41096.fb2 "Желаний своевольный рой". Эротическая литература на французском языке. XV-XXI вв. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

"Желаний своевольный рой". Эротическая литература на французском языке. XV-XXI вв. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

— Взгляни вон на ту, справа!

— Мне больше нравится белоснежная в центре…

— Ба, какая краля появилась, вон та, высокая, с луком в руках!

Пришедшие со мной друзья указывают на своих избранниц так, словно это пиротехнические средства: «Та голубая красотка!..» Дело вкуса, возраста. Я не всегда согласна с их выбором. Моя юность пришлась на время, когда ценились дамы в теле, с развитыми формами; вообще же я питаю слабость к одной из участниц представления, медленно перемещающихся по сцене: ее тип можно охарактеризовать как «двойная пони». Ей-богу, она словно сошла с полотен Вилетта, если не Валлотона[61]; тонкая талия, легкое покачивание бедер при каждом шаге, — такая походка бывает, когда носят туфли без задников, — не слишком широкие бедра, а пупок расположен высоко, чуть не на талии. Что касается крупа… вам станет ясно, каков он, если я скажу, что стоит ей повернуться к зрителям спиной, как по залу пробегает смешок…

И тем не менее эта бросающая вызов моде нагая танцовщица обладает чертовски хорошеньким задом, а ее спина поразительно гладка и плавно очерчена, не в пример другим длинным-предлинным несуразным спинам с выступающими лопатками, как у ангелов во время линьки, если только ангелы линяют… Под гримом проступают ее соски, с широкими ореолами, под стать ее груди и ее храбрости…

«…Ее округлая и смелая грудь, похожая на щит амазонки, величественно и ритмично вздымалась, стиснутая корсетом и рюшами корсажа…»[62] — прошептала я.

— Откуда это?

— Из Барбе д’Оревильи[63]. А почему вы спрашиваете? — поинтересовалась я у соседки, задавшей этот вопрос.

Она засмеялась:

— В наше время кажется таким нелепым сравнение груди со щитом…

— Да ведь это потому, что амазонки перевелись, даже в мюзик-холлах. Последние амазонки были набраны Гертрудой Гофман[64], одевшей их в военную форму: так что получился целый отряд гренадеров, изображавших карусель, причем самая легкая из них, ручаюсь, весила килограммов семьдесят.

— Семьдесят! Но ведь это чудовищно!

— Ах, не говорите! Это был последний праздник плоти и мускулов, который можно было наблюдать на сцене. С тех пор сам хозяин «Табарена»[65] не осмелился превысить сорока четырех килограмм на единицу выступающих. А помните голую всадницу на белой лошади? Лошадь из гипса с ее объемными формами — грудной клеткой, шеей, крупом — пробуждала еще большую чувственность, чем наездница…

Я замолчала из уважения к номеру «Экзотическое ню», в котором прославлялся сбор то ли бананов, то ли манго, то ли черимойи. «Собирательницы» выступали в костюмах, состоящих из разнородных элементов и в целом напоминавших костюм ловца креветок. Те же, что несли на головах корзины, были в чем мать родила и потому не позволяли себе ничего другого, кроме как нести корзины, и на них были направлены лучи заходящего красного солнца. Моя валлотоновская малышка, прогнувшись так, словно она сошла с рисунка Жербо[66], слегка покачивалась от усталости; она и ее товарки уже, верно, раз восемь поменяли свои отсутствующие костюмы. В силу, если можно так выразиться, последних усовершенствований наготы, в мюзик-холле они были освобождены от ужасного и непристойного треугольника, то имитирующего по цвету и материалу человеческую кожу, то расшитого стразами, и прикрывали лобок лишь букетиком незабудок, веточкой мимозы, широким бархатным цветком анютиных глазок, чем дерзко опровергали Вовенарга[67], утверждавшего, что «великие мысли идут от сердца». Поскольку мы сидели совсем близко к сцене, от нас не ускользал ни один бугорок на коже танцовщиц, ни одна вздувшаяся вена, к тому же мы пользовались лорнетами; нами было единодушно признано: представление удалось на славу. Холодный воздух, льющийся с колосников, волнами накатывал на нас; молодые нагие статистки неподвижно стояли на сцене, грациозно храня принятые позы; я же пыталась определить, какая у них на сцене температура. Дыхание огромного камина, обогревавшего зал, приносило лишь запах клея и огнеупорной клеенки. Не ощущалось ни ароматов, обычно царящих в гареме, ни духоты спортивного зала, ни животного запаха пота, как бывает после выступления целого полка танцовщиц. Нагая женщина, изображающая статую и с головы до ног загримированная, превращается в мрамор.

