Луна грустно, но решительно замоталась в рваное полотно черной, грозовой тучи, и стало совсем темно. Молния, еще далекая, черкнула по небокраю и на миг высветила: на гребне крепостной стены, мокро блистающей чешуею гранитных глыб замка, стояли двое — невысокий, худощавый человек в длинном, до земли, балахоне и огромная сова, головой вровень с плечом одетого в балахон. Вдали, в черноте, дышащей влажным ртом, вспыхнул огонек — по правую руку человека. Чуть погодя — такой же огонек, маленький, но яркий, полыхнул по левую руку.
— Тебя обложили, как лиса в норе, — равнодушно сказала сова.
— Да, похоже. Они идут с двух сторон. Или хотят, чтобы мы так думали. А основной удар запросто может прийтись откуда угодно, — глухим, неокрашенным голосом сказал человек. Он говорил быстро, откусывая слова и сплевывая их на ветер.
Словно соглашаясь с говорившим, кто-то вдали чиркнул кресалом, и третья рдяная точка повисла во тьме, казалось, сама по себе — прямо перед странной парой, стоявшей на краю стены. Еще, еще и еще — со всех сторон вспыхивали и не гасли огоньки.
— Гм… — негромко сказал человек. — Как-то странно вдруг осознать, что у меня довольно-таки большой майорат. Причем осознать это, глядя, сколько деревень запалили вокруг моего замка. Моих деревень.
— Что ты будешь делать? — сердито спросила сова, явно досадуя на человека за неуместные рассуждения.
— Что я могу сделать, Шингхо? — спросил в свою очередь человек.
Помолчали. Тьма, придавленная сверху чудовищной по размерам тучей, изнемогала от удушья, а ливень медлил. Медлила гроза. Медлил с настоящим ответом человек в балахоне.
… Он провел пальцами по складке балахона и посмотрел на Шингхо.
— Что ты будешь делать, герцог? — на этот раз вопрос не предусматривал никаких экивоков. В голосе Шингхо не слышалось уже давно ставшей привычной издевки. В вопросе же дрожал, как марево горящих деревень, ответ.
Герцог. Сочное, властное слово. Гер-цог. Стук кованых копыт по брусчатке замкового двора.
— Что я могу сделать? — повторил ты. — Что мог бы сделать простой пришелец из-за Кромки, каким я был не так давно? Уйти? Сдаться? Спасти людей, зависящих от него? Да, он — он — мог это сделать. Но что могу сделать я, повелитель майората Вейа, герцог Дорога? Мы будем драться, — ненужно подытожил ты, тем самым обрекая на смерть сотни людей.
… Впрочем, другого ответа они бы мне никогда не простили.
… Если верно, что сон разума порождает чудовищ, то тишина способна запросто породить кошмар и неразбериху. Просто вдруг, прямо в лицо, выкинуть шум, крик и неистовство.
… Мужчина, в мокро отсвечивающей одежде черного цвета, с большими подкладками под плечи и высоким, тяжелым воротом, в котором тонула его шея и нижняя часть подбородка, с матово поблескивающей цепью на груди, немного нарочито вскинул брови вверх и, чему-то одновременно усмехнувшись на левую сторону рта, бесцветным голосом сказал: «Смешно. Я герцог. Х-ха,».
… Он сидел на балконе башни — донжона своего родового замка и смотрел на вечереющие поля и леса. Полей было сравнительно немного. По сравнению с темным и днем кругом многовекового леса, населенного правильными жителями и деревнями в его чреве — кажется, навек проглоченными огромными деревьями и густейшим подлеском. Как умудрялся неутомимо расти подлесок в тени и жадности гигантов — неизвестно. Но так было надо, правильно — и он рос.
Проглоченными? Скорее, бор был опасно беременен человеческим жильем — поселениями данников и захребетников его, герцога рода Вейа по прозвищу «Дорога». Бор тяжело болел людьми. Пуповины от каждого отвратительного зародыша пожаров, палов и просек, раковых метастазов Бора — селений — тянулись сквозь тело леса и сходились у замка, стоявшего на скале под неожиданным названием «Дом».
Это то самое место, которое герцог Дорога впервые сумел принять, как свой дом — сразу при первой встрече и навеки. Такое же родное, как сам Бор Поворота, в котором живут истинные жители леса и люди, которые сотни лет стараются научиться с ними соседствовать.
Бор огромен. Чудовищно стар — в его дебрях попадаются и развалины замков, о которых мало кто слышал уже и которые населены или нежитью, или совами, что, собственно, не очень сильно и рознится. А уж сколько в Бору мест, где, как видно, кануло в безмолвие поселение — не перечесть. Бор строго спрашивает с людей за ошибки в выборе места или поведения. Собственно, поселения пропадают и до сих пор. Это пугающе, но не неожиданно. Но тсс…
На запад от замка, в нескольких часах пути, начинается скальный массив — гигантские змеи каменных хребтов, обрывы, ущелья, начинающиеся и кончающиеся нередко ничем, тропы и тропинки, протоптанные по большей части людьми и, наконец, сами горы, темно-серые и практически голые — лишь кое-где появится на вершинах скал рискнувшая поспорить с горами рощица или лесок. На север Бор Поворота идет по холмистой равнине и там он, с балкона, еще сильнее похож на Океан — опускаясь и поднимаясь на холмах и долинах, он видится как мощные, сильные, тяжкие волны — массы, монолиты зеленой, вечной воды. Понемногу холмы становится все меньше, потом земля выравнивается окончательно, и Бор идет ровным потоком, пока не доходит до границы с Чащей — местом непоседливым, напряженным, как струна, тревожным — то вольно захватывающем земли и высящем столетние ели, то опускающемся до скромных перелесков и по всему своему пространству опутанным ручьями и топями. Еще дальше на север Чаща исчезает, и топи тянутся уже, кажется, бесконечно, обретя свое имя — «Северные Топи». Просто и незамысловато, как называются некоторые места — чтобы просто дать имя и постараться забыть о них и не вспоминать подольше, если удастся. Земли Вейа на границе с Чащей врезаются клином в земли герцогства Хелла, идущие с востока к северу.
Бор окружает скалу «Дом» с замком на вершине, и поля, возделанные вокруг нее, тянется во все стороны, сходя на нет на востоке и юге. Собственно, весь майорат Вейа — Бор, и скалы, и отвоеванные у Бора пустоши, и места под пашни и поселения.
… Он сидел на балконе башни-донжона и смотрел на вечереющий Бор. На запад.
Внизу, во дворе замка, перед главными воротами, возникла и никак не желала смолкнуть какая-то омерзительная по своей горластости и многоречию неразбериха. Донеслось до него и его имя. Оставалось только с некоторой покорностью ждать пока кто-то, кого сочтут самым достойным этого поручения, припрется к нему и окончательно вырвет из тишины и закатного покоя. Как отвратен стук в дверь на закате! Вечер и ночь — это то время, которое тебе особенно не хочется делить с другими людьми, — но от этого не убережет ни цепь герцога, ни хижина отшельника. Еще несколько минут назад ты пил горячую траву Ча, закинув ноги на перила балкона и думал, что скоро совсем стемнеет и тогда, возможно, придет Шингхо — твой единственный друг. Он будет высмеивать твою глупость, вытаскивая ее и обличая, если она будет прятаться, он будет говорить с тобой в том тоне, в котором никто здесь не позволит себе говорить с герцогом Дорогой, — сухом и язвительном, он будет монотонно-скучающе открывать тебе совершенно неожиданные стороны жизни здесь, на этих землях, а самое же интересное нарочито пробегать в дробной скороговорке — дескать, из песни слова не выкинешь, так и быть…
Крики снизу все больше и больше перерастали из беспокойного гула в некое подобие скандала, пропитанного, как ты чуял, большой и скверной тревогой. Не желая увидеть в своем укрытии чью-нибудь морду, герцог Вейа снял, одну за другой, ноги с перил и встал, думая, не предпочтительнее ли увидеть сразу много морд, на фоне которых каждая отдельно взятая не будет слишком сильно резать раздраженный прорывом чужаков в его Закат, взгляд.
На стену, прямо перед государем, бесшумно опустилась огромная сова.
— Шингхо! — обрадовался Дорога.
— На твоем месте я бы спустился вниз. Время поджимает, а твои бараны будут еще часа два канителиться, пока решат, кто из них достоин того, чтобы переться на самый верх лестницы пешком (в этом слове ясно ощутилась неприязнь Шингхо к такому способу передвижения), дабы поведать тебе причины паники. — Не дожидаясь ответа, он легко взлетел и камнем упал вниз, во двор. Дорога спустился вниз по лестнице.
… Гонец не прискакал на умирающем, запаленном, как и водится, коне, он прибежал сам, бегом, где-то за час до закрытия ворот на ночь. Челядь не знала этого человека, и восторга его прибытие не вызвало, — чувствовалась какая-то неумолимая тяжесть, летящая за гонцом, — и казалось, что, если его не пускать как можно дольше, или не услышать его слов, можно будет или развеять ее, или совсем ее не узнать. Но гонец крикнул осипшим, перехваченным голосом: «Война. Оповестите герцога» — и тем самым на корню загубил надежду не узнать того страшного, что гналось за ним с северо-востока, откуда он и появился. Теперь на него смотрели просто-таки с отвращением и почти что — с ненавистью.
… Еще несколько минут назад ты сидел на балконе свого дома и пил отвар Ча (чабрец, чабрец обычный, но звучит лучше…), в который раз удивляясь своему фарту и столь невысокой плате за него — всего лишь ужас первых дней, когда каждая ночь казалась последней, и долгий путь сюда, к этому дому, ставшему твоим.
Всего несколько сотен секунд назад. Теперь они кажутся тебе веками, да, Дорога? Подожди, самое интересное впереди. Вот тут-то и посмотришь на свой фарт и нынешние расценки на счастье. А теперь он стоит на коленях перед тобой, этот гонец, равно как и склонившаяся в поклонах челядь, и ждут от тебя приговора — и ты уже настолько пообтерся тут, что понимаешь — да, ты это понимаешь! — что слово «приговор», скорее всего, отнюдь не просто образ, закрепленный за твоими словами — словами герцога майората Вейа. Х-ха, ясно, чего тебе хочется сильнее всего — со всего маха ударить тяжелым сапогом в зубы стоящего перед тобой гонца и ничего не услышать. С этим ты опоздал — едва увидев тебя, эта скотина рухнула в пыль и тут же возопила: «Война, государь!», и теперь осталось только одно — если уж и бить, то попросту вымещая злобу за тот страх, который с собой приволок этот верный тебе по гроб жизни несчастный. О том, что он верный, ты узнаешь мигом позже — после того, как твой голос — бесцветный и резкий, — каркнет: «Говори».
— Государь! С северо-востока сюда идут войска герцога Хелла. Я живу на краю твоих земель, государь, — поселение Вирда. Оно первым попало под удар Хелла. Думаю, его больше нет. Меня отправили к тебе наши старшие, я менял коней по всем твоим деревням и поселениям, чтобы как можно быстрее принести тебе страшную весть, только сегодня я не сменил коня и бежал сам…
— Страшную? — голос твой не изменился, но сказать это было надо. Ты — герцог. Они ждут от тебя речи герцога. Ты можешь как угодно изменять правила их игр, но некоторые вещи нельзя переступать, ты это прекрасно знаешь, да и не стремишься к этому — тебе нравится здесь, нравится то, как они живут и как все есть и должно быть. Но… — В уме ли ты, холоп? Страшное тебе страшно, должно полагать, и мне, герцогу Дороге? Это так велели тебе передать ее, весть, твои старшие? — не надо добавлять угрозы в голос — и так ясно, что висит он, гонец, на волоске и что жив он пока не выговориться и, если повезет, отвлечет твое внимание от этой оплошности.
— Государь! Что ты! Я просто не слезал с седла трое суток, а потом бежал целый день, я помню что мне надлежит сказать, но не помню как — я очень испугался, государь! — он никогда не скажет «устал» и вполне готов к тому, что ты еще куда-нибудь его отправишь. Его усталость — даже смертная — не тема для обнародования ее перед герцогом Вейа.
— Скачка, видимо, повредила твои мозги, холоп. Но я слушаю, — закончил ты интерлюдию. Стоявшие во дворе рассмеялись, а Шингхо с крыши сарая издевательски выкрикнул: «Так, так его!», сразу сведя для тебя на нет все впечатление от сценки: «Герцог и глупый слуга: назидания для ищущих знаний по этикету в майорате Вейа».
— Государь, Хелла поклялся присоединить твой майорат к своему. Он идет почти без обоза, надеясь на добычу с твоих земель, со своей гвардией — тяжелой пехотой, числом около двух тысяч человек, легкой конницей восточных стрелков, около пятисот человек, легкой пехотой около трех тысяч человек, ополченцами, свыше семи тысяч человек (Шингхо на крыше важно расхаживал по краю, кивая головой и издевательски ухнул при упоминании об ополченцах и ты, Дорога, тоже сардонически вскинул бровь) и… Государь. Хелла поклялся присоединить к своему майорату твои земли. Но видимо, только их. С ним идет полторы тысячи воинов Северных Топей. (Шингхо резко остановился и наклонился вперед, словно всматриваясь в сказавшего что-то невероятное, гонца).
И в твоей голове лихой конницей проскакало: «Пок-клял-ся при-со-е-ди-нить тво-и зем-ли, с ним ид-дут сев-вер-ря-не, и что с того? Почему два раза про клятву и про северян в таком ключе? Что-то гложет, а? Что? А, зем-ли. Поклялся присоединить только земли и с ним северяне», — ты вертел мысль и так, и сяк, но яснее она не становилась.
— Намного ты обогнал их?
— Государь, они будут тут с наступлением темноты, может, чуть позже. Последний день мне не удалось сменить коня, мой предыдущий пал, я скверно знаю эти земли, государь и они почти догнали меня.
«Плати!» — крикнуло что-то в вышине, так четко и громко, что ты невольно возвел глаза к небу.
— Грут! — ты почти не поднял голоса, Грут там, где и должен быть — в тени, но рядом.
— Государь? — каркающий голос Одноносого Грута раздался слева от тебя.
— Мечи?
— К ночи здесь стянется около семисот мечей, государь.
Все. Разговор окончен, выяснено, что в замке и от ближайших земель к ночи будут готовы к бою около семисот человек под твоим знаменем. Шингхо слетел с крыши и сел позади тебя: «Надо поговорить, Дорога. Распорядись уж как-нибудь и отойдем,».
А теперь негромко, но четко. И:
— Всем разойтись по своим местам. Ворота останутся открытыми до темноты. Никому не жрать. Ослушника я выкину за ворота, — … Так надо. Даже сквозь отчаяние, висевшее в небе, даже сквозь небывалую серьезность Шингхо, сквозь накатившую тоску, при мысли, что кто-то снова хочет лишить тебя дома — так надо. Ты должен дать людям понять, что веришь в победу. А потому — никому не жрать. При ране в живот лучше, когда там пусто. А теперь разворачивайся и уходи в донжон. Они сами знают, кто и где стоит и куда распределить подходящих — ты еще не видишь их, но знаешь, что так и есть — воинов с окрестных селений. А если не знают они, то знает Грут. Ты осмотришь все посты и сам замок чуть позже.
— Варвары? — разговор начал ты, как только вы с Шингхо оказались в небольшой комнате внутри донжона. — Он сказал воины с Северных Топей — он имел в виду варваров? «Варвары?» — спросил ты, лишь бы спросить и чтобы проредилась хоть чуть мгла, сотканная в воздухе замка после слов гонца, что с герцогом Хилла, взалкавшим объединить два майората, идут воины с топей Севера.
«Нет, государь, — ответил Шингхо издевательским тоном. — Варваром по сравнению с ними можно скорее, назвать тебя. А они вполне развитые. И их история на века старше истории людского племени. По крайней мере, они вырезают под метелку всех, кто попал под их внимание и поимел несчастие с ними что-то не поделить. Яркий признак развитости. Какие же это варвары? Это оборотни, волки с Северных Топей, государь», — последние слова Шингхо произносит скороговоркой, из песни слова не выкинешь.
Именно за этой новостью он тебя и отозвал.
— Не запирать ворота до темноты. Может, кто-то еще придет с деревень, — сказал ты.
— Вряд ли, кто полезет в крысоловку, хех. Знаючи, что сюда идут северяне? Забиться в замок? Не думаю. Люди будут верны тебе, но это ненужное самоубийство и без твоего приказа они на это не пойдут. Так у них есть шанс разбежаться по лесам. Придут только воины. И то немногие. Так заведено. Хелла идет с той стороны, откуда почти никогда не ходит враг и оттуда, где почти нет поселений — люди еще не все знают, что творится.
— Такого приказа я не отдам. Но ворота будут открыты до темноты.
— Твое дело, — скучно сказал Шингхо. — Но думаю, что Грут прав — у тебя будет не более, чем семьсот мечей. Против четырнадцати тысяч мечей Хелла. Из которых полторы тысячи — оборотни с севера. Так что можешь смело умножить эти полторы тысячи на десять — для краткости и простоты. Думаю, это самое малое из верных чисел.
Ты промолчал. Что тут сказать? Что вообще можно сказать в такой момент? Что говорили герцоги Вейа до тебя, а, Дорога? Может, Шингхо знает? Так спроси, хех.
— И что ты ждешь от меня, Шингхо? Что я могу сказать?
— Ты? Лучше молчи, — грустно сказал Шингхо. — Ты уже все сказал. Почти.
Почти… Скорее всего, во дворе ты что-то упустил. Что? Небольшая проверка Шингхо, не изменившегося даже теперь. Кажется, ты понял. Хлопни в ладоши.
— Гонца ко мне, — приказал ты негромко, когда в дверях возник слуга, тут же исчезнувший. Чуть позже в дверях возник гонец.
— Ты уходишь сейчас же. Поедешь к Замку Совы, на северо-запад. Всех, кого встретишь по пути — отправляй туда же, отправляй моим именем, пусть идут сами и сообщат об этом всем, кого могут оповестить. Возьми в конюшне двух лошадей. Иди.
