В первых числах марта покончила с собой Маринка. Слухов было много и в Бытсервисе они обсуждались в моё отсутствие. Она утопилась в реке, оставив дома записку, и её выловили только на второй день за двадцать километров ниже по течению. Подготовка к похоронам, как рассказывали очевидцы, оказалась настоящим ужасом. Наш батюшка наотрез отказался отпевать самоубийцу, и Нина Сергеевна устроила безобразный скандал, стоивший бедному отцу Павлу прихода. Он был переведён из города куда-то на периферию.
Смерть первой городской красавицы, сопровождаемая самыми невероятными сплетнями, всколыхнула общественные слои снизу доверху и её похороны стали, чуть ли не событием года, который только успел начаться. Народу было столько, что по ходу движения похоронной процессии пришлось заблокировать движение транспорта. На кладбище и вовсе было не протолкнуться. Милицейские чины всех рангов, отозванные от своих непосредственных дел, наводили порядок в необъятной толпе, бдительно и неуклонно не допуская посторонних к могиле.
Маринка была портясающе красивой в роскошном подвенечном платье и фате в своём гробу, обитом белой парчой. Я на похоронах, конечно, не была, и знаю всё только из рассказов наших швей. Нину Сергеевну отпаивали лекарствами, возле неё неотлучно дежурил врач. На кладбище она кричала, плакала и проклинала всех на свете. Единственное, лелеемое дитя должно было и после смерти получить всё самое лучшее и дорогое, а девочку так и не отпели, как положено, только невнятно и быстро прочитал что-то перепуганный кладбищенский попик. Я вспомнила, что Маринка некрещёная, но промолчала.
Я почему-то не посмела даже съездить на её могилу после похорон с последним «прости». Мне очень хотелось, но я не смогла. Несмотря на то, что Маринка больше трёх лет была моей коллегой и мы по-своему, неплохо дружили, какая-то неведомая сила удерживала меня от этого шага. Наверное, слишком хорошо запомнилась Ленка, поджидавшая меня в кустах.
Я пришла с работы рано, в обед. Галия, как раз, затеяла стирку. Мы подогрели пиццу в микроволновке, и я достала коньяк.
— По рюмочке, Галия. За упокой…
— Да, можно… Ты… Ты ведь не винишь во всём себя, Тинатин, дорогая? — Галия выросла в Грузии и прожила там почти до восемнадцатилетия, и она ещё один человек, который зовёт меня этим именем.
— Не знаю… Все недосмотрели и не сберегли, и я, видимо, тоже в их числе. Очень жалко её… Такая была хорошенькая, весёлая… И, в общем-то, ласковая, неплохая девочка. Просто слишком избалованная. Она ко мне хорошо относилась, пока… ну… Ты сама знаешь, почему всё изменилось. — имя Дана в его присутствии, пусть и незримом, я произнести боюсь. Вдруг он примет это за призыв и придёт? Только не при Галие! Ей и своих кошмаров хватает.
— А я её не любила… — помедлив, признаётся Галия: Знаю, это плохо. Но не любила… Ты не должна себя винить, дорогая. Не думай так, ты не виновата. Никто не виноват! Кисмет! Это судьба так распоряжается. А твоей вины нет. У тебя своё горе!
— Горе для всех одинаково горькое, Галия. Все перед ним равны.
— Перед горем — равны, перед людьми — нет. Жалко Маринку, да! Хоть не любила я её, всё равно жалко. И красивая она была, и весёлая, как ты говоришь, и раззолочённая… Но не золотая! Ты — золотая, Тина. Не тебе перед ней виниться!
— О чём ты говоришь, Галия, дорогая моя? Это для тебя я хорошая. А для кого-то самая ненавистная, для кого-то вообще никто. Всё относительно.
— Для плохих ты ненавистная, для глупых — никакая, да! Но ты золотая! И это не я говорю. Твой Дан так сказал, совсем недавно, перед смертью. Помнишь, полы перед Новым Годом мыли? Он тогда сказал: «Самая золотая, подарок судьбы…» А этот мужчина знал слову цену. Просто так бы не сказал. Веришь?
— Верю. Раз он сказал, я для него была золотая — соглашаюсь я, с опаской покосившись в сторону двери.