Удается ли участницам ревю отдохнуть в своих уборных? Нет, они не могут себе этого позволить. Соломенный или деревянный стул оставляет на теле отметины. Колени также не должны утерять своего жемчужного покрытия, от всякого сколько-нибудь долгого прикосновения на коже появляются красные пятна. Договор, который подписывает танцовщица, согласная выступать обнаженной, запрещает ей носить на сцене нижнее белье, но о пальцах ног в нем ничего не говорится… Ныне нагая артистка — это просто раздетая женщина, тогда как году в 1905 я знавала одну танцовщицу, которая, проходя мимо моей ложи, показывала мне ножные браслеты из стекла и металла и, вздыхая, говорила: «Семь килограммов!» В наше время столько весит велосипед.

Пришло время антракта, и многие зрители поспешили к выходу, но не для того чтобы разойтись по домам, а чтобы выглянуть на улицу и разнести по мюзик-холлу весть об ужасной ночной стуже. Одни вернулись со словами: «Там такое! Дальше просто некуда!» Другие стали заверять окружающих, что предпочитают провести ночь в ближайшем отеле. Я как-то сразу мысленно вернулась к обнаженным хрупким созданиям — участницам шоу, — которые по другую сторону рампы также справлялись о погоде. В случае воздушной тревоги[68], непогоды или опасности у меня срабатывает застарелый рефлекс: в первую очередь думать о тех, кто находится на сцене, — словно не прошло тридцати лет, с тех пор как я оставила сцену. Просто я уходила с нее постепенно. Помню…

Помню, как, будучи беременной, я скучала в мюзик-холле и частенько проводила вечера в уборной Мюзидоры[69], с которой свела знакомство еще в подростковом возрасте. Ее черно-белая чарующая красота — именно такая, какая требуется в кинематографе, — пользовалась не меньшим успехом и в мюзик-холле. Она была звездой и царила в бело-розовой уборной, где стоял мягкий орехового дерева диван и плетеное кресло. Стены были беспорядочно увешаны таким количеством фотографий, что невольно напрашивалось сравнение с листьями, прибитыми ветром к решетке отдушины… <…> Перемежающиеся волны тишины, всплеска оваций, взрывов музыки из оркестровой ямы, приглушенного гула театральных машин.

Вот кто-то царапается в дверь. «Это Кубышка. Входи!» В своем кимоно (за семь франков девяносто), разрисованном лебедями, входила и скромно пристраивалась в уголке Кубышка. Мюзи еще раньше поведала мне историю этой статной, роскошно развитой восемнадцатилетней красотки. «Мать прокляла ее за то, что она не желала зарабатывать на жизнь распутством, и она сбежала из дома. Я нашла ей работу, устроила в массовку. Но она по-прежнему блюдет себя. Мужчины внушают ей страх». Добавлю: до такой степени, что она предпочитала постоянно недоедать, чем иметь с ними дело. Юная красавица получала сто двадцать франков в месяц. «Так вот, — продолжала рассказывать Мюзидора, — я кое-что придумала, чтобы Кубышка оставалась цветущим розаном и при этом могла лучше питаться…»

Итак, Кубышка в своем кимоно поблекших розовых тонов пробиралась в уборную Мюзи, опускалась на пол, обхватывала колени руками и молчала. Ее накрашенное лицо привлекало большими тревожными глазами и детской припухлостью. К середине антракта Мюзидора, уже готовая снова выйти на сцену, с ног до головы увитая речными травами, с черными локонами, змеящимися вокруг головы, взывала к вниманию собравшихся в уборной.

— Дамы и господа, сейчас я покажу вам нечто куда более прекрасное, чем все, что есть в нашей программе. Смотрите, но не трогайте! Кубышка, встань!

Та поднималась с пола, упрямо потупив взор.

— Раз, двас, трис! А ну, Кубышка, покажи грудь.

Раздавался смех, порой весьма вульгарный… Но стоило Кубышке повести плечами и спустить кимоно до талии, как смех смолкал. Ибо подлинное совершенство способно внушать лишь уважение. При виде двух безукоризненных по форме, одинаковых, гармонично разведенных в стороны полусфер, приподнимаемых мерным дыханием и увенчанных розоватыми, будто светящимися, сосками, зрители превращались в безмолвных мечтательных созерцателей.

— Видели? Ну разве не совершенство? Кубышка, прикрой грудь. И обойди почтенную публику!

Кубышка снова поводила плечами, и кимоно возвращалось на место. С крышкой от пудреницы обходя собравшихся, она серьезно, без улыбки протягивала ее каждому.

