Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10
Из сборника «Костер»
Деревья
Я знаю, что деревьям, а не нам,Дано величье совершенной жизни,На ласковой земле, сестре звездам,Мы – на чужбине, а они – в отчизне.Глубокой осенью в полях пустыхЗакаты медно-красные, восходыЯнтарные окраске учат их, —Свободные, зеленые народы.Есть Моисеи посреди дубов,Марии между пальм… Их души, верно,Друг другу посылают тихий зовС водой, струящейся во тьме безмерной.И в глубине земли, точа алмаз,Дробя гранит, ключи лепечут скоро,Ключи поют, кричат – где сломан вяз,Где листьями оделась сикомора.О, если бы и мне найти страну,В которой мог не плакать и не петь я,Безмолвно поднимаясь в вышинуНеисчислимые тысячелетья!Андрей Рублев
Я твердо, я так сладко знаю,С искусством иноков знаком,Что лик жены подобен раю,Обетованному Творцом.Нос – это древа ствол высокий;Две тонкие дуги бровейНад ним раскинулись, широки,Изгибом пальмовых ветвей.Два вещих сирина, два глаза,Под ними сладостно поют,Велеречивостью рассказаВсе тайны духа выдают.Открытый лоб – как свод небесный,И кудри – облака над ним;Их, верно, с робостью прелестнойКасался нежный серафим.И тут же, у подножья древа,Уста – как некий райский цвет,Из-за какого матерь ЕваБлагой нарушила завет.Всё это кистью достохвальнойАндрей Рублев мне начертал,И этой жизни труд печальныйБлагословеньем Божьим стал.Осень
Оранжево-красное небо…Порывистый ветер качаетКровавую гроздь рябины.Догоняю бежавшую лошадьМимо стекол оранжереи,Решетки старого паркаИ лебединого пруда.Косматая, рыжая, рядомНесется моя собака,Которая мне милееДаже родного брата,Которую буду помнить,Если она издохнет.Стук копыт участился,Пыль всё выше.Трудно преследовать лошадьЧистой арабской крови.Придется присесть, пожалуй,Задохнувшись, на каменьШирокий и плоский,И удивляться тупоОранжево-красному небу,И тупо слушатьКричащий пронзительно ветер.Детство
Я ребенком любил большие,Медом пахнущие луга,Перелески, травы сухиеИ меж трав бычачьи рога.Каждый пыльный куст придорожныйМне кричал: «Я шучу с тобой,Обойди меня осторожноИ узнаешь, кто я такой!»Только дикий ветер осенний,Прошумев, прекращал игру, —Сердце билось еще блаженней,И я верил, что я умруНе один, – с моими друзьями,С мать-и-мачехой, с лопухом,И за дальними небесамиДогадаюсь вдруг обо всем.Я за то и люблю затеиГрозовых военных забав,Что людская кровь не святееИзумрудного сока трав.Городок
Над широкою рекой,Пояском-мостом перетянутой,Городок стоит небольшой,Летописцем не раз помянутый.Знаю, в этом городке —Человечья жизнь настоящая,Словно лодочка на реке,К цели ведомой уходящая.Полосатые столбыУ гауптвахты, где солдатикиПод пронзительный вой трубыМаршируют, совсем лунатики.На базаре всякий люд,Мужики, цыгане, прохожие —Покупают и продают,Проповедуют Слово Божие.В крепко слаженных домахЖдут хозяйки белые, скромные,В самаркандских цветных платках,А глаза все такие темные.Губернаторский дворецПышет светом в часы вечерние,Предводителев жеребец —Удивление всей губернии.А весной идут, таясь,На кладбище девушки с милыми,Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!»И целуются над могилами.Крест над церковью взнесен.Символ власти ясной, Отеческой,И гудит малиновый звонРечью мудрою, человеческой.Ледоход
