Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7
Из сборника «Чужое небо»
На море
Закат. Как змеи, волны гнутся,Уже без гневных гребешков,Но не бегут они коснутьсяНепобедимых берегов.И только издали добредшийБурун, поверивший во мглу,Внесется, буйный сумасшедший,На глянцевитую скалуИ лопнет с гиканьем и ревом,Подбросив к небу пенный клок…Но весел в море бирюзовомС латинским парусом челнок;И загорелый кормчий ловок,Дыша волной растущей мглыИ, от натянутых веревок,Бодрящим запахом смолы.Отрывок
Христос сказал: убогие блаженны,Завиден рок слепцов, калек и нищих,Я их возьму в надзвездные селенья,Я сделаю их рыцарями небаИ назову славнейшими из славных…Пусть! Я приму! Но как же те, другие,Чьей мыслью мы теперь живем и дышим,Чьи имена звучат нам, как призывы?Искупят чем они свое величье,Как им заплатит воля равновесья?Иль Беатриче стала проституткой,Глухонемым – великий Вольфганг ГётеИ Байрон – площадным шутом… О ужас!Тот другой
Я жду, исполненный укоров:Но не веселую женуДля задушевных разговоровО том, что было в старину.И не любовницу: мне скученПрерывный шепот, томный взгляд,И к упоеньям я приучен,И к мукам, горше во сто крат.Я жду товарища, от БогаВ веках дарованного мне,За то, что я томился многоПо вышине и тишине.И как преступен он, суровый,Коль вечность променял на час,Принявши дерзко за оковыМечты, связующие нас.Вечное
Я в коридоре дней сомкнутых,Где даже небо – тяжкий гнет,Смотрю в века, живу в минутах,Но жду Субботы из Суббот;Конца тревогам и удачам,Слепым блужданиям души…О день, когда я буду зрячимИ странно знающим, спеши!Я душу обрету иную,Все, что дразнило, уловя.Благословлю я золотуюДорогу к солнцу от червя.И тот, кто шел со мною рядомВ громах и кроткой тишине,Кто был жесток к моим усладамИ ясно милостив к вине;Учил молчать, учил бороться,Всей древней мудрости земли, —Положит посох, обернетсяИ скажет просто: «Мы пришли».Константинополь
Еще близ порта орали хоромМатросы, требуя вина,А над Стамбулом и над БосфоромСверкнула полная луна.Сегодня ночью на дно заливаШвырнут неверную жену,Жену, что слишком была красиваИ походила на луну.Она любила свои мечтанья,Беседку в чаще камыша,Старух гадальщиц, и их гаданья,И все, что не любил паша.Отец печален, но понимаетИ шепчет мужу: «Что ж, пора?»Но глаз упрямых не поднимает,Мечтает младшая сестра:– Так много, много в глухих заливахЛежит любовников других,Сплетенных, томных и молчаливых…Какое счастье быть средь них!Современность
Я закрыл «Илиаду» и сел у окна,На губах трепетало последнее слово,Что-то ярко светило – фонарь иль луна,И медлительно двигалась тень часового.Я так часто бросал испытующий взорИ так много встречал отвечающих взоров,Одиссеев во мгле пароходных контор,Агамемнонов между трактирных маркеров.Так в далекой Сибири, где плачет пурга,Застывают в серебряных льдах мастодонты,Их глухая тоска там колышет снега,Красной кровью – ведь их – зажжены горизонты.Я печален от книги, томлюсь от луны,Может быть, мне совсем и не надо героя,Вот идут по аллее, так странно нежны,Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.Сонет
Я, верно, болен: на сердце туман,Мне скучно все, и люди и рассказы,Мне снятся королевские алмазыИ весь в крови широкий ятаган.Мне чудится (и это не обман):Мой предок был татарин косоглазый,Свирепый гунн… я веяньем заразы,Через века дошедшей, обуян.Молчу, томлюсь, и отступают стены —Вот океан весь в клочьях белой пены,Закатным солнцем залитый гранит,И город с голубыми куполами,С цветущими, жасминными садами,Мы дрались там… Ах да! я был убит.Однажды вечером
В узких вазах томленье умирающих лилий.Запад был медно-красный. Вечер был голубой.О Леконте де Лиле мы с тобой говорили,О холодном поэте мы грустили с тобой.Мы не раз открывали шелковистые томыИ читали спокойно и шептали: не тот!Но тогда нам сверкнули все слова, все истомы,Как кочевницы звезды, что восходят раз в год.Так певучи и странны, в наших душах воскреслиРифмы древнего солнца, мир нежданно-большой,И сквозь сумрак вечерний запрокинутый в креслеРезкий профиль креола с лебединой душой.Она
Я знаю женщину: молчанье,Усталость горькая от слов,Живет в таинственном мерцаньеЕе расширенных зрачков.Ее душа открыта жадноЛишь медной музыке стиха,Пред жизнью дольней и отраднойВысокомерна и глуха.Неслышный и неторопливый,Так странно плавен шаг ее,Назвать нельзя ее красивой,Но в ней всё счастие мое.Когда я жажду своеволийИ смел и горд – я к ней идуУчиться мудрой сладкой болиВ ее истоме и бреду.Она светла в часы томленийИ держит молнии в руке,И четки сны ее, как тениНа райском огненном песке.Жизнь
С тусклым взором, с мертвым сердцем в море броситьсясо скалы,В час, когда, как знамя, в небе дымно-розовая заря,Иль в темнице стать свободным, как свободны одни орлы,Иль найти покой нежданный в дымной хижине дикаря!Да, я понял. Символ жизни – не поэт, что творит слова,И не воин с твердым сердцем, не работник, ведущий плуг, —С иронической усмешкой царь-ребенок на шкуре льва,Забывающий игрушки между белых усталых рук.Из логова змиева
Из логова змиева, Из города Киева,Я взял не жену, а колдунью. А думал забавницу, Гадал – своенравницу, Веселую птицу-певунью. Покликаешь – морщится, Обнимешь – топорщится,А выйдет луна – затомится, И смотрит, и стонет, Как будто хоронит Кого-то, – и хочет топиться. Твержу ей: крещеному, С тобой по-мудреномуВозиться теперь мне не в пору; Снеси-ка истому ты В Днепровские омуты, На грешную Лысую гору. Молчит – только ежится, И всё ей неможется,Мне жалко ее, виноватую, Как птицу подбитую, Березу подрытуюНад очастью, Богом заклятою.Я верил, я думал…
Сергею Маковскому
Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец;Создав, навсегда уступил меня року Создатель;Я продан! Я больше не Божий! Ушел продавец,И с явной насмешкой глядит на меня покупатель.Летящей горою за мною несется Вчера,А Завтра меня впереди ожидает, как бездна,Иду… но когда-нибудь в Бездну сорвется Гора,Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.И если я волей себе покоряю людей,И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,И если я ведаю тайны – поэт, чародей,Властитель вселенной – тем будет страшнее паденье.И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,Оно – колокольчик фарфоровый в желтом КитаеНа пагоде пестрой… висит и приветно звенит,В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.А тихая девушка в платье из красных шелков,Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,Внимательно слушая легкие, легкие звоны.Ослепительное
Я тело в кресло уроню,Я свет руками заслонюИ буду плакать долго, долго,Припоминая вечера,Когда не мучило «вчера»И не томили цепи долга;И в море врезавшийся мыс,И одинокий кипарис,И благосклонного Гуссейна,И медленный его рассказ,В часы, когда не видит глазНи кипариса, ни бассейна.И снова властвует Багдад,И снова странствует Синдбад,Вступает с демонами в ссору,И от египетской землиОпять уходят кораблиВ великолепную Бассору.Купцам и прибыль, и почет.Но нет, не прибыль их влечетВ нагих степях, над бездной водной;О тайна тайн, о птица Рок,Не твой ли дальний островокИм был звездою путеводной?Ты уводила моряковВ пещеры джиннов и волков,Хранящих древнюю обиду,И на висячие мостыСквозь темно-красные кустыНа пир к Гаруну аль-Рашиду.И я когда-то был твоим,Я плыл, покорный пилигрим,За жизнью благостной и мирной,Чтоб повстречал меня ГуссейнВ садах, где розы и бассейн,На берегу за старой Смирной.Когда-то… Боже, как чистыИ как мучительны мечты!Ну что же, раньте сердце, раньте, —Я тело в кресло уроню,Я свет руками заслоню,И буду плакать о Леванте.Паломник