Гонец поклонился тебе в пояс и исчез. Шингхо одобрительно угукнул. Ты все сделал правильно. Человек сделал тяжелую работу и заслуживал шанса.
— И что они там будут делать, если нас всех перережут здесь? — негромко спросил ты, скорее, сам у себя.
— М-да, вопрос, — усмехнулся Шингхо. — Ясно, что — ждать, когда у Хелла дойдут руки и до них.
— А тогда… — начал ты.
— Это лучше, чем они будут ждать этого по своим деревням, ничего не делая, или умирать, не узнав.
— Но почему обязательно умирать? — не сдержался ты.
— Ты же слышал — негромко сказал Шингхо, — слышал и почему. Допускаю, что не понял. Объясняю. Твоих земель Хелла алкают традиционно — из рода в род. Время от времени они пытались это сделать и раньше. Но никогда Хелла не искали помощи у северян. Что нашло на этого дурака — понятия не имею. Дело в том, что он действительно получит только земли, тем самым усложнив для себя их последующую оборону от соседей. Северные оборотни, оборотни топей, не щадят людей ни у себя дома, ни в войнах, где они принимают участие на чьей-то стороне. Им все равно, на чьей. Противников Хелла — в данном случае, они будут уничтожать под корень. Всех. До единого. И будут гоняться за каждым, кто останется на землях майората Вейа. Спасутся лишь бесчестные, кто уйдет за границу майората Вейа.
— Надеюсь, их будет очень много, Шингхо. Непривычно много. А если оставшиеся примут владычество Хелла?
— Неважно. Совершенно неважно. Ты когда-нибудь поймешь, что ты сплошь и рядом попадаешь тут впросак, думая, как ты привык — по-людски? Хелла, даже захоти он этого, не сможет приказать оборотням щадить побежденных — тот, кто принимает их помощь, принимают это условие изначально. А оборотням Севера, чем меньше людей вообще, тем лучше. Кажется, я понимаю, что хочет Хелла, очистив твой майорат — не исключено, что он отдаст оборотням часть своего майората, примыкающего к их землям и часть твоего. Жажда власти… Хе-хе, х-ха, как она жестоко расправляется с людским слабым рассудком! Он даже не понимает, кого он сделает своими соседями! Оборотни под боком? Твои предки были умнее.
— Мои?!
— Твои. Ты Вейа? Вейа. Герцог Дорога. Твои. Хелла спятил — он закрывает глаза на то, что союз с оборотнями распадется, как только будет вырезан твой майорат и они окажутся у него под самым боком.
— А что мешало им самим начать войны, Шингхо? Со мной, с Хелла?
— Закон, — сухо ответил Шингхо. — Не все так просто. Но учинив эту войну, Хелла может поколебать чашу весов — он сделал недопустимое. Твой майорат может выйти ему боком.
— А можно ли сделать хоть что-то, Шингхо? Самое трусливое, самое подлое, самое неожиданное — чтобы спасти майорат от резни? — ты спрашиваешь, если честно признаться, просто так. Для полноты картины.
— Да — спокойно ответил Шингхо, прикрыв глаза. — Можно. Сделать то, чего ты никогда не сделаешь — и чего никто не делал до тебя. Отдать цепь герцогов Вейа Хелла. Еще можно. — Он не искушает тебя. Он просто выкладывает все карты на стол.
— И?
— И герцогство Вейа навсегда исчезнет с лица земли.
— Да, невосполнимая потеря… Для кого?!
— Для тех, кто зовет себя «майорат Вейа». Ты представляешь, что будет с душами людей, у который отнимут смысл даже не жизни — смысл смысла, если так можно сказать, надеясь на твое понимание? Ты просто-напросто навсегда — на поколения вперед и без надежды, оставив им при этом память, учти это, лишишь их возможности не то, что быть — но даже когда-нибудь стать самим собой.
… Тебе осталось сказать только одно. И ты сказал.
— Человек не побежден, пока его не победят.
— Человек? — сам себе сказал Шингхо и хрипло рассмеялся. Но почти тут же оборвал смех, как всегда, не опускаясь до разъяснений, что его рассмешило в этот раз.
— Прежде, чем ты пойдешь проверять своих людей, встреться с теми, кто живет и хозяйничает в Замке по ночам, — непривычно серьезно сказал Шингхо, — с теми, кто закидывает обратно в печку выпавший уголек, не давая случиться пожару, с теми, кто толкнет тебя в бок среди сна сказав негромко «беда», с теми, кто стонет в башнях, оплакивая ушедших родовичей Вейа и страдает, предвидя смерть следующего Вейа, с теми, кто оберегает двор, овины, бани, погреба, снедь и вино в них, твою живность, кто убирает в кухне, если слуги не забудут положить в миску творогу, даже с теми, кто ночью иногда душит тебя. Они имеют на тебя ничуть не меньше прав, чем те, кого ты по привычке называешь людьми.
Спорить с Шингхо не приходилось. Ты последовал за ним — он важно шел по лестницам и переходам, открывая двери с привычностью давнего обитателя этого замка — что удивительного! Герб Вейа — разъяренная атакующая Сова с закрытыми глазами. Этой достоверной деталью атаки сов мы обязаны, само собою, совам. Потом он внезапно встал, провел крылом по стене и негромко сказал: «Вада ту рам!» — и плита отошла, открывая, само собою, могильно-черный проход. Не совсем понимаешь, где в стенах замка находится этот зал, еще меньше понимаешь, как он там вообще поместился. Но важно то, что он есть, и ты, уже попривыкнув к тому, что не все можно так сходу, объяснить, но тем не менее, этим чем-то можно пользоваться, ныряешь вслед за совой. Темно. Сухо, чисто и темно.
— Дайте свет, — негромко требует Шингхо.
… Соседи зачастую склонны к шуткам, жестоким розыгрышам, мистификациям — можно ждать, что и сейчас что-то такое произойдет, ты ожидаешь этого, точнее, жаждешь — но свет зажигается мгновенно и вот теперь ты понимаешь, что в самом деле, шансов у тебя и всех твоих, нет.
… Они стоят перед тобой, герцог Вейа по прозванию «Дорога», стоят молча, ожидая чего-то. Быть может, твоих слов, а быть может, готовясь заговорить. А ты, Дорога, стоишь перед ними, положив руки на тяжелый пояс и перекачиваясь с пятки на носок — как уже привык стоять перед теми, кто зависит от тебя. И тут ты понимаешь, чего они ждали — они давали тебе время привыкнуть к ним, а оно тебе даже не понадобилось. Ты привык. По-хорошему привык к этой земле. И дело тут не в том, что страх перед предстоящей бойней заставил тебя забыть о том, с кем ты разговариваешь.
Х-ха! Еще несколько месяцев назад, в своем старом городе, ты мог лишь мечтать о такой встрече — с глазу на глаз, уверенно зная, что перед тобою — нежити, незнати, те, кто заставляет тебя проснуться и потом долго прислушиваться спросонок — помстилось? Было? Кто-то кашлянул? Усмехнулся, провел мягкой лапкой по волосам? Расхохотался в ночном лесу по сентябрю? Было? Помстилось? Будет?… Чья тень мелькнула перед тобой на стене двора? Что она хотела и хотела ли вообще чего-то? И была ли? Крохи, подачки, вымысел, сны, книги, чутье — вот и все, что было тебе дано изначально. А теперь они стоят перед тобой, герцог Вейа, по прозвищу Дорога. Прозвище дали тебе совы, а они не ошибаются, так их и разэтак! С тебя хватило дорог — впервые войдя под сень герцогского замка, ты просто-таки почуял — тяжесть и темнота, клубившиеся под сводами черепа последние годы, ушла… Замок герцогства Вейа оказался тем домом, что ты искал и никак не мог найти там, в другой жизни. Теперь стало понятно, что там ты бы его и не нашел. А теперь снова потянуло путем-дорожкою, да дальнею, да длинною, да мать ее! Снова отнимает у тебя твой единственный Дом кто-то, тот, кому ты обязан всем! Ярость, красным сполохом окатившая тебя — для того, кто умеет видеть — а тут умели все! — заставила нежитей отступить на шаг. И тут же, не дав вздохнуть, ярость исчезла, сменившись неистовым ликованием, упоением, утоляемым ненасытным голодом — тебя признали! Да, да, да — ты давно уже признан, цепь Вейа висит на твоей шее, твои дома, замки, родовое гнездо, поселения, воины, холопы, закупы и прочее, подтверждающее твой статус, — но это! Это самое важное, наиболее возможное для человека признание! Отступившие на шаг нежити куда более важны для тебя, чем все оборотни Северных Топей и рехнувшийся герцог Хелла. Ты резко выдыхаешь и негромко произносишь:
— Здравствуйте, Соседи. Что вы хотели сказать мне?
… Домовой. Два Клуракана, совершенно трезвые, дворовый, банник, овинники, пастень, суровый, как и должен быть, кутиха, блазень, скромно сливающийся со слабоосвещенной стеной… Это нежити.
За ними пропадают в сумерках, которые не может — или не должен, разогнать светец, стоит еще кто-то, неразличимый — понимание снова окатывает тебя — это незнати.
Несколько призраков, скорбных и нелюдимых, их темные провалы на лицах, заменяющие глаза, смотрят (ты чувствуешь это) прямо тебе в глаза.
Ты видел их всех раньше. В мечтах. Во снах. В рассказах. В книгах — серьезных и нет. В деловитых описаниях примечаний в других книгах, где они просто мелькнули в строках — просто и безлико описывающих их — нежитей, незнатей, сидов, соседей — так безлико, что можно лишь понять, как они выглядели бы, но тебе они давали возможность увидеть их, как они есть…
— Где баньши? — зачем-то спрашиваешь ты. Потом понимаешь, что ты спросил то, что должен был спросить — она должна жить в замке, но тут ее нет.
Вперед выходит невысокий нежить, строгий и мохнатый. Он на кого-то похож — чем-то. На кого-то чем-то, но на кого и чем? Чуть позже до тебя доходит — на тебя. Нежить чем-то неуловимо похож на тебя. Несмотря на большую разницу в росте, одежде и лохматости.
— Говорить буду я, герцог. Я Гёрте, Большак этого замка, — негромко говорит нежить. — Баньши здесь, просто тебе пока, судя по всему, еще не пришла пора ее видеть. Ты же знаешь, кому она показывается?
Ты киваешь. Медленно и спокойно. Ты знаешь, кому и когда показывается баньши.
— Хорошо. Мы попросили Шингхо привести тебя сюда, чтобы узнать от тебя, — он нажимает на эти слова «от тебя», — что ты намерен делать. А уже из твоих слов, мы, нежити и незнати, будем решать, что делать нам.
— Мы будем драться, Гёрте. Герцог Вейа по прозванию «Дорога» примет бой на стенах своего дома. Это решено.
— Ясно, — коротко говорит Гёрте. — Теперь каждый говорит сам за себя. Я, Гёрте, хозяин замка, остаюсь тут, невзирая на предстоящий исход. Что скажете вы? — теперь он обращается к остальным и тем, кто позволил бликам светца показать мне их черты, и тем, кто стоит на краю освещаемого пространства комнаты.
Негромкое… Шушуканье? Шепоток? Говорок? Рябь на слуху? Просто поток негромких образов на грани скорее осязания, чем слуха, окатывает тебя. И Гёрте кивает ему, прекрасно поняв, что он значит.
— Герцог, все остаются тут. До единого. Чем бы это ни кончилось. Наши семьи слишком давно живут бок о бок, чтобы мы, их потомки, когда-нибудь решились покинуть этот замок. Слишком давно мы считаем его своим и слишком громко в каждом из нас говорит его честь, не допускающая и мысли о столь мерзком предательстве и последующей отвратной жизни — по лесам и полям, преследуемые оборотнями. Мы не желаем видеть себя ловцами на мелкую дичь и промышляющих воровством, опускающимися, дичающими, тоскующими по самим себе! Гадко и гнусно оставить дом, но еще более гадко сделать это из страха. Мы остаемся.
— Гёрте, ты знаешь, что будет, когда на стены ворвутся оборотни севера, — негромко говорит Шингхо мне. Ты понимаешь, что это «совет из-за плеча», необходимый к воплощению именно тобою, герцогом, в разговоре с обрекающими себя нежитями.
— Гёрте, ты знаешь, что будет, когда на стены ворвутся оборотни севера, — негромко повторяешь ты. — Если кого-то из вас может остановить мое мнение, то знайте — оно не ухудшится в любом случае. Если кого-то может подтолкнуть к смене решения мой совет — то мой совет вам — сохраните свою жизнь. Но в любом случае, вы поступите так и только так, как сами сочтете нужным. Я далек от мысли переубеждать вас или пытаться уговорить. Вы такие же жильцы и хозяева Замка, как и я.
— Герцог Вейа сказал то, что должен был сказать, — настойчиво говорит Гёрте. Остальные пытливо всматриваются тебе в душу своими такими разными, но такими говорящими глазами! — Но что скажет герцог сам? Что скажет нам герцог Дорога?
… Четырнадцать тысяч мечей, из которых полторы тысячи оборотней, скромно умноженные Шингхо на десять. Только на десять. И твои семьсот мечей под твоим командованием. На тебе виснут сотни жизней — воинов, их семей, слуг, их детей — этих ты выгонишь из замка, приказав идти в Замок Совы, как немного ранее приказал гонцу из Вирда. Судя по словам Шингхо, нежитям тоже не миновать общей участи, уготованной оборотнями вам. Что ты скажешь, Дорога?
— Дорога повторит тоже самое. Вы вольны в своем решении. А я в своем. Я не оставлю этот замок без боя.
— Государь майората Вейа, герцог Дорога подтверждает свои слова? — еще настойчивее спрашивает Г ёрте.
Они молчат. Они уже все решили, они лишь честно трижды испытывают тебя, Вейа-Дорога. Они все — мохнатенькие голбечники помладше, застенчиво стоящие за старшими, старички Клураканы, Гёрте, величественный большак замка майората Вейа, даже, возможно, нелюдимые суровые призраки, блазень, дворовые, банник, склочный и вредный, овинник и пастень, и давшая тебе понять, что в этой битве твой срок еще не выйдет, баньши, погибнут здесь, под развалинами родового замка Вейа. Все до одного, или почти все. Они говорят: «Честь». Ты понимаешь это слово. Почти. На уровне: «Да, так должно быть — сохраняя честь, можно умереть» Ты не уверен, что верно понимаешь истинность этого слова и этих слов, но понимаешь примерный смысл. Из-за этого смысла ты сам готов рисковать своей головой на стенах Замка. Баньши могла не показаться только лишь потому, что людям и нежитям в замке не нужен хозяин, сломленный мыслью о смерти, или же ненужно лезущий в самое пекло — уверившись, что терять все одно нечего. Так что ты, душа естественную радость, говоришь себе: «Шанс в битве есть у всех. На все».
— Государь майората Вейа, герцог Дорога, повторяет свои слова — я не оставлю этот дом без боя. Это мой дом и моя земля.
Гёрте отвешивает неглубокий поклон, ты отвечаешь тем же, скрип двери — темнота и вы с Шингхо стоите в небольшом зале, освещенного закатным Солнцем.
— Вот теперь ты и впрямь все сказал — негромко и как-то равнодушно говорит Шингхо. Теперь перережут всех. Нет выхода, — и в его голосе нет укора.
— Что я могу сделать? — повторил ты во второй раз. — Что мог бы сделать простой пришелец из-за Кромки, каким я был не так давно? Уйти? Сдаться? Спасти людей, нежитей и незнатей, зависящих от него? Да, он — он — мог это сделать. Но что могу сделать я, повелитель майората Вейа, герцог Дорога? Мы будем драться, — ненужно подытожил ты, тем самым обрекая на смерть сотни людей и нелюдей.
Впрочем, другого ответа они бы мне никогда не простили.
… В оружейной меня снаряжал Одноносый Грут. Никому другому он бы этого не доверил, да кроме того, именно Одноносый Грут был здесь моим пестуном в деле владения мечом, луком, верховой езде… Да, странноватое прозвище, спору нет. И воины мои отнюдь не могли похвалиться множеством носов. Просто когда-то, в юности, в лицо Грута влетел шар моргенштерна, шипом сорвал кожу ровно от середины переносицы и оторвал одну ноздрю, проломил лицевые кости и, собственно, сделал сам нос в два раза тоньше — так туго натянулась, затягивая рану, от места где была оторвана, к щеке, кожа. В результате нос Грута был совершенно обыкновенным прямым носом справа, и лишь синеватая пленка, почти под прямым углом натянутая от середины носа к щеке, была у него слева. «Синеносый» стоил кому-то выбитых яблоком на рукояти меча зубов, и прижилось «Одноносый». Молчаливый, невысокий, худой, малозаметный и очень проворный, Грут — предмет зависти многих местных князей и баронов. Знаток всех здешних видов ведения боя, недурной стратег, ревностный служака и виртуоз во владении множеством видов холодного оружия. Остальными он владел просто мастерски. О его верности говорить не приходится — в майорате Вейа не было неверных, тем более, придворных такой степени доверия, тем более, уже очень далеко не в первом поколении, тем более, что так оно и должно было быть, так и никак иначе, и так оно и было.