Уж одевались островаВесенней зеленью прозрачной,Но нет, изменчива Нева,Ей так легко стать снова мрачной.Взойди на мост, склони свой взгляд:Там льдины прыгают по льдинам,Зеленые, как медный яд,С ужасным шелестом змеиным.Географу, в час трудных снов,Такие тяготят сознанье —Неведомых материковМучительные очертанья.Так пахнут сыростью гриба,И неуверенно, и слабо,Те потайные погреба,Где труп зарыт и бродят жабы.Река больна, река в бреду.Одни, уверены в победе,В зоологическом садуДовольны белые медведи.И знают, что один обман —Их тягостное заточенье:Сам Ледовитый ОкеанИдет на их освобожденье.Природа
Так вот и вся она, природа,Которой дух не признает,Вот луг, где сладкий запах медаСмешался с запахом болот;Да ветра дикая заплачка,Как отдаленный вой волков;Да над сосной курчавой скачкаКаких-то пегих облаков.Я вижу тени и обличья,Я вижу, гневом обуян,Лишь скудное многоразличьеТворцом просыпанных семян.Земля, к чему шутить со мною:Одежды нищенские сбросьИ стань, как ты и есть, звездою,Огнем пронизанной насквозь!Я и вы
Да, я знаю, я вам не пара,Я пришел из иной страны,И мне нравится не гитара,А дикарский напев зурны.Не по залам и по салонамТемным платьям и пиджакам —Я читаю стихи драконам,Водопадам и облакам.Я люблю – как араб в пустынеПрипадает к воде и пьет,А не рыцарем на картине,Что на звезды смотрит и ждет.И умру я не на постели,При нотариусе и враче,А в какой-нибудь дикой щели,Утонувшей в густом плюще,Чтоб войти не во всем открытый,Протестантский, прибранный рай,А туда, где разбойник, мытарьИ блудница крикнут: вставай!Мужик
В чащах, в болотах огромных,У оловянной реки,В срубах мохнатых и темныхСтранные есть мужики.Выйдет такой в бездорожье,Где разбежался ковыль,Слушает крики Стрибожьи,Чуя старинную быль.С остановившимся взглядомЗдесь проходил печенег…Сыростью пахнет и гадомВозле мелеющих рек.Вот уже он и с котомкой,Путь оглашая леснойПесней протяжной, негромкой,Но озорной, озорной.Путь этот – светы и мраки,Посвист разбойный в полях,Ссоры, кровавые дракиВ страшных, как сны, кабаках.В гордую нашу столицуВходит он – Боже, спаси! —Обворожает царицуНеобозримой РусиВзглядом, улыбкою детской,Речью такой озорной, —И на груди молодецкойКрест просиял золотой.Как не погнулись – о, горе! —Как не покинули местКрест на Казанском собореИ на Исакии крест?Над потрясенной столицейВыстрелы, крики, набат;Город ощерился львицей.Обороняющей львят.«Что ж, православные, жгитеТруп мой на темном мосту,Пепел по ветру пустите…Кто защитит сироту?В диком краю и убогомМного таких мужиков.Слышен по вашим дорогамРадостный гул их шагов».Рабочий
Он стоит пред раскаленным горном,Невысокий старый человек.Взгляд спокойный кажется покорнымОт миганья красноватых век.Все товарищи его заснули,Только он один еще не спит:Всё он занят отливаньем пули,Что меня с землею разлучит.Кончил, и глаза повеселели.Возвращается. Блестит луна.Дома ждет его в большой постелиСонная и теплая жена.Пуля, им отлитая, просвищетНад седою, вспененной Двиной,Пуля, им отлитая, отыщетГрудь мою, она пришла за мной.Упаду, смертельно затоскую,Прошлое увижу наяву,Кровь ключом захлещет на сухую,Пыльную и мятую траву.И Господь воздаст мне полной меройЗа недолгий мой и горький век.Это сделал в блузе светло-серойНевысокий старый человек.Швеция
Страна живительной прохладыЛесов и гор гудящих, гдеВсклокоченные водопадыРевут, как будто быть беде;Для нас священная навекиСтрана, ты помнишь ли, скажи,Тот день, как из Варягов в ГрекиПошли суровые мужи?Ответь, ужели так и надо,Чтоб был, свидетель злых обид,У золотых ворот ЦарьградаЗабыт Олегов медный щит?Чтобы в томительные бредыОпять поникла, как вчера,Для славы, силы и победыТобой подъятая сестра?И неужель твой ветер свежийВотще нам в уши сладко выл,К Руси славянской, печенежьейВотще твой Рюрик приходил?Норвежские горы
