Он посмотрел в окно, в ту даль, которая его всегда манила. Там, за высотными домами белели остатки вчерашних облаков. Выше было чистое небо. Насколько оно высоко? Попробуй-ка описать его высоту всего несколькими мазками, как это сделал Толстой. Заманихину захотелось прочитать это место, но «Война и мир» стояла на полке в той комнате, где спала Надя. Пришлось отложить. Заманихин прислушался. Через открытую форточку доносилась с улицы воробьиная возня, да однообразно вжикала по асфальту дворницкая метла. Вот она – жизнь: размеренные взмахи метлы. А если захочешь действия, движения вперед, то эти взмахи только лишь участятся. И щебет воробьев – тот же наш бессмысленный лепет, иногда тише, иногда крикливее…
Вдруг у Заманихина наконец-то возникла первая путевая мысль. Он попытался ее развить, бросил в пепельницу очередную сигарету и застрочил: «Есть писатели признанные, читаемые, любимые…»
Он писал о себе и не утешал себя мыслью, что пишет только для себя. Утверждающий это – лжец. Если только писатель не кокетничает, если не обманывает самого себя, то никогда он не скажет, что творит из-за зуда в пальцах. Любой писатель пишет только для того, чтобы его читали, как композитор сочиняет музыку для того, чтобы ее слушали, а художник пишет картины, чтобы на них смотрели.
Заманихин расписался, и какое-то время его мысль было не остановить. Так он незаметно проскочил страничный рубеж и погнал мысль дальше. Но вдруг опять, как отрезало… Вроде бы закончил абзац, и тут пришли воспоминания – паразиты, как и мечты, отвлекающие от творчества. Стоит что-то вспомнить или праздно замечтаться, и тут же разрушается стройный процесс созидания. Сейчас Заманихин вспомнил, как вчера поссорился с женой. Вернулся со смены, а дома никого, ужин не приготовлен. И тут она вваливается, довольная, счастливая. Где была – молчит, улыбается, придумывает на ходу и придумывает неудачно: «Гуляла». Потом бессонная ночь, ревность – какое тут может быть творчество!
Вся их беда в том, что у них нет детей. Ходили вместе на обследование, выяснили, что все дело в нем, в Заманихине, и в его наследственности. Что-то там у него еще не созрело. Вот и сам он был у родителей единственный поздний ребенок. Но они-то ждали, надеялись… А Надя…
И тогда воспоминания уступили место мечтам. О новом белом листе Заманихин забыл. Решено (и все обдумано было давно): бросить в рюкзак самое необходимое, взвалить его на плечи, сесть в первую попавшуюся электричку и путешествовать. Сейчас начинается лето – будет тепло, с работой договориться легко – летом в его котельной можно взять отпуск за свой счет. Дождаться только гонорара за книгу – дадут его на днях – и в путь! Ничего не держит, все сошлось: лето, нелады с женой, творческие мучения и даже лишние деньги. Все, все, решено! Вперед за приключениями!
Заманихин совершенно новыми глазами посмотрел на то, что успел написать за это утро и начал рвать листы со словами:
–– Не то! Не то! Все не то!
Но рвал он на этот раз без привычного остервенения, рвал он с уверенностью человека, знающего, что ему делать дальше.
Символично, что первой моей жертвой стала женщина – далекая праправнучка той, что невинно сорвала яблоко. Не так ли, Господи, и Ева, совершив грех, потащила за собой Адама. И если дьявол по отношению к ней – искуситель, то она – искусительница по отношению к мужчине. Что ей, этой Ирине, стоило подойти к окну и задернуть шторы. Да, она не догадывалась обо мне, не предвидела возможные последствия, но и Ева думала ли, что ее ждет.
Я целиком ушел в захватившие меня планы. Так игрок, нашедший бумажник, с горящими глазами спешит в казино, чтобы умножить свое случайное состояние, пока снова не останется ни с чем. У меня теперь тоже горели глаза, но рассудок был дьявольски холоден. Когда совершаешь первый дурной поступок, сразу же отодвигаешь в сторону и мораль, и совесть, а вместе с ними вдруг сама собой исчезает та благородная горячка, которая так мешает деятельности ума.