Он появился возле меня, когда мы с Шингхо только вышли с собрания нежитей и тихо сказал: «Собираться, государь». И мы — все трое — пошли снаряжаться, точнее, снаряжать меня. Шингхо снаряжаться было не надо, а что до Грута — он был уже готов. Тяжелая темная дверь оружейной бесшумно открылась, и свет факела, который нес Одноносый, сплясал на поверхности кольчуг, броней, шлемов и прочего холодного, благородного металла, кружащего голову как своим видом и блеском, так и запахом. На боковых стенах висело оружие, которым сражались герцоги Вейа, а на фронтальной стене висел одинокий родовой меч, не замечающий своего одиночества, как и любой Вейа. Как и я. Другие мечи, ничуть, возможно, не менее славные, секиры, наводившие на мысль о рассеченных до паха супротивниках, боевые бичи, говорящие свистяще и надменно, круглые, шипастые, самовлюбленные колючие яблоки моргенштернов, похожие на последнюю точку в послании от короля, стройные древки копий, и изогнутые чуть ли не в обратную сторону луки без тетивы, наводившие на мысль о своей неотвратимости, арбалеты, ненавязчиво демонстрирующие сокрытую в них ужасающую мощь, кинжалы, смирившиеся лишь внешне со своими вторыми ролями, стилеты, гордо молчащие, словно закутанные в глухие плащи убийцы благородной крови, засапожники — последняя опора в драке, отчаянные, лихие клевцы и чеканы, гордые и молчаливые булавы все же создавали мысль о единстве своих рядов, о некой, связующей их общности. А Меч майората Вейа нет. Он был сам по себе. Ни высокомерием — хотя и им, не горделивостью — хотя и ей, не самоуверенностью — хотя и ей тоже! — в первую очередь веяло от этого клинка по имени «Крыло полуночи». Нет. А леденящей любого не-Вейа мыслью о самодостаточности, одиночестве, давно осознавшем самое себя и принявшем самое себя, гордым соратничеством с равными, надменностью многовекового рода Вейа, неистовой жестокостью, безжалостностью совершенной. Чары чарами, а мысль взять «Крыло полуночи» в руки ясно говорила о безумии того, кому пришла и причем ему же первому. Если он не был Вейа. А я Вейа. На моей шее сухо поблескивала тяжелая цепь государя из рода Вейа, повелителя по прозвищу «Дорога». Полуторник, «меч левой руки», по длине и по форме рукояти — классический меч западных воинов. Чинкуэда по форме клинка — у своей изогнутой полумесяцем, уже взятой у чинкуэды, крестовины шириною чуть больше половины пяди, сужающегося дальше по длине своего тела и сходящего на иглу у кончика клинка — если только бывают чинкуэды такой длины, в чем я лично сомневаюсь — им можно и колоть и рубить. Рукоять, оплетенная шероховатой кожей, — узкими, толстыми ремешками сложнейшей вязки, крестовина украшена гербом рода Вейа, тускло поблескивающее, заточенное до бритвенной остроты, лезвие — вот он, меч моего рода — «Крыло полуночи». Учился я с его точным — почти — подобием. Кто бы из Грутов позволил бы кому-то из Вейа учиться с «Крылом» и кого бы, кроме — своего каждый — Грута, они послушались! Я часто заходил в свою оружейную комнату, но со стены снимал «Крыло полуночи» очень редко. Сейчас я присмотрелся к лезвию — излишне придирчиво — и заметил по всей длине клинка, даже на режущей кромке, несколько более темных, чем тускло блистающий меч, пятнышек, словно бы вкраплений. Провел внешней стороной указательного пальца по лезвию в одном из таких мест — ничего… Покосился на Грута и перевел взгляд на меч. «Что это?» — немой вопрос, не ставший укором, так как мысль о небрежении Грута, которая привела бы клинки оружейной к порче, пришла бы мне в последнюю очередь.
— Это, государь, серебро. Самородное серебро. «Крыло полуночи», государь, не выкованный, а взятый меч, — объяснил, ничего не скажешь. Должно быть понятно все, а непонятно ничего. Откуда в металле клинка серебро?! Зачем? У кого «взят» меч?
— Можешь заменить «взятый» на «явленный», или «данный» меч, Дорога — сказал Шингхо, заметив мое недоумение. Заметил его и Грут, но, само собою, промолчал. — То есть, его не ковали мастера в известном тебе понимании этого слова. Его сделали, создали, явили этому миру, взяли для этого мира, другие мастера. Колдуны, — закончил Шингхо. — А серебро там ничуть не ухудшает меч. Вкупе же с наложенными на меч чарами оно способно убить даже старшего оборотня — режущая кромка не становится тупее от нескольких крупиц серебра и позволяет клинку войти в плоть нежитя.
«Крыло полуночи» бесшумно лег в ножны, чуть слышно щелкнув у устья окованных ножен.
— Броня, государь, — тихо произнес Грут Одноносый, поведя рукой в сторону сундуков и делая к ним шаг. Формальная вежливость — на крышке одного из сундуков уже лежала броня, очищенная Грутом от масла, у сундука же стояли окованные по носкам и каблукам и покрытые полосами железа по всей длине голенища боевые сапоги, а на краю сундука стоял шлем. Было ясно, что мне предстоит одеть, но Грут ни на миг не позволил бы себе никакого — видимого — подавления моей герцогской воли. Если он переживет меня, то на похоронах, я уверен, негромко скажет — ссутулившийся, седой, с начавшей трястись головой, но все еще гордый своей службой Вейа и своей незаменимостью: «Гроб, государь», — если таковой у меня вообще будет. «Броня, государь!» — и на меня был надет поддоспешный кожух, толстый и очень плотный, на голову — толстый, войлочный, обшитый кожей подшлемник и лишь затем сама броня — убаюкивающе — приятно тяжелая, темно-фиолетовая, почти черная кольчуга, с вытравленной на груди красным золотом разъяренной совою. Длиной она пришлась аккурат на палец выше коленей, почти накрывая уже надетые Грутом боевые сапоги. К рукавам кольчуги — от концов рукава до подмышек — притачаны кожаные ремешки, бахромой свисающие вниз. У манжет кольчуги они короче, к бокам — длиннее. Бахрома? Скорее, перья — сами звенья кольчуги сделаны в виде набегающих друг на друга совиных перьев, разница в том, что здесь они все одинаковые по длине, в отличие от перьев ночного хищника, и выглядят заметно толще того, как выглядят живые перья на сове. Форма же каждого «пера» почти идеальна и на каждом вытравлены мельчайшие рубчики, срисовывающие узор совиного пера. На груди, животе, на боках и спине звенья кольчуги ощутимо толще остальных. На плечах напротив — тоньше. Туда ляжет кольчужная брамица и, кроме того с плеч спускается некой пелериной темно-фиолетового же окраса кожаный плащ, в развернутом виде доходящий до пят, а в том, в каком он сейчас — до лопаток. Так что звенья на плечах кольчуги облегчены неспроста — на них ляжет сложенная втрое кожа и уже упомянутая брамица. К чему делать кольчугу для узких плеч Вейа еще тяжелее?
— Знаешь, Грут, — вдруг говорю я, — герцог изволить развеяться! — я так и не умею точить свой же меч! Ты что-то пропустил в моем обучении, пестун! — лишь бы что сказать…
— Все верно, государь — невозмутимо ответствует Грут, надевая на меня тяжелый пояс, шириной в две ладони, толщиной почти в длину фаланги моего указательного пальца, окованный по краям железными полукружьями, а по середине — бляшками в виде несколько располневшей совы — почти круглой. — Все верно, государь. Ни один Вейа — ни вы, ни старый герцог, ни его батюшка, как говорил мне мой отец, ни дедушка старого герцога, вообще ни один Вейа не умел наточить своего меча. Теперь это уже так принято, — объясняет он.
— Блестяще. Ответил. Но хоть владеть-то они им умели? — герцог изволит шутить, но шутка не удалась. Пенять на это герцогу Грут не вышел рожей, но деликатное одергивание меня ждет. Ну?
— Вне всякого сомнения, государь, — что я говорил?! — Цепь, государь! — низкий поклон в сторону герцогской Цепи, которую я снял и повесил на специальный колышек перед облачением в броню. Взять Цепь в руки может только Вейа, причем только мужчина. Это правило почти не имеет исключений.
— Цепь, Цепь… — звякнув, Цепь укладывается поверх золотой совы на моей груди. — А отчего мне все это впору, кстати?
— Государь, это фамильная броня герцогов Вейа, — невозмутимо отвечает мой Грут.
— Ты хочешь сказать, что все Вейа — мы все — одинаково сложены?! И одинаковый размах плеч и размер сапог и головы?!
— Именно, государь, — еще более невозмутимо отвечает Грут.
— Что — «именно»?! Все на одно лицо?
— Нет, государь. Хотя сходство очень сильное, государь, как вы сами знаете, — ага, знаю, как же… — но нет, не на одно лицо. Но телосложение рода Вейа почти одинаковое у мужчин из поколения в поколение — неширококостное, средний рост.
— Заморыши.
— Мужчины рода Вейа, государь, не блистая внешней мощью, отличаются большой силой, выносливостью, живучестью и хорошей скоростью в бою, — да, это Грут. Не «чудовищной», а «большой», не «молниеносной», а «хорошей». Это Грут, да. «Цепь, государь!»
— Шлем, государь! — шлем — стилизованная голова совы с закрытым клювом и прикрытыми веками — личина.
— Гроб, государь! — не выдерживаю я, Шингхо весело смеется, а Грут подает голос:
— Государь?
— Вне всякого сомнения, да! — шлем садится на кольчужный капюшон брони и негромко звякает брамицей по плечам.
… А по поводу же укрепленных за плечами палок для эскримы, взятых еще в оружейной Больших Сов, Шингхо уже осведомился: «Все еще таскаешься с лишними вещами? На что они тебе, эти палочки, когда противостоять тебе будет латники?! Тебе мало меча?» На что я ответил, что меча не мало, спору нет, но палочки эти легко разбивают неприкрытые броней головы и конечности и, если придется прорываться не сквозь личную гвардию Хелла, а через ополченцев, я предпочту оружие, которое не завязнет в костях.
Тяжелое, плотное, мелкослоистое дерево этих палок легло в руку так знакомо еще в той оружейной, что стало ясно — это я возьму. Даже если мне тут вообще больше ничего не дадут. Темно-коричневое, почти черное дерево неизвестной породы, палки длиной в полтора локтя, опять же мягко и ненавязчиво поблескивают травленные вкрапления серебра — я уже узнаю его сам, без Грута. «Бастон» или, если желаете, «мутон».
… Если встать напротив стены и широко раскинуть руки, то на ней, буде кто подсветит, встанет тень совы — разве что с немного более узкой головой, чем у настоящей птицы по отношению к плечам. Узким плечам рода Вейа.
… Род герцогов Вейа — род Совы.
… Вот он я, герцог Вейа, по прозвищу «Дорога». На стене своего родового замка, облаченный в броню и в наброшенный поверх нее темный бесформенный балахон. А рядом со мной стоит мой язвительный друг — мой единственный друг, возможный для герцога в этом мире — лучшем из миров. И то — среди нежитей искать друзей хочется, но трудно, да и они все как-то больше делят людей на господ и слуг. Их господ и слуг, само собою. То же и незнати. Соседи. Сиды. В дружбе, как говорил один умный человек, один всегда раб другого, поэтому он был «к дружбе не способен». Я, судя по всему, тоже. Искать среди людей? После тридцати лет? Уверен и на том стою, что поздновато. Если не запасся на долгую зиму жизни дровами друзей, то собирать их уже некогда — морозы уже пришли. Вот загнул, а? «Зиму жизни», хех. А кто сказал, что я собираюсь прожить «зиму жизни»? Может, Осень? В конце концов, от моего мнения тоже что-то здесь зависит. И уж всяко не к месту собирать дрова тому, кого прозвали «Дорога». Да и всегда у меня лучше выходило собирать дрова для других. Дрова друзей, а? Забавно… А получившимися угольками в большинстве случаев остается лишь начертать: «Дорога, ты дурак», — и жирно раздавить уголь на стене. В назидание самому себе.
Так поищем себя. Тоже, кстати, очень непростое занятие. Вопрос о его нужности поднимать, я думаю, не стоит. Тем более, что по времени этот процесс бесконечен. «Себя». Х-ха. Да, возможно — в каком-то виде и иногда в каком-то месте удается совместить себя с окружающим тебя миром и почувствовать свою принадлежность к нему. Заранее поджимаясь в ожидании ведра холодной воды, которую припас для тебя этот Мир. У него очень много воды, и на нее он не скупится. На источник всего живого. Что ж, так оно и есть — «в движенье мельник жизнь ведет». Вода — особенно ледяная — заставит тебя двигаться и суетиться, на какой-то миг выбив из головы всю имеющуюся там блажь о поисках и, тем более, находках. Дорога же сама по себе символ движения. Ну, натурально, и Жизни. Движение падающего по осени листа, к примеру, хех…
… Вот он я, герцог Вейа, по прозвищу «Дорога». На стене своего родового замка, облаченный в броню и в наброшенный поверх нее темный бесформенный балахон. А рядом со мной стоит мой язвительный друг — мой единственный друг, возможный для герцога в этом мире — лучшем из миров. Я уточню — возможный для меня в этом мире. Да и не только в этом. И, видимо, последний.
А о любви? Дорога, ты забыл сказать о Любви! Позор, позор…
— Знаешь, Шингхо, — послышался на стене бесцветный, холодный голос Дороги, — я, как мне кажется, никогда и никого в этой Жизни не любил… Мне нередко так казалось, меня любили — я уверен в этом, я даже писал о любви, даже говорил, Шингхо. Все, что положено делать человеку (Шингхо молча скосился на меня и отвернулся, как отворачиваются совы — на пол-оборота), да, да. Я жертвовал ради Любви, страдал ради Любви, отказывался и даже, кажется, терпел что-то во имя ее — но, памятуя, что терпели, чем жертвовали и рисковали во имя любви ко мне, Шингхо, мне думается, что о моей Любви говорить несколько… гм… самонадеянно. В лучшем случае.
— Не кажется тебе, что сейчас несколько неуместно кидаться на ее поиски, если уж так решительно ты собрался познать любовь? — осведомился Шингхо.
Это мой друг. Единственный в этом лучшем из миров, который может быть у меня, герцога Вейа, по прозвищу «Дорога». Мы только что обменялись своими мнениями о любви. Стоя на краю гибели. Во всяком случае, моей. Так как я понятия не имею, что решил делать Шингхо.
— Кстати, Шингхо, ты на краю гибели? Как мой друг и вообще?
— Чьей? — спросил Шингхо настолько искренне, что я умолк.
Поднимающийся ветер торопил тучу с родами, самовлюбленный, быстрый и жестокий, как отец ненужного ребенка. А туче было тяжело. Ветер тащил и подгонял ее к повитухам — скалам и лесу на обрывах — готовых принять ее дитя в свои ласковые руки, но она, словно сомневаясь, как пришитая, висела над замком. Видимо, молодая мать никак не могла решиться где ей лучше осчастливить мир своим потомством — крупным, тяжелым, горластым громом и ясноглазым молниями, младенцем.
— Будет дождь, Шингхо, — зачем-то сказал я.
— Не рассчитывай на него, Дорога, — закончил и озвучил мою мысль Шингхо. — Он не помешает пожару, который зажгут оборотни. И не помешает огню, который будут метать огнеприметные снаряды Хелла. От этих огней вода не поможет. А деревням и жителям большинства из них в этом мире помощь уже не нужна.
Жалко ли мне тех, о ком сказал Шингхо? Корю ли я себя в том, что не скакали денно и нощно дозорные по границам быстрых на неожиданности земель? Я никогда их не видел. Или видел мельком, кусками моей жизни герцогом Вейа. Данниками, челобитчиками, землепашцами, хозяевами, принимавшими у себя их господина. Нет, не жалко. Мне странно это — по всем канонам, я должен их жалеть! Может, потом, когда все кончится и если я уцелею? Может.
… Не думаю.
В небе над головой дико и страшно разодрало на куски небосвод — поперек и вдоль швов. Молния, с севера на юг, прочертила брюхо страдающей тучи, и в свете ее — неожиданно долгом — я воздел вверх руки и, разведя их, сбросил балахон на стену. На краю леса, с юго-востока, двигалась, вкрадчивая расстоянием, темная кайма, вдруг резко вздыбившая щетину огоньков.
— Дорога, — сказал Шингхо. — Не принимай вызов на поединок, — скучающе сказал Шингхо. — Ты не победишь. Тебе не дадут победить, — сказал мой друг. — От арбалетного болта в затылок не спасет никто. И тогда все погибнут плохо.
— А так?
— И так, — согласился Шингхо. — Но как бы ты предпочел умереть — сдохнуть, до последнего выдоха вцепившись в жизнь, в надежде ее вырвать, ее, свою, единственную, и победить, или избиваемой скотиной, ожидающей, когда дойдет очередь?
Ответа он не ждал, поэтому спокойно снялся и улетел. На миг его силуэт осветило второй молнией, и свист ветра в его перьях задохнулся в раскате грома.
— А вот теперь мы все умрем хорошо, надо полагать, — пробормотал я и взвыл над двором:
— Приготовиться! Они идут с полудня! — ибо кайма, взъерошенная искрами, сменила направление и теперь шла прямо на главные ворота.
— Грут! — крикнул я, силясь переорать порывы радующегося новым игрушкам ветра. — Грут!
— Здесь, государь, — негромко раздалось сзади-справа.
— Где же тебе еще быть, — пробормотал я почти неслышно, а вслух сказал:
— Что теперь скажешь, пестун? С чего они начнут? С вызова?
— Нет, государь. Они пришли ночью, поправ законы Истинной Осады. Тем самым развязав руки нам, что очень ладно, государь. Очень ладно.
Сказано было с таким нажимом, что я просто должен был слету понять своего пестуна. Или уж, хотя бы, сделать вид. Сделал.
— Ладно, так ладно, — сказал я с понимающим видом, — но что ты посоветуешь своему герцогу, воевода?
— Пока ждать, государь. На месте Хелла я бы не стал штурмовать главные ворота. Помимо всего прочего, что могло бы меня там ждать, — Нет, а? «Могло бы меня там ждать!» — они прикрыты поднятым мостом.
— Думаешь, он постарается проломить стену?
— Вряд ли, государь. Ров. Он постарается поджечь замок сначала. Потом на приступ пойдут, думаю, со всех четырех сторон. Стрелки не дадут нам толком оборонять стены.
— И? — думаю, голос мой стал неприятен. Надеюсь.
