41096.fb2
Мерзавец не отрывал от нее глаз. <…>
…Жара становилась нестерпимой. Все разговоры были теперь только об этом. Когда мясник выходил из холодильной камеры, покупательница говорила: «Там, наверно, лучше, чем снаружи?» Он смеялся и кивал. Иногда, если дама ему нравилась и у нее был не слишком неприступный вид, он набирался храбрости и говорил: «Хотите, пойдем проверим?» Тон его при этом был самый невинный — чтобы нейтрализовать сверкающий взгляд.
На самом деле фраза его была далеко не невинной. Мне случалось видеть, как хозяин и его помощница заходили вместе в холодильник и выходили оттуда десять минут спустя, растрепанные, с физиономиями, не успевшими еще принять будничное выражение.
Однажды, когда хозяина не было в лавке, его помощница и мясник закрылись в холодильнике вдвоем. Спустя некоторое время мне страшно захотелось открыть дверь. Я не смогла удержаться.
Между двумя рядами подвешенных бараньих и телячьих туш стояла женская фигура, держась обеими руками за огромные железные крючья, как держатся в транспорте, чтобы не потерять равновесие. Юбка ее была задрана и закручена вокруг талии, в полумраке белели бедра и живот с черным кустистым пятном, которое в профиль было выпуклым. За ее спиной пристроился мясник, штаны его болтались где-то на щиколотках, а фартук был закручен под нависающим животом. Завидев меня, они перестали раскачиваться, но плоть мясника осталась в плену могучих ягодиц женщины.
Теперь всякий раз, как покупательница намекает на прохладу огромной морозильной камеры, я снова вижу эту сцену: женщина, подвешенная на крючья, точно туша, и мясник, пихающий в нее излишки своей плоти, а вокруг — мясо, мясо…
Люди входили и выходили. У мясника не было времени даже слово мне шепнуть. Бросая на весы бумагу с нарезанными ломтями, он делал мне знаки, подмигивал.
После той истории с помощницей хозяина я дулась на него несколько дней, не подпускала даже близко с его шепотом. Тогда он начал рассказывать, как проходил обучение на бойне. Это было жестко, говорил он, он чуть не сошел с ума. Но больше ничего рассказать не мог и замолкал, посерев лицом. <…>
Они репетировали в подвале моего дома и почти каждый раз заходили ко мне. Я начала носить облегающие штаны из черного кожзама, тесные свитера, плотно обтягивающие и подчеркивающие мою маленькую грудь, рисовать себе большущий рот, обводя его по контуру.
Девица, разумеется, тоже приходила, и я металась между восхищением, желанием ей нравиться и мучительной ревностью. Иногда мне хотелось толкнуть ее в объятия Даниэля, увидеть, как он обнимает ее за талию, прижимается губами к ее губам; я представляла себе это в замедленном варианте: их лица медленно приближаются друг к другу, губы с мягким звуком слипаются, языки сплетаются… Но если я улавливала между ними хоть малейшее движение, свидетельствующее о взаимопонимании, малейший намек на сообщничество, я готова была вырвать им глаза и размозжить головы.
Я поила всех чаем, мы курили и болтали. Если она не носила свои гепардовые лосины, то надевала короткую кожаную юбку, кружевные чулки и непременно черную куртку, дополняя костюм экстравагантными клипсами.
Однажды Даниэль сказал, что серьги придуманы специально для того, чтобы девушки не познали наслаждения от покусывания мочки уха. Тогда певица сорвала с себя клипсы, плюхнулась на колени к моему брату и Даниэлю, сидевшим рядом, и подставила им свои уши, и, пока они ее кусали, она вопила истошным голосом: «О, да, да! Сейчас кончу! Кончаю!» Мы тогда все очень смеялись.
Я с любопытством и опаской наблюдала за этой троицей. Даниэль жил теперь у моего брата. Квартира была довольно большой, места им хватало, а расходы они делили пополам. Я у них бывала редко.
Они оба весело надо мной подтрунивали: из-за моих миниатюрок, а еще из-за того, что я все время сидела дома и рисовала. Со мной они взяли покровительственный тон, как будто я была их общей младшей сестренкой, и говорили, как мне идет, когда я собираю волосы в хвост на макушке, чтобы удобней было работать.
А я, мечтая, как в старых сказках, зачахнуть от любви, изводила себя тем, что ничего не ела и каждый день любовалась на себя в зеркало: ребра выпирали все сильнее, от слабости с лица сошли все краски, кроме того, у меня начались головокружения; я чувствовала себя невесомой и прозрачной.
Днем я залезала в кровать и плакала в подушку, думая о Даниэле, а кончалось все тем, что я стаскивала с себя трусики и принималась сама себя ласкать, упиваясь горьким одиночеством и доводя себя до исступления. <…>
Однажды вечером после концерта мы возвращались поздно, и брат предложил переночевать у них.