Первым делом я выработал правила, которые должны были уберечь меня от случайных губительных неудач. Во-первых, ни в коем случае не снимать на фотоаппарат возле своего жилья: лучше сиди дома, смотри телевизор, если лень смотаться на другой конец города. Во-вторых, никогда больше не встречаться со своими клиентами лично: есть ведь почтовый ящик для фотографий, уличный таксофон для переговоров, автоматические камеры хранения на различных вокзалах для получения денег. В-третьих, никогда не возвращаться на место удачной съемки: зачем зря рисковать, когда город так велик. Я приобрел уголовный кодекс и увлекся чтением криминальной хроники в газетах. Все это могло пригодиться для поиска клиентов. Раньше меня это мало интересовало – сам ведь газетчик, такого насмотришься через объектив камеры, что на чтение не остается ни капли желания. Но я и не представлял, что у нас в стране, да и не только у нас все до такой степени запущено. Мир катится в пропасть. «Есть ли хоть один честный человек на этом свете?» – спрашивал я себя. И тогда же в голове у меня зародились странные на первый взгляд мысли – зачатки стройной, объясняющей все теории.
Теперь каждый вечер, свободный от основной работы, и добрую часть ночи я проводил на крышах или на верхних этажах лестниц у окна. Недоразумений с особо бдительными жильцами или с милицией я не боялся – в кармане у меня лежало мое подлинное удостоверение фотожурналиста известной газеты. Вокруг меня орали коты, возбужденные весенним распутством; звезды равнодушными аргусовыми глазами сторожили землю; мир был погружен во тьму, но не спал. Люди включали свет в своих жилищах, забывали закрыть при этом шторы, ссорились, любили друг друга, нарушали закон у меня на глазах, даже не подозревая о моем существовании.
Первые несколько вечеров не принесли мне никаких результатов, но я не отчаивался, понял – ремесло, выбранное мною не из легких, и просто так никто не будет отдавать мне свои деньги. Но вот, наконец, рыбка клюнула. Она была маленькая и сорвалась в итоге, но все-таки, проводя аналогию между собой и рыбаками, я был рад: значит, клюет!
Как-то я наблюдал за большим кооперативным домом с крыши соседней «хрущевки». Потихоньку у меня вырабатывались навыки во многом нового для меня ремесла, и я отмечал про себя мельчайшие изменения за окнами, которые вскоре могли мне пригодиться. Вот в одной квартире ссора с битьем посуды, вот в другой – женщина оголила перед зеркалом свою неплохую, в общем-то, задницу, вот мужчина с цветами оказался на позднем вовсе не деловом ужине, вот родители на ночь глядя собираются куда-то уходить, оставляя дома одну дочку лет так семнадцати, вот они ушли…
Я задержал внимание на этой последней квартире, потому что тут же, после ухода родителей, девушка бросилась к телефону. Любая деталь была мне важна.… Но нет, прокол. Девушка, быстро наговорившись, выключила свет. Побежала, наверное, к своему милому, пока родителей дома нет.
Я продолжал наблюдение. Сколько я насмотрелся тогда человеческих непотребств, прежде чем нажать на спуск своей камеры. И не всегда ведь снимал. Юноша, сидящий перед телевизором – голубые блики так и прыгают по возбужденному лицу – играет сам с собой в игру, испортившую доброе имя мифическому Онану. Некое подобие любовного треугольника: молодая женщина обнимает пожилого мужчину и за его спиной делает рукой успокаивающий жест молодому человеку, который сидит на диване, мол, не ревнуй, подожди. Вечеринка в заключительной стадии: выключенный свет, и только цветомузыка ритмично выхватывает из темноты копошащиеся пары – уже никто не танцует, уже не до этого.
Воображение у меня достаточно развитое, чтобы домыслить все эти сцены до конца. Не надо и помощи Асмодея. Люди во славу удовольствия с легкостью приносят в жертву свою нравственность. «Как бы ни напоминали все эти писателишки в своих нравственно-воспитательных романах, что стыдно не только то, что видно, видно гораздо больше, чем кажется, и мне всегда найдется работа», – думал я.