Ахмет-Оглы берет свою клюкуИ покидает город многолюдный.Вот он идет по рыхлому песку,Его движенья медленны и трудны.– Ахмет, Ахмет, тебе ли, старику,Пускаться в путь неведомый и чудный?Твое добро враги возьмут сполна,Тебе изменит глупая жена. —«Я этой ночью слышал зов Аллаха,Аллах сказал мне: – Встань, Ахмет-Оглы,Забудь про все, иди, не зная страха,Иди, провозглашая мне хвалы;Где рыжий вихрь вздымает горы праха,Где носятся хохлатые орлы,Где лошадь ржет над трупом бедуина,Туда иди: там Мекка, там Медина».– Ахмет-Оглы, ты лжешь! Один пророкВнимал Аллаху, бледный, вдохновенный,Послом от мира горя и тревогОн улетал к обители нетленной,Но он был юн, прекрасен и высок,И конь его был конь благословенный,А ты… мы не слыхали о послеПлешивом, на задерганном осле. —Не слушает, упрям старик суровый,Идет, кряхтит, и злость в его смешке,На нем халат изодранный, а новый,Лиловый, шитый золотом, в мешке;Под мышкой посох кованый, дубовый,Удобный даже старческой руке,Чалма лежит, как требуют шииты,И десять лир в сандалии зашиты.Вчера шакалы выли под горойИ чья-то тень текла неуловимо,Сегодня усмехались меж собойТри оборванца, проходивших мимо.Но ни шайтан, ни вор, ни зверь леснойСмиренного не тронут пилигрима,И в ночь его, должно быть от луны,Слетают удивительные сны.И каждый вечер кажется, что вскореОкончится терновник и волчцы,Как в золотом Багдаде, как в Бассоре,Поднимутся узорные дворцы,И Красное пылающее мореПред ним свои расстелет багрецы,Волшебство синих и зеленых мелей…И так идет неделя за неделей.Он очень стар, Ахмет, а путь суров,Пронзительны полночные туманы,Он скоро упадет без сил и слов,Закутавшись, дрожа, в халат свой рваный,В одном из тех восточных городов,Где вечерами шепчутся платаны,Пока чернобородый муэдзинПоет стихи про гурию долин.Он упадет, но дух его бессонныйАллах недаром дивно окрылил,Его, как мальчик страстный и влюбленный,В свои объятья примет АзраилИ поведет тропою, разрешеннойДля демонов, пророков и светил.Все, что свершить возможно человеку,Он совершил – и он увидит Мекку.Жестокой
«Пленительная, злая, неужелиДля Вас смешно святое слово: друг?Вам хочется на Вашем лунном телеСледить касанья только женских рук,Прикосновенья губ стыдливо-страстныхИ взгляды глаз нетребующих, да?Ужели до сих пор в мечтах неясныхВас детский смех не мучил никогда?Любовь мужчины – пламень ПрометеяИ требует и, требуя, дарит.Пред ней душа, волнуясь и слабея,Как красный куст горит и говорит:Я Вас люблю, забудьте сны!» – В молчаньеОна, чуть дрогнув, веки подняла,И я услышал звонких лир бряцаньеИ громовые клёкоты орла.Орел Сафо у белого утесаТоржественно парил, и красотаБестенных виноградников ЛесбосаЗамкнула богохульные уста.Любовь
Надменный, как юноша, лирикВошел, не стучася, в мой домИ просто заметил, что в миреЯ должен грустить лишь о нем.С капризной ужимкой захлопнулОткрытую книгу мою,Туфлей лакированной топнул,Едва проронив: «Не люблю».Как смел он так пахнуть духами!Так дерзко перстнями играть!Как смел он засыпать цветамиМой письменный стол и кровать!Я из дому вышел со злостью,Но он увязался за мной.Стучит изумительной тростьюПо звонким камням мостовой.И стал я с тех пор сумасшедшим,Не смею вернуться в свой домИ всё говорю о пришедшемБесстыдным его языком.Баллада
Влюбленные, чья грусть как облака,И нежные задумчивые леди,Какой дорогой вас ведет тоска,К какой еще неслыханной победеНад чарой вам назначенных наследий?Где вашей вечной грусти и слезамЦелительный предложится бальзам?Где сердце запылает, не сгорая?В какой пустыне явится глазам,Блеснет сиянье розового рая?Вот я нашел, и песнь моя легка,Как память о давно прошедшем бреде,Могучая взяла меня рука,Уже слетел к дрожащей АндромедеПерсей в кольчуге из горящей меди.Пускай вдали пылает лживый храм,Где я теням молился и словам,Привет тебе, о родина святая!Влюбленные, пытайте рок, и вамБлеснет сиянье розового рая.В моей стране спокойная река,В полях и рощах много сладкой снеди,Там аист ловит змей у тростника,И в полдень, пьяны запахом камеди,Кувыркаются рыжие медведи.И в юном мире юноша Адам,Я улыбаюсь птицам и плодам,И знаю я, что вечером, играя,Пройдет Христос-младенец по водам,Блеснет сиянье розового рая.Посылка
Тебе, подруга, эту песнь отдам,Я веровал всегда твоим стопам,Когда вела ты, нежа и карая,Ты знала все, ты знала, что и намБлеснет сиянье розового рая.Укротитель зверей
…Как мой китайский зонтик красен,
Натерты мелом башмачки.
Анна АхматоваСнова заученно-смелой походкойЯ приближаюсь к заветным дверям,Звери меня дожидаются там,Пестрые звери за крепкой решеткой.Будут рычать и пугаться бича,Будут сегодня еще вероломнейИли покорней… не все ли равно мне,Если я молод и кровь горяча?Только… я вижу все чаще и чаще(Вижу и знаю, что это лишь бред)Странного зверя, которого нет,Он – золотой, шестикрылый, молчащий.Долго и зорко следит он за мнойИ за движеньями всеми моими,Он никогда не играет с другимиИ никогда не придет за едой.Если мне смерть суждена на арене,Смерть укротителя, знаю теперь,Этот, незримый для публики, зверьПервым мои перекусит колени.Фанни, завял вами данный цветок,Вы ж, как всегда, веселы на канате,Зверь мой, он дремлет у вашей кровати,Смотрит в глаза вам, как преданный дог.Отравленный
«Ты совсем, ты совсем снеговая,Как ты странно и страшно бледна!Почему ты дрожишь, подаваяМне стакан золотого вина?»Отвернулась печальной и гибкой…Что я знаю, то знаю давно,Но я выпью и выпью с улыбкой,Всё налитое ею вино.А потом, когда свечи потушат,И кошмары придут на постель,Те кошмары, что медленно душат,Я смертельный почувствую хмель…И приду к ней, скажу: «Дорогая,Видел я удивительный сон,Ах, мне снилась равнина без края,И совсем золотой небосклон.Знай, я больше не буду жестоким,Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,Я уеду, далеким, далеким,Я не буду печальным и злым.Мне из рая, прохладного рая,Видны белые отсветы дня…И мне сладко – не плачь, дорогая, —Знать, что ты отравила меня».У камина
Наплывала тень… Догорал камин.Руки на груди, он стоял один.Неподвижный взор устремляя вдаль,Горько говоря про свою печаль:«Я пробрался в глубь неизвестных стран,Восемьдесят дней шел мой караван;Цепи грозных гор, лес, а иногдаСтранные вдали чьи-то города.Не раз из них в тишине ночнойВ лагерь долетал непонятный вой.Мы рубили лес, мы копали рвы,Вечерами к нам подходили львы.Но трусливых душ не было меж нас,Мы стреляли в них, целясь между глаз.Древний я отрыл храм из-под песка,Именем моим названа река,И в стране озер пять больших племенСлушались меня, чтили мой закон.Но теперь я слаб, как во власти сна,И больна душа, тягостно больна;Я узнал, узнал, что такое страх,Погребенный здесь в четырех стенах;Даже блеск ружья, даже плеск волныЭту цепь порвать ныне не вольны…»И, тая в глазах злое торжество,Женщина в углу слушала его.Маргарита
Валентин говорит о сестре в кабаке,Выхваляет ее ум и лицо,А у Маргариты на левой рукеПоявилось дорогое кольцо.А у Маргариты спрятан ларецПод окном в зеленом плюще,Ей приносит так много серёг и колецЗлой насмешник в красном плаще.Хоть высоко окно в Маргаритин приют,У насмешника лестница есть;Пусть так звонко на улицах студенты поют,Прославляя Маргаритину честь,Слишком ярки рубины и томен апрель,Чтоб забыть обо всем, не знать ничего…Марта гладит любовно полный кошель,Только… серой несет от него.Валентин, Валентин, позабудь свой позор,Ах, чего не бывает в летнюю ночь!Уж на что Риголетто был горбат и хитер,И над тем насмеялась родная дочь.Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще!Его нет… Его выдумал девичий стыд;Лишь насмешника в красном и дырявом плащеТы найдешь… и ты будешь убит.Оборванец
Я пойду по гулким шпаламДумать и следитьВ небе желтом, в небе аломРельс бегущих нить.В залы пасмурные станцийЗабреду, дрожа,Коль не сгонят оборванцаС криком сторожа.А потом мечтой упрямойВспомню в сотый разБыстрый взгляд красивой дамы,Севшей в первый класс.Что ей, гордой и далекой,Вся моя любовь?Но такой голубоокойМне не видеть вновь!Расскажу я тайну другу,Подтруню над нимВ теплый час, когда по лугуВечер стелет дым.И с улыбкой безобразнойОн ответит: «Ишь!Начитался дряни разной,Вот и говоришь».Туркестанские генералы