Я ничего не понимаю, горы:Ваш гимн поет кощунство иль псалом,И вы, смотрясь в холодные озера,Молитвой заняты иль колдовством?Здесь с криками чудовищных глумлений,Как сатана на огненном коне,Пер Гюнт летал на бешеном оленеПо самой неприступной крутизне.И, царств земных непризнанный наследник,Единый побежденный до конца,Не здесь ли Бранд, суровый проповедник,Сдвигал лавины именем Творца?А вечный снег и синяя, как чашаСапфирная, сокровищница льда!Страшна земля, такая же, как наша,Но не рождающая никогда.И дивны эти неземные лица,Чьи кудри – снег, чьи очи – дыры в ад,С чьих щек, изрытых бурями, струится.Как борода седая, водопад.На Северном море
О, да, мы из расыЗавоевателей древних,Взносивших над Северным МоремШирокий крашеный парусИ прыгавших с длинных струговНа плоский берег нормандский —В пределы старинных княжествПожары вносить и смерть.Уже не одно столетьеВот так мы бродим по миру,Мы бродим и трубим в трубы,Мы бродим и бьем в барабаны:«Не нужны ли крепкие руки.Не нужно ли твердое сердце,И красная кровь не нужна лиРеспублике иль королю?»Эй, мальчик, неси намВина скорее,Малаги, портвейну,А главное – виски!Ну, что там такое:Подводная лодка,Плавучая мина?На это есть моряки!О, да, мы из расыЗавоевателей древних,Которым вечно скитаться.Срываться с высоких башен,Тонуть в седых океанахИ буйной кровью своеюПоить ненасытных пьяниц —Железо, сталь и свинец.Но все-таки песни слагаютПоэты на разных наречьях,И западных, и восточных.Но все-таки молят монахиВ Мадриде и на Афоне,Как свечи горя перед Богом,Но все-таки женщины грезят —О нас, и только о нас.Стокгольм
Зачем он мне снился, смятенный, нестройный,Рожденный из глуби не наших времен,Тот сон о Стокгольме, такой беспокойный,Такой уж почти и не радостный сон…Быть может, был праздник, не знаю наверно,Но только всё колокол, колокол звал;Как мощный орган, потрясенный безмерно,Весь город молился, гудел, грохотал.Стоял на горе я, как будто народуО чем-то хотел проповедовать я,И видел прозрачную тихую воду,Окрестные рощи, леса и поля.«О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, еслиСтрана эта истинно родина мне?Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,В зеленой и солнечной этой стране?»И понял, что я заблудился навекиВ слепых переходах пространств и времен,А где-то струятся родимые реки,К которым мне путь навсегда запрещен.Творчество
Моим рожденные словом,Гиганты пили виноВсю ночь, и было багровым,И было страшным оно.О, если б кровь мою пили,Я меньше бы изнемог,И пальцы зари бродилиПо мне, когда я прилег.Проснулся, когда был вечер.Вставал туман от болот,Тревожный и теплый ветерДышал из южных ворот.И стало мне вдруг так больно,Так жалко мне стало дня,Своею дорогой вольнойПрошедшего без меня…Умчаться б вдогонку свету!Но я не в силах порватьМою зловещую этуНочных видений тетрадь.Утешение
Кто лежит в могиле —Слышит дивный звон,Самых белых лилииЧует запах он.Кто лежит в могиле,Видит вечный свет,Серафимских крылийПереливный снег.Да, ты умираешь,Руки холодны,И сама не знаешьНеземной весны.Но идешь ты к раюПо моей мольбе.Это так, я знаю,Я клянусь тебе.Прапамять
И вот вся жизнь! Круженье, пенье,Моря, пустыни, города.Мелькающее отраженьеПотерянного навсегда.Бушует пламя, трубят трубы,И кони рыжие летят,Потом волнующие губыО счастье, кажется, твердят.И вот опять восторг и горе,Опять, как прежде, как всегда.Седою гривой машет море,Встают пустыни, города.Когда же, наконец, восставшиОт сна, я буду снова я, —Простой индиец, задремавшийВ священный вечер у ручья?Канцона вторая
