Встать в выходной пораньше — это почти трагедия. Особенно на рынок и особенно за продуктами. Ну что может измениться за один-два часа? Расхватают лучшие куски мяса или петрушка успеет завянуть? Ради какого великого события нужно вскакивать из-под тёплого одеяла в пять часов утра и нестись в ванную, чтобы размочить слипающиеся глаза? А потом кое-как собраться, и с пустой головой, но полным кошельком, выходить из дома в холодноё, тёмное утро, моститься на жёстком, скрипящем сиденье выстывшей машины, разогревать мотор и, наконец, тронувшись, тащиться в дурацком, бестолковом потоке таких же идиотов, одержимых покупательским зудом.
Злит буквально всё: забитая стоянка, снующие перед самым носом пешеходы, холод, суета, шум, и больше всего — постоянные соприкосновения с чужими людьми, толчки, тычки, подталкивания или заторы. Я не люблю базаров, очередей и беспардонного нахальства продавцов, готовых на всё, чтобы продать свой товар. Равнодушие магазинных мадонн бесит меня гораздо меньше, чем эти угодливые зазывания, готовые в любую минуту превратиться в гнев оскорблённого гения: Дорого? А в магазине дёшево? Вот в магазине и берите! И потом, уже вслед, долгие рассуждения с соседкой по прилавку о тяжёлой доле неприкаянной торгующей души.
Честное слово, можно расплакаться от этой печальной повести о производстве и доставке общественных благ, если не знать, что из настоящих производителей до прилавка добираются только самые стойкие и храбрые, выдержавшие угрозы перекупщиков и произвол десятка инспекций. Этих я научилась узнавать по скованности «не рыночных» движений, по рукам, привыкшим работать, да по растерянности, которую не может скрыть даже всеобщий базарный ажиотаж. Они тоже заламывают цены и стараются «не прогадать», но эти-то, хотя бы имеют на такое поведение полное право в сбесившемся мире, где все хотят продавать и никто не хочет работать.
На рынке мы оказались часов около девяти, в самую толчею, но зато для этого не надо было вставать затемно. Мы неспешно прошлись по мясному ряду, купили курицу и говядину, перешли в молочный павильон. Дан терпеливо ждал, пока я выбирала сметану и творог, прислонившись к колонне в конце прилавка. Пакет с мясом у него промок, и я, переходя к сырным столам, жестом указала на красный мазок по джинсам возле колена.
— Ничего, смою. Домой вернёмся, сразу замочу и щёткой…
— Ещё больше не вывозись. Купи второй пакет. Да не здесь, Дан!.. Возле овощей бабуля стоит. В старой шубке, маленькая такая…
Он сразу догадался, чего я хочу, и пошёл к выходу обогащать бабулю, которая на перепродаже пакетов добавляла к своей пенсии какие-нибудь рублей тридцать — сорок, за один базарный день.
Я, расплатившись, шла за ним следом и не спешила окликать, наблюдая, как он шагал, выделяясь в толпе, красивый и ловкий, даже грациозный, совершенно особенный. На него оглядывались девчонки, а старая армянка, оторвавшись от весов, проводила долгим внимательным взглядом и грустно улыбнулась чему-то вдаль. Мужчины-торговцы, не смотрели ему в лицо, после уставившись вслед, а какой-то крутой в шикарном английском пальто молча посторонился. Дан купил пакет и старушка в шубке с радостной готовностью помогла ему переложить мясо. Он выпрямился, огляделся и сразу нашёл меня в толпе. Шагнул навстречу, забирая покупки.
— Я отнесу в машину. А теперь куда? Где тебя искать?
— Здесь, рядом. Я ещё витаминов наберу. Овощей, фруктов… Тебе чего хочется?
Я примирительно улыбнулась в ревнивый взгляд бабули с пакетами и она слегка оттаяла. Даже посоветовала, какой пакет выбрать, чтобы уложить помидоры и апельсины. Она окончательно подобрела, когда ко мне с улыбкой подошёл Маго, известный в городе своей почтительностью к старикам, независимо от их национальности и социального статуса.