Под смутный говор, стройный гам,Сквозь мерное сверканье балов,Так странно видеть по стенамВысоких старых генералов.Приветный голос, ясный взгляд,Бровей седеющих изгибыНам ничего не говорятО том, о чем сказать могли бы.И кажется, что в вихре дней,Среди сановников и денди,Они забыли о своейБлагоухающей легенде.Они забыли дни тоски,Ночные возгласы: «к оружью»,Унылые солончакиИ поступь мерную верблюжью;Поля неведомой земли,И гибель роты несчастливой,И Уч-Кудук, и Киндерли,И русский флаг над белой Хивой.Забыли? – Нет! Ведь каждый часКаким-то случаем прилежнымТуманит блеск спокойных глаз,Напоминает им о прежнем.«Что с вами?» – «Так, нога болит».– «Подагра?» – «Нет, сквозная рана».И сразу сердце защемитТоска по солнцу Туркестана.И мне сказали, что никтоИз этих старых ветеранов,Средь копий Греза и Ватто,Средь мягких кресел и диванов,Не скроет ветхую кровать,Ему служившую в походах,Чтоб вечно сердце волноватьВоспоминаньем о невзгодах.Абиссинские песни
1. Военная
Носороги топчут наше дурро,Обезьяны обрывают смоквы,Хуже обезьян и носороговБелые бродяги итальянцы.Первый флаг забился над Харраром,Это город раса Маконена,Вслед за ним проснулся древний АксумИ в Тигрэ заухали гиены.По лесам, горам и плоскогорьямБегают свирепые убийцы,Вы, перерывающие горло,Свежей крови вы напьетесь нынче.От куста к кусту переползайте,Как ползут к своей добыче змеи,Прыгайте стремительно с утесов —Вас прыжкам учили леопарды.Кто добудет в битве больше ружей,Кто зарежет больше итальянцев,Люди назовут того ашкеромСамой белой лошади негуса.2. Пять быков
Я служил пять лет у богача,Я стерег в полях его коней,И за то мне подарил богачПять быков, приученных к ярму.Одного из них зарезал лев,Я нашел в траве его следы,Надо лучше охранять крааль,Надо на ночь зажигать костер.А второй взбесился и бежал,Звонкою ужаленный осой,Я блуждал по зарослям пять дней,Но нигде не мог его найти.Двум другим подсыпал мой соседВ пойло ядовитой белены,И они валялись на землеС высунутым синим языком.Заколол последнего я сам,Чтобы было чем попироватьВ час, когда пылал соседский домИ вопил в нем связанный сосед.3. Невольничья
По утрам просыпаются птицы,Выбегают в поле газелиИ выходит из шатра европеец,Размахивая длинным бичом.Он садится под тенью пальмы,Обвернув лицо зеленой вуалью,Ставит рядом с собой бутылку вискиИ хлещет ленящихся рабов.Мы должны чистить его вещи,Мы должны стеречь его мулов,А вечером есть солонину,Которая испортилась днем.Слава нашему хозяину европейцу,У него такие дальнобойные ружья,У него такая острая сабляИ так больно хлещущий бич!Слава нашему хозяину европейцу,Он храбр, но он недогадлив,У него такое нежное тело,Его сладко будет пронзить ножом!4. Занзибарские девушки
Раз услышал бедный абиссинец,Что далёко, на севере, в Каире,Занзибарские девушки пляшутИ любовь продают за деньги.А ему давно надоелиЖирные женщины Габеша,Хитрые и злые сомалийкиИ грязные подёнщицы Каффы.И отправился бедный абиссинецНа своем единственном мулеЧерез горы, леса и степиДалеко-далеко на север.На него нападали воры,Он убил четверых и скрылся,А в густых лесах СенаараСлон-отшельник растоптал его мула.Двадцать раз обновлялся месяц,Пока он дошел до КаираИ вспомнил, что у него нет денег,И пошел назад той же дорогой.Из Теофиля Готье
На берегу моря
Уронила луна из ручек —Так рассеянна до сих пор —Веер самых розовых тучекНа морской голубой ковер.Наклонилась… достать мечтаетСеребристой тонкой рукой,Но напрасно! Он уплывает,Уносимый быстрой волной.Я б достать его взялся… Смело,Луна, я б прыгнул в поток,Если б ты спуститься хотелаИль подняться к тебе я мог.Искусство
Созданье тем прекрасней,Чем взятый материал Бесстрастней —Стих, мрамор иль металл.О светлая подруга,Стеснения гони, Но тугоКотурны затяни.Прочь легкие приемы,Башмак по всем ногам, ЗнакомыйИ нищим, и богам.Скульптор, не мни покорнойИ вялой глины ком, УпорноМечтая о другом.С паросским иль каррарскимБорись обломком ты, Как с царскимЖилищем красоты.Прекрасная темница!Сквозь бронзу Сиракуз ГлядитсяНадменный облик муз.Рукою нежной братаОчерченный уклон Агата —И выйдет Аполлон.Художник! АкварелиТебе не будет жаль! В купелиРасплавь свою эмаль.Твори сирен зеленыхС усмешкой на губах, СклоненныхЧудовищ на гербах.В трехъярусном сияньеМадонну и Христа, ПыланьеЛатинского креста.Всё прах. Одно, ликуя,Искусство не умрет. СтатуяПереживет народ.И на простой медали,Открытой средь камней, ВидалиНеведомых царей.И сами боги тленны,Но стих не кончит петь, Надменный,Властительней, чем медь.Чеканить, гнуть, боротьсяИ зыбкий сон мечты ВольетсяВ бессмертные черты.Анакреонтическая песенка
Ты хочешь, чтоб была я смелой?Так не пугай, поэт, тогдаМоей любви, голубки белойНа небе розовом стыда.Идет голубка по аллее,И в каждом чудится ей враг.Моя любовь еще нежнее,Бежит, коль к ней направить шаг.Немой, как статуя Гермеса,Остановись, и вздрогнет бук, —Смотри, к тебе из чащи лесаУже летит крылатый друг.И ты почувствуешь дыханьеКакой-то ласковой волныИ легких, легких крыл дрожаньеВ сверканье сладком белизны.И на плечо твое голубкаСлетит, уже приручена,Чтобы из розового кубкаВкусил ты сладкого вина.Рондолла
Ребенок с видом герцогини,Голубка, сокола страшней, —Меня не любишь ты, но нынеЯ буду у твоих дверей.И там стоять я буду, струныЩипля и в дерево стуча,Пока внезапно лоб твой юныйНе озарит в окне свеча.Я запрещу другим гитарамПоблизости меня звенеть.Твой переулок – мне: недаромЯ говорю другим: «Не сметь».И я отрежу оба ухаНахалу, если только онКуплет свой звонко или глухоПридет запеть под твой балкон.Мой нож шевелится как пьяный.Ну что ж? Кто любит красный цвет?Кто хочет краски на кафтаны,Гранатов алых для манжет?Ах, крови в жилах слишком скучно,Не вечно ж ей томиться там,А ночь темна, а ночь беззвучна:Спешите, трусы, по домам.Вперед, задиры! Вы без страха,И нет для вас запретных мест,На ваших лбах моя навахаЗапечатлеет рваный крест.Пускай идут, один иль десять,Рыча, как бешеные псы, —Я в честь твою хочу повеситьСебе на пояс их носы.И чрез канаву, что обычноМарает шелк чулок твоих,Я мост устрою – и отличный,Из тел красавцев молодых.Ах, если саван мне обещанИз двух простынь твоих – войнуЯ подниму средь адских трещин,Я нападу на Сатану.Глухая дверь, окно слепое,Ты можешь слышать голос мой:Так бык пронзенный, землю роя,Ревет, а вкруг собачий вой.О, хоть бы гвоздь был в этой дверце,Чтоб муки прекратить мои…К чему мне жить, скрывая в сердцеТомленье злобы и любви?Гиппопотам
Гиппопотам с огромным брюхомЖивет в яванских тростниках,Где в каждой яме стонут глухоЧудовища, как в страшных снах.Свистит боа, скользя над кручей,Тигр угрожающе рычит,И буйвол фыркает могучий,А он пасется или спит.Ни стрел, ни острых ассагаев —Он не боится ничего,И пули меткие сипаевСкользят по панцирю его.И я в родне гиппопотама:Одет в броню моих святынь,Иду торжественно и прямоБез страха посреди пустынь.Открытие Америки
Песнь первая
Свежим ветром снова сердце пьяно,Тайный голос шепчет: «Все покинь!»Перед дверью над кустом бурьянаНебосклон безоблачен и синь,В каждой луже запах океана,В каждом камне веянье пустынь.Мы с тобою, Муза, быстроноги,Любим ивы вдоль степной дороги,Мерный скрип колес и вдалекеБелый парус на большой реке.Этот мир, такой святой и строгий,Что нет места в нем пустой тоске.Ах, в одном божественном движеньеКосным нам дано преображенье,В нем и мы – не только отраженье,В нем живым становится, кто жил…О, пути земные, сетью жил,Розой вен вас Бог расположил!И струится, и поет по венамРадостно бушующая кровь;Нет конца обетам и изменам,Нет конца веселым переменам,И отсталых подгоняют вновьПлетью боли Голод и Любовь.Дикий зверь бежит из пущей в пущи,Краб ползет на берег при луне,И блуждает ястреб в вышине, —Голодом и Страстью всемогущейВсе больны, – летящий и бегущий,Плавающий в черной глубине.Веселы, нежданны и кровавыРадости, печали и забавыДикой и пленительной земли;Но всего прекрасней жажда славы,Для нее родятся короли,В океанах ходят корабли.Что же, Муза, нам с тобою мало,Хоть нежны мы, быть всегда вдвоем!Скорбь о высшем в голосе твоем:Хочешь, мы с тобою уплывемВ страны нарда, золота, кораллаВ первой каравелле Адмирала?Видишь? город… веянье знамен…Светит солнце, яркое, как в детстве,С колоколен раздается звон,Провозвестник радости, не бедствий,И над портом, словно тяжкий стон,Слышен гул восторга и приветствий.Где ж Колумб? Прохожий, укажи! —«В келье разбирает чертежиС нашим старым приором Хуаном;В этих прежних картах столько лжи,А шутить не должно с океаномДаже самым смелым капитанам».Сыплется в узорное окноЗолото и пурпур повечерий,Словно в зачарованной пещере,Сон и явь сливаются в одно,Время тихо, как веретеноФеи-сказки дедовских поверий.В дорогой кольчуге Христофор,Старый приор в праздничном убранстве,А за ними поднимает взорТа, чей дух – крылатый метеор,Та, чей мир в святом непостоянстве,Чье названье – Муза Дальних Странствий.Странны и горды обрывки фраз:«Путь на юг? Там был уже Диас!»…– Да, но кто слыхал его рассказ?.. —«…У страны Великого МоголаОстрова»… – Но где же? Море голо.Путь на юг… – «Сеньор! А Марко Поло?»Вот взвился над старой башней флаг,Постучали в дверь – условный знак, —Но друзья не слышат. В жарком споре —Что для них отлив, растущий в море!..Столько не разобрано бумаг,Столько не досказано историй!Лишь когда в сады спустилась мгла,Стало тихо и прохладно стало,Муза тайный долг свой угадала,Подошла и властно адмирала,Как ребенка, к славе увелаОт его рабочего стола.Песнь вторая