Храм Твой, Господи, в небесах,Но земля тоже Твой приют.Расцветают липы в лесах,И на липах птицы поют.Точно благовест Твой, веснаПо веселым идет полям,А весною на крыльях снаПрилетают ангелы к нам.Если, Господи, это так,Если праведно я пою,Дай мне, Господи, дай мне знак.Что я волю понял Твою.Перед той, что сейчас грустна,Появись, как Незримый Свет,И на все, что спросит она,Ослепительный дай ответ.Ведь отрадней пения птиц,Благодатней ангельских трубНам дрожанье милых ресницИ улыбка любимых губ.Канцона третья
Как тихо стало в природе,Вся – зренье она, вся – слух,К последней страшной свободеСклонился уже наш дух.Земля забудет обидыВсех воинов, всех купцов,И будут, как встарь друидыУчить с зеленых холмов.И будут, как встарь, поэтыВести сердца к высоте,Как ангел водит кометыК неведомой им мете.Тогда я воскликну:«Где же Ты, созданная из огня?Ты видишь, взоры всё те же,Всё та же песнь у меня.Делюсь я с тобою властью,Слуга твоей красоты,За то, что полное счастье,Последнее счастье – ты!»Самофракийская победа
В час моего ночного бредаТы возникаешь пред глазами —Самофракийская ПобедаС простертыми вперед руками.Спугнув безмолвие ночное,Рождает головокруженьеТвое крылатое, слепое,Неудержимое стремленье.В твоем безумно-светлом взглядеСмеется что-то, пламенея,И наши тени мчатся сзади,Поспеть за нами не умея.Роза
Цветов и песен благодатный хмельНам запрещен, как ветхие мечтанья.Лишь девственные наименованьяПоэтам разрешаются отсель.Но роза, принесенная в отель,Забытая нарочно в час прощаньяНа томике старинного изданьяКанцон, которые слагал Рюдель, —Ее ведь смею я почтить сонетом:Мне книга скажет, что любовь однаВ тринадцатом столетии, как в этом,Печальней смерти и пьяней вина,И, бархатные лепестки целуя,Быть может, преступленья не свершу я?Телефон
Неожиданный и смелыйЖенский голос в телефоне, —Сколько сладостных гармонийВ этом голосе без тела!Счастье, шаг твой благосклонныйНе всегда проходит мимо:Звонче лютни серафимаТы и в трубке телефонной!Юг
За то, что я теперь спокойныйИ умерла моя свобода,О самой светлой, о самой стройнойСо мной беседует природа.В дали, от зноя помертвелой.Себе и солнцу буйно рада,О самой стройной, о самой белойЗвенит немолчная цикада.Увижу ль пены побережнойСеребряное колыханье, —О самой белой, о самой нежнойПоет мое воспоминанье.Вот ставит ночь свои ветрилаИ тихо по небу струится,О самой нежной, о самой милойМне пестрокрылый сон приснится.Рассыпающая звезды
Не всегда чужда ты и гордаИ меня не хочешь не всегда, —Тихо, тихо, нежно, как во сне,Иногда приходишь ты ко мне.Надо лбом твоим густая прядь,Мне нельзя ее поцеловать,И глаза большие зажженыСветами магической луны.Нежный друг мой, беспощадный враг,Так благословен твой каждый шаг,Словно по сердцу ступаешь ты,Рассыпая звезды и цветы.Я не знаю, где ты их взяла,Только отчего ты так светлаИ тому, кто мог с тобой побыть,На земле уж нечего любить?О тебе
О тебе, о тебе, о тебе,Ничего, ничего обо мне!В человеческой темной судьбеТы – крылатый призыв к вышине.Благородное сердце твое —Словно герб отошедших времен.Освящается им бытиеВсех земных, всех бескрылых племен.Если звезды, ясны и горды,Отвернутся от нашей земли,У нее есть две лучших звезды:Это – смелые очи твои.И когда золотой серафимПротрубит, что исполнился срок,Мы поднимем тогда перед ним,Как защиту, твой белый платок.Звук замрет в задрожавшей трубе,Серафим пропадет в вышине……О тебе, о тебе, о тебе,Ничего, ничего обо мне!Сон