— Тина, здравствуй! Вот уж кого не назовёшь ранней пташкой. Как это ты отважилась? Десятый час только…
— Грешно смеяться над совой в час жаворонка, Маго! Час совы ещё наступит! Но ты-то здесь откуда? И зачем? Вроде, этот рынок считается территорией Козыря? Говорят, краснодарцы…
— Уже можно не говорить. Тем более такой прекрасной и ужасно занятой женщине, как ты. Мимо тебя всё это должно проплывать… — он щёлкает пальцами, подбирая подходящий комплимент.
— Как цветок в проруби — опускаю я его с небес на землю и он смущённый моим неизящным сравнением, слегка морщится.
— … Не касаясь даже пыли под твоими ножками, я хотел сказать. И зачем ты встаёшь так рано, в час жаворонка, чтобы ехать в эту грубую атмосферу купли-продажи, когда тебе стоит только приказать — сами всё привезём, и в любое время, когда прикажешь.
— Ты хочешь сказать, что этот рынок теперь твой?
— Ну зачем мне рынок, Тина? Он общественный, городской… Зато теперь он уже не Козыря. Мы будем просто приглядывать за ним.
— Значит, всё уладилось? — радуюсь я.
— Да, только что… Козырь, конечно, недоволен. Зато довольны все остальные. Сразу два десятка вполне довольных людей. Можно, оказывается, разумно поговорить, и всё уладить. Знаешь, Тина, я всегда рад, когда разум берёт верх над гонором…
Мы стояли в нескольких метрах от мясного павильона, и Маго аккуратно отвёл меня под локоть в сторону, чтобы дать дорогу грузчикам, перевозившим тяжёлую тележку. Его мальчики остались чуть в стороне… Тут я и увидела ствол с глушителем, медленно высунувшийся из узкого прохода между забором и мясницкой.
— Маго, атас!
Одновременно с диким боевым выкриком моей глупой боевой юности, от которого чеканное лицо Маго, обычно невозмутимое, стало изменяться, я с силой оттолкнула его в сторону, прямо на лотки с апельсинами, и бросилась под прилавок, стараясь увлечь его за собой. Его всё-таки достало в левое плечо, и он прижал ладонь к ране. Мальчики Маго кинулись к проходу, стреляя на бегу. С той стороны тоже продолжали стрелять. Послышалась короткая автоматная очередь.
Дан, подлетевший откуда-то сзади прилавка, вытащил меня из толпы и прислонил к железной пивной бочке, навалившись сверху. По бочке застучали пули и пиво полилось в пробитые отверстия, заливая мне лицо. Он только вздрогнул и всё. Не забился, не вскрикнул, — только вздрогнул и потяжелел. Автоматная пуля пробила ему сердце, вырвав из куртки куски кожи и глубоко вдавив их в тело. По рынку бегали, стреляли. Наверное, вокруг стоял страшный шум. Я ничего не слышала. Я закрыла ему глаза и подержала пальцами ещё тёплые веки.
Торговки вокруг визжали и плакали. Какая-то старая женщина, в потрёпанной цигейке, с ворохом пакетов в руках, говорила мне слова, вытирая слёзы с морщинистых щёк. Я не понимала слов. Я её не слышала. Я её не знала, не помнила. Я сидела в грязной пивной луже, набухающей кровью, и держала голову Дана на коленях, не понимая ни слова из того, что мне пытался внушить худой очкарик в несвежем белом халате. Дана забрали у меня и уложили на носилки, прикрыв какой-то серой рванью. Я встала, и, цепляясь за асфальт сломанным каблуком, пошла следом, не отрывая взгляда от потемневшего кровавого мазка на бледно-синих джинсах возле колена. Два черноволосых парня удержали меня возле машины и я, не сопротивляясь, смотрела, как носилки поставили в «Уазик». Принесли ещё одни носилки, тоже закрытые.
— Нет! Не делайте этого! Не смейте! Нет!
Маго, в продырявленной куртке внакидку поверх бинтов и пожелтевшим обрезавшимся лицом, обхватил меня здоровой рукой.
— Тина! Так надо, Тина! Пожалуйста, успокойся! Успокойся, Тина! Прошу тебя… Умоляю!
— Я спокойна, Маго. Ты же видишь, я совершенно спокойна… — ответила я, не узнавая и не слыша собственного голоса: Я не хочу, чтобы на него ставили носилки. И пусть уберут эту грязную тряпку с его лица.
Он что-то быстро и резко сказал, и всё стало как надо. Я поехала с Даном. Я всю дорогу смотрела на его лицо, такое белое и совершенно безжизненное, такое красивое… Неживое.