Именно в этот момент, Господи, я был в таком заблуждении, что мне в голову пришла сумбурнейшая мысль, облекшая мое новое ремесло в стройную, как мне тогда показалось теорию. Решил, что я стал тем самым человеком, который способен изобличать людские пороки совершенно другим, действенным способом, чем до этого был у писателей. Да кто их сейчас и читает! Что толку молоть и перемалывать в общем и в целом. Надо действовать так же, как НАТО во время «Бури в пустыне»: меткими точечными ударами. Но и это не все. Работая в газете, я ведь тоже изобличал, и только теперь понял, что не было от этого толка. Фотографию печатали в газете на всеобщее обозрение, и человек, загнанный в угол глазом моего фотоаппарата, был обречен. Ему уже нечего было терять – на нем поставили клеймо негодяя. Психология тут проста: если тебя назвали негодяем, значит, ты негодяй, но если тебе пока только намекнули, что ты «как негодяй», у тебя еще остается шанс на исправление. Никто ведь пока не знает о твоем пороке, кроме какого-то одного единственного фотографа, владеющего компроматом. Тем более расплачиваться надо не честью, не свободой, не здоровьем, не жизнью, чего у каждого имеется только в одном экземпляре, а тем, чего у человека всегда много – деньгами. Деньги – дело наживное.
Может быть, в этой моей теории полно банальностей, но тогда, пронесшись у меня в мозгу, как ураган, ломающий все этические преграды, она оставила после себя успокоительную обоснованность моих поступков. В конце концов, все идеологии основаны на банальностях.
Не знал я раньше на практике, что обычная идеология может прибавить энтузиазма. «Жить стало лучше, жить стало веселей». Я еще усердней заводил биноклем. И откуда только появилась у меня усидчивость? Право, не только наперсники Твои, Господи, исполнены терпения, но и у дьявола есть это грозное оружие.
Загорелся свет в одном окне, и это сразу привлекло мое внимание. «Хорошо, – подумал я тогда, – начинаю реагировать на малейшие изменения – вырабатывается профессионализм». Окно было знакомое – вернулась домой та девушка, у которой ушли родители. Торопливо сняла куртку прямо в гостиной, бросила ее на кресло и исчезла в комнате, окна которой выходили на другую сторону дома. Ее поспешность показалась подозрительной. Если предположить, что она, например, повздорила со своим милым, то ей некуда было бы торопиться: не спеша, вошла бы в комнату, включила свет и села, может быть, прямо в куртке в кресло; уставилась бы в одну точку и думала, думала, думала о своей тяжелой девичьей судьбе. И потом, где я встречал такое выражение лица? Хаотично бегающий взгляд никак не вязался с безразличием опущенных уголков губ, бледная аристократичность впалых щек – с дрожащим подбородком и вялыми безвольными губами. Все это не укрылось от меня и сильно заинтриговало. К счастью, девушка снова появилась в гостиной, и все разъяснилось. В руках у нее был шприц. Она держала его высоко на отлете, как медсестра, которая уже готова ввести его в тело больного и ждет, когда тот расслабится. Я тут же вспомнил, где видел такие лица.
Это было, когда я делал для газеты фоторепортаж о наркоманах, специально ездил в клинику. О, их умоляющие лица! Они навсегда останутся в моей памяти: искусанные до крови губы, бесноватые, горящие глаза, жажда, неутолимая жажда в них – и у тех, что прибыли недавно, еще не осознав даже до конца, где они находятся, и еще более у тех, кто уже начал лечение.
