41096.fb2
— Что вы делаете? — спросила она меня, несмотря ни на что, очень вежливо.
— Показываю время, — ответил ей сумасшедший. — Я та стрелка, что отмечает проходящие секунды.
Затем я наклонился к магнитофону, нажал клавишу «стоп» и, выпрямляясь, скользнул на колени Маризе.
— Что вы делаете? — опять спросила она.
Ее сейчас поимеют, а она прикидывается, что ничего не понимает и продолжает задавать вопросы! Интересно, какой ответ она надеется получить?
Псих раздавил ей губы поцелуем, способным на счет раз ниспровергнуть все нравственные основы нашего паршивого общества. Если Мариза все еще желает брать у меня интервью, пусть теперь делает это мысленно: уже неплохо. Хочет она того или нет, но ей, как и мне, придется покориться связавшей нас судьбе!
Господа присяжные! Теперь я должен рассказать, как была одета жертва. Вы об этом еще не думали? Я, признаюсь, тоже. Но поскольку речь идет об обстоятельствах дела, эта информация должна фигурировать в материалах следствия. Позвольте попутно высказать одно соображение общего характера. Все женщины любят, когда им делают комплименты по поводу их одежды, прически, лица и так далее. Однако, только раздевая их, мы обращаем внимание на то, как они одеты (да или нет?), замечаем отдельные детали туалета и прочие безделушки, призванные подчеркнуть их привлекательность. Если угодно, я могу сформулировать эту свою мысль в виде афоризма, который мне самому представляется очень удачным: «Только в процессе расстегивания мы учимся отличать пуговицу от петли». Итак, по достоинству оценить, во что одета женщина, можно лишь в процессе ее раздевания. И женщины хотят, чтобы их раздевали! Это касается любой женщины, включая робота Маризу!
Однако все по порядку. Так ведь положено. И раз уж я в первую очередь набросился на блузку, с нее и начнем. Блузка была из искусственного шелка. Цвета шелка-сырца. Со слегка присобранными рукавами. Под мышками — небольшие влажные полукружья. Шесть перламутровых пуговиц, плюс две на манжетах. Под блузкой — кружевной бюстгальтер на косточках. Телесного цвета. Размер приличный. Я бы даже сказал, большой размер.
Срываем указанный бюстгальтер, застегнутый на спине на крючки, которые поддаются довольно легко. Выпущенные на свободу, ее груди двумя разделенными языками лавы щедро изливаются на торс. Нет, это не подростковая грудь, чего и следовало ожидать.
Соски окружены широкими темными кругами. Под правой грудью красуется крупная родинка — словно третий сосок. Разумеется, столь оригинальная деталь говорит в пользу Маризы, которая с этой точки зрения предстает не такой «обезличенной», какой я, сгоряча, ее счел.
Но отвлечемся на миг от анатомического изучения тела жертвы, поскольку при всей своей объективности и полноте оно ни в коей мере не утолит нашего голода. Любое описание сводится либо к анализу, либо к рассказу. Оно либо подразумевает движение, либо пригвождает запечатлеваемых людей к месту в полной неподвижности, как на моментальной фотографии. Например, женщина, чью грудь я вам только что продемонстрировал, могла бы с тем же успехом быть трупом на столе патологоанатома. Вот она, перед нами, готовая утолить нашу любознательность, однако благодаря моему описанию совершенно инертная: то ли спит, то ли померла. Впрочем, заверяю вас, операция прошла без всякой анестезии, а пациентка продемонстрировала большую жизненную силу.
Настолько большую, что кресло опрокинулось на спинку, скинув туда же обоих тесно прижатых друг к другу борцов.
Естественно, Мариза хотела подняться, но я не дал ей и шевельнуться, удерживая в положении на четвереньках. Позиция, в которой мы застыли, вызывала в памяти образ игроков в регби: свисающие женские груди напоминали пару овальных мячей. (Метафора не совсем точна, поскольку оба мяча я сжимал руками, что запрещено правилами.)