Увидев, что я замолчала, Галия, испугавшись, схватила меня за руку: Прости, Тинатин, милая! Не надо было напоминать… Я разболталась слишком. Не хочу, чтобы ты про Маринку думала… Хватит у тебя своих печалей.
— Ничего, Галия. Ни-че-го. Давай не будем о мёртвых. О живом лучше поговорим. Расскажи мне, как твои дела. Как ваша Нина? Она ведь уже невеста… Кавалер, наверно, есть?
— Да нет, что ты, какие кавалеры! — отмахивает она моё предположение обеими руками: Учиться надо. Сначала учёба — потом всё остальное. Она серьёзная девушка у нас, ты же знаешь!
— Да, серьёзная. И красивая. Но учёба-учёбой, а молодость одна. Она хоть ходит куда-нибудь? Ну, на танцы, вечера, молодёжные дискотеки…
— Какие танцы? Некогда! Да и не до танцев сейчас… Пока с работы придёт, я все глаза прогляжу, высматриваю… Темно, опасно, боюсь за неё — жалуется мне Галия.
— Опасно? В центре автобус прямо возле её детсада, а здесь — сквер, да через дорогу.
— Так-то оно так, Тинатин, а душа болит. Вот, в центре две девчонки пропали. Плохие девчонки, шлюхи… Но где могли потеряться? Из «Паласа» вышли — и исчезли. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а девчонок нет! Подружки за ними спустя три минуты выходили: ни души! Тротуар там длинный, сама знаешь, сворачивать некуда. Как сквозь землю провалились. Боюсь я, Тинатин… Такие вещи творятся. Плешивого этого таскали, хозяина, что ими командует. Ты его знаешь, помнить должна, по той драке… Говорят, спустя неделю, предъявляли тело… а он не узнал. Ничего не разберёшь, куски одни.
— Совку? Это у него девчонки пропали? И какие, интересно, кто из них? Рыжая? — настораживаюсь я.
— У него, да. А какие — не знаю. Они же шалавы: сегодня рыжая, завтра зелёная, послезавтра ещё какая-нибудь. Но какие бы не были — люди же. Как можно, на куски…
— Может быть, это и не его девицы. Он ведь, не опознал тела — мне снова приходит на ум Ленка, затаившаяся в густом кустарнике над рекой.
— Не знаю, чьи они. Только страшно. Римма говорит «маньяк». Тот душегуб, который у них под Казанью соседом был, говорит — совсем незаметный, и не подумаешь про него худо. А девочки пропадали. Когда поймали — такого о нём наслушались…
Римма тоже не была сплетницей. Спокойная, мягкая, чем-то похожая повадками на Галию, только русоволосая и полная, немка из соседнего дома.
— И Римма тоже боится? — спрашиваю я, вспоминая детей Риммы.
— Младшего из школы встречает каждый день. Старший-то у них уже взрослый парень. С друзьями всегда. За него не так страшно… Сама посуди, Тинатин. Сначала эти драки в Сарае, сплошные покойники… потом девочка из Лебедевки, тоже, совсем не нашли. Двое женщин с Южной, ещё ваша, из парикмахерской. Эти шлюшки из «Паласа». Римма говорит: очень похоже, что маньяк.
Я опять подумала про Ленку. Да, маньяк… Маньяки, целая шайка… Шобла сволочей, которых ищут не там, где надо. А где же их надо искать? Где они вообще собираются?
— И ты тоже, Тинатин! Ходи осторожно, осматривайся… Очень ты храбрая, дорогая! Не ходила бы по ночам, не ездила… Знаю, что чужого горя руками не разведёшь, но… Побереглась бы ты.
— Я очень осторожна, Галия. Хожу только по освещённым местам. А езжу… иногда просто спать не могу.
— Понимаю, милая. Но ты слишком смелая, это не очень хорошо… Если в глаза посмотришь — никто не нападёт. Но ночью твоего лица не видно. Хоть из машины не выходи, далеко не отлучайся. К золоту много рук тянется, и грязных среди них — намного больше.