— Мы можем только ждать, государь. Вода и свинец уже булькают в котлах, воины ждут у бойниц, челядь в замке вооружена и надеюсь, что если никому не хочется быть распятым на воротах, уже закрыли крыши Замка, дворов и амбаров мокрым войлоком. Огни будут жечь они, нам остается лишь бить на выбор и отбивать атаки. Если ты пожелаешь, государь, мы могли бы предпринять вылазку, но тогда мы вернемся в Замок с оборотнями на плечах — мы не удержим их в поле. Ладно же то, государь, что ты теперь можешь не обратить внимания на прямой вызов — если пожелаешь, государь! — думаю, что после совета, данного сначала Шингхо, а потом Грутом, желания во что бы то ни стало настоять на своем не возникло бы ни у кого. Да, но…
— Ты хочешь сказать, что герцог Вейа должен испугаться и оглохнуть, воевода?
— Нет. Он, если пожелает, может не обратить своего внимания на вызов самоуверенного выскочки Хелла, презревшего древние законы, государь!
Сколько раз страх сбивал тебя с ног, Вейа? Сколько раз он таился в самом незначительном слове, сказанном тебе в спину ночью? В случайном стуке в дверь? В обещании дураков и трусов поквитаться с тобой, а? Сколько масок он перемерил? Сколько раз царапина на твоей шкуре обещала тебе, подстегнутая им, страхом, воспаление, загнивание и смерть, а? Сколько побед одержал он над тобой, Вейа? Помнишь? Помню. Говорю сам с собой и помню. Страх сильно покалечил твою жизнь, дорогой герцог…
Этот мир встретил тебя страхом, который прикидывался то страхом смерти, то безумием, то разочарованием — но здесь он не смог тебя повалить. А теперь, Вейа? Что с тобой? Почему ты не дрожишь, человек? Что со мной, а? Почему я не дрожу? Даже возбуждение обходит меня! Я чувствую себя обделенным, х-ха! Слепой баран на бойне? Страх упадет сверху, как ловчая сеть на тупую птицу?
Сколько шансов быть убитым сразу, Вейа? Просто и грязно — стрела, свинцовый плевок пращника в лицо, камень катапульты? Хруст и тьма, откуда нет возврата, тебе, твоей памяти, твоим дням в этом Замке, а? Вейа? Сколько шансов тяжелой раны и дикой боли, которая заставит тебя выть, как побитую шавку, твоя слабость тебе известна, не правда ли, Вейа? А теперь представь, как ты будешь ползти — как неубитая косуля с перебитым хребтом — от какого-нибудь оборотня с севера, которому наплевать на то, что ты — не ранен, нет, на это плевать не только оборотням — на то, что ты — государь майората Вейа? Ползешь, ползешь по двору, на локтях, живот сводит от слепого ужаса, с губ текут слюни и изрыгаемая желудком желчь, слезы будут капать в грязь, Вейа, отчаяние выжмет слезы и не из таких сухих глаз, как твои, х-ха, веришь? И спокойный, слышимый тобой даже в царящем аду, шаг твоего палача?
А плен, Вейа? А остаться одному, а, Дорога? Одному в Замке — когда останется только ждать, ждать без надежды, герцог?
Плевать. Я стоял на изнывающем от своей тяжести граните и сам, как сосна на мертвом, кажется, камне, крепко пустил в него корни.
Так вот. Страх из него вверх по ногам не поднимался. Замок отказывался бояться. Наотрез. Мой дом — моя крепость — отказывался бояться разрушения и, соответственно, смерти.
Я вдруг ловлю себя на том, что перекатываюсь с носка на пятку — стоя над пустотой, которая через несколько минут заполнится латниками, чуть поодаль засвищет жестокая в своей стрельбе на любое движение, конница Хелла, загорятся костры, заскрипят блоки стенобитных машин, послышится хруст вязанок хвороста, сыплющихся в ров, заулюлюкают ополченцы, охочие до жранья и питья за чужой счет, мечтающие хоть на миг пережить своего соседа по цепи — толпа, мразь, смерды, которых, как скот, погонят на стены, легкая пехота… С носка на пятку. Гвардия, конница, легкая пехота. С пятки на носок. Оборотни Севера. С носка на пятку. Так я перекатывался всегда — всегда? — когда встречался с неровней, с холопами — вынужденный принадлежать им на миг, в ответ на то, что они принадлежали мне постоянно.
— Арбалет, Грут.
На стене, вокруг меня, несколько легких на ногу и расторопных ребятишек. Ближе к бойницам стоят ветераны — способные сквозь шум и расчетливое безумие боя, услышать посвист последней для кого-то стрелы и прикрыть его щитом. В случае с государем они успеют прикрыть его собой, чтобы не думалось. Кто-то кинулся вниз по лестнице, и вот уже Грут спокойно произносит: «Арбалет, государь».
— Факелы.
— Факелы! — кричит Грут, и факелы на гребне стены гаснут, враз накрытые одним, кажется, колпаком.
Темнота внизу давно прижата к краю рва вокруг замка. Прижата светом факелов, горящих над воинами Хелла. Отступившая перед щитами тяжелой пехоты. Перед нестройными толпами ополченцев, мечтающих как можно скорее кинуться вперед, чтобы унять свой свинорылый ужас. Уступая дорогу копытам коней конницы. Оттесненная чудовищным тараном, раздавившим темноту своими колесами. Сбитая с толку бесконечными перестраиваниями легкой пехоты. И ужаснувшаяся перед стоящей чуть поодаль колонне Оборотней Севера.
— Грут. Ветер.
Грут садится на колени передо мной, спиной ко мне и ловит щекой ветер, откинув кольчужный капюшон:
— Цель, государь?
— Высокий воин в серебряном шлеме, первый ряд тяжелой пехоты. Слева от знамени второй.
— На палец левее от него, государь. На полфаланги над шлемом.
Металлическая дуга арбалета выпрямилась. Слышимый, кажется, до гор на западе — так тихо вдруг стало вокруг меня — щелчок и басовитое, затихающее гудение тетивы. Арбалетный болт с воем проколол ночь и замолк, с железным чавканьем вгрызясь в забрало высокого воина в серебряном шлеме.
— Вейа-а-а-а-а-а-а! — страшно взревели стены замка.
Две молнии одновременно полыхнули, крест-накрест пересекшись в небе над башней-донжоном, страшный грохот слился с воплем моих воинов и хлынул ливень.
А глаза вдруг режет и это — не ветер, веселящийся над надвигающимся безумием смертных. По щеке что-то медленно ползет, ты стираешь это кольчужной перчаткой и криво улыбаешься на левую сторону рта, поняв, что просто провел рукой по личине шлема — по выделанным из стали перьям совиной головы.
Недавно… Да, недавно, ночью — ты спал той ночью, Дорога, тебе снился ребенок. Дочь. Твоя. Которой у тебя никогда не было и чему ты искренне рад, кстати. Ты не любишь детей. И не прозрел в том сне, герцог Дорога.
Несколько часов назад ты пил Ча и спокойно радовался, что в этом мире есть место и привычным вещам. В конце концов, даже опытный канатоходец над пропастями начинает с низкой скамейки и поддерживаемый возможностью спрыгнуть на близкий пол!
Несколько дней назад ты смеялся вечером — в зале с камином, под гербом рода Вейа — ты, никто, ты, государь этого майората — герцог, прозванный Большими Совами «Дорогой» — ты смеялся не над. Ты смеялся тому, что ты рад своему дому, Дорога. Дому, где ты шкурой, днем, ночью, просыпаясь, а самое главное, засыпая — чувствовал надежно закрытые ворота и задернутые пологи — даже когда ворота Замка были распахнуты настежь, а ты сидел на террасе донжона, открытый Солнцу, ветрам и неистово-живому, древнему, нескончаемому Миру.
Что, спрашивается, еще может хотеть человек? Хотеть до ранней седины, до морщин на лбу и в углах глаз? До холодных, молчаливых, обещающих — нет, сулящих — глаз? Хотеть до предательства, как способа, хотеть до крика — настоящего крика в ночном лесу, вдруг запахнувшем воротами этого дома?! Хотеть до победы над страхом, ленью, до диких телодвижений, телометаний — как бы ты не плевал на чужое мнение, оно иногда догоняло и тебя, Дорога!
А еще не так давно ты стоял на крыше, задрав в небо голову, зажмурившись и стиснув до хруста в покалеченных когда-то костяшках, кулаки и впервые спокойно думал о движущемся с полей вечере, который не просто станет ночью, а потом утром…
Ты, давно умеющий усмехнуться вдруг так холодно и рано для твоих лет при словах, сказанных нежным женским голосом: «Но так не должно быть, Дорога! Люди так не живут! Так… Так… Так нель-льзя… Любимый мой, я остановлю тебя на своем пороге, мой, мой, мой…» И слезы, слезы, слезы!.. И вечное потаенное прислушивание к леденеющей с каждой осенью все больше душе — не отзовется ли в ней хоть… Хоть что-то, что ли, а? Так уж… Ты, давно умеющий парой слов поднять любую юбку и распахнуть любой корсаж, ты, равно умелый с ключами и отмычками, ты, тот, кого могла спросить мать: «Ты человек ли вообще, сынок?!» Именно, «сынок» — самое верное слово в этом вопросе, х-ха.
И это тоже ты — научившийся сначала окорачивать себя в том, что опасно, а потом — в том, что вредно, х-ха, уже просто вредно, а? Доро-о-ога-а-а? Слышишь меня?
Ты, давно привыкший вначале к тому, что легко уезжаешь, уходишь, бросаешь любую крышу, а потом к тому, что каждая крыша, скорее всего, уже последняя — да и какая разница? Она просто стоит на стенах.
«Дома», а? Поиграем? Нет, уже не играл ты, Дорога, говоря: «Сделаю дома», «решу дома», «приму их… вас… его… дома»… Катал ли ты на языке что-то более дорогое и ценное, чем слово «дом», когда называешь вещь своим именем?
И вот тебя хотят выкинуть из дома, герцог Вейа, государь Дорога. Расколоть твой единственный на свете потолок, растащить стены, выбить окна и украсть двери с замками и посдирать занавеси?
Неумеющие насыщаться у миски твари! Да вы можете себе представить, как может хотеть домой такой человек, а?!
И пустой колчан падает тебе под ноги.
Сказать, что он просто велик и силен — промолчать. Он невероятно велик. Настоящая башня, закованная в сине-белые доспехи. Говаривают, что в его жилах бежит неиссякаемым потоком не только человечья кровь. Герцог Хелла — опасный безумец или невероятно расчетливый полководец, решивший применить недозволенное оружие и знающий, как с ним управляться? Или просто спесивый дурак, пожелавший что-то получить и наплевавший на последствия? Свет костров скачет по его доспехам, по лицу — шлема на нем еще нет. Поставив перед собой шипастую палицу, он положил на рукоять руки в перчатках и превратился в изваяние. Светло-синие глаза его отражают темный Замок на скале. Ненавистный Замок — символ майората Вейа, уже которое поколение сидящий в печенках рода Хелла. Когда умер старый герцог, вопрос о присоединении майората стал куда проще решаем — но откуда-то вынесло этого Дорогу.
Хелла полнокровен — пожалуй, излишне полнокровен — чувствуется даже в его неподвижности бешеный поток по его веревкам-жилам. В нем даже не дремлет, а с трудом окорочена бешеная ярость и нетерпение. Усилия, понадобившиеся для этого, известны только ему, да может, еще тому, кто стоит слева от него — некто в плаще с глухим огромным капюшоном, скрывающем лицо совершенно. Этот некто невысок, невероятно узок в кости и говорит тихим, шелестящим, морозящим голосом. Он опирается на короткий посох — или длинную трость с набалдашником из желтоватой, полупрозрачной кости. Свет костра слабо пробегает по тончайшей резьбе набалдашника и убегает — ему не нравится ни узор, ни испещрившие рукоять руны. Этот некто, кажется, тоже не в ладу со светом — и, должно полагать, не только со светом костров. Солнечный свет и он чураются друг друга…
Это правая рука Хелла — своего рода Грут, разве что не мастер военного дела, а скорее, мастер других войн — не столь громких, может быть, не столь ярких и славных, но ничуть не менее ужасных, а порой и куда более жестоких и уж точно не менее кровопролитных. Династия Хелла веками соседствует с родом колдунов, откуда и выходят Советующие Хелла. Облакопрогонники и обаянники, а то и обмени в одном лице зачастую, что крайне редко. Так и должно быть — абы кто не может стоять у правого плеча герцога, всегда чуть позади и всегда со скрытым лицом. А их хламида, кажется, просто передается из поколения в поколение — или от кого она так к кому передается? Мрачный род. Тайный род. Мертвящий род. Тихий род… Преемственность рода Советующих неведома никому, возможно, даже самим Хелла. Что, надо признать, тоже естественно — колдуны выполняют свою работу исправно и в срок, а что еще нужно господину от слуги? Разве государю нужно больше? Как и Советующим нет нужды до того, откуда пригнали к их замку нужных для работы девственниц или принесли детей. Мертвящий, умалчивающий, недоговаривающий род…
— Что ты думаешь, Советующий? — голос Хелла изо всех сил хочет быть спокойным, а слова — вескими и неторопливыми, выверенными, но… Даже необычайно низкий голос Хелла не добавляет словам весомости и выдержанности векового меда — каковым надлежит быть словам государя. Портит бесящаяся под маской спокойствия дурная, склочная сила и глаза… Навыкате, большие, жестокие — у такого человека должен быть тяжелый, давящий взор. А не бегающий взгляд. Этому человеку хорошо и плохо сейчас. Плохо оттого, что что-то идет не так, что это самое «плохо» неуместно здесь, ненужно, лучше бы было… Да как угодно, только не это подспудное «плохо» там, где ему нет места! И от этого еще хуже.
— Здесь думаешь ты, государь, — шелестящий голос Советующего прозмеился в свежем дыхании надвигающейся грозы, и оно сразу же стало затхлым, как вонь ямы, где коротают зиму упруго-безжалостные клубки змей. — Но если ты приказываешь думать и мне, государь… То пошли на стены ополчение, отдай им таран, а сразу за ними пошли оборотней Севера. Перед этим пусть твои камнеметы и огнеприметные снаряды прогуляются по стенам Замка Вейа. Ополченцы все равно даром едят твой хлеб, государь. А оборотни не дадут им отступить. Иначе ты просто не сможешь выдавить из этих олухов всю вложенную в их жизни пользу — я имею в виду ополчение. Если ты пошлешь их на стены одних — даже первой волной — Вейа сбросит их со стены, не напрягаясь — эти твари разбегутся, как только им покажут, что уже можно бежать. А когда оборотни ворвутся на стены… Останется только проломить ворота и войти, если северяне не откроют их раньше.
— Думаю, не откроют. Грут хорошо натаскивает тех, кто обороняет замок. Ты прав — ополченцев Вейа сбросит со стены, даже не задумавшись над этим. Советующий, пригласи ко мне Радмарта, — и голос Хелла дрогнул, как и положено дрожать голосам — предательски.
Тот, кого называли Радмартом и на чьем имени дрожал голос Хелла — огромного воина, появился из темноты сразу за вернувшимся Советующим. Он высок ростом, невероятно узок в талии и несоразмерно широк в плечах, одет в длинную кольчугу без рукавов, темные, неопределенного цвета порты и короткие простые сапоги. Его руки обнажены от плеч — жесткие канаты мышц, черные шнуры вен по темным, густо заросшим волосками серо-стального отлива, рукам, походка его подобна плывущему по воде лебедю — он не ныряет и не раскачивается при ходьбе, он скользит над травой. На нем нет шлема — голова прикрыта лишь жесткой шапкой прямых, серо-бурых волос, напоминающих, скорее, волчью шерсть и цветом и, наверное, наощупь — волосы шнурами падают на плечи, на лбу перехвачены металлическим обручем, а на висках и скулах бакенбарды уже откровенно по-звериному выбегают на щеки и топорщатся жесткой порослью. Голова посажено гордо — стальные столбики шейных мускулов, эта шея не умеет гнуться — но подбородок упрямо опущен, а лоб наклонен вперед — кажется, он весь в каком-то непрерывном, наступающем движении. Он не вертит головой, смотрит прямо, взгляд дик и неуловим — кажется, он течет, хотя глаза почти не двигаются в орбитах. Лицо пробито глубокими морщинами, он узколиц, тонкие, почти черные губы и белые зубы. Это Радмарт — предводитель оборотней Северных Топей. Он явился на зов — по приглашению, а не приказу герцога Хелла — то ли чванливого дурня, то ли опасного безумца, то ли великого полководца. Что думает на сей счет Радмарт — неизвестно, но углы его рта часто подергиваются улыбкой, похожей на короткую судорогу. Подернет рябью матово-белую кожу лица — три-четыре раза кряду и вновь лицо замерло. А так как это происходит постоянно, судя по всему, само по себе, то и заподозрить его в издевке Хелла не может. И не хочет:
— Радмарт, мы сделаем так… — голос Хелла и не подумал дрогнуть, но нежить чутьем уловил задавленный на дне души Хелла страх перед первым в жизни необдуманным поступком — поступком, который его словно кто-то заставил совершить. А теперь остается лишь катится вслед — камешком, подпрыгивающим вслед за сорвавшейся лавиной. А не камешком ли, катящимся и сухо подскакивающим от ужаса перед ней? — Радмарт, мы…
Ты понимаешь вдруг, что ненавистью, которой ты просто пропитан, ты запасся не здесь, не в этом лучшем из миров. Вернее, ей запасся не ты. Ей запаслись до тебя — за несколько витков по жизни. Может, за десяток жизней. Может — за десятки. Странно. Ты не веришь в то, что душа переселяется из тела в тело — словно рождаясь заново с новым человеком. Не веришь ты и в то, что человек не умирает вообще, а просто умирает плоть, о которой он через миг уже не помнит — или не сожалеет, обнаружив себя в новом теле. В новом месте? В новой жизни? Неважно. Но эта ненависть скоплена не только тобой. Это глубокая, ледяная ненависть, ненависть, заставившая тебя опустошить колчан, не промахнувшись ни разу, ненависть, идущая горлом, шипящая через твои стиснутые в судороге ярости, зубы: «Твари… Мерзкие, мерзкие твари… Вам не сиделось на своих равнинах? Вам не сиделось в ваших болотах? Хорошо, я положу вас всех под дерн. Всех до единого…». Ты балансируешь на краю сознания — не сорваться бы в это бездонное озеро скопленной заботливо ненависти — ибо дна ты боишься не достичь, а плавать в ней, кажется, не учился. И что произойдет тогда — неизвестно, но ничего хорошего — точно, в этом ты убежден.