На жертве была прямая фланелевая юбка орехового цвета, ни короткая, ни длинная. Но мы уже знаем, что сущность личности мадам Робот в том и состоит, что она вся такая — ни два ни полтора. Я выпустил бюст своего противника, чтобы ухватиться за металлический язычок застежки-молнии. Навсегда останется загадкой, что означало движение, — не сказать, чтобы очень грациозное, — которое изобразила Мариза, колыхнув задницей: то ли отчаянную попытку сопротивления, то ли неловкое поползновение облегчить мне задачу. Как бы там ни было, юбка сама собой соскользнула ей на бедра и упала еще ниже, бесформенной тряпкой опутав колени.
После чего миру явилась пара ягодиц такой белизны, а главное, таких размеров, что на ум пришел образ Гималаев. Какое величественное воплощение мечты о бесконечности! О Мариза! Истинная масса Вселенной измеряется твоей жопой! Твоя задница послужила Господу Богу источником материи, из которой Он сотворил звезды. И у Него еще осталось! Трусы во время потасовки попытались спрятаться в укромном месте, что вполне объяснимо, и нашли себе убежище — ну, ясное дело, где же еще? — в борозде между ягодицами. И были те трусы из шелкового атласа и тонкого кружева. Ах, Мариза, Мариза! И это все, на что ты рассчитывала, надеясь защитить свое целомудрие?
Но отныне рассчитывать тебе не на кого и не на что. Разве что на снисходительность Предвечного, который простит нам обоим то, что сейчас случится и чего ты, прерывисто дыша, ждешь, уже смирившись с неминуемой жертвой.
Смирившись, но при этом твердо опираясь на ладони, коленки и — для устойчивости — на кончики сосков, которыми ты ощущаешь нежную щекотку завитков ковра. Твое дело труба, милая моя, сама видишь, даже неодушевленные предметы на моей стороне и оказывают всяческое содействие в удовлетворении моих желаний. Ну ладно, ладно, чулки я тебе оставлю. Спросишь у них потом, когда будешь в энный раз натягивать их на щиколотки, что такого интересненького они видали.
Ну наконец-то! Как радуга, озаряющая небесную лазурь после грозы, вот ты передо мной, подлинная Мариза! Во всем блеске своей всегдашней безликости, покорная судьбе, ты, как говорится, расслабилась. Отбросив колебания, а возможно, и с тайным сладострастием, ты отдаешься понемногу оживающему в памяти воспоминанию о том, как возникла на свет из космического Ничто. Между тем это воспоминание — я повторяюсь, но это не страшно — является альфой и омегой человеческой мудрости. Оно есть источник всякой радости и всякой истины. И у меня перед глазами, да-да, прямо у меня перед глазами, предстает во всей своей необъятности чистый перламутр небытия в виде твоей задницы, полушария которой медленно, неуловимо, дерзну сказать, «уважительно» расходятся. Ибо то, что открывается моему взору, есть, разумеется, причина всего сущего или, как прекрасно сказал поэт, «зияющая пасть тени»[77].
Мне остается лишь сдернуть трусы — жалкий тайник, в котором ты, наивная дурочка, надеялась сберечь для себя одной единственно верный ответ на вопросы, мучающие весь род людской. Возлюбленная моя, вот оно, бурого цвета ложе, на котором покоится время. И не надо сжимать задницу! В той сокровенной точке, откуда растут твои ноги, мне уже видны волоски великого начала, темные завитки вечности, во влажных переплетениях которых мы все тщимся отыскать смысл существования.
Напомни мне, Мариза Робот, что изнасилование является серьезным поступком! Что оно ставит перед нами вопросы метафизического свойства! Что в силу этого оно требует к себе абсолютного уважения и безоговорочно заслуживает быть причисленным к преступлениям!