Застонал я от сна дурногоИ проснулся, тяжко скорбя:Снилось мне – ты любишь другогоИ что он обидел тебя.Я бежал от моей постели,Как убийца от плахи своей,И смотрел, как тускло блестелиФонари глазами зверей.Ах, наверно таким бездомнымНе блуждал ни один человекВ эту ночь по улицам темным,Как по руслам высохших рек.Вот, стою перед дверью твоею.Не дано мне иного пути,Хоть и знаю, что не посмеюНикогда в эту дверь войти.Он обидел тебя, я знаю,Хоть и было это лишь сном,Но я все-таки умираюПред твоим закрытым окном.Эзбекие
Как странно – ровно десять лет прошлоС тех пор, как я увидел Эзбекие,Большой каирский сад, луною полнойТоржественно в тот вечер освещенный.Я женщиною был тогда измучен,И ни соленый, свежий ветер моря.Ни грохот экзотических базаров.Ничто меня утешить не могло.О смерти я тогда молился БогуИ сам ее приблизить был готов.Но этот сад, он был во всем подобенСвященным рощам молодого мира:Там пальмы тонкие взносили ветви,Как девушки, к которым Бог нисходит;На холмах, словно вещие друиды.Толпились величавые платаны,И водопад белел во мраке, точноВстающий на дыбы единорог;Ночные бабочки перелеталиСреди цветов, поднявшихся высоко,Иль между звезд, – так низко были звезды,Похожие на спелый барбарис.И, помню, я воскликнул: «Выше горяИ глубже смерти – жизнь! Прими, Господь,Обет мой вольный: что бы ни случилось,Какие бы печали, униженьяНи выпали на долю мне, не раньшеЗадумаюсь о легкой смерти я,Чем вновь войду такой же лунной ночьюПод пальмы и платаны Эзбекие».Как странно – ровно десять лет прошло,И не могу не думать я о пальмах,И о платанах, и о водопаде,Во мгле белевшем, как единорог.И вдруг оглядываюсь я, заслышаВ гуденьи ветра, в шуме дальней речиИ в ужасающем молчаньи ночиТаинственное слово – Эзбекие.Да, только десять лет, но, хмурый странник,Я снова должен ехать, должен видетьМоря, и тучи, и чужие лица,Всё, что меня уже не обольщает,Войти в тот сад и повторить обетИли сказать, что я его исполнилИ что теперь свободен…Вскоре после развода с А. Ахматовой, состоявшегося в августе, Гумилев женился на Анне Энгельгардт. Брак этот нельзя назвать удачным. По словам А. Ахматовой, Гумилев обманулся, «вообразил, будто Анна Николаевна воск, а она оказалась – танк…» Дальнейшая жизнь показала, что жена она, уж точно, неподходящая, вряд ли что изменило и рождение впоследствии дочери Елены. Брак был для Гумилева скорее попыткой продемонстрировать – он хозяин положения, а не потерпевший после развода с А. Ахматовой.
Гумилев продолжает работать во «Всемирной литературе», а когда при издательстве открылась литературная студия, ведет там вместе с М. Лозинским занятия по отделению поэзии. После открытия в ноябре 1919 года Дома искусств, или ДИСКа, студия была перенесена туда и реорганизована. В ДИСКе Гумилев преподавал основы драматургии и вел занятия по поэтике, учил писать стихи. В Доме искусств он и поселился.
Посещавшая курсы Л.Я. Гинзбург (впоследствии литературовед) вспоминала: «У Гумилева по отношению к лирическим стихам была особая количественная теория строфики. Каждая количественная комбинация (в пределах «малого» стихотворения) обладала, по его убеждению, своей инерцией в развертывании лирического сюжета.
К сожалению, я не запомнила весь ход его рассуждений. Припоминаю, что пятистрофное стихотворение он как-то сопоставлял с драмой и пытался наметить тематические аналогии между строфами и актами. Зато в четырехстрофных стихах он отказывался признавать конструктивную закономерность и считал, что писать их вообще не следует. «Стихотворение в четыре строфы – это плохое стихотворение», – говорил он.