Я, наверно, битый час ворочалась на узеньком диванчике в гостиной, а потом встала, как сомнамбула отправилась в комнату Даниэля и залезла к нему в постель.
Он обнял меня, прижал к себе, и я почувствовала, как его член напрягся, прижавшись к моему животу.
Он смеялся, что я пришла к нему голая среди ночи, а я чувствовала, как во мне растет страх перед незнакомым мужским телом. Я хотела любви, я хотела Даниэля, я отчаянно прижималась к нему вся целиком, всем своим жаром, и впитывала его жар. Он вошел в меня дважды в ту ночь, дважды сделал больно, дважды кончил, излившись на меня.
Потом наступило утро. Я пошла домой пешком. Я смеялась и пела. Высшего наслаждения ночью я не испытала, зато рассталась со своей девственностью и с ума сходила от любви.
Как же все было? Я поднялась в темноте и, точно кошка, прокралась по черному коридору в кровать Даниэля; у меня в животе зияла дыра, а он был горячий и сонный в своем уютном логове. Два полуночных зверя унюхали друг друга, прижались, сплелись, слились; я трогала его голую кожу, вдыхала его запах; он вложил свою плоть в мою плоть.
Его плоть во мне… Уже перевалило за полдень, а я все еще млела. Но позвонить не решалась. А вечером узнала, что Даниэль с родителями уехал на каникулы.
Вернувшись в то утро домой, я набросилась на апельсины: сидела, ела их и вспоминала, как все было, и не переставая улыбалась. Мне даже не приходило в голову тогда, что Даниэль может уехать. Я не знала, что он будет все время куда-то уезжать и подолгу не возвращаться; что мне придется все время его ждать, и так мало будет ночей, проведенных вместе, а наслаждение так и не придет.
Я посмотрела на мясника и неожиданно для себя почувствовала, что хочу его. Конечно, он не красавец, особенно в своем фартуке, заляпанном кровью, обтягивающем жирный живот. Но тело его не было мне отвратительно.
Почему? Потому что август выдался жарким? Или потому, что я два месяца не видела Даниэля? Или слащавый шепот в ухо так сильно на меня подействовал? Я едва скрывала возбуждение. В лавку входили мужчины, я представляла их голыми, пыталась вообразить, как у них стоит, и мысленно засовывала их в себя. Женщины, на которых пялились хозяин и мясник, — им я мысленно задирала юбки, раздвигала ноги и предлагала их мужчинам. У меня в голове роились абсолютно неприличные мысли и видения, а биение пульса в самом укромном месте перекочевало в горло. Мне хотелось запустить руку себе между ног и, спрятавшись за кассу, довести себя до спазма — но этого было бы мало, я бы этим не насытилась.
Я решила, что днем пойду с мясником.
Даниэль… посмотри, как меня трясет, посмотри, что со мной творится. Положи руки мне на лоб, чтобы мой мозг, мое тело успокоились. Овладей мной, возьми меня, заставь меня содрогнуться от пульсирующего восторга!
Знаешь, Даниэль, я тут начала писать натюрморт — букет роз. Не смейся, но я не знаю, как передать цвет лепестков, их нежность, шелковистость, бархатистость, их тонкость, их запах. Хожу вокруг этого букета, пытаюсь и так, и сяк — да все зря.
Смешно, правда? Мы хотим поймать в свои сети мир и перенести его на бумагу с помощью карандашей и красок, одной правой рукой. Но мир нас знать не знает, он от нас ускользает. Когда я вижу небо, море, когда слушаю шум прибоя, когда лежу в траве или смотрю на розу — мне хочется плакать. Я зарываюсь в розу носом, я сосу стебелек травинки — но ни роза, ни травинка не раскрываются передо мной, они все равно хранят свою тайну.
А тебя никогда не поражало, что в огороде вырастают такие огромные тыквы? Лежат себе, невозмутимые, сияющие, как Будда, тяжелые, как ты сам, на круглой, как тыква, земле — и вдруг ты теряешь ощущение реальности, смотришь на все как впервые, и собственное тело кажется тебе каким-то новым и чужим, и ты понимаешь, что не знаешь этого мира, ты в нем как слепой. А огород живет себе своей жизнью, и в нем свисают с веток блестящие, налитые помидоры и плотно запечатанные стручки фасоли, и кудрявится петрушка, и раскрывает круглые лапки латук. Что еще остается, кроме как уйти потихоньку, словно ты попал сюда не по праву?
Даниэль, сегодня, может быть, я пойду к мяснику. Не злись, люблю я все равно только тебя. Но мясник — он весь из мяса, а душа у него как у ребенка.
Даниэль, я пойду, наверно, к мяснику. Что это меняет, я все равно люблю только тебя. Но мясник — развратнейший тип, и я не хочу, чтобы он на меня облизывался.