Поехали! Хватит тянуть! Еще одно движение бедер — ты мне помогаешь, да-да, на этот раз ты добровольно помогаешь мне выпростать твои коленки из-под пут юбки и трусов. Наконец-то твои ягодицы могут резвиться на воле, и я созерцаю самый прекрасный из твоих ликов. Ты открываешь моему изумленному взору источник навозной жижи, в котором готовы вечно валяться боги Олимпа и прочих местностей. О счастье! В голове у меня — ни единой мысли. Я жажду обвиться вокруг тебя, оплести тебя собой. Обеими руками я открываю твою двустворчатую плоть, и ты швыряешь мне в лицо подлинный языческий рай. От такого обилия красоты я вздрагиваю, как от пощечины, но я тебя прощаю — слышишь? — я тебя прощаю, жалея об одном: что у меня всего две щеки, чтобы подставить их твоей дерзновенной прелести. Ну да, разум меня покинул, я об этом уже говорил, так что с того? Разве есть на свете мысль, способная сравниться с бездонной грезой, в которую меня увлекают твои раздвинутые ноги? Самой этой грезы не хватит, чтобы наполнить пучину густой истомы, что так благосклонно отверзлась пред моим помутневшим от восторга взором.
С той минуты, как Мариза воскликнула: «Что вы делаете?», мы не обменялись ни единым словом. Так в древности философ взбирался на гору, чтобы приблизиться к небесам, и там, вдали от людей, в благоговейной тишине, прислушивался к таинственной гармонии сфер.
Волнение в том месте, откуда из тонкой полоски твоих трусов рвалась на свободу пышная путаница зарослей, вечно обреченных на ложную стыдливость, улеглось. Вот он, момент истины. Ты замерла в неподвижности, ты настороже, ты тоже вслушиваешься в то, что сейчас прозвучит в центре тебя, в глубине борозды, которую природа пропахала, чтобы мы, неустанные труженики желания, возвращались в нее вновь и вновь, до скончания веков. Серый ослик, все таскавший и таскавший воду из колодца, в конце концов сдох, в этом я уверен, ну и что? Зачем далеко ходить за умом и истиной, если есть твоя задница? Если есть эта прелюбопытная сферическая тишина, способная дать ответ на все наши вопросы?
Итак, понемногу из каштановых завитков выступает орган истинного и немого Слова. И пока на другом конце вашей, мадам, особы, в значительном удалении от имеющей место быть «беседы», ваше, скажем так, «обычное» лицо тщится покраснеть от «смущения», здесь, под моим растроганным взглядом, напротив, ваши не способные лгать губы покрываются каплями радостного стыда, набухают наивным желанием сказать «да» и решительно отбрасывают всякую сдержанность. Вот из какого колодца рождается истина. Голая, это правда. Голая и мокрая.
Говори, говори же, молчаливо зияющая Мариза! Затопи меня моими собственными вопросами! Ну же, не стесняйся, облегчись! Я ж тебя не статью заставляю писать! И, по-моему, это куда занимательней, чем любая статья. Во всяком случае, натуральней, это уж точно.
Да разве мне устоять перед этой мясистой медитацией, перед этим ненасытным допросом, перед этим тучным губастым любопытством? Все это приводит меня в игривое настроение, и я делаю вид, что оглох. Я прижимаюсь ухом. Потом носом. Потом ртом. И всеми фибрами тела внимаю твоей настоящей, твоей глубинной тишине.
Ах, ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Так я тебе отвечу! И вот ты уже на спине, одна нога болтается на весу, вторая лежит у меня на плече. В этой позе твой толстый пушистый птенчик раскрывает клювик, прося кормежки, и поднимается вверх, увлекая за собой все гнездо.
Но не будем торопиться — ни вы, читающие меня сейчас, ни я, устремляющийся по скользкой волне желания меж бедер Маризы, не знакомых с эпиляцией. О да, в этом самом месте, где раскрывается подлинная красота женщины, ничем не обязанная институтам и литературе, проявляется истинная природа нашей журналисточки — природа вакханки. Зато должен признать, что на остальной части ее персоны, в частности, лице — «другом» лице, потому что пора вспомнить и о нем, том самого лице, что обычно носят на плечах и используют для соблюдения банальных приличий, — не отражается ровным счетом ничего, как в прямом, так и в переносном смысле, ни намека на переживаемые нами чувства.