Если бы Гумилев осуществил задуманную им «Поэтику», то получилась бы книга, по всей вероятности, весьма ненаучная, весьма нормативная и нетерпимая, а потому в высокой степени ценная – как проекция творческой личности и как свод несравненного опыта ремесла.
Гумилев говорил: «Я понимаю, что в порыве первого вдохновения можно записывать стихи на чем попало, даже на собственных манжетах. Но для того чтобы работать над стихотворением, надо сначала взять лист белой бумаги, хорошие перо и чернила и аккуратно переписать написанное».
Но откуда можно было достать тогда белую бумагу, хорошие перо и чернила? Чудовищные это были времена. По тяжести быта кажутся они неподъемными. И фантасмагорические картины, запечатленные в стихотворении «Заблудившийся трамвай» – ни что иное, как зарисовки с натуры, а вовсе не полет поэтической фантазии.
Лишь на всякий случай уточню: речь идет о 1919 годе, дважды на Петроград наступали войска Юденича и бои шли в близких пригородах. Было очень холодно. Действовал сухой закон. Практически весь городской транспорт не работал. Кроме трамваев.
«Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами, – так писал об этой зиме В.Б. Шкловский, писал следующей весной. – В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного».
А. Энгельгардт. Фотография, 1920-е гг.
Не мудрено, что появление трамвая казалось чудом и еще большим чудом казалось, что попал в этот переполненный трамвай, куда лезут без билета (во времена военного коммунизма проезд был бесплатным).
Отнюдь не странно, что трамвай этот заблудился в бездне времен. Город представлялся то Вифлеемом, то Вавилоном. В нем все меньше оставалось от жизни, все больше от истории, искусства.
«Это был праздник всесожжения, – вспоминал тот же В.Б. Шкловский. – Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну стенку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези».
Особняк купцов Елисеевых, где впоследствии разместился Дом искусств. Фотография, нач. XX в.
Двор Дома искусств. Рисунок М. Добужинского, 1921 г.
Вполне возможно, что Нева представится Сеной или Нилом, что за окном промелькнет бейрутский старик, умерший год назад. Времена и страны смешались, накладываясь друг на друга, как и положено в «петербургском тексте».
Вывеска… кровью налитые буквыГласят: «Зеленная», – знаю, тутВместо капусты и вместо брюквыМертвые головы продают.Строки эти продиктованы хроническим голодом, потому что в ту зиму чудовищно голодали: «Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову, чтобы не так пахли. Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно».
Совсем уж невыносимое из этого видения вытеснено. В стихах сказано о зеленной, а магазины-то и лавки назывались «Мясная, зеленная, курятная». Как эмблема мясной торговли рисовался огромный золотой бык, как эмблема торговли овощами – кочан капусты, морковь, репа. Войдешь – по прилавкам рябчики, тетерки и зелень.
Все это в прошлом, грезится. Как грезится и дощатый забор в переулке, давно растащенный на дрова.
Ради чего эти лишения, этот мучительный алхимический процесс?
Понял теперь я: наша свободаТолько оттуда бьющий свет,Люди и тени стоят у входаВ зоологический сад планет.В одном из вариантов вместо «тени» сказано «звери». Так логичнее, ведь люди и звери – это ступени в общей эволюции, где занимают свое место и планеты. Недаром дело происходит у входа в зоологический сад. Прежде зоосады были организованы по единому принципу – от низших к высшим, это и есть «лестница Ламарка», даже сами зоологические сады располагались террасами, чтобы переход от одних к другим был предельно нагляден.
Тут конец алхимического делания, его результат. Человек осознает себя неотъемлемой частью мироздания, его звеном.
Гумилев на лекции в Институте истории искусств. Рисунок Н. Шведе-Радловой, 1920—1923 гг.
Стоит ли жить, когда процесс преображения закончен? Каждый решает сам.
Лютой зимой 1919 года во время приезда в Москву (несколько петроградских поэтов должны были выступить со стихами) случился у Гумилева мгновенный роман с Ольгой Мочаловой, с которой познакомился он еще в Массандре, в году 1916. Но опять поведение Гумилева спровоцировало резкий разрыв. Он относился к покоренной девушке, будто к своей собственности, не понимая, что вновь на его пути встретилась натура еще более твердая, нежели его собственная.