Дальнейшее я наблюдал через видоискатель фотоаппарата. Девушка села в кресло, сбросив на пол куртку. Я заметил, что она пыталась расслабиться, но ничего у нее не получалось. Организм требовал вожделенную манну, организм чувствовал ее близость, организм торопил – судорога корчила тело. Наконец, девушке удалось закрутить карандашом резинку выше сгиба локтя, чтобы он не раскручивался. Она неумело прижала его подбородком и, застыв в таком неудобном положении, вонзила иглу…
Снимки получились хорошие, «Зенит», верный, молчаливый, не подвел – все было видно до мельчайших подробностей, вплоть до черной резинки и карандаша. На одной фотографии даже игла, нацелившаяся в ручейки разбегающихся вен, торжественно блеснула отраженным светом люстры. А вот другой снимок, который стоит оставить себе на память, как триумф творца, остановившего мгновение – «Портрет в кайфе»: раскрутившаяся резинка на безжизненной руке, гримаса блаженной улыбки, белки закатившихся глаз, расслабленные ноги, тонкие, девичьи, раскрывшиеся, как цветочный бутон.
Много денег я просить не собирался – не тот случай. Откуда у нее, девчонки, наркоманки, скрывающей свою тайну от родителей, могут быть деньги. Я просто хотел проверить свою новую теорию.
Утром, выяснив через справочную номер телефона, я зашел в подъезд того дома, с которого ночью вел наблюдение, поднялся на последний этаж и заглянул в окна напротив. В гостиной и на кухне, как и вчера, занавески не закрывали мне наблюдение. Было, как сейчас помню, воскресение. Наверное, девушка еще спала, а родители так и не появились. Я опустил в почтовый ящик вычисленной квартиры конверт с самыми сочными фотографиями и направился к ближайшей телефонной будке. На мой звонок долго никто не отвечал, но я ждал – знал ведь, что она дома. Наконец, раздалось сонное детское «алё».
–– Девушка, к сожалению, не знаю, как вас зовут, – не удержался я, чтобы не съехидничать, – но точно знаю, что в вашем почтовом ящике документы любопытные для вас. Поторопитесь их взять, пока этого не сделал кто-нибудь раньше. А я перезвоню через десять минут.
Я перезвонил через полчаса. «Пусть она поволнуется», – думал я, хотя и сам сгрыз все ногти на пальцах. На этот раз бедная девочка взяла трубку после первого же гудка.
–– Эта пленка стоит тысячу долларов, – сразу же объяснил я ей.
–– Тысячу долларов?! У меня нет таких денег!
–– Уж потрудитесь найти. Поверьте, это очень низкая цена за такие красивые фотографии. Я делаю лично вам огромную скидку исключительно из-за вашей привлекательной внешности. Любая газета отвалила бы гораздо больше, но что скажут ваши родители?
–– Но где мне взять столько денег?! – жалобно воскликнула она. Право, наивность этого юного создания умиляла.
–– «Где-где»… Где хотите! – ответил я холодно на ее дурацкий вопрос. – Я позвоню вам через два дня. Кстати, скажите все-таки ваше имя, вдруг мне придется позвать вас к телефону.
Без капли жалости я повесил трубку. Я не забывал, что искореняю порок. Я уже упоминал, кажется, что так никогда и не увидел этой тысячи. Вскоре у меня появились клиенты посерьезней, и такая незначительная сумма не играла для меня никакой роли. Но я все равно частенько напоминал о себе той девочке. Я производил точечное бомбометание. Я названивал примерно два раза в неделю, так что родители – кстати, довольно состоятельные – подумали, наверное, что у их дочери появился серьезный настойчивый поклонник, вежливо просивший позвать их Светочку к телефону. А она боялась разреветься от страха, разговаривая со мной на незначительные темы. Знали бы ее родители, что я сделал для их семьи, сами бы раскошелились от счастья. Убежден, эта девочка меня не обманывала: вскоре она излечилась от своего недуга, и тогда я перестал ее беспокоить. Только этого мне и надо было. Светочка, сама о том не догадываясь, доказала исключительную правильность моей теории. Я уверился, что способен излечивать человеческие пороки.
Надя проснулась от шума – опять у Паши что-то там не получается. Она слышала, как он раздирал свои листы на кухне и кричал: «Не то, не то!»