Мальчик умер. Он отдал мне всё, что имел! Свою душу, тело, любовь! Всё… А я его плохо любила. Я обдумывала свои обиды и планы безболезненного разрыва с ним, и он умер. Теперь никому не больно. У меня никогда не получалось любить, я этого не умею. Я больше не хотела ничем гореть… А он взял и умер. Он никогда больше не встанет на ноги и не улыбнётся. Никого не поцелует. Он не встретит девушку с ясным, открытым сердцем и не полюбит её. Никогда не станет отцом… ОН УМЕР!
Хорошие люди Богу тоже нужны… Подлейшая, нелепая, жестокая мысль. Хорошие люди нужны себе! Чтобы жить и быть счастливыми! Даже если это невозможно! Для него, кажется, не было ничего невозможного, а он умер. Умер!
Я нашла адрес Дана в подкладке его паспорта и дала телеграмму, ответ пришёл уже вечером. А потом они приехали. Два священника в чёрных монашеских одеждах и ещё один — очень смуглый, со светлыми глазами мужчина в обычном костюме. Они вошли в гостиную, поискав взглядом, перекрестились на мои коллекционные иконы, и я, предложив им сесть, рассказала, как умер Дан. Они сидели молча, без вопросов, внимательно вглядываясь в меня и как будто к чему-то прислушиваясь. Я потянула за цепочку крест на шее, но старший из них меня остановил.
— Нет, оставьте пока себе. Он распоряжался насчёт креста?
— Сказал не снимать никогда. Не расставаться. Но это раньше. У нас тогда случилась авария…
Я рассказала про аварию, и они снова выслушали всё без единого вопроса. Старший кивнул.
— Где он сейчас? — спросил другой, с внимательным, будто испытывающим взглядом.
— В морге. Я была там всю ночь… но вас нужно было встретить. У меня есть друг в поликлинике, он не оставит Дана одного.
Дальний родственник Ашота отвёз их к Дану, а я осталась ждать Маго. Он обещал подыскать для приезжих подходящий дом в городе. Однако они собирались читать над Даном беспрерывно. Я накрылась платком, и поехала в кладбищенскую часовню.
Священники, заменяя друг друга, читали всю ночь и им помогал наш батюшка, молодой, робкий, с высоким срывающимся голосом. Когда третий, в светской одежде, начал читать на греческом, я узнала некоторые из заученных молитв и стала шёпотом повторять. Старший из монахов, утвердительно кивнув, подозвал меня ближе. Я поддерживала всё, что помнила, глядя в нетронутое ещё тлением, лицо Дана. Я была в оцепенении и не чувствовала того, что происходит вокруг, не слышала разговоров, не различала лиц.
Меня отозвал к выходу Васо, и старший из монахов тоже был там, хотя у меня осталось впечатление, что я только что видела его со свечой возле изголовья гроба. В дверном проёме за его спиной тихо переговаривались возле входа городской военком со своим молодым заместителем, уполномоченные произвести последний залп над умершим. И с ними, почему-то, стоял хмурый Ваня Петренко. Я мельком взглянула в их сторону, но подумать ничего не смогла и забыла об их существовании.
— Тина! Бабушка Дана не приедет. — продолжал мне объяснять Васо: Она не может приехать. Она не в себе… Ждать больше нечего. Нужно сегодня же хоронить.
— Сегодня хоронить? Но почему сегодня? Ведь есть ещё друзья, сослуживцы. Нельзя не дать им проститься…
— Тина! Все, кто мог приехать — приехали — погладил меня по руке Васо.
— Три человека. Как же так? Всего три человека! Мальчик не может уйти один… Без прощания с родными…
— Тина! Пойми! Самый родной ему человек после бабушки — это ты. А ты здесь. Нельзя так долго держать тело без погребения. На улице плюсовая температура.
Васо первый в глаза сказал мне про Дана «тело», и это было невыносимо! Я смежила веки и заорала про себя. Он ещё что-то говорил, а я стояла и кричала в чёрную пустоту. Наверное, он всё-таки произнёс и то страшное слово, потому что у меня затряслись ноги, а зубы начинали уже выстукивать дробь. Док вломился в мой кошмар, и, не давая накрыться дурнотой, вытащил на улицу. Я стояла, прислонившись к облупленной стене и беззвучно твердила в уме: те-ло… те-ло… т-е-л-о…
Док потряс меня за плечо и заставил посмотреть на себя.