Мочалова вспоминала впоследствии, что ей были посвящены, либо с их мгновенным романом связаны такие вещи Гумилева, как стихи «Ольга», «Канцона вторая», «Мои читатели», а также «Поэма начала» и стихотворение «Я сам над собой насмеялся…».
Может быть, насчет первого из перечисленных стихотворений она ошибается. Исследователи утверждают, что стихи эти обращены к О. Арбениной-Гильдебрандт. Зато в стихах «Мои читатели» отразился один из реальных эпизодов этой поездки. В Союзе поэтов за Гумилевым не отставая ходил какой-то бородатый, мощного сложения человек и читал одно за другим его стихи, причем читал не для того, чтобы услышали, а сам по себе, бормоча, как в молитвенном экстазе. Когда Гумилев поинтересовался – кто же этот странный незнакомец, тот представился: Блюмкин.
Гумилев был восхищен. Убить посла – невелика заслуга, сказал он, но то, что сделано это среди белого дня, в толпе людей, замечательно.
Рядом с этим, вполне фантастическим, эпизодом вряд ли может показаться фантастикой, что в столь неподходящее – голодное и безумно холодное – время был восстановлен «Цех поэтов», хотя восстановлен на особый лад.
Николай Чуковский рассказывал: «Восстановленный «Цех поэтов» был как бы штабом Гумилева. В него входили только самые близкие, самые проверенные. «Цех» был восстановлен в восемнадцатом году и вначале – на самой узкой основе. Из дореволюционных акмеистов в него не входили ни Ахматова, ни Зенкевич, ни Городецкий, ни Мандельштам. (Из этих четверых одна только Ахматова в то время находилась в Петрограде.) Первоначально членами «Нового цеха» были только Гумилев, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Николай Оцуп и Всеволод Рождественский. Потом была принята Ирина Одоевцева – взамен изгнанного Всеволода Рождественского. К началу 21-го года членами «Цеха» стали С. Нельдихен и Конст. Вагинов. Но настоящим штабом был не весь «Цех», а только четверо: Гумилев, Иванов, Адамович и Одоевцева. Только они были соединены настоящей дружбой. Остальные были не друзья, а «нужность»».
О. Мочалова. Фотография, 1930 гг.
Возникшая в 1921 году литературная студия «Звучащая раковина» стала равным образом и продолжением «Цеха поэтов», «молодежной» его частью, и преемницей студии при Доме искусств, поскольку основные участники этого объединения прежде посещали семинар, который вел в студии Гумилев.
Наиболее деятельными участникам новой студии были сестры Наппельбаум, дочери знаменитого фотографа. В принципе, «Звучащая раковина» больше напоминала литературный салон, а не творческое объединение, но там давали чай и даже тонюсенькие бутерброды, и хотя бы по одной этой причине следует вспоминать ее с благодарностью. Ида Наппельбаум, едва ли не молившаяся на Гумилева, рассказывала много позднее: «В конце зимы 1921 года мы почувствовали необходимость в создании Объединения. Имя ему придумал сам мэтр. «Звучащая Раковина», – сказал он после некоторого размышления. Не каждому из нас оно пришлось по вкусу: некоторым казалось, что мы уже течение, литературное явление, и вдруг… всего лишь раковина.
Но он был совершенно прав. Пусть каждый поёт на свой лад еще не окрепшим голосом. Это еще не оркестр. И все же «Звучащая Раковина» уже несет в себе отзвуки великого океана Поэзии».
Думаю, это было не самое худшее время в жизни Гумилева. Его не просто любили – боготворили, он пользовался абсолютной благосклонностью своих студисток, что дало возможность А. Ахматовой говорить потом о «гареме», где Гумилев почитался наподобие турецкого шаха. По приглашению командующего военно-морскими силами республики контр-адмирала А.В. Немитца, в адмиральском вагоне путешествует он на юг, окруженный роскошью, попивая вино.
Я. Блюмкин. Фотография, 1920-е гг.
Афиша, 1920 г.