Двадцать дней, как плыли каравеллы,Встречных волн проламывая грудь;Двадцать дней, как компасные стрелыВместо карт указывали путьИ как самый бодрый, самый смелыйБез тревожных снов не мог заснуть.И никто на корабле, бегущемК дивным странам, заповедным кущам,Не дерзал подумать о грядущем;В мыслях было пусто и темно;Хмуро измеряли лотом дно,Парусов чинили полотно.Астрологи в вечер их отплытьяВысчитали звездные событья,Их слова гласили: «Все обман».Ветер слева вспенил океан,И пугали ужасом наитьяТемные пророчества гитан.И напрасно с кафедры прелатыСтолько обещали им наград,Обещали рыцарские латы,Царства обещали вместо платы,И про золотой индийский садСтолько станц гремело и баллад…Все прошло, как сон! А в настоящем —Смутное предчувствие беды,Вместо славы тяжкие трудыИ под вечер – призраком горящим,Злобно ждущим и жестоко мстящим —Солнце в бездне огненной воды.Хозе помешался и сначалаС топором пошел на адмирала,А потом забился в дальний трюмИ рыдал… Команда не внимала,И несчастный помутневший умБыл один во власти страшных дум.По ночам садились на канатыИ шептались – а хотелось выть:«Если долго вслед за солнцем плыть,То беды кровавой не избыть:Солнце в бездне моется проклятой,Солнцу ненавистен соглядатай!»Но Колумб забыл бунтовщиков,Он молчит о лени их и пьянстве;Целый день на мостике готов,Как влюбленный, грезить о пространстве;В шуме волн он слышит сладкий зов,Уверенья Музы Дальних Странствий.И пред ним смирялись моряки:Так над кручей злобные быкиТопчутся, их гонит пастырь горный,В их сердцах отчаянье тоски,В их мозгу гнездится ужас черный,Взор свиреп… и все ж они покорны!Но не в город и не под копьеСмуглым и жестоким пикадорамАдмирал холодным гонит взоромСтадо оробелое свое,А туда, в иное бытие,К новым, лучшим травам и озерам.Если светел мудрый астролог,Увидал безвестную комету;Если, новый отыскав цветок,Мальчик под собой не чует ног;Если выше счастья нет поэту,Чем придать нежданный блеск сонету;Если как подарок нам данаМыслей неоткрытых глубина,Своего не знающая дна,Старше солнц и вечно молодая…Если смертный видит отсвет рая,Только неустанно открывая, —То Колумб светлее, чем женихНа пороге радостей ночных,Чудо он духовным видит оком,Целый мир, неведомый пророкам,Что залег в пучинах голубых,Там, где запад сходится с востоком.Эти воды Богом прокляты!Этим страшным рифам нет названья!Но навстречу жадного мечтаньяУж плывут, плывут, как обещанья,В море ветви, травы и цветы,В небе птицы странной красоты.Песнь третья
– Берег, берег!.. – И чинивший знамяЗамер, прикусив зубами нить,А державший голову рукамиСразу не посмел их отпустить.Вольный ветер веял парусами,Каравеллы продолжали плыть.Кто он был, тот первый, светлоокий,Что, завидев с палубы высокойВ диком море остров одинокий,Закричал, как коршуны кричат?Старый кормщик, рыцарь иль пират,Ныне он Колумбу – младший брат!Что один исчислил по таблицам,Чертежам и выцветшим страницам,Ночью угадал по вещим снам, —То увидел в яркий полдень самТот, другой, подобный зорким птицам,Только птицам, Муза, им и нам.Словно дети, прыгают матросы,Я так счастлив… нет, я не могу…Вон журавль смешной и длинноносыйПолетел на белые утесы,В синем небе описав дугу,Вот и берег… мы на берегу.Престарелый, в полном облаченье,Патер совершил богослуженье,Он молил: «О Боже, не покиньГрешных нас…» – кругом звучало пенье,Медленная, медная латыньПороднилась с шумами пустынь.И казалось, эти же поляныНам не раз мерещились в бреду…Так же на змеистые лианыС криками взбегали обезьяны;Цвел волчец; как грешники в аду,Звонко верещали какаду…Так же сладко лился в наши грудиАромат невиданных цветов,Каждый шаг был так же странно нов,Те же выходили из кустов,Улыбаясь и крича о чуде,Красные, как медь, нагие люди.Ах! не грезил с нами лишь один,Лишь один хранил в душе тревогу,Хоть сперва, склонясь, как паладинНабожный, и он молился Богу,Хоть теперь целует прах долин,Стебли трав и пыльную дорогу.Как у всех матросов, грудь нага,В левом ухе медная серьгаИ на смуглой шее нить коралла,Но уста (их тайна так строга),Взор, где мысль гореть не перестала,Выдали нам, Муза, адмирала.Он печален, этот человек,По морю прошедший как по суше,Словно шашки, двигающий душиОт родных селений, мирных негК диким устьям безымянных рек…Что он шепчет!.. Муза, слушай, слушай!«Мой высокий подвиг я свершил,Но томится дух, как в темном склепе.О Великий Боже, Боже Сил,Если я награду заслужил,Вместо славы и великолепий,Дай позор мне, Вышний, дай мне цепи!Крепкий мех так горд своим вином,Но когда вина не стало в нем,Пусть хозяин бросит жалкий ком!Раковина я, но без жемчужин,Я поток, который был запружен, —Спущенный, теперь уже не нужен».Да! Пробудит в черни площаднойТолько смех бессмысленно-тупой,Злость в монахах, ненависть в дворянствеГений, обвиненный в шарлатанстве!Как любовник для игры иной,Он покинут Музой Дальних Странствий…Я молчал, закрыв глаза плащом.Как струна, натянутая туго,Сердце билось быстро и упруго,Как сквозь сон я слышал, что подругаМне шепнула: «Не скорби о том,Кто Колумбом назван… Отойдем!»Очень точно сказал С. Маковский: «Эти стихи (вошедшие в сборник «Чужое небо») написаны вскоре после возвращения Гумилева из африканского путешествия. Помню, он был одержим впечатлениями от Сахары и подтропического леса и с мальчишеской гордостью показывал свои «трофеи» – вывезенные из «колдовской» страны Абиссинии слоновые клыки, пятнистые шкуры гепардов и картины-иконы на кустарных тканях, напоминающие большеголовые романские примитивы. Только и говорил об опасных охотах, о чернокожих колдунах и о созвездиях южного неба – там, в Африке, доисторической родине человечества, что висит «исполинской грушей» «на дереве древнем Евразии…»
Но рецензии на новый сборник были куда более сдержанными, нежели на «Жемчуга». Похвала В.Я. Брюсова, который отдал в обзоре, посвященном ни много, ни мало, пятидесяти новым сборникам стихов, страничку «Чужому небу», вряд ли и похвала, скорее это замаскированный выпад. Рецензент заметил, что третья книга стихов (так обозначено автором) в действительности – четвертая, напоминая Гумилеву о сборнике, им старательно забываемом. Далее следует констатация: «По-прежнему холодные, но всегда продуманные стихи Н. Гумилева оставляют впечатление работ художника одаренного, любящего свое искусство, знакомого со всеми тайнами его техники. Н. Гумилев не учитель, не проповедник; значение его стихов гораздо больше в том, как он говорит, нежели в том, что он говорит». Вывод уничижительный: «Гумилев пишет и будет писать прекрасные стихи: не будем спрашивать с него больше, чем он может нам дать…»
Это была месть за то, что Гумилев не только заявил о смерти символизма, но и создал новую литературную школу, которую сам возглавил. Потому В.Я. Брюсов и отмечает, что Гумилев не учитель и не проповедник, следовательно – кого и чему он может научить, что в силах проповедовать? В.Я. Брюсов был настолько недоволен этим восстанием молодых литераторов, что посвятил акмеизму отдельную статью, доказывая – способным поэтам А. Ахматовой, С. Городецкому, Н. Гумилеву надо бросить вредные фантазии и заниматься писанием стихов, это у них хорошо получается.