Сразу как потеплело перед выходными, я решила сделать себе маленький подарок. Дан не успел ещё выйти из своего чулана, а я уже натягивала на него куртку и спешила вниз. Мы ехали к морю. Я всё рассчитала, но очень боялась опоздать к рассвету. Гнала как одержимая, но дороги были хорошие и позволяли лихачить. Мы подъехали к побережью раньше намеченного срока, и я вполне могла позволить себе бродить по берегу часа два, не меньше. Можно было даже искупать Дана — холода он не чувствовал. Но он отказался даже выходить из салона.
— Нет, Тина, нельзя… Соль… — это была первая произнесённая им фраза с ещё неясной, но достаточно заметной интонацией и я замерла от потрясения. Она выражала страх и нежелание что-то делать. Вливания крови шли ему на пользу.
Я видела, с каким нетерпением он ожидает новых переливаний и боялась… То, чего я боялась не имеет значения. Он ни разу не попытался вырвать контейнер у меня из рук и терпеливо дожидался, когда я закончу свою жуткую процедуру, ни разу не взглянул на то, как я вытираю случайно оброненные капельки крови. Он не был таким, как Ленка…
— Ты боишься соли? Она для тебя опасна? Что, и морская вода тоже может тебе повредить?
— Да…
— Значит, мы сейчас уедем. Я немного постою здесь и мы вернёмся назад — я отвернулась, пряча от него лицо, на котором, не сомневаюсь, было слишком много изумления.
Он не умер совсем: он мог не только говорить, но и мыслить, чувствовать! В нём осталось немало человеческого. Я перевела дух и стала смотреть на воду, чтобы окончательно свыкнуться со своим новым открытием.
Море было почти неподвижным и, как всегда, необыкновенным, а звёзды близкими и яркими. Воздух пах счастьем и бесконечностью. Простором и силой. Надеждой…
Спустя двадцать минут, я вернулась за руль и мы поехали назад, уже немного помедленнее. Мы вернулись в город и времени на прогулку оставалось ещё больше часа. Речной воды Дан не боялся. Мы встали в паре километров от Курятника и вышли. Дан шагал, привычно обводя меня мимо кочек, отыскивая случайные былинки и листочки. Я приноравливалась к нему, осматривая берег.
И услышала чей-то голос. Или случайный плеск воды…
Пониже нас, по склону, пьяненький бомж, ещё не старый, судя по голосу, топтался под облетевшей прибрежной ивой и приговаривал малоподвижным с перепоя языком.
— Ну, чего, чего ты, красавица? Давай, иди ко мне… не боись. Не обижу! Обласкаю как хочешь. Дурочка, иди сюда…
Над его головой сидела между ветвей голая Маринка в белой фате на распущенных волосах и сдавленно хихикала, поблёскивая глазами. Это было так неожиданно дико и мерзко! Чудовищно! У меня сразу заломило от холода затылок, а мороз продрал позвоночник, и даже, казалось, встал дыбом несуществующий, воображаемый хвост. Часто забился, обжигая грудь, Алексо.
Маринка неспешно перевела на меня взгляд и дурашливо закатилась: Ти-ти-ти-ти-Тина! Наша Тина пришла… Иди ко мне, Тиночка! Не оставляй меня наедине с посторонним мужчиной посреди ночи и так далеко от города! Позаботься о моей девичьей чести! Мало ли что может случиться…
Она с кокетством поболтала одной ногой почти под носом у распалённого мужика и тот, бойко подпрыгивая на месте, пытался дотянуться до неё. Маринка присела перед своим случайным поклонником на корточки, демонстрируя промежность, и лукаво-весело подмигнула мне из-за золотисто-льняной пряди. Бомж, размахивая руками, оступился и свалился в прибрежную грязь.
— В воду надо падать, дурачок! — злобно-ласково проворковала Маринка совершенно трезвым голосом и обратила свой взгляд на Дана.
— Дан! Это Дан пришёл. Я всё ждала, ждала и он пришёл. Я не зря старалась! Я собирала-собирала-собирала волоски и ниточки. Я украла-украла-украла платочек. Я отнесла всё маме Асте… Я сама выбирала для Дана травки… И Дан пришёл! — затянула она плаксивым голосом маленькой девочки с сюсюканьем и картавя: Он пришёл со своей кровью. Дан, откуда у тебя кровь? Ты не сам её взял. Ты не осмелился взять её сам, противный мальчик! Дан, миленький, скажи Мариночке, где Тинка достала тебе кровь?