Страха нет. Все еще нет. Есть двор, над которым стоишь, дом, который ты обороняешь, враг, которого ты убивал и будешь убивать, пока сможешь — или пока это не перестанет быть нужным.
— Род Вейа всегда любил свой Дом, — раздается чей-то негромкий голос у твоих сапог, — ты опускаешь голову и видишь Гёрте. — Всегда. Обороняя свой Дом, они ненавидели так, что даже после смерти эта ненависть уходила к следующему поколению. Та ненависть, которой ты дышишь — это ненависть длинной цепи герцогов Вейа, которые любили свой дом — и многие из которых погибли вне его стен. Хотя все они — всегда — стремились к обратному.
Большак исчезает, ты снова один на один с ревущей толпой ополченцев, которых Хелла бросил на твой замок в лоб — на подъемный мост, на ворота и на то, что за воротами.
Страха нет. Ему просто не осталось места — и ты впервые понимаешь, что значит эта фраза — неуместное понимание, если понимание вообще может быть неуместным. А ты мечешься по стене — успевая в те места, где особенно трудно, где особенно рьяно лезут на стены ополченцы Хелла — твои люди не отступят, но ты нужен им, Вейа-Дорога. И ты мечешься по стене — успевая, успевая, пока еще успевая. Но ты же все это время стоишь над главными воротами — воротами твоего дома, в которые все бьет и бьет чудовищный таран — разбивая мост, щит перед дверью в твой дом, запертой до сего дня от чужих — казалось, навечно — перед главными воротами.
Страха нет. Есть ворота, подъемный мост, гибнущие под мечами, топорами, палицами, стрелами — что еще придумали люди? — люди же, есть горящий замок, есть все еще нерушимые стены, вой камней, стрел, непрерывно гремящий гром и никого не охлаждающий ливень — и твоя ненависть, зависшая над квадратным колодцем главных ворот — молчаливая, обреченная, ждущая.
Страха нет. Сапоги скользят по стене — вода и кровь, вода с неба, кровь из вен — твоих воинов и тех, кто одичало лезет на стену, бьет в мост тараном, свищет в поле с высоких седел злых восточных коней, кто мечет горшки с неугасимым огнем, кто ставит лестницы и кто сбрасывает лестницы и мечет вниз бревна, камни и все, что попало под руку и скатывает по абламам скаты. Вода и кровь есть — а страха нет.
Страха нет. «Это еще не резня», — отчетливо звучит у тебя в голове — кто сказал это? Ты? Шингхо? Гёрте, вновь отважившийся выйти на такой опасный воздух, Большак? Неважно. Даже если это Баньши. Резня будет, когда в дело пойдут оборотни Северных Топей. Тяжелая гвардия Хелла. Это еще не резня. Пока на стены лезет ополчение и легкая пехота, пока бьет таран — это еще битва. Страха нет.
На миг таран смолкает, смолкает страшный гонг, задающий ритм этому кораблю смерти — горящему Замку с убивающими друг друга гребцами. Одна рука вертит весло, другая привычно режет, льет, спускает тетиву — а корабль идет на рифы, и нет спасенья.
— Мы уронили мост, Дорога! Что ты будешь делать теперь? — раздался ликующий низкий голос в тишине, последовавшей за грохотом рухнувших остатков моста.
— Ты так рад, словно не смел и надеяться на это, Хелла! Выбейте ворота, а там я покажу, что мы можем сделать!
Страха нет. Есть чья-то безумная харя, возникшая перед тобой и разорвавшаяся, как горшок с огненосным зельем, — в разные стороны, брызгами, когда ты с маху опускаешь на нее чей-то пернач — его хозяин уже не нуждается в перначе. Есть лестница, которую ты, чуть не разорвав себе сухожилия, скидываешь со стены. Есть твой сапог, обрушившийся на чью-то спину — и ты мельком понимаешь, что ты узнал чужого чутьем, как хищник чует чужого в логове.
И есть упавшие ворота — об этом вновь сообщает низкий, невероятный голос Хелла, покрывающий шум ливня и треск огня — как по команде смолкают нападающие и обороняющиеся, когда падал мост, когда упали ворота — чтобы Хелла мог сказать, а ты услышать, не иначе. Так, наверное, кормчий корабля, охваченного резней и безумием, корабля, летящего на скалы, слышит в реве и агонии снастей треск мачты.
Есть ликующая толпа ополченцев, ворвавшаяся за ворота.
А еще есть колодец двора, куда они ворвались, спеша за надеждой, что внутри замка время битвы побежит еще быстрее — ближе к концу. Так кони, казалось, вымотанные непосильным пробегом, накидывают бега, почуяв жилье.
И еще есть стены колодца. И вторые ворота.
Главные ворота — дверь дома Вейа — каменный мешок. Ворот, на самом деле, двое. Уронив одни и кинувшись внутрь, ополчение оказалось в крысоварне. Крысоварне? Да. Сверху, со стен колодца хлынула смола, кипяток и ударила одновременно сотня стрел — в толпу забиваемых свиней, в которые легко обратились ополченцы, словно какой-то могучий и резкий на дела колдун, накинул на каждого заговоренное мочало. Визг и вой.
А тебе кажется, что сверху на толпу хлынула, перелившись через край, ненависть рода Вейа.
Должно думать, это было ужасно — х-ха! Избиваемое в колодце ополчение кинулось обратно — но в выбитые ворота снаружи, с поля в замок, ломилась еще не осознавшая происходящего толпа — два течения столкнулись в узком проходе и образовались воронки, всасывающие все новых и новых несчастных в колодец главных ворот Вейа — а со стен все так же лился кипяток, смола и свистели стрелы. Негромкий, малозаметный Грут — повелитель сотен и сотен воинов герцогства Вейа хорошо разбирался в обороне и нападении. А еще он хорошо знал людей, поэтому никакого торжества на стенах не вышло — та часть воинов, которая охраняла ворота, должно сделала свое дело, а остальные невозмутимо остались на местах. Грут понимал, что они лишь отсрочили на миг падение замка. Он был прав. На стены с воем кинулись оборотни Северных Топей, убивавшие так поспешно, так торопливо, с такой ненавистью к человеку, что та часть стены, где они ворвались наверх, словно враз переменила одежду — место воинов Вейа заняли северяне. Разница была в том, что они не желали оборонять стен твоего дома, Дорога. Они желали его уничтожить. Эта была последняя мысль, четко стукнувшая под шлемом с ликом совы.
И навстречу первому оборотню, ворвавшемуся на ту часть стены, где спешил к повелителю Грут, кинулась многовековая ненависть герцогов Вейа, одетая в темно-фиолетовую, закопченную броню с золотой совой на груди; навстречу северному нежитю, обуреваемый лишь одной мыслью — очистить стену дома от неумолимо рвущего в клочья самое дорогое, зла, кинулся властитель майорат Вейа, герцог по прозвищу «Дорога». Государь.
Оборотень чуть не шарахнулся от впавшего в неистовство герцога — но тысячелетняя ненависть к человеку, усиленная тысячелетним же презрением, осклабилась вместо него, и его шестопер по длинной дуге полетел в голову Дороги…
… Не в первый раз в жизни — и в той, а теперь и в этой — сработал бесценный дар. Миг замер. Это было много раз — миг замирал, но я не двигался медленнее, успевая легко присесть, легко зажмуриться, легко уклониться. Это срабатывало всегда — но лишь тогда, когда опасность была настоящей. В этот раз шестопером ворочала сама смерть — и миг затих в оцепенении, но в каком-то вялом движении застыл и я. Скорость удара оборотня превышала все опасности, попадавшиеся мне допреж. Мое движение не было легким и резким, как бывало обычно в таких случаях. Чугунное, негибкое тело на соломенных ногах — вот что я старался заставить уклониться от довольно-таки быстро — для застывшего мига — летящего шестопера. Мы разминулись в остатки этого мига, который хоть и стекал по времени медовой каплей, но все же кончился — шестопер обрушился на уши совы — слева-направо, и шлем слетел с моей головы.
Меч Дороги, «Крыло Полуночи», звякнул на камнях, и герцог вцепился в шею оборотня руками в кольчужных перчатках, а зубами — в лицо, на глазах становящееся мордой — оскаленной волчьей мордой. И они покатились по стене.
Обычно вспомнить, разложить и осознать, что ты делал в драке ты можешь лишь потом — в момент боя ты видишь куски, рваные, сменяющиеся невесть откуда взявшейся темнотой, красной краской ярости, заливающей взгляд — но в этот раз что-то пошло не так — я отчетливо помню, что оборотень вцепился в шею мне, а я ему, и тут же, в неистовом, прорвавшемся упоении я впился ему зубами в кожу под глазом, потом в щеку, а потом — в глотку. Рот наполнился соленой кровью, а потом оказался набит шерстью, но было уже поздно — северянин не успел до конца обернуться и на стене остался лежать труп с человечьим телом и волчьей головой, с яростно разорванной яремной веной и свернутой шеей.
— Вейа! — взвыла ночь голосами моих латников и оборотней, и я очнулся. На стене, на башне ворот, на плитах двора нежити резались с моими воинами, резались неистово, нечеловечески быстро и яростно — то кидаясь стайками на одного человека, то один оборотень кидался враз на десяток человек, но все было ясно — это половодье — а сверху это виделось уже так — быстро зальет двор и откроет ворота. А там все будет кончено. Оборотни перекидывались, снова и снова, воины мои дрались то с волками, то с себе подобными, не успевая уже — одержимые лишь одной мыслью — так как ей был одержим я — удержать двор и не пустить северян к воротам.
— Грут! Уходим! — этого не ожидал никто. Я знал об этом. Какое мне дело, что вековая ненависть Вейа была еще даже и на йоту не утолена! Какое мне дело до того, что такого, скорее всего, еще не видел этот майорат — да я думаю, что и соседние тоже. Вырвавшись в поле я надеялся увести остаток людей и Грута — оставив свой дом на поток — пройти к Замку Совы и вернутся. Умереть сегодня здесь я не мог. Тогда бы мой дом навсегда достался Хелла. Я пришел домой и я не уйду. Я не зря положил тут своих людей и обрек на смерть нежитей своего замка — я уходил, зажав ненависть зубами, но я возвращался в этот миг. Они — Хелла и оборотни — вновь заставили меня уйти. Хорошо, ладно! Считайте, что я ушел, я — герцог Дорога!
… Я наткнулся на Грута на ступеньках лестницы, ведущей со стены во двор — когда бежал к лошадям. Он был мертв. И хватит о нем.
Лошади. Конюшня еще не пылает, меня еще не догнали, мои воины еще бьются на скользких плитах двора, сверху бьет такой ненужный, лишний здесь дождь, чудовищный шум боя передразнивает почти непрерывные раскаты грома — станок моего коня, он оседлан, со стойки станка мне махнул лапкой заседлавший жеребца Дворовый, и я вылетаю к воротам, в которые бьет этот неискоренимый таран. За мной стучат копыта — кто-то еще успел попрыгать в седло, или просто сумев поймать коня в безумии двора, превратившегося в звериное поле — пасти, клыки, алые языки, горящие, оранжевые от прилившей крови, глаз, серая шерсть, лужи крови, смолы и воды, пуки соломы — разгул дикой, нечеловечьей природы, которой все это было милее свадебного пира.
Ворота заперты? Вы рветесь внутрь? Вам так хочется в мой дом, несытые у миски твари? Да будет так, х-ха! «Вада ту рам!» — визжу, хриплю, вою я на остатках голоса, дорывая связки и не будучи уверен в успехе — ворота, как-никак, были в самом деле заперты, не на ключ, но на засов, — одновременно описывая в воздухе мертвую петлю мечом. И ворота, в которые бил и бил таран, рухнули вперед — на бревно тарана и нападающих. «Хелла!» — взревела освещенная пожарами толпа нападавших, избежавшая удара ворот. «Вейа!» — взревело в ответ за моей спиной…
Избиваемые сзади оборотнями хмельного метелями Севера, выкормышами ледяных, бездонных, поистине страшных болот, а с боков — дорвавшейся до легкой добычи тяжелой гвардией и свирепой легкой пехотой, засыпаемые стрелами восточных наездников на бесящихся лошадях мои воины легли все до единого. Я же — словно на острие невидимого чудовищного копья — скованного из верности воинов Вейа и ненависти герцогов Вейа пустив в ход палки, до того праздно висевшие за спиной, проколол толпу солдат Хелла и ускакал на запад. Лошади Вейа всегда славились не только на их землях.
Они отстали еще на равнине, отвоеванной трудолюбивыми землепашцами Вейа у Бора. Я же ушел в Бор.
Ушел один. Возвращаясь на дорогу. На дорогу домой.
Если высадиться в…, которое еще называется…, а потом неотвратимо двинуться на Юго-Запад (или куда вам больше глянется, можно и просто на Запад), то вы, преодолев немалые препятствия, попросту выйдете к Западной же, или куда вы там шли, оконечности Изумрудного Острова. Что ж, останется лишь проклясть свою доверчивость и, грязно ругаясь, отправляться восвояси, поскольку эта Земля отнюдь не является тем местом, где можно сорвать зло на беззащитных мирных жителях. Хотя бы потому, что тут их попросту нет.
Даже обычный, с позволения сказать, Изумрудный Остров, с его кельтами, их кланами и друидами, жертвенниками и камнями, сложенными в будоражащие фигуры, с их природной дикостью и страшноватыми обычаями и традициями, открывается далеко не всем. Что же тогда говорить об этом месте…
… Пытаться рассказать об этом месте столь же бессмысленно, сколь сильно, иной раз, хочется какому-нибудь барду, менестрелю или просто странствующему сказителю из рода человеческого. Из тех, кому иногда удавалось попасть сюда.
Холмы. Холмы, переходящие, как волна в Океане переходит в другую волну, в Холмы, иногда приютившие на вершине небольшую рощицу. Нестихающий ветерок нагоняет беспрерывно бегущие по траве волны. Кажется, что он вот-вот замрет и действительно — вот, он уже затих, почти умер — и снова шум зарождающегося ветра.
Пахнет… Зеленью, травами, что отнюдь не одно и тоже — ведь согласитесь — запах зеленого луга отличим от аромата травы… Здесь пахнет, кажется сам изумрудный цвет вереска и ковыля, а аромат травы — это уже подарок сам по себе. Пахнет Землей, столь же древней, сколь и непрерывно обновляющейся. И небом. И слова, просящиеся на язык, чаще всего «Совершенство» и «Первозданность». Даже когда клубящиеся, колышащие тяжелыми, черными животами, тучи заволакивают небо, обещая ливень с грозой, и ветерок становится истово свищущим над холмами ветром, от которого бесполезно прятаться и кутаться — эти слова «Первозданность» и «Совершенство» все равно остаются с вами. Здесь искренен дождь, здесь честен ветер, и исконно печальна Луна, и открыто и ярко Солнце. Здесь безграничность простора и бездонность неба не пугают, а естественно и мягко дают осознать, что ты пусть даже и невообразимо маленькая, но часть всего этого.
Здесь все так, как и должно быть в конце пути, ибо только безумец оставит эти Холмы добровольно, разве что собираясь в последнюю дорогу. Даже невнимательный, равнодушный взор станет здесь изучающим, недоуменным, ищущим и затем спокойным. Измученное, искалеченное «Я» найдет здесь силы для того, чтобы жить, и для того, чтобы принять самое себя. Язык отказывается здесь лгать, отказывается от праздной, ненужной болтовни — Слово здесь имеет свой единственный, первый и истинный, сокровенный смысл — и не захочется разбрасываться ими.
Здесь любовью не зовут влечение, ложь — мудростью, а ненависть чувствует себя незваной гостьей, и потому тихо и быстро оставляет Холмы. Рождение вызывает здесь общую радость, смена времен года — восторг, смерть — тихую грусть, но не страх и не ярость. Здесь союзы заключаются навсегда, раннее утро дарит надежду, а ночь — укрепляет веру. Гордость не путают со спесью и презрением, а любовь — это причина, объясняющая все, и она непреходяща среди тех, кто принял ее.
Люди здесь не живут.
Это Эльфийское Нагорье.
… Со всем этим, однако, я не эльф, но живу здесь. Я старая, сильно потрепанная жизнью, седая зверюга, прискучив игрой с которой, ее поводыри пустили сюда, в земной рай, позволив реке вынести к берегам Серого Ручья мое полумертвое, но тогда еще умевшее цепляться зубами за жизнь, тело[1].
И, спеша упредить ваш вопрос, говорю, что я не великий колдун. И даже не простой… То есть я настолько не колдун и так глубоко не эльф, что подчас непонятно, как такое создание могло попасть сюда, где каждая травинка прямо-таки источает Силу и Возможность, что отнюдь не всегда взаимосвязано, поверьте. Да мало того, что попасть, а еще и остаться здесь, да еще и породниться с главою Эльфийского Нагорья — Старым Рори О'Рулом, взяв в жены его единственную дочь, Хельгу. Хельгу О'Рул.
Я — человек, или, вернее, то, что от него осталось, к моим-то годикам. Я совершенно человек с лица, хотя, боюсь, что внутри не все так гладко…
Я говорю на нескольких людских языках, отзывался на несколько, совершенно же человечьих, имен, пока не попал сюда, где эльфы, великие на это мастера, не прозвали меня Рори Осенняя Ночь. Да, я тезка Главы Эльфийского Нагорья, который вот уже несколько веков, зовется «Старым». Со мною же все не так просто. По годам и учитывая, что я не эльф, «Старый», а то и «Престарый», было бы в самый раз. Но… Откуда и кто может знать, сколько я теперь, тут, на Эльфийском Нагорье, проживу — дай мне новую кличку, а я возьми да и окочурься, к примеру, — и все труды (а это и правда, большой труд и ответственность — давать прозвище, а тем более, менять его) насмарку.