Уже без каких-либо обиняков как неудачу расценил «Чужое небо» Б. Садовской. Сравнение, использованное им для наглядности, выразительно – бриллианты Тэта неотличимы от настоящих, но все же это стекляшки, и не более того. То же и со стихами Гумилева: «И недаром книга г. Гумилева называется «Чужое небо» в ней все чужое, все заимствованное, мертворожденное, высосанное из пальца. Чего только не придумывает г. Гумилев, чтобы походить на поэта! Спазмами сочинительства он думает искупить роковое отсутствие вдохновения и таланта». Примеры, взятые рецензентом из стихов Гумилева, приводить не стоит, надо лишь заметить, что слабых строк, а то и вовсе несуразностей в сборнике хватает. Однако оценка зависит от того, что хочет отыскать ценитель, на чем сосредоточивает свое внимание. Б. Садовской открыто необъективен. Зато отзыв М. Кузмина – почти лестный.
Лев в пустыне. Неизвестный абиссинский художник. нач. XX в.
Полемика вокруг стихов Гумилева, полярность оценок означали, что Гумилев стал в литературном мире вполне реальной величиной, с которой надо либо считаться, либо бороться, правильнее – и то, и другое.
Когда сборник «Чужое небо» увидел свет, Гумилев и А. Ахматова были в Италии. Однако так вышло – ехали они заграницу вместе, а оказались в разных городах. Гумилев жил без жены во Флоренции.
Флоренция
О сердце, ты неблагодарно!Тебе – и розовый миндаль,И горы, вставшие над Арно,И запах трав, и в блеске даль.Но, тайновидец дней минувших,Твой взор мучительно следитРяды в бездонном потонувших,Тебе завещанных обид.Тебе нужны слова иные,Иная, страшная пора.…Вот грозно встала Синьория,И перед нею два костра.Один, как шкура леопарда,Разнообразен, вечно нов.Там гибнет «Леда» ЛеонардоСредь благовоний и шелков.Другой, зловещий и тяжелый,Как подобравшийся дракон,Шипит: «Вотще СавонаролойМой дом державный потрясен».Они ликуют, эти звери,А между них, потупя взгляд,Изгнанник бледный, АлигьериСтопой неспешной сходит в Ад.А. Ахматова жила без мужа в Риме.
Рим
Волчица с пастью кровавойНа белом, белом столбе,Тебе, увенчанной славой,По праву привет тебе.С тобой младенцы, два брата,К сосцам стремятся припасть.Они не люди, волчата,У них звериная масть.Не правда ль, ты их любила,Как маленьких, встарь, когда,Рыча от бранного пыла,Сжигали они города.Когда же в царство покояОни умчались, как вздох,Ты, долго и страшно воя,Могилу рыла для трех.Волчица, твой город тот жеУ той же быстрой реки.Что мрамор высоких лоджий,Колонн его завитки,И лик Мадонн вдохновенный,И храм святого Петра,Покуда здесь неизменноЗияет твоя нора,Покуда жесткие травыРастут из дряхлых камнейИ смотрит месяц кровавыйЖелезных римских ночей?!И город цезарей дивных,Святых и великих пап,Он крепок следом призывных,Косматых звериных лап.Жизненные пути их все более расходились, хотя до окончательного расставания было пока далеко. Признаем, что поведение Гумилева зачастую предосудительно, так к близкому человеку не относятся. «Отстаивая свою «свободу», он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих «побед»… Ахматова страдала глубоко. В ее стихах, тогда написанных, но появившихся в печати несколько позже (вошли в сборники «Вечер» и «Четки»), звучит и боль от ее заброшенности, и ревнивое томление по мужу…» – свидетельство мемуариста, увы, достойно доверия.
Вернувшись из заграницы, Гумилев отправился в Слепнево, ему необходимо было работать. После возвращения из Слепнева в августе пришлось поселиться в меблированных комнатах «Белград» в Петербурге. Дом в Царском Селе летом сдавался дачникам.
А. Ахматовой до родов оставались считанные дни. С ее слов потом записывает то, как развивались события, П. Лукницкий: «АА и Николай Степанович находились тогда в Ц[арском] С[еле]. АА проснулась очень рано, почувствовала толчки. Подождала немного. Еще толчки. Тогда АА заплела косы и разбудила Николая Степановича: «Кажется, надо ехать в Петербург». С вокзала в родильный дом шли пешком, потому что Николай Степанович так растерялся, что забыл, что можно взять извозчика или сесть в трамвай. В 10 ч. утра были уже в родильном доме на Васильевском острове.
А вечером Николай Степанович пропал. Пропал на всю ночь. На следующий день все приходят к АА с поздравлениями. АА узнает, что Николай Степанович дома не ночевал. Потом наконец приходит и Николай Степанович, с «лжесвидетелем». Поздравляет. Очень смущен».
Между тем С. Маковский приводит подробности уж совсем отвратительные: «Тяжелые роды прошли ночью в одной из петербургских клиник. Был ли доволен Гумилев этим «прибавлением семейства»? От его троюродного брата Д.В. Кузьмина-Караваева (в священстве отца Дмитрия) я слышал довольно жуткий рассказ об этой ночи. Будто бы Гумилев, настаивая на своем презрении к «брачным узам», кутил до утра с троюродным братом, шатаясь по разным веселым учреждениям, ни разу не справился о жене по телефону, пил в обществе каких-то девиц. По словам отца Дмитрия, все это имело вид неумно-самолюбивой позы, было желанием не быть «как все»…»
Мальчика, родившегося 18 сентября 1912 года в родильном приюте императрицы Александры Федоровны, расположенном на 18-й линии Васильевского острова, назвать решили Львом. Это свидетельствует, в частности, и о том, что родовую фамилию поэт все же, несмотря на некоторую неприязнь к этому факту, воспринимал с ударением на первом слоге, а «Гумилев» с ударением на слоге последнем так и оставалось псевдонимом (в противном случае, имя, выбранное для сына, могло бы представляться в высшей степени странным, почти насмешкой, рифмованной дразнилкой, тогда как при ударении на первом слоге появлялось благородное «эхо», но не рифма).
Наверное, уместно здесь вспомнить разговор, который состоялся между Гумилевым и В. Срезневской, подругой А. Ахматовой: «Я помню, раз мы шли по набережной Невы с Колей и мирно беседовали о чувствах мужчин и женщин, и он сказал: «Я знаю только одно, что настоящий мужчина, – полигамист, а настоящая женщина моногамична». – «А вы такую женщину знаете?» – спросила я. «Пожалуй, нет. Но думаю, что она есть», – смеясь ответил он. Я вспомнила Ахматову, но, зная, что это больно, промолчала.
У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца… Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так».
В. Срезневская оправдывает и Гумилева, и, конечно, А. Ахматову. И если поведение этой супружеской пары можно назвать странным, а можно – вполне обычным, то оправдание это, без всякого сомнения, анекдотично.
В том же 1912 году Гумилев начал вновь посещать университет. Юриспруденция была оставлена, теперь Гумилев ходит на семинары В.Ф. Шишмарева и Д.К. Петрова, преподававших на историко-филологическом факультете.
«Кружок романо-германистов», которым руководил профессор Д.К. Петров, был создан по почину Гумилева и занимались там изучением старофранцузской поэзии. «Кружком изучения поэтов», возникшим, опять-таки, гумилевскими стараниями, руководил профессор И.И. Толстой. На одном из занятий кружка Гумилев сделал доклад о творчестве Т. Готье, высоко им ценимого. Гумилев изучает латинский и английский языки. И супружеская чета даже сняла другую комнату, чтобы до университета было ближе.
С октября месяца начинает выходить журнал «Гиперборей», издателем которого стал поэт М. Лозинский, а вдохновителем и фактическим руководителем – Гумилев. Журнал представлял «Цех поэтов».
Но и «Цех поэтов», и сам Гумилев, и акмеизм воспринимались вовсе не однозначно. Например, А. Ахматова, ссылаясь на мнение критика и поэта Н. Недоброво, мнение крайне отрицательное, во многом была с ним солидарна: «Недоброво: акмеизм – это личные черты творчества Николая Степановича. Чем отличаются стихи акмеистов от стихов, скажем, начала XIX века? Какой же это акмеизм? Реакция на символизм просто потому, что символизм под руку попадался. Николай Степанович – если вчитаться – символист. Мандельштам: его поэзия – темная, непонятная для публики, византийская, при чем же здесь акмеизм? Ахматова: те же черты, которые дают ей Эйхенбаум и другие, – эмоциональность, экономия слов, насыщенность, интонация – разве все это было теорией Николая Степановича? Это есть у каждого поэта XIX века, и при чем же здесь акмеизм? С. Городецкий: во-первых, очень плохой поэт, во-вторых, он был сначала мистическим анархистом, потом – теории Вяч. Иванова, потом – акмеист, потом «Лукоморье» и «патриотические» стихи, а теперь – коммунист. У него своей индивидуальности нет. В 1913 – 1914 годах уже нам было странно, что Городецкий – синдик «Цеха», как-то странно… В «Цехе» все были равноправны, спорили. Не было такого «начальства». Гумилева или кого-нибудь. Мало вышло? Уже Гумилева, Мандельштама – достаточно. В «Цехе» 25 человек – значит, 1 на 10 вышел, а у Случевского было человек 40 – и никого. А из «Звучащей раковины» или 3-го «Цеха» разве вышел кто-нибудь?»