Когда она впервые остановилась перед Робером де Ж., он порылся в жилетном кармане и положил в крышку стофранковый билет.

Кубышка задержалась, уставилась на купюру, затем перевела взгляд на Робера… Это был взгляд приговоренной к смерти. Глаза ее наполнились слезами, в которых отразились лампы гримерного столика.

— Нет, нет, Кубышка, — тотчас взметнулась Мюзидора, — ему ничего от тебя не нужно, идиотка ты такая! Он дарит тебе это просто так, чтобы сделать приятное!

— Правда? — с сомнением в голосе протянула Кубышка. — Правда?

— Правда! — хором подхватили все присутствующие, довольные тем, что можно замять неприятный инцидент.

Звонок возвестил об окончании антракта и тактично развел по своим местам участников сценки: знакомых Мюзидоры, зевак, меня и оставшуюся девственной Кубышку. Но долго ли продлится ее девство? Про таких, как Кубышка, всегда известно лишь начало истории, да может, так оно и лучше. Страх Кубышки перед мужчинами был, конечно же, ничем иным, как мечтой о чистых отношениях, грезой, которой она ежедневно, в течение многих месяцев и лет, приносила в жертву свой юношеский голод, свое желание купить новое платье, жить в тепле, — и все ради победительного и трепетного желания еще на день отсрочить мужские объятия, еще ночь провести в постели одной, еще на несколько лишних часов сохранить запечатанной свою пугливую упрямую плоть и неприкасаемой свою непреклонную грудь.

Знавала я и других девственниц, правда, движимых безудержным желанием отдаться. Они и отдавались, главным образом выходя замуж, и нередко это было для них наилучшим из решений. Но случалось, это стремление вступало у них в противоречие с ощущением, что с женщиной можно не считаться, и тут возникла проблема мужской стыдливости. Попробую объяснить, что имею в виду, на примере одной истории.

Когда дочь одной из моих подруг вышла замуж за сына одного из моих друзей, все пришли в восторг: «Они созданы друг для друга!» Я же не стала ничего говорить, поскольку жених и невеста дружили с детских лет, и я находила, что дружба занимает слишком большое место в этом браке по любви. Однако некоторая затаенная застенчивость девушки и определенная властность в поведении юноши, которому всего-то был двадцать один год, указывали на то, что дело пойдет на лад.

Но по истечении нескольких недель замужества стало очевидно: у новобрачных «что-то не заладилось» — и тут пошли отвратительные семейные кривотолки. Некоторое время было невозможно распознать, откуда они взялись, и отличить правду от кривды. Кто первый об этом заговорил? Молодой супруг? Да нет. Супруга? Эта вчерашняя девочка? Полноте! Скорее ищите со стороны свекрови и тещи… Да, уже теплее! Ну, конечно же, они! А вот и нет. Свекровь и теща взирали на своих чад удивленными глазами куриц-несушек, случайно раздавивших свои яйца, и сплотились в тот самый момент, когда этого меньше всего можно было ожидать. «Вокруг наших деток слишком много народу, — постановили они. — Им надобно уединиться в каком-нибудь спокойном месте».

Те так и сделали, и случись же, что это спокойное место было по соседству с домиком на берегу Средиземного моря, в котором жила я. Вместо того чтобы уединиться и вести образ жизни раздетых дикарей, они частенько появлялись у меня: войдя в сад через сломанную калитку, они обычно любезно предлагали мне свои услуги.

— Мы могли бы сходить в ближайший поселок за почтой и отнести ваши письма. Не нужно ли вам персиков? Не полить ли вам сад? Не собрать ли шишек?

Я соглашалась на все. Эти дети целый день с удовольствием катались на велосипеде, поочередно садились за руль своего маленького автомобиля, купались, загорали, держались за руки, обнимали друг друга за плечи. И лишь приближение вечера, казалось, лишало их радости; для молодоженов они слишком долго задерживались в гостях или в портовых кабачках. На приятном загорелом лице юной женщины часто мелькало выражение неуверенности, тайной мольбы, что не предвещало ничего хорошего. Но не станешь ведь, хотя бы и намеками, расспрашивать новоиспеченную супружескую чету, что у них не так. Они были в том возрасте, когда все только усложняемся и ничего, как говорится, не разрешается само собой. Я бы голову дала на отсечение, что первой не выдержит и откроется мне молодая женщина… и лишилась бы головы. А все оттого, что юное создание женского пола не приемлет опыта, приобретенного другой женщиной, тогда как юноша, на чьи плечи легли скучные обязанности править семейной ладьей — если он к тому же еще слегка тиран по натуре, да и недополучил родительской любви, — без труда склоняется к откровениям, то бишь нескромным признаниям, если уверен, что доверенное лицо предоставит ему лишь свои уши. Кроме того, вышло так, что юноша был вынужден передо мной оправдываться, после того как грубо одернул свою половину в моем присутствии, отчитав ее, словно старший младшую, и даже хуже того — словно старший младшего.