Рори — это мое настоящее имя. Понятия не имею, кельт я или нет, и насколько не кельт; но мой отец, суровый Рагнар, викинг чистых кровей, назвал меня так. Понятия не имею, что он при этом делал один, не считая семьи, на берегах Валланда.
А заодно и до сих пор недоумеваю, зачем я ввязался в эту склоку, возникшую в попытках нацепить корону датских викингов.
Кончилось эта безобразная свара само собою, войной, о ходе которой нет ни малейшего желания рассказывать, особенно о тех мгновениях, о которых меня и пытает Рон Зеркало — когда меня, как волка, приперли гнавшиеся за мной от Ютландии до Изумрудного Острова, а потом через весь Изумрудный к обрыву над рекой Вратной[2].
Вообще, мне думается, что дотошный Рон Зеркало никогда мне не простит того, что я позволил сознанию ускользнуть, и тем самым пропустить миг переправы с обрыва Вратной реки, откуда меня, не сумев взять, сбросили залпом из луков, на сторону Эльфийского Нагорья.
Как бы там ни было, меня принесла сюда Вратная, выкинув на берег Эльфийского Нагорья. Как я прошел Кромку, как я смог, не помню… Я уплывал, упав с высоты пятнадцати саженей, собрав в грудь и спину семь или восемь стрел, но, не потеряв сознания, медленно кружась в водоворотах, которые почему-то не удосужились меня засосать, мерно выплывая на середину Вратной, уплывал и чувствовал, что нахожусь на тончайшей, незримой грани между «Здесь» и «Не здесь», между «Жив» и «Мертв», между «Верю» и «Не верю» — четко посередине всего…
Что-то текло во вне меня, — это убаюкивало, одновременно раздражая, что-то исходило, мягко, противно и, вместе с тем, очищая душу, из меня… И вдруг, в какой-то миг, в котором все это, наконец, пересеклось, я ощутил вдруг страшную, догнавшую меня боль и увидел бело-зеленую грань, стену, преграду, мерцающую алмазными, нестерпимо белыми, искрами и изумрудными гранями, возникшую вдруг прямо посреди реки, по ходу моего плавного по реке движения, преградив мне путь. Хотите знать, что я чувствовал еще, что было чуть лишь слабее боли? Одиночество. Почему бы это?… Мечтая о том лишь, чтобы не пойти ко дну, я радовался тому, что Вратная несет мое обескровленное взрезами тело, в эту преграду. Потом был поток света, такого же бело-зеленого, как и невиданная дотоле преграда, а потом сознание ушло.
Когда оно вернулось, я увидел себя на невысоком, травяном бережку, раны мои почти не болели, и я смог приподнять голову и осмотреться. Мне удалось это сделать, и я понял, почувствовал, поверил, что попал в рай и могу лежать здесь, на этом бережку, нимало не опасаясь появления кельтов под водительством моего кузена Сигурда Белого Щита.
Но, вместо любимого родственника, на берег вышли дети и, при первом же взгляде на них, я, искалеченный, подыхающий, с сознанием, которое, как мне казалось, готово было угаснуть в любой момент навсегда, я, воин, а отнюдь не бард, не скальд[3], которым запросто видится все, что им только пожелается, сразу же узнал в них, ни разу видев их дотоле, эльфов[4].
А они, завидев мня, не бросились с визгом врассыпную, как и следует делать детям на любом берегу, а деловито обступили меня кругом, взявшись за руки, и то и дело поднимали их, образуя тем самым шатер, отграничивавший меня своей тонкой крышей, лежащей на их ручках-стропилах, от неба. Крышей? Да, но я просто не могу дать более тонкого сравнения. Когда их руки поднимались надо мною шатром, я явственно видел, что в просветах между ними что-то есть, какая-то прозрачная, но прочная преграда, по которой волнами, от вершины к краям, разбегались ярко-бирюзовые сполохи[5]. Я чувствовал, понимал — как угодно, что эта крыша прикрывает меня от тех, кто, без сомнения, уже вился вокруг, чтобы сопроводить мою душу туда, где и положено быть душе любого человека, чье тело насквозь пробито не то в семи, не то в восьми местах[6].
Дети поднимали и опускали тонкие руки, небо то появлялось, то скрывалось за бирюзовой пеленой, а я же молча лежал на траве, понимая, что я все еще везучий. Надо сподобиться умереть на Эльфийском Нагорье! Тут вдруг заметил я, что моя грудь уже не часто-часто вздрагивает, силясь захватить воздуха и не дорвать при этом пробитые легкие, которые на выдохе выдували на груди крупные, красные пузыри, лопавшиеся и обдававшие лицо мельчайшими брызгами, а следует за ритмом вздымавшихся и опадавших детских рук-стропил, да и сами пузыри более не выдуваются.
Старший из детей[7] закрыл вдруг глаза, явственно, ощутимо всеми ранами моими, прислушиваясь ко мне, потом резко мотнул головой сверху вниз, дети так же резко расцепили руки и одновременно отошли от меня. И тут, казалось, что сверху, прямо с Неба, на меня обрушилась дикая боль, но это была старая, славная, знакомая боль от раны, а не еле заметная боль от смертельного ранения. Так или иначе, но я почти обрадовался ей.
По человеческим меркам я старик, глубокий старик и, думается мне, лишь то, что я живу на Эльфийском Нагорье пока еще поддерживает мою жизнь. Я уже давно не мучаю себя праздным вопросом «Зачем это делается», а уж тем более, «Кем» и так же давно не боюсь умереть. Я, Рори Осенняя Ночь, уже очень давно не боюсь умереть, не ища, однако, смерти — ибо это нелепо по сути своей, а уж здесь так просто нелепо вдвойне[8]. Я не жду, не ищу и не боюсь смерти, ибо надеюсь там вновь, пусть хоть на миг, но увидеть мое Рыжее в Медь Чудо — Хельгу О'Рул.
Когда она умерла… Как обыденно, и дико вместе с тем, это звучит! Слова, небрежные, каждодневные, что врозь, что вместе, но все-таки, все-таки… Но все-таки я не бард и не скальд, я бывший наемник и соискатель короны датских викингов, так что постараюсь, пусть даже только и для себя[9], говорить проще. Она умерла родами, осенью, когда Эльфийское Нагорье примеряет пурпур и золото, оставив мне ребенка мужского пола и не утихающую, не становящуюся легче… Все, хватит. В тот миг, когда я осознал, что держу на руках существо, убившее мою Хельгу, я, помню, лишь поразился, насколько же глубоко Нагорье способно изменить человека, даже меня, зверя, наемника, заслуженно проклинаемого на десятке языков; жестокий, кровожадный меч на службе конунгов, ярлов, князей, баронов, жестокий, как ласка, — я не был мягче и когда домогался короны — я ли это? Еще несколько лет назад, случись со мной такая история, то клянусь вам — я бы просто сунул этого ребенка первому, кто бы его взял, и думаю, что не удосужился бы проверить, поймали ли его. А потом бы я просто развернулся и ушел. Навсегда. Тогда же… Я просто стоял и смотрел на ребенка Хельги О'Рул и моего ребенка и видел в нем не корень всех моих зол, — на что, согласитесь вы или нет, у меня были основания! — отнявший у меня самое важное в жизни, а то, кем он и был — нашего с Хельгой ребенка — давно уже живущего своим Холмом. Чей сын, а мой внук, очень оригинально[10] названный Рори Майский Лист, все время, которого у него еще много, старается проводить около меня, у которого времени уже вовсе мало… А еще он любит задавать вопросы.
Сейчас он уже изрядно вырос, а посему и вопросы его становятся все более каверзными, невзирая иной раз на кажущуюся невинность. Вырос. Он лишь чуть ниже меня ростом — хотя в большинстве случаев, эльфы немного ниже ростом, нежели мы, люди, но он еще продолжает расти. А в остальном он чистокровный эльф[11], чему я рад, если честно — негоже нашей крови примешиваться к крови Соседей, это приносит им несчастье, по моему глубокому разумению… И уж то, в чем я совершенно уверен, так это в том, что какие бы байки не плели кланы Изумрудного острова, равно как и люди Севера — я имею в виду, само собою, не фоморов[12]! — им, Соседям, от людей куда больше горя, чем людям от них. Людям? Хороший образ, очень. Интересно, кто же тогда я?
… Честно признаться, этот вопрос сильно стал меня занимать в последние годы. Да, именно, годы — потому что как бы не судили о Вневременье Эльфийского Нагорья, я знаю точно — время и тут и у людей идет с одинаковой скоростью, просто Народ Холмов за равное с человечеством время, сделал куда меньше глупостей, а потому и не вынужден метаться, силясь исправить последствия оных, как лемминг в поисках омута[13]…
… Тут воздух вокруг Рори Осенняя Ночь загустел, ударило по глазам нестерпимо-яркой, солнечной почти, белизной, и Рори в который раз уже с неудовольствием подумал, что Белоглазый никогда не предупреждает его о том, что сейчас он откроет для Рори Окоём — место-не-здесь, если перевести этот символ с Соседского на человеческий язык[14]. Неудовольствие, однако, скоро ушло — старея, Рори, как ни странно, теплее стал относиться к Белоглазому, а точнее, удовольствие от общения с колдуном делало отношение Рори к его манерам много терпимее.
Как и всегда Окоём явился в виде огромной залы с потолком настолько высоким, что его и видно не было — он просто сливался с клубящейся вверху темнотой, с которой безуспешно пытались спорить несколько дюжин факелов; с колоннами, которые также теряли свои вершины во тьме, звонким, выложенным гладкой плиткой, полом и стрельчатым, немного приоткрытым окном, разноцветно-витражным и, как ни странно, всего лишь одним. Рори уже давно знал, что если выглянуть в окно, то прямо под срезом оконного карниза, он увидит облака (в первый раз он так и не смог поверить в то, что он видит облака под ним), а подняв голову, он увидит кромешную мглу, с изредка приклеенными осколками синего льда — ибо именно так смотрелось небо из стрельчатого окна, что сразу поверх облаков. А если смотреть прямо перед собою, то в неизмеримой дали, проткнув облачную пелену, стоит еще одна, такая же башня. Задав как-то раз вопрос о том, кто или что там может быть, и самостоятельны ли эти башни, или обе они части одного, неимоверно большого замка, и кто, в этом случае, его владелец, Рори получил от Белоглазого исчерпывающий ответ: «Понятия не имею». Так что, вопрос о том, видит ли каждый Окоём по-своему или же нет, или это место — вообще пишог Белоглазого, великого любителя таковых — так по сию пору и оставался открытым. Рори вначале несколько смущался при мысли о том, что не сидит ли он, во время посещения Окоёма, на какой-нибудь, полной народа площади и не ведет ли сам с собою захватывающего диалога вслух, к некоторому удивлении жителей и к полному восторгу Белоглазого. Однако мысль о том, что Белоглазого, пусть даже и невидимого для остальных, там нет вообще, а это просто морок, не мучила Рори — он был уверен, что колдун тут же, с ним, даже если Рори и спорит и ссориться сам с собою, на площади, предположим, Византии. Что он, даже если это и так, все же рядом с ним есть, пусть даже Рори и выглядит идиотом для всех остальных, на предполагаемой площади[15]… А вообще… Да плевать, говоря по чести, было Рори, где это происходит. Поэтому мысль эта уже давно не беспокоила его, а в последнее время перестала и посещать. Несмотря на всю свою любовь к такого рода пишогам, Белоглазый не позволил бы людям слушать то, о чем они беседовали с Рори, — хотя из соображений разумно-презрительного отношения к людям, если уж не из соображений этики[16].
«— Здорово, старый Рори… Ты еще больше постарел со времени нашей последней встречи. Кажется, скоро… Да полно врать самому себе, Белоглазый. Скоро ты уйдешь в свою последнюю дорогу, но отнюдь не так, как ты думал, сидя в тихом Нагорье… Ты уйдешь навсегда, такие, как ты, не оборачиваются. Навсегда, и я не позволю себе вызывать твой дух для того, что бы вновь и вновь пытаться разгадать твою загадку… Я слишком уважаю тебя для этого… И ты навсегда останешься для меня тем, чего так мало для меня осталось в этом Мире… Да и не только в этом… Загадкой. Ты уйдешь такой же загадкой, какой ты был для меня, когда вынырнул откуда-то прямо в усобицу между датскими ярлами и был момент, когда даже я готов был поверить в то, что корона все-таки достанется тебе, несмотря на то, что пророчества говорили о совсем другом исходе… Такой же загадкой, которой ты продолжал оставаться для меня, когда ты, ни малейшего представления не имеющий о Законе Врат, прошел в Эльфийское Нагорье… Такой же загадкой, как тогда, когда Хельга О'Рул полюбила тебя, человека, наемника, совершенно не знавшего ни Любви, не привязанности к чему бы то ни было, не говоря уже о привязанности к кому-то… Как дико и неожиданно для меня было мгновение вашей первой встречи. Ты просто выронил меч, а точнее, разжал руку, лежащую на рукояти двуручника, лежащего на твоем плече, и он, скользнув по спине, стукнулся о камешек острием, прозвенел оскорбленно, на миг замер, стоя рядом с тобой и тебя, тебя же олицетворяя, второе твое «Я», твоя тень — простоял и упал. А ты даже не заметил этого. Воин, совершенно не знающий ни жалости, ни злости, каменное сердце, просто обмер при виде той, что встретила тебя на вторую ночь твоего пребывания на Эльфийском Нагорье — ибо уже на второй день ты смог встать, совладав с помощью юных эльфов, со своими ранами. Уже тогда… Да, уже тогда, всего лишь на второй день, ты не старался, во чтобы то ни стало, держать руку на мече — я готов поставить Драконий Остров против убогого пера Рона Зеркало[17], что уже на второй день, меч твой стал тебя стеснять. Ибо ты уже давно привык верить своему чутью, а оно просто молчало, став чуть ли не лишним на земле Эльфийского Нагорья. В знак приветствия, Хельга подняла руку с такой узкой, такой хрупкой ладонью, а ты же… Ты просто молча и очень неумело поклонился, ни на миг не опустив глаз. Ты же просто, просто, всего-то навсего, встретил то, чего никогда не было ни в тебе, ни вокруг тебя. А по лицу Хельги, догоняя одна другую, скользнуло две слезинки, причем обе — из одного глаза[18]… Она, эльф, не могла не понять, что ей просто надо уйти, если она хочет остаться в живых, но она — Эльф, дочь короля Эльфийского Нагорья, не могла уйти, ибо она видела, что творится с той пустотой, которая столько лет заменяла тебе душу. Тогда тебе было чуть больше тридцати. Но хватит об этом. Я могу себе позволить и просто промолчать все время нашей встречи — и ты так же легко подхватишь это молчание, не потому, что ты меня боишься (кстати, тоже вопрос — ты меня совсем не боишься, бред какой-то!), а потому, что ты умеешь молчать, что не мешает совершенно нашей беседе. Нет, уже мало времени осталось тебе, старый, действительно старый, Рори Осенняя Ночь, чтоб я мог позволить себе так вот, просто приятно помолчать!»
— Привет, зять эльфийский! Ты стал совсем старый. Еще немного, и Народ Холмов станет путать вас с тестем, и выйдет неразбериха, чьи же приказы выполнять!
— Привет, ведьма… (помолчав миг, Рори все же договорил)… к! Я-то? Да, постарел, постарел. Скоро я не проснусь в какое-нибудь ближайшее осеннее утро, и внук мой не сможет больше задавать мне свои важные вопросы!
Этот наполовину шутливый, наполовину издевательский тон был давно принят при общении меж Рори Осенняя Ночь и Белоглазым. А в старости просто уже невозможно, да и ни к чему что-то менять…
— Что, внучек снова огорошил своего деда? Чтож, это и немудрено… Старость. Чем на сей раз?
— Он спросил, почему у меня такой длинный, непривычный для эльфов меч и откуда у меня столько рубцов. На это я ответил, что именно длина моего меча и дала мне возможность прожить долгую жизнь…
— А что же ты ответил о рубцах, кладезь преглупости?