— Вслух, Тинатин! Скажи вслух. Ну, говори!
— Тело… Тело… Тело! Я сказала… Сказала, как ты хотел! Отстань, Док.
— Это всё? Ещё скажи — он снова встряхнул меня, приподняв на цыпочки: Что ты ещё не можешь сказать, Тина? Скажи!
Меня снова забило. Гортань стала горячей и жёсткой.
— Потечёт!
Не выношу слова «потечёт». Ненавижу, не хочу, терпеть не могу, боюсь его, этого ужасного слова с самого детства! Меня пугали побоями и чудовищами, войнами и голодовками, насилием и убийствами, привидениями и маньяками, но всё это пустяки по сравнению с невероятно подлым, безнадёжным словом «потечёт». Безличным глаголом совершенного вида, единственного числа, третьего лица будущего времени… Оно пришло ко мне палящим июльским днём, когда хоронили моих погибших родителей, и прилипло к сознанию мерзким изнуряющим кошмаром!
Много лет это простое и нестерпимое, это дикое слово виделось мне на оседающем тёмной снегу и в вянущих цветах, в трупе дохлой кошки на обочине и в мухах, жужжащих на клейкой ленте, в серых утренних сумерках и в непроглядном ночном мраке. Я никогда не произношу его, такого обыкновенного, состоящего из трёх гласных и четырёх согласных букв, привычного для всех людей. Я говорю «ручей бежит», «вода льётся», а «кровь капает». Теперь сказала.
— Тело потечёт — сиплым шёпотом выдавливаю я из себя и мне нисколько не легче.
— Это только слова, Тинатин! Обычные слова. Их много и у каждого свои. Ты же знаешь. — Док на мгновение прижал меня к себе, затем отстранил и уставился в моё лицо.
Я знала. У Дока тоже были слова. Другие страшные слова, с которыми тяжело жить. Их просто не могло не быть. Но кроме слов у него был гибкий, уравновешенный ум реалиста, такой же, как у меня. Без гениальных затей, но со здравой логикой, способной справедливо считать общепринятые границы лишь условностью.
— Ты прав, Док, это только слова. Хорошо, что ты есть… Спасибо. Теперь пойдём. Я скажу, что пора…
Я всё смотрела на Дана и почти не запомнила дороги по кладбищу, окружающих меня людей и разговоров.
Священники снова читали, кропили могилу святой водой, делали что-то ещё… Раскисшая глинистая земля под их ногами скользила и Петренко, подозвав кладбищенского сторожа, что-то ему приказал. Тот принялся суетливо присыпать края ямы песком из ведра, но его мгновенно растоптала в кашицу толпа, белеющая незнакомыми неузнаваемыми лицами.
Старушка рядом, та самая, с рынка, почтительно приговаривала: Вот как надо-то… Видно, полный обряд… А у нас и похоронить по-людски не могут…
Мужчина в светском снова читал и я уже в полный голос ему вторила. Мальчик был такой белый и такой красивый!
Бабуля подталкивала меня под локоть и жалостливо повторяла: Ты поплачь, милая, поплачь. Нельзя так-то! Легче ведь будет, поплачь, сердечная!
Я плачу раз в сто лет и не прилюдно. Слёзы не дают ничего, кроме слёз и тяжести в голове, про облегчение — это не для меня. Станет легче? Нет уж, кто на кого учился… ОН УМЕР! БОЖЕ ПРАВЕДНЫЙ! ОН УМЕР И ЭТО НАВСЕГДА!
Когда стали забивать крышку гроба, истошно заголосила, забилась Маринка, и я только тут увидела её вместе с матерью. Нина Сергеевна стояла с озабоченно-замкнутым, недовольным лицом и с трудом удерживала дочь слабыми, пухлыми ручками, а Маринка сдавленно кричала: И всё было зря! Дан, всё зря! Прости, Дан, прости меня!
Неподалёку хоронили Самвела, тоже православного, и там заголосили, заплакали уже хором. Маринка побелела, и стала валиться набок. Её тут же подхватили какие-то женщины и старушки, кажется, довольные тем, что, наконец, у этой могилы тоже, всё как положено. Нина Сергеевна на меня посмотрела сверх головы дочери. Плохо посмотрела, но я не помню, как…