Я помню, как ты испугался, Даниэль, когда увидел меня сидящей на подоконнике у раскрытого окна — четвертый этаж как-никак. Ты тихонько подошел ко мне сзади, схватил за талию. Ты хотел меня напугать. Мы стали хохотать, и я еще некоторое время болтала в воздухе ногами. А потом ты подхватил меня и унес на кровать. Мы тогда были вдвоем, никого больше не было. Я лежала на кровати навзничь, свесив голову, и видела комнату вверх ногами, а ты сидел на мне и держал меня двумя руками за шею, и тихонько сжимал, и потолок кружился у меня перед глазами. <…>
Если я пойду к мяснику, Даниэль, я этим уничтожу нас с тобой. Мясник ляжет на меня своим толстым животом, и твое стройное, крепкое тело исчезнет. Я любила твои широкие, худые плечи с россыпью веснушек. Я любила твои черные, мягкие волосы, твои узкие губы, твой прямой нос, твои уши, глаза, я любила твой голос, твой смех. Я любила твою грудь, твой плоский живот, я любила твою спину, по которой пробегала пальцами. Я любила твой запах и даже не мылась — специально для того, чтобы подольше его сохранить. Я любила шагать по улицам тебе навстречу, и улицы говорили мне: он там, за тем поворотом; снег сверкал, и толпа расступалась, чтобы дать мне дорогу; во всем городе были только я и солнце на небе, и мы оба шли к заветному подвалу, где меня ждала любовь, где я распахну объятия, пальто, ноги, где я сама тебя раздену и ты ляжешь со мной рядом, тело к телу, глаза в глаза, рот в рот, где я всосу тебя всего, целиком, и ты останешься во мне. Я любила ждать тебя, Даниэль, я любила то, что у тебя там, внизу живота, и что я никак не решалась взять в руки. <…>
Жара становилась удушающей. Мясник сделался серьезным и пристально заглядывал мне в глаза всякий раз, как поворачивался к весам. И всякий раз сладковатый запах, исходивший от мяса, отзывался во мне смятением.
Я думала о том, что забыла поменять воду в розах, а они все стоят и все такие же красивые. Мне, разумеется, не удалось передать все оттенки их цвета — градации выцветшей обивки старого кресла, только в их лепестках больше прозрачности, больше тончайших переходов, от изысканно-розового до бледно-коричневого по краешку лепестков.
Я растворяюсь в разогретом воздухе, меня убаюкивают монотонные движения за кассой, настойчивые, постоянные взгляды, бросаемые мясником. Я увязаю в безвольном ожидании; время и все, что вокруг, скользит мимо меня; мое тело наполовину мертво и безучастно, а наполовину находится во власти тайных процессов брожения.
От людей, которые заходят в лавку, пахнет солнцем и маслом для загара; у мужчин икры еще в песке, у женщин песок на затылке и на сгибе рук; дети тащат в одной руке ведерки и лопатки, в другой держат ванильное мороженое. Хозяин и мясник снуют от прилавка к чурбану для рубки мяса, от мясорубки к холодильнику…
Перерыв. Помощница хозяина накрыла стол на улице, под деревьями. Хозяин, мясник и другие работники пьют уже по второму аперитиву, обмениваются шутками, перемежая их громкими взрывами хохота.
Помощница принесла блюдо с колбасной и ветчинной нарезкой и миску с салатом из помидоров. Когда она оказалась возле хозяина, он положил руку ей на ягодицу. Не долго думая, она подставила другую.
И тут разразилась гроза. Вспышка молнии, гром, и сразу дождь. Теплый и густой летний ливень.
Толкаясь, крича и смеясь, все принялись перетаскивать еду и стол в дом.
С платанов потекли ручьи. <…>
Мы оба молчали. Я смотрела, как ходят туда-сюда дворники на залитом дождем стекле и вдыхала острый запах моих мокрых волос, прилипших к лицу.
Он открыл дверцу машины, протянул мне руку. В моих пластиковых босоножках хлюпала вода. Он привел меня к себе, усадил на диван, принес кофе. Потом включил радио и попросил подождать минут пять, пока он примет душ.
Я подошла к окну, отодвинула занавеску и стала смотреть на дождь.
От льющейся воды мне захотелось писать. Выйдя из туалета, я толкнула дверь ванной. Там было парко, стены запотели. За занавеской угадывался массивный силуэт. Я отодвинула немного штору и стала смотреть. Мясник протянул мне руку, но я увернулась и предложила помылить ему спину. Встав на бортик душевой кабины, я сунула руки под горячую воду, взяла мыло и стала тереть его в руках, пока они не покрылись густой пеной.
Я принялась гладить мужское тело мыльными ладонями, начав с затылка и постепенно, круговыми движениями, спускаясь ниже. Широкие плечи были белыми, крепкими и мускулистыми. Я спустилась вдоль позвоночника, прошлась по бокам, захватив немного живот.