Она в ответ лишь примолкла, покусывая изнутри щеку; затем, сев на велосипед, попрощалась с нами.

— До скорого, поеду за зелеными кружками, — и отправилась на ярмарку святой Анны[70].

Ее муж снова уткнулся в газету, я — в книгу, и в течение десяти минут мы не обмолвились ни словом, если не считать чертыханья, слетевшего с губ… скажем, Дидье, когда он прожег пеплом от сигареты свои элегантные белые брюки. Он тут же извинился, а поскольку я хранила молчание, неожиданно заговорил:

— Знаете, не стоит все-таки думать…

И остановился, дав мне право светским тоном ответить, что я не считаю возможным что-либо думать…

— Не следует думать, что я обычный хам.

Разумеется, я ответила, что все обычное — редкость в юном возрасте. Он же, вместо того чтобы рассмеяться, как будто смутился, и, движимый необходимостью «сказать что-то кому-то»[71], которая мучила его уже несколько недель, красноречиво и по-детски облегчил душу. То сдержанно и целомудренно, то сбивчиво и излишне откровенно поведал он о своих отношениях с женой. Попытаюсь вкратце передать суть услышанного.

В силу своего слишком юного возраста в первую брачную ночь он повел себя как наставник, гордый своими познаниями. Дайте себе труд понять, что за этим стоит: он не пренебрег ничем, чтобы ошеломить подругу. И для начала преподал ей урок, суть которого свелась к тому, что состояние наготы — естественно для человека, желанно, удобно и возбуждающе на него действует.

Затем своим поведением он показал, что все позволено, высмеял последние предубеждения жены, после чего, не без помощи некоторого количества шампанского, исполнил свой супружеский долг и крепко заснул.

А на следующий день ему оставалось только диву даваться. Проникнувшись преподанным ей уроком, малышка уже разгуливала по дому в чем мать родила и в таком же виде уселась завтракать тартинками и шоколадным муссом. Дидье не стал говорить ей, что в иные часы суток пристало все же прикрывать наготу и ограничился тем, что бросил ей пижамную куртку. Она усмотрела в этом не более, чем игру, поймала куртку и, словно мяч послала ее обратно. Так они весело состязались в ловкости, а когда настало время остаться вечером наедине, Жанин — назовем ее этим именем — доказала, что для нее полная нагота и игры, допустимые в этом состоянии, — вполне естественны, желанны, возбуждающи и удобны…

— Понимаете, — продолжал Дидье, — не прошло и двух суток, как мы… познали друг друга… а я уже был вынужден сказать ей: «Не так скоро, малышка, будь посдержанней, черт побери…» Я был до того шокирован, что пожалел о своей прежней подружке, несмелой, обескураженной, той, какой она была в первые часы нашего общения наедине, и все надеялся: она вот-вот отпрянет, затрепещет, закроет рукой глаза… но она уж более не закрывала глаза рукой, не кусала губу, не испытывала передо мной страха… Когда же я сделал ей небольшое внушение, она широко раскрыла глаза и возразила: «Да ведь мы женаты, дорогой!» Так что неопытным молодым дурачком выглядел теперь я. Почему-то всегда говорят о советах, которые следует давать молодым в преддверии первой брачной ночи… Как бы не так! Скорее надо бы учить их, как вести себя в дальнейшем…

Излагая мне историю взаимоотношений с женой, Дидье выглядел обиженным и, как школьник, надувал губы. Мне же хотелось о стольком ему рассказать! И среди прочего о том, что для роли, если можно так выразиться, «советника задним числом», брачный институт предназначил как раз мужа; о том, как опасно держать молодых кобылок в узде; о том, что самое трудное в браке вовсе не достичь экстаза при совокуплении, а продолжать отношения, пусть и не на самом пике; что многие вчерашние юные девы разом освобождаются от какой бы то ни было стыдливости, поскольку полагают, что она препятствует получению удовольствия…

Но я промолчала, подумав, что время наставничества для меня минуло и что какой-нибудь бог, друг любовников и пьяниц, наверняка однажды научит Жанин краснеть, и случится это в тот день, когда ее уходящая красота станет искать спасения в грации, сомневаться во всесилии наготы и внушаемого ею пыла и неуверенно направит свои стопы навстречу твоим потаенным желаниям, о пугливая, возрождающаяся и хрупкая мужская стыдливость…