Последние слова она возвысила до визга, а потом снова залепетала по-детски: — Я всё найду Дану. Дан теперь мой-мой-мой. Я всё сделаю Дану. Я не стану его щекотать-тать-тать… Буду лю-ю-ю-ю-бить! Я дам Дану жи-и-и-и-вую кровь!
Я и не подозревала, что мне может быть так плохо… Сначала начали дёргаться губы, а потом лицо, и я ничего не могла с этим поделать. Меня бросало то в жар, то в холод. Я проваливалась в чёрную пустоту, а потом вырывалась из неё, чтобы вздохнуть. Дан обхватил меня твёрдой рукой за талию, поддерживая, а второй потянул Алексо. Маринка взвыла. Зелёный луч наткнулся на её лицо, и оно вспыхнуло, а потом почернело. Уже теряя сознание, я увидела, как она прыгает в реку прямо с ивы, с высоты двухэтажного дома.
Я очнулась оттого, что Дан гладил меня по щеке холодными пальцами, и сразу же взглянула на небо. Край облаков по горизонту над полями капельку порозовел.
— Дан, скорее! Рассвет…
Я попыталась бежать, но это было тяжело. Меня ещё шатало, ноги путались.
Пропади оно пропадом! Кому была нужна моя дурацкая романтическая блажь! Ну ещё хоть пятнадцать минут… десять. Господи, дура же я! Какая же я дура! До дома всего пять — десять минут… Можно скорее… Нас никто не увидит. Потому что так рано у нас никто не встаёт… Боже мой! Боже милостивый, праведный, спаси его… И такого тоже, полюби его! Он ничем не согрешил перед тобой. Это я, сумасшедшая, ненормальная и беспросветная… Никогда не отдам его, никогда, Господи! Он только… твой… Он и теперь не сделает ничего бесчеловечного. Он не может быть бесчеловечным. Только спаси, Господи! Спаси его…
Мы успели…
Ильяс правил старый кубачинский кувшин из потемневшего серебра с прогнутым, вдавленным внутрь боком и ещё недавно простреленным насквозь. Вещь была хороша даже в таком виде: изящная, тонкой художественной работы, с удивительно цельным законченным узором. Мы все вместе решали, как залатать отверстия, готовили припой и протравливали заплаты, а потом он взялся за чеканку.
Мы разошлись по местам, под приглушённый звук Домского органа, и занялись своими делами. Первым не выдержал Витька. Он оторвался от «морских цацек» и встал за спиной Ильяса, помедлив, подошёл и Лев Борисыч. Мы с Ашотом ещё переглядывались минут десять, а потом присоединились к ним.
Это была не работа, а песня. Громадные руки Ильяса нежно и чутко сжимали инструменты и держали, поворачивали вазу как новорожденного над колыбелью. Он работал быстро, чисто, точно, и мы, четверо, зачарованно следили, как созданное безвестным мастером сто лет назад чудо, возрождается вновь. Наступил обед и прошёл, а Ильяс всё работал, и мы не уходили, любуясь причудливым танцем ловких пальцев, залечивающих раны войны.
Ильяс слился с кувшином в одно целое, он любил этот кувшин, а кувшин отвечал ему любовью, и их частый звонкий разговор согревал сердце… Собственные руки после такого казались крюками, мы праздно пошатались по мастерской, и Лев Борисыч разогнал нас по домам.
Мы с Ашотом зашли в Пиццу. Обед давно прошёл и можно было выбрать любой столик у окна.
— Тина, тебе с грибами? Или фасоль с фаршем? — спросил он, хотя сегодня был мой музыкально-обеденный день.
— Лучше грибы. И горячий бутерброд с сыром.
— Возьму ещё оливки, да? Ты любишь…
Ашот, обрадованный моим разыгравшимся аппетитом, прихватил ещё сметану и кисть дорогого турецкого винограда.
— Спасибо… Сколько я должна заплатить?
— Я уже заплатил, Тина.
— Сегодня мой день, Ашот! Ты забыл?
— Не забыл. Но мы же, не в полном составе. Ну, Тина, не спорь, сделай милость. Дай шикануть.