— Да то, любопытная… ведьмак, что долгая дорога всегда несет на себе много следов. Тут-то он и сказал, что хотел бы постоять на моем пути…
— Тут ты схватил его и нещадно выпорол…
— Тут я и сказал ему, что каждого эльфа, по достижению звания мужчины, стоит на годика три-четыре, выбрасывать в людской Мир, без права своевольного возврата. Тогда, через пару поколений, эльфовским юнцам перестанут приходить в голову глупые и опасные желания. Вроде того, что так долго мучило одно юное поколение за другим — что же все-таки, представляет из себя Ланон Ши у Ореховой Запруды и кто же все-таки победит ее, давая чудовищу обильную пищу каждый год…
Белоглазый повернулся в сторону окна и промолчал. Он прекрасно помнил, что Рори, прознав о Ланон Ши, хотел уничтожить ее, но Хельга, тогда еще живая, упросила его не делать этого… Также, как и прекрасно он помнил, что сделал Рори Осенняя Ночь, за что и получил он это прозвище, вскоре после смерти Хельги — вечером он ушел в сторону Ореховой Запруды, чтобы встретиться с Ланон Ши, Чудесной Возлюбленной, уже столько поколений жившей у Ореховой Запруды, видимо, в противовес самому духу Эльфийского Нагорья — духу Мира и Любви, духу Справедливости и Веры. По глубокому убеждению Белоглазого, Ланон Ши была попросту необходима на Нагорье. Но сидящий напротив старик, седой, как лунь, подстриженный «шапкой» (по мочку уха и сразу над бровями обрезанными волосами), старик, с длинной, туго заплетенной косицей, падающей почти до пояса с левого виска, со шрамом, делившим лицо, строго параллельно косице с другой стороны, рассудил иначе. Он ушел ввечеру, ушел один, в сторону Ореховой Запруды, а вернувшись, просто сказал, не вдаваясь в подробности, что Ореховая Запруда чиста отныне… Старики из Народа какое-то время не знали, что теперь ждать, но ничего так и не случилось, к вящему удивлению Белоглазого. Духи-хранители Нагорья, видимо, спокойно обошлись и без противного им начала. А может, присутствие Рори сделало возможным такой передел. Чтож, ответ он получит после смерти Рори Осенняя Ночь. А может статься, что и чуть раньше. Пока же он просто получает удовольствие. Обычное, привычное, но не ставшее уже традицией, и не потерявшее от этого ничуть, удовольствие от общения с непонятным ни ему, ни Народу Холмов, Рори Осенняя Ночь, глубоким стариком… Белоглазый чуть повернулся к Рори, скосив правый глаз[19] на его старческие, худые руки, плетьми свисающими вдоль одетого в кожаную, без разреза, безрукавку, тела. Белоглазый знал, что в этих, старчески худых, загорелых, исполосованных венами руках еще осталось более, чем достаточно, сил, для того, чтобы иметь возможность плотно соединить ладони, даже если между ними окажется чья-то глупая голова. Но теперь же настало время для того, чтобы задать ряд вопросов, пока этот скрытный старый Рори не ушел навсегда. А взамен придется, само собою, ответить на ряд его, ибо старый Рори никогда не упускал возможности спрашивать, но только тогда, когда первым это делала Белоглазый. «Что со мной? — Рассеянно думал Белоглазый. — Я искренне считаю, что он скрытный, загадка? Человек, загадочный для меня?! Я вынужден отвечать на его вопросы? Или это просто вежливость? Или обмен? Или же это искреннее удовольствие — чем-то быть полезным ему, старому Рори Осенняя Ночь, упрямому старику? Чтож… Да. И загадка. И удовольствие. Будь честен перед собою и тебя нелегко будет привести на ложную дорогу, Белоглазый. Это истина.»
— Ладно, старый сыч… О твоём внуке мы еще поговорим… Хочешь, я удивлю тебя?
— Ну, не стоит так уж заноситься… Я понимаю, конечно, что ты в состоянии пробормотать пару-тройку заклинаний и способен поразить пару олухов на базаре какой-нибудь совсем уж дикой провинции. Но все же…
— А ты стал едок, Рори… Понемногу тезка своего тестя учиться отвечать, почти что не тратя время на размышления… Я имею в виду, что может сделать вид, будто поддерживает разговор. Я не говорю про более глубокие мысли, которые посещают твою седую голову, что своею белизной может ввести кого-нибудь, совсем уж глупого, в обман. Но речь не об этом, Рори. Я давно уже хотел спросить тебя — что же произошло в Ореховой Запруде тогда, а? Мне нужен твой ответ, а не песни и пляски хоть эльфов, хоть кельтов…
… Иногда Белоглазому стоит отвечать молча… Но сейчас не тот случай. Неизвестно, почему, но иногда Рори было много проще обращаться к себе, как к собеседнику, то подгоняя его, то спрашивая, то заставляя умолкнуть… С непривычки зрелище могло бы показаться смешным или жутким, в зависимости от того, кем оказался зритель. Но тут некому было пугаться. И уж всяко не Белоглазому, искушенному не только в пишогах, но и в некромантии, в которой он слыл подлинным знатоком. И Рори, прикрыв глаза, начал:
— Чтож, Рори… Вспомни, как сидя на крыльце вашего с Хельгою осиротелого дома, глядя в вечернее небо, ты в который раз подумал о том, что Жизни все труднее достучаться до тебя… Что ты словно окаменел… И если до Хельги это состояние нимало не смущало тебя, то после нее… Что ты не слышишь голосов Осени, гостящей в Нагорье, и, как и полагается всякой знатной и богатой, а к тому же еще и благодарной гостье, в доме, где все ей рады, осыпающей Нагорье своими дарами… Что ты просто отметил про себя, вот-де и Осень пришла… И бездумно повертел в пальцах листок клена, схваченный в своем последнем танце, за черенок. Что только потешное бормотание вашего сына способно хоть на миг тебя вернуть сюда, сюда, на Нагорье, на то место, где ты, наконец, обрел то, чего, в общем-то и не старался найти — свой Дом. Дом, где тебя любили. То есть, все, что только может дать человеку Судьба. Но это оказался задаток… Основное она, как и всегда, приберегла на потом. И вот Хельги О'Рул больше нет на Эльфийском Нагорье… Задаток возвращен и окуплен. Но почему? Зная бессмысленность этого вопроса, ты в который раз за эти осенние дни, а вернее, вечера, повторял его негромко вслух: «Почему?» Не потому ли, что придя в Нагорье и получив тут так много, ты взамен не дал ничего, только лишь отняв у Нагорья Хельгу, у отца — дочь, у сына — мать. С последним можно спорить, но глупо спрашивать за что бы то ни было с ребенка… Если бы тогда ты умудрился понять, что Рыжее В Медь чудо Хельги должно освещать какой-нибудь другой Холм, может быть, она была бы жива. Но тогда это место перестало бы быть Нагорьем, ибо здесь не находилось места для подобных полутонов…
… Чьи-то, почти неслышные, шаги… Джуди О'Рул, младшая сестра Хельги… Как же долго в первый раз, когда ты услышал их, хотелось тебе быть обманутым, потому, что они так походили на ЕЕ шаги… Тщетно. А Джуди уже подошла и слегка поклонившись тебе, сказала:
— Я пришла навестить Рори… Мне казалось, что он плачет…
— Который из них? — спросил ты, равнодушно стараясь пошутить. Но Джуди не приняла, а может и искренне не поняла, что ты хотел.
— Твой сын, конечно.
Тут-то и началось то, что впоследствии дало тебе прозвище «Осенняя Ночь». Ты резко встал, помнишь, Джуди негромко ахнула — ты исчез и вернулся уже из дома, она пропустила твое движение. На твоем плече лежал твой двуручник. Придерживая рукоять его подбородком, ты, заматывая голову кожаной косынкой, аспидно-черного цвета, как и все твое одеяние, впрочем, невнятно произнес:
— Сын… Да, у меня еще много что осталось, за что я не рассчитался с Нагорьем. И сейчас ты подсказала мне, Джуди, что я никак не мог понять сам: мне пора расплатиться и за это, если я не хочу потерять и его…
— За что, Рори? — Джуди была напугана и твоей скоростью и твоими речами. Твоим мечом. А особенно твоими глазами. Ты смотрел перед собою ровным, тяжелым, серо-свинцовым взглядом, серым, как воды Серого Ручья, который принес тебя сюда. Ты уже закончил завязывать повязку — она скрыла твои волосы, нижним срезом доходя до бровей, а сбоку — туго врезалась в середину уха. Сзади же, точно посередине твоей спины, покоились два конца ее. Спереди, с левой стороны, из-под повязки выбегала твоя уже начинавшая седеть, косичка.
— За те милости, что мне оказало Нагорье, я не расплатился сразу. Мне напомнили об этом смертью Хельги. И даже это не навело меня на правильную мысль. Теперь я знаю, что должен сделать.
Джуди хотела было возразить, успокоить Рори, хотя он и не казался перевозбужденным или больным, в конце концов, она была эльф, а он… И она осеклась, не начав. Перед ней стоял хищник, опасный, как ночь в людских землях. Древний, как сама земля, хищник, который раз напав на след, никогда не бросит его, если решит, что это ему надо. И все твои доводы, все твои разумные доводы, Джуди, разбились бы об эту угольно-черную тварь, черную, даже на фоне глубокого осеннего вечера. Ты помнишь это, Рори? Да, ты помнишь, как помолчав немного, ты четко и внятно произнес:
— Я обращаюсь к духам-хранителям Эльфийского Нагорья… Я долго злоупотреблял вашими милостями. Я был неблагодарным гостем. Сейчас, здесь при свидетеле из Народа Холмов и при вас, я обещаю, что сегодня ночью я избавлю Ореховую Запруду от Ланон Ши или погибну. Да будет так[20].
И ты, не обращая больше на Джуди никакого внимания, мягко сбежал со своего Холма и исчез в ближайшем подлеске. Джуди успела лишь прикрыть рот ладошкою. Потом она схватила твоего сына и бросилась бежать к своему отцу — королю Эльфийского Нагорья, Старому Рори. Тот молча выслушал, кивнул и повелел лишь: «Собрать воинов у моего Холма. Мы будем ждать здесь до рассвета. На тот случай, если потревоженное моим зятем Зло не удовлетворится им одним, а пожелает оставить Ореховую Запруду и явиться сюда, для того, чтобы раз и навсегда отучить нас от таких попыток или же для мести».
А ты мягко и бесшумно стелился по высокой траве, по росе, которая через несколько часов станет первым инеем. И ты впервые чувствовал свой двуручник не таким уж и ненужным здесь, на Нагорье. Запруда все приближалась, да, да, тебе казалось, что это она, Ореховая Запруда неслышными скачками несется к тебе, несется к твоему Холму, к мирно спящему Эльфийскому Нагорью, и ты все убыстрял свой бег. Ты получил цель, получил след, след горячий и кровавый, и тебе казалось, что ты понял, наконец, почему и зачем тебя пустили в Нагорье. И корил себя, вспомни, вспомни, что послушал тогда Хельгу, когда ты впервые хотел навестить Чудесную Возлюбленную.
… Подлесок резко кончился, и ты выскочил на берег Ореховой Запруды… Название же она получила от того, что густо росший вокруг орешник, каждый год, непонятно почему, вдруг одновременно сбрасывал свои орехи в небольшой затончик у родника, который потом и нес их дальше, в Реку, в Серый Ручей, но никогда — к берегу. Лакомиться орехами не пришлось еще никому — они висели, явно еще незрелые до той поры суток, когда сюда еще можно было прийти и вернуться, а потом, враз, за несколько часов, с наступлением темноты, они дозревали и градом падали в воду[21].
… Одна мысль посетила тебя тогда, помнишь? Конечно, помнишь… Ты подумал, кто же из вас — ты, пришедший убивать сам, или же Ланон Ши, никогда не отходившая для этого от Ореховой Запруды, более опасен и кто более чужд Нагорью… И еще одно, это тоже сильно резануло по твоей душе: то, что ты так и не смог измениться, стать другим, что ты все тот же, какой и пришел сюда, совершенно такой же. И даже мелькнуло у тебя, что чем бы ни кончился твой поход в Ореховую Запруду, а точнее, что если он окажется удачным для тебя, то ты завтра же отдашь сына Старому Рори и оставишь эти места. Но эта мысль толком не успела развиться — казалось, прямо со звезд, с кристального осеннего Неба, упали на воду Ореховой Запруды, первые ноты музыки, музыки манящей, обещавшей еще больше, чем теперь, только чуть позже… Голос, который просто продолжал мягкую, глубокую свежесть и глубину осенней ночи, потек над водой… Звезды замерли, прислушиваясь, а ветерок споткнулся прямо-таки на ровной глади Запруды, и она побежала рябью. Ты понимал сейчас, прекрасно понимал погибших тут, у запруды, юнцов, которые искали такой возлюбленной; ты понимал сейчас и бардов, с которыми ты встречался на Земле Людей — они просто мечтали попасть к Ланон Ши, они искали ее, они рассказывали легенды, в которых Ланон не убивала барда, а даровала ему небывалое искусство…
И при этом ты чувствовал грусть. Нет, не ту, убивающую тебя тоску по Хельге, а просто грусть… Наверное, по тем временам, когда ты просто не смог бы устоять перед таким пением. А может, по той музыке, которую вы с Хельгой… На этом мысль оборвалась, словно кто-то плеснул тебе в лицо водой из Ореховой Запруды, заставив опомниться. Ты понял, что отрезвило тебя — музыка смолкла. То ли Ланон решила, что ты уже достаточно очарован, то ли просто не пожелала играть в этот раз — ты не знал ее обычаев, ибо никто никогда не возвращался с Ореховой Запруды, пойдя туда ночью. Это был интересный поединок, ты радовался тому напряжению, которое силилось сковать твои, привычно расслабившиеся перед ударом, мышцы, силилось охватить тебя, обмануть кажущейся в этой скованности, готовностью… Нет, ты слишком долго воевал, чтобы клюнуть на эту удочку для новичков — напряженное тело отнюдь не значит полной боевой готовности, скорее, выдает с головою начинающего. Но как же это было прекрасно, просто и бездумно стоять в небрежной позе, всем телом вбирая звуки и запахи, окружавшие тебя. Ты не видел Ланон Ши, но уже чуял, то ты тут не один, ты не знал ни привычек ее в бою, если она вообще сражалась, не знал, чего ей можно позволить, а чего нет, если вообще речь может идти об этом. Ты ничего не знал о том, поразит ли твой меч Ланон Ши, или в «Хрониках Эльфийского Нагорья»[22] просто появится краткая заметка о том, как чужак Рори, оставивший Нагорье без Хельги, отца — без дочери, сына — без матери, оставил его, сына, заодно и без отца[23]. Чтож, в череде твоих выходок, эта еще не самая плохая…
На берегу Ореховой Запруды уже не было Рори — Чужака, каким его знали эльфы Нагорья. Не было и той твари, что незадолго до этого перепугала Джуди О'Рул. На берегу стоял Рори-викинг, Рори-берсерк, Рори-Кельт, как прозвали и знали тебя в землях человеческих. Человек? Да, что-то общее… Глубокая уверенность, что ты знаешь, что и зачем тут делаешь, а также уверенность в том, что ты прав, сильно роднит тебя с людским племенем. Больше уже ничего, кроме облика и оружия… Ты не думаешь, не готовишься — ты просто замер в расслабленной позе, мерно и глубоко дыша животом и закрыв глаза — удар все равно, как наносить, главное — не успеть задуматься и, тем самым, испортить его. То есть, глазами, в этот миг уже открытыми, ты увидишь всю картину схватки, но вот ее оценка и расчет придут потом, на уровне воспоминания. А теперь пора и признаться, что мелькала и мысль о том, что если меч не берет эту тварь, ее возьмут руки и зубы — потому что такое состояние, которое ты пока еще контролировал, легко могло обрести самостоятельность и превратить тебя в берсерка — страшный дар многих поколений предков, воинов Севера… И наверняка кельтская кровь тоже гуляла под твоей кожей… Кровь…
Она появилась прямо перед тобою, совершено беззвучно и замерла на расстоянии верного удара. Но что-то говорило тебе, что атаковать Ланон Ши нельзя. Просто — нельзя. Пришлось снова вернуться к человечьей сути, чтобы понять, что же здесь все-таки происходит. Осталось лишь надеяться, что если это пишог Ланон Ши, а сама она что-то затевает и вовсе не обязательно, что это именно она сейчас перед тобою, то тебя, как много раз в твоей жизни, выручит необыкновенная скорость и сила, порождаемая и удесятеряемая яростью.
Глубокий и очень низкий, бархатный голос Ланон Ши потек во тьме Ореховой Запруды, голос, одновременно и баюкающий и бодрящий, а еще… А еще уже бродило где-то поодаль пока, чувство, что недолго и броситься на колени перед нею и молить лишь о том, чтобы она не умолкала… А потом перед твоим внутренним взором проплыла палуба зажженного греческим огнем драккара, мелькнуло перекошенное страхом лицо кельта, выхваченное памятью из последней твоей битвы по ту сторону Нагорья… А потом и это схлынуло, и пришла она, Хельга… Хельга О'Рул, твое Рыжее в Медь Чудо. Но это… Была ли это Хельга? Или это была совсем еще юная девушка — эльф, только еще обещающая вырасти в светлый маячок Эльфийского Нагорья? Или же это была та же самая девушка-эльф, которую ты встретил раз в наступающей темени августовской ночи — пораженный сходством, ты постарался догнать ее, но она просто исчезла. А так как жизнь в Нагорье идет по своим правилам, то это отнюдь не обязательно, что ты знаешь всех, кто живет тут же и даже относиться к твоему Народу. Потому бесполезно было искать ее. И с этим ты на удивление легко примирился. Теперь же она только отрицательно покачала головой и пропала. Виденье? Пишог Ланон, окончательно заигравшейся? Предупреждение? Да, скорее… Тут ты просто и окончательно сделав выбор, сел, положив меч на колени. Само по себе такое положение немного значило для тебя: ты был в состоянии ударить и из более неудобного, но это всегда и у всех означало лишь одно — я сложил оружие, давай говорить. В этом, по крайней мере, Ланон Ши, Чудесная Возлюбленная, походила на людей — она не попыталась воспользоваться моментом, а может, просто была слишком уверена в себе.
— Если я правильно понимаю тебя, воин, то ты желал бы поговорить? — в вежливом вопросе, в искренне вежливом (ты готов поклясться в этом), прозвучала, однако и легкая ирония. — Так о чем? Ты желаешь убить меня, судя по твоему мечу, ищешь моих песен, судя по тому, что ты — Человек… кажется… Или ты ищешь новой Любви — ибо твои глаза выдают, что совсем недавно ты потерял свою Любовь…
Пусть это была насмешка, пусть это была простая вежливость — для чего было Ланон Ши, жительнице Эльфийского Нагорья делать вид, что она именно угадала, что с тобою, хотя ответ был наверняка ей известен. Пусть. Но в миг этот ты понял, что не попытаешься убить ее. Кто-то из вас уйдет с Нагорья, но она во всяком случае не будет убита. Ты поднял опущенную голову:
— Я поклялся очистить от тебя Нагорье.
— Так попробуй! — смех, мелодия падающей звезды… — Или ты уже пожелал сделать что-то другое?
— Я не хочу убивать тебя. Но я поклялся очистить Нагорье, так или иначе. Уйди сама, или же тебе придется убить меня.
— Ты думаешь, что мне это трудно? — лукавство, игра прелестного и смертельно опасного зверя.