Но Гумилева интересуют не только литература и литераторы. Среди тех, с кем он много и охотно общается в этот период, ученые В. Шилейко (впоследствии второй муж А. Ахматовой) и В. Срезневский. А беседа с врачом русского отряда Красного креста А. Кохановским, прибывшим из Африки (он посетил Гумилева), вновь напомнила о том, о чем, собственно, он и не забывал – об этом далеком и манящем континенте.
Гумилев начал готовиться к новой поездке, об этом имеется короткая запись в его «африканском дневнике»: «Приготовления к путешествию заняли месяц упорного труда. Надо было достать палатку, ружья, седла, вьюки, удостоверения, рекомендательные письма и пр. и пр.
Я так измучился, что накануне отъезда весь день лежал в жару».
Заседание «Цеха поэтов»: Н. Клюев, М. Лозинский, А. Ахматова, М. Зенкевич. Рисунок С. Городецкого, 1913 г.
На сей раз Гумилев ехал в Африку, имея командировку от Музея антропологии и этнографии. Впрочем, денег было ассигновано совсем немного, и Гумилеву пришлось добавлять из скудных своих средств. Первоначальный маршрут, все из-за той же нехватки денег, был заменен на другой. Вместе с Н. Сверчковым, или Колей-младшим, племянником, Гумилев отправляется в Одессу, откуда 10 апреля путешественники вышли на пароходе. Путь их лежал в Джибути. Это был уже не просто порыв, это было осмысленное и долго чаемое действие.
В начале очерка «Африканская охота» дано описание Африки, как представлялась она путешественникам и как запечатлена художниками: «На старинных виньетках часто изображали Африку в виде молодой девушки, прекрасной, несмотря на грубую простоту ее форм, и всегда, всегда окруженной дикими зверями. Над ее головой раскачиваются обезьяны, за ее спиной слоны помахивают хоботами, лев лижет ее ноги, рядом на согретом солнцем утесе нежится пантера».
По мнению Гумилева, образ этот абсолютно схож с тем, что видит побывавший в Африке, и решительно отличается от того, что может себе представить европеец, мирно устроившийся у себя дома (знания его, следует добавить, почерпнуты исключительно из колониальных романов, жанра как занимательного, так и слишком искусственного, где чаемое выдается за действительное, а и верно действительное остается вне поля зрения).
«Борьба человека с природой», по выражению Гумилева (насколько созвучна эта посылка с утверждениями всякого рода покорителей природы советской эпохи и насколько не схожи выводы, сделанные в том и другом случае), итак, борьба отнюдь не кончилась, и африканские просторы, на которых властвуют звери, а вовсе не люди, самое веское тому подтверждение. «И в то же время, – добавляет он, – нельзя сказать, что Африка не гостеприимна, – ее леса равно открыты для белых, как и для черных, к ее водопоям по молчаливому соглашению человек подходит раньше зверя. Но она ждет именно гостей и никогда не признает их хозяевами».
Впрочем, трудно назвать хозяйским то отношение, с которым относились к живому тогдашние (о нынешних и не говорю) охотники. Достаточно прочитать описание ловли акулы из того же «африканского дневника». Дело происходило в Джедде: «Пока агент компании приготовлял разные бумаги, старший помощник капитана решил заняться ловлей акулы. Громадный крюк с десятью фунтами гнилого мяса, привязанный к крепкому канату, служил удочкой, поплавок изображало бревно. Три с лишком часа длилось напряженное ожидание.
То акул совсем не было видно, то они проплыли так далеко, что их лоцманы не могли заметить приманки.
Акула очень близорука, и ее всегда сопровождают две хорошенькие небольшие рыбки, которые и наводят ее на добычу. Наконец в воде появилась темная тень сажени в полторы длиною, и поплавок, завертевшись несколько раз, нырнул в воду. Мы дернули за веревку, но вытащили лишь крючок. Акула только кусала приманку, но не проглотила ее. Теперь, видимо огорченная исчезновеньем аппетитно пахнущего мяса, она плавала кругами почти на поверхности и всплескивала хвостом по воде. Сконфуженные лоцманы носились туда и сюда. Мы поспешили забросить крючок обратно. Акула бросилась к нему, уже не стесняясь. Канат сразу натянулся, угрожая лопнуть, потом ослаб, и над водой показалась круглая лоснящаяся голова с маленькими злыми глазами. Десять матросов с усильями тащили канат. Акула бешено вертелась, и слышно было, как она ударяла хвостом о борт корабля. Помощник капитана, перегнувшись через борт, разом выпустил в нее пять пуль из револьвера. Она вздрогнула и немного стихла. Пять черных дыр показались на ее голове и беловатых губах. Еще усилье, и ее подтянули к самому борту. Кто-то тронул ее за голову, и она щелкнула зубами. Видно было, что она еще совсем свежа и собирается с силами для решительной битвы. Тогда, привязав нож к длинной палке, помощник капитана сильным и ловким ударом вонзил его ей в грудь и, натужившись, довел разрез до хвоста. Полилась вода, смешанная с кровью, розовая селезенка аршина в два величиною, губчатая печень и кишки вывалились и закачались в воде, как странной формы медузы. Акула сразу сделалась легче, и ее без труда вытащили на палубу. Корабельный кок, вооружившись топором, стал рубить ей голову. Кто-то вытащил сердце и бросил его на пол. Оно пульсировало, двигалось то туда, то сюда лягушечьими прыжками. В воздухе стоял запах крови».
Н. Сверчков. Фотография, 1914—1915 гг.
Все для того, чтобы отрубить у акулы челюсти, из которых потом вываривают зубы, а тушу сбросить обратно за борт. А бедная рыбка лоцман все выпрыгивала и выпрыгивала из воды, не находя акулу, с которой она плавала неразлучно.
В сцене этой запрятаны, зашифрованы и Первая мировая война, с неосознанными, тупыми массами солдат, истребляющими друг друга на фронте, и даже Вторая мировая, с Майданеком и Освенцимом. Потребовалось целых две войны, чтобы люди если и не стали умнее, то задумались о том, что есть человечность. Однако – все это потом. Пока на дворе 1913 год.
Описывать путешествие нет возможности, поскольку сейчас «африканский дневник», долгое время считавшийся пропавшим, опубликован, лучше самому заглянуть в него и узнать, как переправлялись через реку Уаби, битком набитую крокодилами, как пытались искать золото, как изнемогали от лихорадки.
Кроме материалов по культуре и фольклору, кроме различных экспонатов, сданных потом в Музей этнографии, Гумилев привез стихи. Они могут заменить пространные описания и научные отчеты.
Африканская ночь
Полночь сошла, непроглядная темень,Только река от луны блестит,А за рекой неизвестное племя,Зажигая костры, шумит.Завтра мы встретимся и узнаем,Кому быть властителем этих мест;Им помогает черный камень,Нам – золотой нательный крест.Вновь обхожу я бугры и ямы,Здесь будут вещи, мулы – тут.В этой унылой стране СидамоДаже деревья не растут.Весело думать: если мы одолеем —Многих уже одолели мы, —Снова дорога желтым змеемБудет вести с холмов на холмы.Если же завтра волны УэбиВ рев свой возьмут мой предсмертный вздох,Мертвый, увижу, как в бледном небеС огненным черный борется бог.Вернувшись, Гумилев опять занялся литературными трудами, но не только. Он посещает концерты, ходит в театры, встречается с приятелями. В этом году Россию посетил знаменитый бельгийский поэт Э. Верхарн, и Гумилев чествовал его вместе с другими литераторами.
1913 год закончился на невеселой ноте – вышел последний номер журнала «Гиперборей». Выпуск его прекратился. Проблема прежняя – нехватка денег.
Наступивший год многое переменил в жизни Гумилева. 6 января он познакомился с Татианой Адамович, сестрой начинающего поэта Георгия Адамовича. Знакомство это перешло в отношения, которые длились несколько лет и про которые знали многие.
Адамович не была красавицей, но, по словам А. Ахматовой, «была интересной». Была ли она умна – неведомо, а вот деловитой, ловкой в жизненных вопросах, по-видимому, была, и Гумилев, кажется, это недооценивал, упоминая свысока в разговоре: «Очаровательная… Книги она не читает, но бежит, бежит убрать их в свой шкаф. Инстинкт зверька».
Такой знаток поэзии и попросту умник, как Георгий Адамович, мог научить сестру и разбираться в стихах, и умно о них рассуждать на людях.
Татиана Адамович оказывала на Гумилева влияние столь сильное, что он решил даже на ней жениться и предложил А. Ахматовой развод. Та немедленно согласилась, но когда мать Гумилева узнала и об их разговоре, и о том, что А. Ахматова поставила условием – сын должен оставаться с ней, то заявила – этого не будет, внук останется с бабушкой, так и сказала в присутствии и невестки, и сына: «Я тебе правду скажу. Леву я больше Ани и больше тебя люблю…» Так тема была закрыта. Речь о разводе больше не заводили.
Кроме прочего, Адамович, отношения с которой продолжались, нюхала эфир. С ней Гумилев возобновил оставленные было психоделические опыты. Считается, что и рассказ «Путешествие в страну эфира» во многом навеян поездкой Гумилева летом 1914 года в Вильно, где отдыхала Татиана.