С умилительной кротостью ты протягиваешь мне свою плотскую чашу для подаяний. Мы родились в результате мастурбации небытия, и мы, и вся остальная Вселенная, ты вроде должна помнить? На что нам надеяться, как не на милостыню удовольствия? Ты можешь сколько угодно таращить на меня глаза, Мариза, и насыщать воздух планеты своими ахами и охами и своими «что вы делаете?», добавить к этому нечего, хоть это-то ты понимаешь?
Я держу тебя за бедра. Мои горсти полны твоей плотной квашней, я мешу и мешу это теплое тесто, и оно потихоньку начинает подниматься. Твои икры отрываются от моих плеч, ноги напрягаются, ступни глядят в потолок — и трогательно, как слепая, ты движешься к наслаждению.
Мои руки скользят ниже, тебе под бедра. Батюшки, да ты приподнимаешь зад, чтобы дать им ход. Неужели это наивность желания вырвала тебя из лап земного притяжения? Может, еще чуть-чуть, и она превратит тебя в ангела? Моему взору открывается твой лик, розовый и черный, тоже близорукий, и он ловит мой взгляд, надеясь обойтись без очков! И прекрасно! Значит, так тому и быть!
Я давлю лицом разверстый гранат, и он взрывается не хуже гранаты, обдавая меня своим соком от подбородка до бровей. Влажный циркуль твоих ног раскрывается все шире. Как хорошо, Мариза, как хорошо учить геометрию! Прижавшись губами к твоим губам, я громким криком, на всю исповедальню твоей плоти, возвещаю о том, что нашему одиночеству настал конец, и отпущение грехов снисходит на меня тихим вздохом. Ты превращаешь мой язык в подобие Гревской площади[78], на которой гибнут — ой ли? — волны удовольствия, одна за одной, и с каждой секундой мой литераторский жезл набухает все новыми незатасканными метафорами. Но разве мы не договорились, что с этим покончено? А ведь я предупреждал: я не умею прерывать разговор. Я прыгаю с темы на тему, и, пока ты, потеряв воды, рожаешь голову болтливого писателя, мы снова расходимся на разные концы галактики. Если только не допустить, что поэт, поведавший нам о поцелуе музы, имел в виду журналистку из Брюсселя. Может, это была твоя прапрабабка?
Все, пора кончать с этим делом, и хватит формализма! Мы знаем, к чему мы пришли: и мы с Маризой, и вы, читающий эти строки.
Не бойтесь, я избавлю вас от описания моих носков и подсчета пуговиц у меня на рубашке. Итак, я наг и готов еще раз проверить, правда ли, что змей из Писания — просто толстый розовый червяк, раздутый от гордости за то, что снова начинает историю эволюции — в конце концов, все мы явились на свет трудами этого беспозвоночного. О человече! Ты взыскуешь рая, а находишь лишь вечный ком земли, но до чего же здорово, что ты не оставляешь попыток! Ух! Ух! Червь проник в плод.
Мариза хотела продолжить интервью, но, слава богу, магнитофон наотрез отказался включаться. Что касается последнего вопроса, записанного на пленку, — «Что вы делаете?» — мне кажется, я дал на него достаточно развернутый ответ. Говорят, женщины любопытны и вечно хотят узнать что-нибудь еще. К тому же между простой сытостью и подлинным удовлетворением — огромная разница. Короче говоря, мы с Маризой Роботом расстались, как будто ничего и не было. А если и было, то так, ерунда. А на что я надеялся? Да ни на что.
Кристиан Либенс [Christian Libens; p. 1954]. Почему этот бельгийский писатель, поэт, журналист, автор более двадцати серьезных книг, книгоиздатель, специалист по Жоржу Сименону и достопримечательностям Льежа решил сочинить эротическую книгу, так и остается загадкой, хотя он и попытался объяснить это в своей статье, написанной специально для нашего номера. Публикуемая новелла взята из сборника «Крутая любовь» [ «Amours crues», 2009]; интересна она тем, что автор пытается соединить эротику с восприятием жизни и литературы.
Перевод Марии Аннинской. Перевод новеллы выполнен по изданию «С. Libens. Amours crues» [Luc Pire, 2009].