— Да, я думаю, что теперь ты не хочешь и не сможешь убить меня. Теперь — уже нет. Да в этом и нет смысла — все предопределено, как мне кажется, — если ты убьешь меня, то думаю, никто и никогда больше не придет сюда. Если не убьешь — они перестанут тебя бояться, и ты, опять-таки, в проигрыше, потому, что потеряешь власть над ними. Не станешь же ты, в конце концов, подобно простому упырю, хорониться в сумерках у дорог? Тогда легенда о Ланон Ши, прекрасном чудовище Ореховой Запруды, больше не суждено будет очаровывать чужие души и заставлять желать гибельной близости с тобой.
Молчание… О, Хранители Нагорья… Ты чуть было не добавил, по появившейся недавно привычке, «Молчание, Рыжее в Медь»…
— А ты, разве ты, Рори, не желаешь этого? Хотя бы ты и убил меня после этого? Или погиб бы сам? Или просто ушел бы… С Нагорья ко мне…
— Я… Вижу красоту, которой блекло такое платье, как слово «неземная», я слышу голос, устояв перед которым, ты потеряешь способность замирать, сраженный чьим бы то ни было голосом. Я вижу пред собою соблазн, который не должно преодолевать, если ты человек и если ты — мужчина, даже если ты, на самом деле, всего лишь юнец с Нагорья, пришедший искать гибели… Я слышу музыку и пение, за возможность просто послушать такое любой филид отдал бы всю свою жизнь, сколько ее еще у него оставалось. Но стоит ли повторять то, что тебе наверняка более красиво и полно говорили эльфы и барды, которые добирались до тебя… Я скажу так — ты никогда не сможешь стать даже тенью того, что я потерял. Тем более, что тенью, так будет вернее.
— Она была красивее меня? — искренний вопрос искреннего ножа у глотки.
— Она была моя, мое Рыжее в Медь Чудо, мой дом, которого никогда больше не будет, она была Хельгой О'Рул, дочерью Короля Нагорья. Она… Она была моей женой и этого достаточно. Она была, есть и будет. А ты… Ты лишь краткий миг, прекрасные Врата прямо в Смерть — обыкновенная убийственная красота, что, как известно, сплошь и рядом на Земле[24]. И это все.
— Я могла бы сказать, что и я есть, была и буду… Но ты прав, пожалуй, — добавила она после короткого молчания. — Я слишком скоро становлюсь для каждого «она была»… Не «есть», не «будет»… И ты был прав относительно твоей участи — я просто не хочу и не стану тебя убивать, человек, победивший меня, Ланон Ши, последний ужас, последнее Зло Ореховой Запруды.
— И с этим, колдун, она оставила меня. Так легко… Так просто… А когда я вернулся на свой Холм, меня встретили старики во главе со Старым Рори и нарекли «Осенняя Ночь»…
— Ты выкинул ее в Мир Людей, старый дурак, — спокойно сказал Белоглазый.
— Да, я знаю. Но я избавил от нее Нагорье… Или ее от Нагорья. А что до людей… То они все равно, найдут себе место, где можно будет сложить столько голов, что при желании из них можно будет сделать гору. А Ланон Ши, по крайней мере, красивый путь по этой дороге…
«Рори, Рори… Ты так и не признаешь, что до сих пор порой ты не уверен в правильности своего поступка. Да, ничего не нарушилось в Нагорье от этого, но тебя тоже, как и меня, гложет вопрос, гложет до костей — не ты ли заменил ее, как противное начало? Или же, что гораздо страшнее, для твоего Нагорья… Она Женщина, Рори. А ни одна Женщина не простит того, что ты тогда сказал ей. И, быть может, после твоей смерти она НЕ вернется в Нагорье… Да, это загадка Ланон Ши, выполненная оч-чень изящно…»
— … ответил на твой вопрос, так ведь? — тут только заметил Белоглазый, что Рори о чем-то его спрашивает.
— Ответил… И нет, впрочем, так всегда бывает. Если в обсуждении вопроса и особенно, ответа, участвует более одного человека. Так что ты хочешь знать, Рори?
— Я? Что можно узнать от базарного фокусника, при виде которого у любого гмм… человека возникнет необоримое желание проверить, на месте ли его кошелек, и проверять это, раз за разом, пока фокусник окончательно не скроется из виду. Так что, вопрос мой прост, даже для тебя…
— И именно поэтому он оказался тебе просто не по зубам… — в тон подхватил Белоглазый.
— Кто ты, колдун? Я никак не могу понять, кто ты. Ты человек? Или… кто?
— Что, в твоем убогом бестиарии нет раздела, в который я вписываюсь?
— Нет.
Что-то говорит мне, что на человека я или не похож, по твоему мнению, или не тяну. Для эльфа и лепрекона… Я слишком не то и не это… Ладно… Не понимаю, зачем тебе это, но я отвечу — я фомор.
— Ты?! А как же…
— Одна нога, одна рука и один глаз, да, Рори? Хорошо. Ты про это знаешь, потому, что где-то слышал? Или ты сам уже пресытился зрелищем фоморов, а я, по твоему высокоученому мнению, не похож… Или ты полностью можешь поверить в то, что этот стройный, подтянутый стареющий… не первую сотню лет… ну, да ладно — так ты можешь поверить в то, что это и есть мой настоящий облик?
Рори промолчал. Отвечать было и нечего и незачем. Он не получил ответа на тот вопрос, который задал. Чтож, сам виноват. Не возомни он о себе так высоко и задай правильный вопрос…
— … то получил бы правильный ответ — в тон мыслей Рори, закончил Белоглазый.
— Ты читаешь мысли?
— Нет, просто с годами ты так поглупел, что говоришь сам с собою вслух, — понять, издевается ли на этот раз Белоглазый, или нет, Рори так и не удалось.
— Но ты можешь попытаться еще раз, Рори. Задавай тот вопрос, который ты хочешь.
… Они были прекрасны… Они, те, кого ты повстречал тогда, в датском походе, в самом начале Осени, сухой и холодной. В самом начале смены изумрудного цвета острова, на золотой… В редколесье, которым ты шел, не было троп, но тебе ни к чему были тропы — ты прекрасно знал, куда идти, а потому шел, не задумываясь, просто упиваясь осенней прохладой, то и дело подставляя ладони под опадающие листья, или же стирая с лица прилипшую паутинку… В осеннем лесу естественно смотрится и император в пурпуре и бродяга — наемник в черном, с двуручником, лежащим на плече… Ты казался сам себе настолько к месту в этом золотом зале о многих колоннах, на этом, невероятно расточительном золотом ковре, что не сразу же понял, почему ты не идешь дальше, а, прижавшись к дереву, присматриваешься, вроде как, совсем и не в ту сторону, куда ты шел[25]. Вжавшись в листву ты пытался как можно скорее, определить, что же встревожило тебя, пытался понять, какая опасность заставила твое тело броситься наземь, а не просто развернуться лицом… Это должно было быть что-то, поистине, грозное, если тело повело себя так. Что-то грозное и, наверняка, многочисленное. Что-то или… И тут они вынырнули, казалось, прямо из прозрачного воздуха. Ряд за рядом они выезжали, казалось, ниоткуда — колонна всадников, на вороных, как смоль, конях, на конях, могучих, с тонкими, точеными ногами и широкими грудями, на конях, гордо избочивших свои головы, с нестерпимо сиявшими полосками металлических стрел, лежащих вдоль морд, для предохранения лошадиной морды от удара сверху, в наборных того же металла, кирасах, прикрывающих грудь. Но не брюхо, ни крупы коней не прикрывало ничего, кроме роскошных, темно-зеленых, попон. А всадники… Не было в этой колонне той однородности, того, кажется, уже и внешнего сходства, которое всегда лежит на собравшихся в ряды… Казалось, великие герои прошлого, само собою, что прошлого — наш убогий век уже не имеет таких! — сошлись вместе, для каких-то своих, никому не ведомых, но не ставших от этого менее великими, дел. Это не была Дикая Охота — Солнце начинало лишь только клониться ко сну. Это не был и пишог, ты чуял это кожей, так же, как твое обоняние безошибочно давало тебе понять — это не призраки — пахло кожей и железом, курился легкий пар над мокрыми боками коней, видно было, что путь их лежал издалека… Ты понимал, что глупо умирать лежа, как змея в траве, — умирать, если уж придется, ты хотел в драке, хотя явственно чуял — ты не противник никому, ни одному из этих воителей древних времен, чудом собравшихся вместе и спешащих куда-то. Ты встал.
Ни один из всадников не остановился, ни один не выехал из колонны, чтобы подъехать к тебе. Тебя увидели, на тебя смотрели — но смотрели взглядом, даже не равнодушным, а скорее, взглядом, уже привыкшим к разочарованию, но все же разочарованному в несчетный раз снова…
По трое в ряд, в длинных, ниже колен, кольчугах, с серебряными обручами на головах, в накинутых поверх плеч темно-зеленых же, плащах, мимо тебя проезжала Сила, многократно превосходившая твою, такая, какой тебе не доводилось до сих пор встречать… Длинные, тяжелые мечи качались у ног, поверх закрепленных на конских боках, щитов. Тяжелые копья, с окованными железом древками, стояли нижним концом в нарочно для этого сделанных у стремени, выемках, а посередине копья придерживали левые руки, в кольчужных перчатках… Что — то не вписывалось в картину, вначале ты никак не мог понять, что именно — а потом понял — ни у одного из всадников не было сумок или же узлов — ничего, кроме всадника, доспехов и оружия коням не приходилось нести… Обоза за наконец-то прекратившей появляться колонной никакого не было вовсе и оставалось лишь думать, что эти воины в коротком переходе.
Понимаешь, Белоглазый, я понял, что драки не будет, но и разговора тоже не получится… Что-то противилось во мне такому развороту событий — я имею в виду, что я бы продолжал свою дорогу, а они бы — свою… И я вышел прямо перед колонной на дорогу, как только первые ряды поравнялись со мной. И знаешь, колдун — колонна замерла. А я же воспринял это, как должное — так же, как воспринял бы удар копьем в грудь, так же, как и то, если бы они расступились и обтекли бы странного путника, который путается под ногами у всадников, так же, как и тому, что если бы они исчезли, а в золотом лесу раздался бы хохот какого-нибудь игривого сида, который сыграл красивую шутку… Но они встали, они замерли разом, как один человек. И было тихо, колдун, только слышалось такое мирное всхрапывание коней.
И тут наши взгляды пересеклись — и я, я, Белоглазый я отшатнулся — ты можешь представить себе это, колдун? Я, наемник, самый жестокий меч берега, как меня звали, я отшатнулся — у них были одинаковые, совершенно одинаково смотрящие глаза… И ими, этими глазами, смотрела на меня Тоска, принявшая облик колонны всадников — древних воителей… Тоска вороньего грая над вечерними полями, далекий, трубный клич журавля осенью… Песня лебедя, та, которую он поет раз в жизни, уходя, звучала бы здесь привычным напевом… Глаза отца, лишившегося дочери и мужа, потерявшего любимую жену из-за дурацкого каприза Судьбы — вот что это было, тоска по Миру в нескончаемой Войне, Война, в которой все знают, что потерпят поражение, но вынуждены ее начать… Что еще? Осенняя улыбка Неба, дождящего золотыми листьями… Тоска, которая давно уже выела душу, тоска ночного раздумья над тем, что уже не удастся исправить, тоска по неведомому прошлому, которое тебе откуда-то ведомо… Тоска, которая… Но еще, вместе с тоской, которая делала совершенно немыслимой саму мысль о том, что с этим, раз увиденным, придется жить еще хотя бы один день, вместе с тоской глазами этих воинов смотрела та надежда, которой никому не возбраняется надеяться — надежда тоски, надежда отчаяния… И тут я понял, что у них найдется конь и для меня, что я смогу так же, когда-нибудь, посмотреть из этой прекрасной, отчаянной тоски на какого-нибудь лесного бродягу — о, колдун — как же ничтожна показалась мне моя цель — корона датчан… Но мы, я и эти всадники понимали, что рано мне еще менять свою дорогу на их… И от этого становилось легче… Но, одновременно с этим я был уверен, что теряю надежду когда-нибудь обрести ту цель, которую преследовала эти воины… Неведомую никому из смертных, а они не были смертными, я уверен, что слухи о той битве или битвах, где они побывали, доходят до людей лишь в образе песен бардов и скальдов, неведомую, но великую… Я сошел с тропы…
Тут зал Окоема вздрогнул, словно пробуждаясь, потом же просто встал на дыбы — витражное окно оказалось у Рори над головой, а факелы посыпались со стен. Одновременно с этим раздался страшный, таранный удар где-то далеко-далеко внизу…
— К тебе ходят странные, но вежливые гости, колдун! Они стучатся, хоть может, что и немного более рьяно, чем надо!
Колдун, оказавшийся у стены рядом с Рори — оба лежали на стене, ставшей полом, вдруг, как клещами, вцепился в руку Рори, казалось, что он вознамерился показать, что сила его столь же велика, как у самого Рори, но он выкрикнул несколько странных, незнакомых Рори слов, а затем зал вновь тряхнуло и он встал, как и был. Пол зала треснул пополам и в образовавшуюся трещину колдун прыгнул сам, прихватив Рори с собою. Не было на свете человека, да и нечеловека, который мог бы что-то заставить делать Рори, не объясняя, зачем, но тут… Прыгая вслед за Белоглазым в щель, Рори убедился в правильности поступка, так как Белоглазый — грохот вновь возобновился — крикнул ему на ухо: «Сюда может постучаться лишь один гость, старик — это судьба. И пришла она не ко мне!»
Подробнее смотри в «Хрониках Эльфийского Нагорья», период Бегущей Воды, свиток 777 «О появлении на Эльфийском Нагорье человека, по имени Рори, впоследствии — Рори Осенняя Ночь, за авторством л-на (здесь и далее — «л-н» означает сокращенное «лепрекон») Рона Зеркало.
Подробнее смотри в «Хрониках Эльфийского Нагорья», эра Бегущей Воды, свиток 775 «О последнем сражении вольного кельтского клана при содействии и помощи датских викингов с Рори Осенняя Ночь на берегах Вратной реки», за авторством л-на Рона Зеркало.
Этим Рори Осенняя Ночь очень честно дает понять, что его образование носит очень сумбурный характер и невысокого уровня (прим. л-на Рона Зеркало).
У некоторых бардов, как я погляжу, слишком длинные языки! (прим. л-на Рона Зеркало)
Рори Осенняя Ночь явно имеет в виду заклятие «Спор с душой», за что малолетним несмышленышам следовало бы изрядно намылить холку — окажись тяга Рори Осенняя Ночь к смерти сильнее — и его отлетающая душа вполне могла бы прихватить с собою и кого-нибудь из них! Впрочем, воспитание детей у эльфов никогда не стояло на должном уровне (прим. л-на Рона Зеркало).
В семи (прим. л-на Рона Зеркало)
Внучатый племянник Старого Рори О'Рула, лишь по недогляду за это не выпоротый (прим. л-на Рона Зеркало)
Втройне. Можно подумать, что все остальные выходки людского племени прямо-таки воплощенный здравый смысл и упорядоченность (прим. л-на Рона Зеркало)
Как бы не так… (прим. л-на Рона Зеркало)
Надо же! (прим. л-на Рона Зеркало)
Это кто там кого ведет, что оба, в конце концов, падают, кажется, в яму? (прим. л-на Рона Зеркало)
Тонко. И весьма. (прим. л-на Рона Зеркало)
Нет, хорошо все-таки, что Рори Осенняя Ночь не бард! За такие изысканные образы, он бы и обглоданной кости не получил! (прим. л-на Рона Зеркало)
Такого рода неожиданные переходы от изложения от первого лица к изложению другого автора, вызваны тем, что рассказчики меняются, в зависимости от требований момента (прим. л-на Рона Зеркало)
Вот ведь далась тебе эта площадь! (из архивов Белоглазого, частично переданных им л-ну Рону Зеркало)
Гм… (точная цитата из архивов Белоглазого, частично переданных им л-ну Рону Зеркало)
Но-но! (прим. л-на Рона Зеркало)
Сложно уже сказать, что имел в виду косноязычный Белоглазый. То ли то, что нет приметы хуже, чем когда при встречи Двоих из глаз девушки потекут слезы, но стократ опаснее, когда две слезинки вытекут из одного. Или же он имел в виду, что Хельга просто пыталась утвердиться на грани Двух Миров, потому-то все и произошло только с одним глазом… Хотя вряд ли. И Хельге было это ни к чему. Да и Белоглазый… (прим. л-на Рона Зеркало)
Одна из многих особенностей Белоглазого, которые заставляют задуматься, над тем, к кому же его, все-таки, отнести? Вот, к примеру — его глаза. Он может пользоваться каждым из них так, как пожелает, хоть направить их одновременно в разные стороны, не будучи косым (прим. л-на Рона Зеркало)
Какой слог! Да, медведя тоже можно обучить танцам… А вот можно ли обучить осла петь? (прим. л-на Рона Зеркало)
И никому, само собою, в голову бы не пришло во чтобы то ни стало околачиваться тут, ожидая ореховой зрелости и пытаясь не попасться Ланон Ши. Нет, если кто и ходил туда, то только лишь юнцы, горячие и глупые… И глупость и горячность у эльфов длится много дольше, нежели, к примеру, у нас. Про людей я вовсе умолчу (прим. л-на Рона Зеркало)
Скажите, пожалуйста! Он, видите ли, уже знал про «Хроники». Да, знал. Он уже умел читать, поразительно быстро освоив эту науку. Хотя, при таком наставнике, как некий л-н… (прим. л-на Рона Зеркало)
Когда б еще Люди интересовались подобными мелочами… (прим. л-на Рона Зеркало)
Уверен, что это обработка Белоглазого, из тех его архивов, которые он мне подсунул. Рори, который говорит ТАК? (прим. л-на Рона Зеркало)
Нельзя же многого требовать… (прим. л-на Рона Зеркало)