В начале марта вышел сборник Т. Готье «Эмали и камеи», который перевел Гумилев («Готианская комиссия», чья работа была посвящена творчеству того же автора, организованная Гумилевым, появилась чуть раньше).
Отклики на книгу оказались едва ли не единодушно положительными, А. Левинсон даже назвал перевод «бесценным» и «лучшим памятником этой поры в жизни Гумилева».
Справедливости ради следует напомнить, что С. Маковский приводил в мемуарах и некоторые забавные подробности, связанные с гумилевскими переводами. Гумилев, вспоминает он: «По-французски кое-как понимал, но в своих переводах французов (напр. Теофиля Готье) поражал иногда невероятными ляпсусами. Помню, принес он как-то один из своих переводов. Предпоследнюю строку в стихотворении Готье «La mansarde» (где сказано о старухе у окна – «devant Minet, qu'elle chapitre»), он перевел: «Читала из Четьи-Минеи»… Так и было опубликовано, за что переводчика жестоко высмеял Андрей Левинсон в «Речи».
Тем не менее Гумилев стихи Т. Готье ставил очень высоко, искренне ими восхищаясь, а свои переводы из этого мастера ценил, даже поместил их в сборнике «Чужое небо» рядом с собственными оригинальными стихами.
Гумилев умел ценить прекрасное. Недаром посвятил он стихи балерине Т. Карсавиной, воспевая ее непревзойденное искусство.
Долго молили о танце мы вас, но молили напрасно,Вы улыбнулись рассеянно и отказали бесстрастно.Любит высокое небо и древние звезды поэт.Часто он пишет баллады, но редко ходит в балет.Грустно пошел я домой, чтоб смотреть в глаза тишине,Ритмы движений небывших звенели и пели во мне.Только так сладко знакомая вдруг расцвела тишина,Словно приблизилась тайно иль стала солнцем луна;Ангельской арфы струна порвалась, и мне слышится звук;Вижу два белые стебля высоко закинутых рук,Губы ночные, подобные бархатным красным цветам…Значит, танцуете все-таки вы, отказавшая там!В синей тунике из неба ночного затянутый станВдруг разрывает стремительно залитый светом туман,Быстро змеистые молнии легкая чертит нога.– Видит, наверно, такие виденья блаженный Дега,Если за горькое счастье и сладкую муку своюПринят он в сине-хрустальном высоком Господнем раю.…Утром проснулся, и утро вставало в тот день лучезарно,Был ли я счастлив? Но сердце томилось тоской благодарной.Балерина, отказавшаяся танцевать в кабаре «Бродячая собака», все же согласилась на то, чтобы здесь, в кабаре, прошел ее юбилейный вечер. Торжества состоялись 26 марта 1914 года, специально к ним приуроченный, выпущен сборник, где было воспроизведено и факсимиле стихов Гумилева, посвященных балерине. О вечере этом, на котором присутствовал Гумилев, рассказывал впоследствии С. Судейкин: «Восемнадцатый век – музыка Куперена. «Элементы природы» в постановке Бориса Романова, наше трио на старинных инструментах. Сцена среди зала с настоящими деревянными амурами 18-го столетия, стоявшими на дивном голубом ковре той же эпохи, при канделябрах. Невиданная интимная прелесть. 50 балетоманов (по 50 рублей место) смотрели затаив дыхание, как Карсавина выпускала живого ребенка-амура из клетки, сделанной из настоящих роз».
Но весна 1914 года памятна не только приятными событиями. Весной этой произошел полный разрыв с С. Городецким. Обмен письмами ни к чему не привел, стало окончательно ясно, что прежний союз невозможен. С уходом С. Городецкого, одного из «синдиков», распался и «Цех поэтов».
Т. Карсавина. Художник В. Серов, 1909 г.
Впрочем, в скором времени произошли события куда более важные. Началась Первая мировая война. Гумилев, в отличие от многих и многих других литераторов, не пытался увильнуть от призыва, спастись от фронта. Он знал, как ему следует поступить.
Упоминавшийся выше А. Левинсон, хороший знакомый Гумилева, мемуарист, достойный доверия, вспоминал: «Наступила война, а с нею для Гумилева военная страда. Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь же безоговорочен, как безоблачно было его религиозное исповедание. Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно, редкостно чужд был ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности».
Сложность заключалась в том, что еще в 1907 году Гумилев был освобожден от службы из-за проблем со зрением. Ему необходимо было выхлопотать разрешение стрелять с левого плеча. И он разрешение это, пусть не сразу, но получил. Гумилев пошел на войну добровольцем, что означало – род войск он может выбрать сам. Гумилев выбрал кавалерию.
Незадолго до всех этих перипетий он ездил в Слепнево, где простился с семьей, оттуда в сопровождении А. Ахматовой приехал в Петербург.
Впереди – Новгород, где Гумилев проходил учебный курс. В конце сентября, зачисленный в эскадрон лейб-гвардии уланского Ее Величества полка, Гумилев отправляется на передовую.
Войну Гумилев принял не только как гражданин, патриот, но и как поэт. Военные стихи его, вошедшие затем в сборник «Колчан», в высшей степени примечательны. Взять, хотя бы, стихотворение «Война», посвященное М.М. Чичагову, командиру взвода, в котором служил Гумилев.
Как собака на цепи тяжелой,Тявкает за лесом пулемет,И жужжат шрапнели, словно пчелы,Собирая ярко-красный мед.А «ура» вдали – как будто пеньеТрудный день окончивших жнецов.Скажешь: это – мирное селеньеВ самый благостный из вечеров.И воистину светло и святоДело величавое войны,Серафимы, ясны и крылаты,За плечами воинов видны.Тружеников, медленно идущихНа полях, омоченных в крови,Подвиг сеющих и славу жнущих,Ныне, Господи, благослови.Как у тех, что гнутся над сохою,Как у тех, что молят и скорбят,Их сердца горят перед Тобою,Восковыми свечками горят.Но тому, о Господи, и силыИ победы царский час даруй,Кто поверженному скажет: «Милый,Вот, прими мой братский поцелуй!»Не надо напоминать, что восковые свечи – вещь дорогая. Они, в отличие от распространенных в народе сальных, давали более чистое пламя. Вследствие того что стоили они недешево, восковые свечи являлись символом достатка или праздника, когда грешно было скупиться.
Вопрос в другом. Почему за плечами воинов видны серафимы? Что это, символ грядущей победы, ее залог?
Не знаю, случайное ли это совпадение, но схожий образ возник у совершенно иного автора, но такого же визионера, каким был и Гумилев. 29 сентября 1914 года в газете «Ивнинг ньюс» появился рассказ А. Макена «Лучники». В рассказе этом (написанном в очерковой манере, а потому воспринятом всеми как репортаж с места событий) говорилось о сражении, разыгравшемся 23-24 августа 1914 года под городом Монс или по-фламандски Берген (дело происходило в Бельгии). Британские экспедиционные силы были атакованы 1-й германской армией, втрое превосходящей англичан по численности – против 70 тысяч человек воевало около 200 тысяч. И все же англичане смогли избежать окружения и разгрома. А. Макен описал некоторые подробности сражения, которого не видел (он сам обо всем узнал из газет) и упомянул, что неожиданно в самый трудный момент англичане заметили: на их стороне против немцев сражаются небесные лучники, благодаря им англичане и смогли выстоять в этом бою. Образ, придуманный А. Макеном, не просто приобрел популярность, потом и сами участники сражения утверждали, что видели небесное воинство, поражающее стрелами врагов. Легенда об ангелах Монса стала одной из самых известных легенд XX века.
Николай Гумилев. 1914 г.
И если уж речь зашла о совпадениях и перекличках, то скажу, что попытки представить, будто поэзия Гумилева не оказала влияния на стихи советских поэтов – попытки напрасные. Хрестоматийные строки М. Кульчицкого содержат не просто прямую отсылку к первоисточнику, они развивают образ, заимствованный у Гумилева. Образ вырастает и становится символом, основой мировоззрения.
Война ж совсем не фейерверк,А просто трудная работа,Когда, черна от пота, вверхСкользит по пахоте пехота.Борозды, которые оставляют в размокшей земле оскальзывающиеся ноги, ждут посевов, политые солдатской кровью и солдатским потом. Тяжесть военных будней такова, что к ним подходит слово «страда», слово, определяющее самую тяжкую пору для земледельца.
Другие стихи Гумилева, также вошедшие в сборник «Колчан», не менее конкретны, хотя конкретность эта совсем иная: не ощущения, а точной детали, причем до того точной, что стихотворение впервые увидело свет с изъятиями, цензура не пропустила строк, где сказано о голоде.
Град обреченный. Литография Н. Гончаровой, 1914 г.