— Ладно, шикуй, мот ты наш! Разрешаю — я делаю небрежно — повелительный Витькин жест рукой, чтобы порадовать его ещё больше.
— Здорово это было, Тина, правда? Как песня…
— Ты про Ильяса? Да, это было бесподобно. У меня даже руки заныли, как будто это я делаю. Но у меня так не получилось бы.
— И у меня тоже — ещё больше повеселев, соглашается Ашот.
— Что «тоже»? Тоже руки заныли или тоже не получилось бы?
— И то и другое. Ильяс — мастер своего дела. Он чеканщиком родился. Чеканка у него в крови.
— А у тебя — литьё. Лучше тебя никто не льёт. Или тот старый персидский браслет… Ты с ним гениально поработал. У меня было такое же ощущение полного единства между тобой и им, как сегодня. Как будто вы с ним — части одного целого.
— Мы и были части одного целого. Родной персидский мотив.
— Почему «персидский мотив» тебе родной? Ты ведь армянин.
— По отцу — я армянин, а мама у меня сирийка.
— Правда? Вот так новость! — мне немножко стыдно, что я этого не знала: А почему ты русый? В отца?
— В отца. Мама жгучая черноглазая брюнетка и очень смуглая. Такая вот, странная игра природы.
— Как же они поженились, христианин и мусульманка? Хотя, подобные браки раньше никого не смущали… Это теперь стало проблемой — вспомнив о своей милой бедной Галие, говорю я.
— Они не христиане и не мусульмане, Тина… Они… зороастрийцы.
— Вот это да! — я перестаю жевать, уставившись на него во все глаза: У меня сегодня — день чудес. И ты, Ашот? Ты — огнепоклонник?
Он порозовел под моим ошеломлённым взглядом: Ну, очень уж примерным огнепоклонником меня не назовёшь… Однако, я теперь старший мужчина в семье, это… обязывает.
— Ты совершаешь обряды, ритуалы и всё такое? Это с тобой как-то не вяжется, Ашот. Тайны стихий и огня… — уважительно-шутливо тяну я и он снова краснеет.
— А нет никаких тайн. Хозравати… Всё просто, ясно, и даже радостно. Солнце и свет — добро, мрак — зло. Будь добрым, терпеливым, люби ближних, не оскорбляй сердца ложью и ненавистью, а стихии — злом. Что, это очень отличается от христианства?
— Нет, почти не отличается — соглашаюсь я: Ну а стихии? Я про это знаю всего ничего…
— Огонь, вода, воздух и земля. Это священные стихии для зартошти. Но ведь они и для других религий святы. Так что, в этом тоже нет ничего необычного.
— И здесь ты прав. Мне просто странно, да и неловко, что я не знала… Ты об этом никогда не говорил.
— Просто к слову не приходилось. Да разве это так важно? Я же не стал другим в твоих глазах, когда ты знаешь, что я зороастриец?
— Конечно, не стал. Хотя, некоторые коррективы всё-таки есть. Если раньше я считала, что ты самый лучший человек в мире, то теперь знаю, что ещё и ты самый лучший зороастриец в мире — убеждённо заявляю я.
— Тина! — он снова залился бледным румянцем и смущённо улыбнулся. — Всё шутишь.
— Никогда не шутила на подобные темы. Или шутила в том смысле, что в каждой шутке есть лишь доля шутки. Заявляю тебе совершенно серьёзно и перестань краснеть: раз ты к этой вере принадлежишь, значит, она достойна уважения! Ашот, скажи мне, а в вашей вере есть ангелы?
— Пожалуйста, Тина, перестань.
Он, вернее всего, подумал, что я снова намекаю на то, что он ангел, а я, в этот раз, хотела спросить про дьяволов, узнать, какие они у зороастрийцев…
Нет, я не буду ничего говорить Ашоту. Лучше скажу, немного погодя, Доку, Ашоту не скажу… Ему — только в последнюю очередь, если не останется другого выхода.
Я потянулась ложкой в стакан со сметаной, и это обрадовало Ашота больше всех моих комплиментов…
Нет, девочка, ты не права в некоторых своих выводах! Мужчины — есть! Их мало, но они есть на белом свете. И этот — такой хрупкий и нежный, деликатный и стеснительный — тоже мужчина. Защитник, раз он счастлив подобной мелочью.