ХОЗЯЙКА булочной мадам Пиротен была самой дотошной наблюдательницей на всем привокзальном перекрестке. Не то чтобы ее боевой пост был удобней, чем у других торговок, — нет, бакалейщица и владелица хозяйственной лавки тоже располагались вполне удачно, но у булочницы был самый зоркий глаз во всем городке. Когда я входил в ее лавку, она мгновение скользила по мне рассеянным взглядом и тут же переводила его на прохожих, снующих по улице. Я робким голосом мямлил заученную фразу, и тогда она, с явной неохотой, все же отрывалась от созерцания улицы и давала мне то, за чем меня прислали.
Надо заметить, что в булочную я ходил ежедневно и никаких сюрпризов меня тут не ожидало. Следуя материнскому поручению, я неизменно покупал «хорошо пропеченный резаный хлеб», к которому порой добавлялись эклер с шоколадом для меня и два слоеных пирожных с абрикосовой начинкой для родителей. Если против обыкновения я отваживался заглянуть к мадам Пиротен по собственной инициативе, то покупал исключительно жвачку за пятьдесят сантимов. Только эти тонкие, розовые, душистые пластинки и могли сподвигнуть меня переступить порог булочной и заговорить с хозяйкой.
Когда же мы являлись в булочную с дедом Пьером, мадам Пиротен превращалась в самою любезность. Они с моим дедом были ровесники и всегда находили, что обсудить: мало ли всяких взрослых историй? Я пользовался этим, чтобы сквозь раздвигающиеся стекла витрины насмотреться вдоволь на банки с разноцветными конфетами. Обожавший сладости дед Пьер, как правило, заканчивал беседу тем, что к обычному списку покупок добавлял сто граммов кофейной карамели «мокатин», которую мы потом вместе съедали, ожидая, когда промчится мимо Кёльнский экспресс, и соревновались, кто первым увидит длинный красный нос локомотива?
Но эти редкие «сладкие моменты» так и не примирили меня с мадам Пиротен и не притупили то ощущение неприкаянности, которое порождал во мне ее равнодушный, невидящий взгляд. Возможно, я просто-напросто обижался, что она не воспринимает меня всерьез.
Не эти ли мелочи, пережитые в детстве, определяют в дальнейшем наши вкусы? Вот месье Борн, к примеру, мясник с заячьей губой, что держал лавку как раз напротив булочной, встречал меня всегда широкой улыбкой всех трех губ, после чего своими красными холодными пальцами, предварительно обтерев их о заляпанный бурыми пятнами фартук, подцеплял кругляшок кровяной колбасы, или ломтик паштета с чесноком, или кусочек салями и предлагал мне.
Булочница или мясник? Сладкое или соленое? Сознавал ли я тогда, что выбираю, к какому лагерю примкнуть?
С одним и тем же изумлением он задает себе вопросы по поводу человека, дерева, цветка или кружки свежей воды. Каждый день Зорба видит все будто впервые.
Вчера мы сидели около хибары. Выпив стакан вина, он повернулся ко мне с тревогой:
— Что это за красная вода такая, хозяин? От старого корешка тянутся ветки, на их концах висят какие-то кислые штуковины, потом проходит время, солнце их греет, и они становятся сладкими, точно мед, и тогда их уже называют виноградом; потом эти штуки топчут ногами, выжимают из них сок, разливают в бочки, где он без посторонней помощи бродит; потом его достают на праздник святого Георгия… — и оказывается, что это уже вино! Что за чудеса такие! И вот ты пьешь этот красный сок, и душа твоя словно ширится, и не помещается уже в своей старой клетке, и жаждет свершений, и бросает вызов Богу. Что все это такое, хозяин, ответь мне?
Я не отвечал. Слушая Зорбу, я чувствовал, как мир вновь обретает свою первозданность.
Пьер, читавший вслух, смолк и посмотрел на Маризу. Она сидела, закрыв глаза, прислонясь виском к стеклу.
— Как я люблю твой голос, когда ты мне читаешь, — прошептала она.