Наступление
Та страна, что могла быть раем.Стала логовищем огня,Мы четвертый день наступаем,Мы не ели четыре дня.Но не надо яства земногоВ этот страшный и светлый час,Оттого что Господне словоЛучше хлеба питает нас.И залитые кровью неделиОслепительны и легки,Надо мною рвутся шрапнели,Птиц быстрей взлетают клинки.Я кричу, и мой голос дикий.Это медь ударяет в медь,Я, носитель мысли великой,Не могу, не могу умереть.Словно молоты громовыеИли воды гневных морей,Золотое сердце РоссииМерно бьется в груди моей.И так сладко рядить Победу,Словно девушку, в жемчуга,Проходя по дымному следуОтступающего врага.Наступление русских войск и бои под Владиславовом, происходившие в октябре 1914 года, описаны Гумилевым не только в стихах. Письмо от 1 ноября, адресованное М.Л. Лозинскому, рассказывает о том же, и я не думаю, что рассказ отличается от стихов большим прозаизмом, тональность письма приподнятая: «Пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступлении, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаемом Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охранении, ночью срывался с места, заслыша ворчание подкрадывающегося пулемета, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следовании отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мне мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, – я думаю, такое наслаждение испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья – в то же время минута усталости и скуки. Я теперь знаю, что успех зависит совсем не от солдат, солдаты везде одинаковы, а только от стратегических расчетов – а то бы я предложил общее и энергичное наступление, которое одно поднимает дух армии. При наступленьи все герои, при отступленьи все трусы – это относится и к нам, и к германцам».
Гумилев. Силуэт Е. Кругликовой, 1910-е гг.
Следует подчеркнуть, две последних фразы, чего вовсе не подразумевал автор письма, заключают как бы аксиомы, поскольку абсолютно иные люди, независимо от Гумилева (а он независимо от них), высказывали нечто подобное. К. Клаузевиц, теоретик военного дела, служивший в армиях разных государств, иронично заметил: нет на свете ни одной армии, где бы не говорили, что их солдаты – самые лучшие в мире, а М. Зощенко, отвечая на вопрос – каковы же люди по своей сути, хорошие или плохие, не без меланхолии заявил, что в хорошие времена – люди хорошие, в плохие времена – плохие, а в ужасные времена – они ужасные.
Пишет Гумилев письма и жене, хотя к тому моменту они с А. Ахматовой, кажется, были связаны только узами брака и чувствами дружескими, физически они близки уже не были. Дневник, который ведет Гумилев, превратится впоследствии в «Записки кавалериста» (фрагменты в качестве отдельных корреспонденций публиковались в газете «Биржевые ведомости»).
Отзыв о Гумилеве его сослуживца ротмистра Ю. Янишевского, необычайно лестный: «Гумилев был на редкость спокойного характера, почти флегматик, спокойно храбрый и в боях заработал два креста. Был он очень хороший рассказчик и слушать его, много повидавшего в своих путешествиях, было очень интересно. И особенно мне – у нас обоих была любовь к природе и скитаниям. И это нас быстро сдружило. Когда я ему рассказал о бродяжничествах на лодке, пешком и на велосипеде, он сказал: «Такой человек мне нужен, когда кончится война, едем на два года на Мадагаскар…» Увы! Все это оказалось лишь мечтами».
Георгиевским крестом 4-й степени был награжден Гумилев в январе 1915 года, в том же январе получил звание унтер-офицера.
Командированный по делам в Петроград, Гумилев становится центром внимания. Его чествуют в кабаре «Бродячая собака». В афише, датированной 27 января 1915 года, объявлено, что, кроме Гумилева, который выступит со стихами, в вечере будут участвовать А. Ахматова, С. Городецкий, М. Кузмин, Г. Иванов, О. Мандельштам, П. Потемкин, Тэффи.
Это было последнее посещение А. Ахматовой кабаре «Бродячая собака», она вскоре ушла и больше там не бывала.
А. Ахматова и Н. Гумилев с сыном Львом. 1915 г.
После возвращения на фронт вновь начались военные будни. Гумилев участвовал в боях, регулярно ходил в разведку. Были сильные морозы, во время одного из разъездов Гумилев сильно застудился, несколько дней он еще оставался в строю, но затем, после обращения к полковому врачу, его отправили на лечение. В десятых числах марта он прибывает в Петроград. Поместили его в лазарет деятелей искусств, расположенный на Введенской улице. Следующие два месяца он находится либо в лазарете, либо дома в Царском Селе. С периодом этим связаны два стихотворения, посвященные А. Бенуа, дочери известного архитектора, которая работала в лазарете.
Сестре милосердия
Нет, не думайте, дорогая,О сплетеньи мышц и костей,О святой работе, о долге…Это сказки для детей.Под попреки санитаровИ томительный бой часовСам собой поправится воин,Если дух его здоров.И вы верьте в здоровье духа,В молньеносный его полет,Он от Вильны до самой ВеныНеуклонно нас доведет.О подругах в серьгах и кольцах,Обольстительных вдвойнеОт духов и притираний,Вспоминаем мы на войне.И мечтаем мы о подругах,Что проходят сквозь нашу тьмуС пляской, музыкой и пеньемЗолотой дорогой муз.Говорили об англичанке,Песней славшей мужчин на бойИ поцеловавшей воинаПред восторженной толпой.Эта девушка с открытой сцены,Нарумянена, одета в шелк,Лучше всех сестер милосердияПоняла свой юный долг.И мечтаю я, чтоб сказалиО России, стране равнин:– Вот страна прекраснейших женщинИ отважнейших мужчин.Ответ сестры милосердия
«…омочу бебрян рукав в Каяле реце, утру князю кровавые его раны на жестоцем теле».
Плач ЯрославныЯ не верю, не верю, милый,В то, что вы обещали мне.Это значит – вы не видалиДо сих пор меня во сне.И не знаете, что от болиПотемнели мои глаза.Не понять вам на бранном поле,Как бывает горька слеза.Нас рождали для муки крестной,Как для светлого счастья вас,Каждый день, что для вас воскресный,То день страдания для нас.Солнечное утро битвы,Зов трубы военной – вам,Но покинутые могилыНавещать годами нам.Так позвольте теми руками,Что любили вы целовать,Перевязывать ваши раны,Воспаленный лоб освежать.То же делает и ветер,То же делает и вода,И не скажет им: «Не надо» —Одинокий раненый тогда.А когда с победой славнойВы вернетесь из чуждых сторон,То бебрян рукав ЯрославныБудет реять среди знамен.Хотя Гумилев был признан негодным к службе, он добился переосвидетельствования, после чего отправился вновь на фронт.
За участие в одном из июньских боев Гумилев был представлен к Георгиевскому кресту 3-й степени (награда получена 25 декабря 1915 года).
В сентябре, ожидая перевода в 5-й Александрийский гусарский полк, Гумилев приезжает с фронта. Он встречается с молодежью, бывают на этих собраниях и зрелые литераторы – М. Лозинский, В. Шилейко, О. Мандельштам.
Посещает он и заседания «Кружка Случевского», где знакомится с поэтессой Марией Лёвберг. Ее сборнику стихов «Лукавый странник» посвящено начало одного из «Писем о русской поэзии», серии статей, создаваемых Гумилевым на протяжении нескольких лет: «Стихи Марии Лёвберг слишком часто обличают поэтическую неопытность их автора. В них есть почти все модернистические клише, начиная от изображения себя, как рыцаря под забралом, и кончая парижскими кафе, ресторанами и даже цветами в шампанском. Приблизительность рифм в сонетах, шестистопные строчки, вдруг возникающие среди пятистопных, – словом, это еще не книга, а только голос поэта, заявляющего о своем существовании.
Однако во многих стихотворениях чувствуется подлинно поэтическое переживание, только не нашедшее своего настоящего выражения. Материал для стихов есть: это – энергия в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль».
Но ободряющая рецензия – отнюдь не все. С Марией Евгеньевной Купфер, а по мужу Ратьковой, как звали в действительности новую знакомую, у Гумилева возник короткий роман, чему не мешали семейные отношения ни Гумилева, лишь формально женатого на А. Ахматовой, ни М. Лёвберг – муж ее к тому времени погиб на фронте. Памятью об этом романе стало стихотворение «Змей» из сборника «Костер».
Ах, иначе в былые годаКолдовала земля с небесами,Дива дивные зрелись тогда,Чуда чудные деялись сами…Позабыв Золотую Орду,Пестрый грохот равнины китайской,Змей крылатый в пустынном садуЧасто прятался полночью майской.Только девушки видеть лунуВыходили походкою статной, —Он подхватывал быстро одну,И взмывал, и стремился обратно.Как сверкал, как слепил и горелМедный панцирь под хищной луною,Как серебряным звоном летелМерный клекот над Русью лесною:«Я красавиц таких, лебедейС белизною такою молочной,Не встречал никогда и нигде,Ни в заморской стране, ни в восточной.Но еще ни одна не былаВо дворце моем пышном, в Лагоре:Умирают в пути, и телаЯ бросаю в Каспийское море.Спать на дне, средь чудовищ морских,Почему им, безумным, дороже,Чем в могучих объятьях моихНа торжественном княжеском ложе?И порой мне завидна судьбаПарня с белой пастушеской дудкойНа лугу, где девичья гурьбаТак довольна его прибауткой».Эти крики заслышав, ВольгаВыходил и поглядывал хмуро,Надевал тетиву на рогаБеловежского старого тура.Роман по просьбе дамы вскоре прекратился. Недолгим был и роман с поэтессой Маргаритой Тумповской. С Татианой Адамович, которой посвящен был сборник «Колчан», увидевший свет в декабре 1915 года, роман тоже завершился.
Мария Лёвберг. Фотография М. Наппельбаума, 1918 г.
Обложка сборника «Колчан»