А в Севастополе встречает он восторженного почитателя – военного моряка С. Колбасьева, который в короткий срок, путями решительно неведомыми, издает сборник «Шатер». Автор получил несколько экземпляров, а тираж привез в Петроград позднее сам Колбасьев.
На обратном пути Гумилев посещает в Ростове «Театральную мастерскую», где поставили спектакль по пьесе «Гондла». Заведение это в высшей степени интересное – со студией работали художник М. Сарьян, композитор М. Гнесин, играли тут Е. Шварц (в будущем писатель) и такие своеобразные актеры, как А. Костомолоцкий и Г. Тусузов. Актриса З. Шубина, выступавшая под фамилией Болдырева, рассказывала: «Однажды вечером мы собрались в театре, и вдруг входит мужчина и представляется: «Я – автор «Гондлы», Гумилев». Можете представить наше состояние. Онемели. Гумилев просил нас показать спектакль, но сезон окончен – ни декораций, ни осветителей, ни бутафоров. Спектакль показать нельзя. Мы предложили читать отрывки. Антон Шварц играл и читал Гондлу, здесь же присутствовала и Г.Н. Халайджиева… играющая Леру. Началось чтение, обсуждения, разговоры на литературную тему. Гумилев пришел в восторг. «Я вас здесь не оставлю, перевезу в Петроград». Ему надо было ехать на вокзал. Мы пошли его провожать… Халайджиева сказала Гумилеву: «Поклянитесь, что вы нас не забудете». Гумилев торжественно поднял руку и сказал: «Клянусь».
«Театральная мастерская» действительно переехала в Петроград, но, увы, только после гибели Гумилева.
«Звучащая раковина»
С. Колбасьев. Фотография, 1918 г.
Арест его был для всех полной неожиданностью, ибо никаких причин для ареста не имелось. В. Ходасевич вспоминал об этих днях: «В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3 августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда я пошел проститься кое с кем из соседей по Дому искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома… Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилева арестовали и увели. Итак, я был последним, кто видел его на воле…»
Рассуждать о том, участвовал ли Гумилев в так называемом «Заговоре Таганцева» и какие цели ставили перед собой заговорщики, нет смысла, поскольку не было и никакого заговора. Тем не менее известно, что на допросах и в тюрьме Гумилев вел себя смело и с достоинством. Оправдываться и просить о снисхождении даже в таком опасном положении считал недопустимым.
Такой смелостью могли похвастаться отнюдь не все. Это нетрудно понять со слов той же Иды Наппельбаум: «Через некоторое время после ареста Гумилева ко мне пришла его вторая жена Анна Николаевна Энгельгардт (Аничка, как мы ее называли) и попросила меня относить Николаю Степановичу в тюрьму передачи.
«Мне это опасно, – сказала она, – а Вам – это ничего, можно». Хотя я и понимала, что все наоборот, но сделала то, о чем она попросила.
Однажды в окошке, куда я сдавала передачи, мне сказали, что больше приносить не нужно. Удивленная и испуганная я пошла вечером на Литейный в «Дом Мурузи», где тогда собирались литераторы разных направлений, отозвала в сторону Н. Оцупа и поделилась с ним своими волнениями. Он страшно побледнел и сказал мне дрогнувшим голосом, что ходят слухи о расстреле людей, арестованных по делу Таганцева.
Гумилев. Фотография из следственного дела, 1921 г.
И через несколько дней мы с моей подругой, будущей писательницей Ниной Берберовой, стояли, в ужасе прижавшись друг к другу, и читали на стене дома на Литейном проспекте лист со списком расстрелянных. В нем было имя поэта. Спустя некоторое время ко мне пришла Анна Николаевна и подарила этот портсигар, сказав: «Вы единственная, кто его заслужил». Он был мне хорошо знаком, этот портсигар. Я всегда видела его в руках мэтра на занятиях в Доме искусств, с ним у меня связано было много воспоминаний. И я горда и счастлива, что через годы бедствий мне удалось сберечь эту вещь, хранящую тепло рук поэта».
Гумилев был расстрелян 27 августа 1921 года. Пока он находился в тюрьме, вышел сборник «Огненный столп» с посвящением Анне Николаевне Гумилевой, жене.