«Чтоб он их все порвал! И те, что в столе заодно, – подумала она с набухающим шаром раздражения в горле, готовым превратиться в крик. – Надо же – воскресенье, завтра на работу. Хоть один денечек выспаться, хоть раз пробудиться оттого, что выспалась».
Но тут же она окончательно проснулась, и эта тяжелая мысль провалилась в небытие, уступив место другой – легкой, радостной, завладевшей и головой, и душой, и даже телом – так сладко Надя потянулась. С удовольствием вспомнила о вчерашнем вечере. Теперь все у нее должно быть по-другому – прежняя жизнь была лишь прелюдией, тягостным ожиданием. Теперь она поняла: все эти радости детства, нелепые влюбленности, да даже и любовь к Павлу, свадьба – ничто по сравнению с охватившим ее счастьем. Не испортил настроение даже пытавшийся вчера поссориться муж. Экая беда! Ужин ему не приготовили! И даже не так – ведь полон холодильник! – просто не разогрели ему и на стол не подали. Какие мы баре! Пусть теперь помучается, поревнует. Смешно – сидит сейчас, рвет свою бумагу и ни о чем не догадывается. Конечно, ей не долго удастся скрывать свою тайну, она это знала. Слишком была счастлива, чтобы что-то скрывать.
Самое интересное, что это свое состояние счастья она давно уже знала, или скорее изучала по учебникам еще на студенческой скамье. Она психолог – пять лет института, четыре – за работой. Казалось, для нее уже не осталось тайн в человеческой душе, а вот, пожалуйста – стоит увлечься жизнью, как тут же забываются все эти ученые теории, и только потом вспоминаешь, что сделанного не воротишь.
Тайна.… Опять смешно! Больше всего ей сейчас хотелось смеяться. Не было бы никакой тайны, если бы он вчера так себя безобразно не вел. Понятно, устал на работе, пришел злой, голодный, но ведь можно хоть чуточку прислушаться к Надиному крику души. Все, что он уловил – это счастье, написанное на ее лице, и сразу сделал свои дурацкие выводы, приревновал.
Много ли у нее было тайн от мужа? Нет. Просто она иногда не все ему рассказывала, считая пустым и неинтересным. Разве можно это назвать тайной? Как-то еще тогда, когда они ходили в женихах-невестах, Павел поведал о своей юношеской любви, наивной, детской, но Наде почему-то было неприятно об этом слушать – ревность что ли. И тогда она вполне резонно решила, что раз ей неприятно, то и ему не к чему знать, а потому промолчала, отшутилась, когда Паша спросил о ее прежних любовных увлечениях. Разве это тайна? «Пусть, пусть помучается, – думала Надя, – сам виноват». Только она вошла вчера, как он набросился: «Где была? Что делала?» – и ужасный вопрос недоверия: «С кем?» А у нее уже готова была сорваться с языка главная новость, но после таких вопросов Надя чуть ли не зубами схватила ее, радостную, правда, схватила – сжала зубы, промолчала и только потом, после долгой паузы процедила: «Гуляла». Не солгала ведь! И больше никаких объяснений. «Пусть я одна пока буду счастлива. Пусть он мучается».
Но надо было мириться. Все-таки и она чувствовала себя чуточку неуютно. Ведь скажи она все сразу, и не было бы никакой никчемной ссоры.
–– Паша! – позвала она мужа.
Он тут же перестал рвать свою бумагу, притих.
«Не самое удачное время, он сейчас взбешен. Ну да ничего. Последнее слово будет за мной», – подумала Надя и крикнула еще раз: – Паша, иди сюда.
Заманихин откинул свои листки, с которыми застыл, когда Надя позвала его, и вошел к жене. В комнате еще удерживалась ночная тьма, прячась за плотными занавесками. Он с силой двумя резкими движениями раздвинул их. Свет бесшабашно ворвался в комнату, ударился в зеркала трельяжа и рассыпался, разукрасив цветом обои. Надя зажмурилась.
–– С добрым утром, – сказал Павел, сел на край кровати и добавил, но как-то непривычно, сухо: – Мне надо кое-что тебе сказать…
–– Мне тоже.
–– Давай я скажу первый.