Мне скучно без Довлатова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10
И с этими словами английский премьер-министр скрылся в салоне самолета. Однако палехскую шкатулку с шапкой он все-таки захватил с собой.
А шапка из поседевшего волчонка навсегда осталась у фотографа Рубина. Но шапка шапкой, а из журнала, где он работал, Рубина вскоре уволили, и он десять лет доживал свой век в весьма невзрачной фотоартели.
Удивительно еще и то, что англо-советские отношения сразу после этой истории как-то редко похолодели. Впрочем, шапка ли этому была виной или нет, я не знаю.
ВЕРМЕЕР
А. Кушнеру
Я говорю: «Марсель,вот Александр Великий».И мы глядим отсельна Дельфт, почти безликий,поскольку он теперьВермеера творенье,и нам открыта дверьв одно столпотворенье.А. Кушнер, Е. Рейн.
Все так же желт фасад,и гнилостны каналы,но триста лет назадвсе кануло в анналыи сведено на нет,запродано навечноза несколько монет(искусство бессердечно).Ну, что ты, Александр?Ведь ты об этом грезил,не ватник, не скафандр —тебе достался блейзер.И у меня такой,повяжем общий галстуки за другой рекойзальем за общий галстук.Как хорошо одним,без жен и без дивчины,напиться в синий дым,три дня не брить щетины.Вот встретимся с тобойу Гроба мы Господня,но не играй судьбой,судьба по сути сводня.Она сводила нас наСреднем и на Малом,она водила наспо общим бредням шалым,к Ахматовой вела,в пучину Петроградской.«Такие вот дела», —сказал бы призрак датский.Еще и Колизей,и Вырица, и Нальчик.Как тихо без друзей!Ты понимаешь, мальчик?* * *
В отеле «Виллидж» на канале,где антикварный магазин,мы как-то переночевали,я и приятель мой один.Он звался Кейсом, милым «фейсом»привлек немало важных дам,и по голландским плоским весяммы с ним явились в Амстердам.И тотчас он меня забросил,скупал гашиш и героин,и я один пять суток прожил,совсем один, совсем один.Скучал, играл на биллиарде,пил пиво и голландский джин,и пробовал бродить по карте,совсем один, совсем один.Я побывал у антиквара,что первый занимал этаж,и столько было там товара,что впал я в безутешный раж.Здесь были Гойя и Вермеер,и Клод Моне и Эдуард,но я все миллионы мерилна биллиард, на биллиард.Почем в Москве-то ныне Гойя?А К. Моне, а Э. Мане?Но никогда не знать покоя,играя в «пирамидку», мне.Поскольку этот стол, и лампа,и световой над нею нимбталантом одного голландцауже попали на Олимп.Что мне чужие натюрморты,(я отдал Эрмитажу дань),когда за столик на три мордыприносят в баре финшампань.Поскольку ночью Кейс вернулсяи с ним прелестница одна,он к героину повернулся,но к рейнвейну — она.И я остался с этой дамойи объяснил ей, как умел,что здесь сокрыт музейный самыйВатто, Пуссен и Рюисдел.Но только выпив финшампании вкусы исказив в душе,я объяснил ей, что в шалманечтят Фрагонара и Буше.И наконец, она согласна,Буше ей тоже по душе,и это было так прекрасно,но только кончилось уже.* * *
«Мы жили рядом. Два огромных домав столице этой брошенной и нынесчитающейся центром областным…»Автоцитата это. Что ж такого?Пожалуй, это слишком бестолково…Но как-то надо мне начать, и этосовсем не худший способ. Два секрета —мы жили рядом, но худая слававодила нас налево и направо,мы были незнакомы десять лет,и только домовой наш комитетсводил нас вместе возле паспортисткипо поводу квартплаты и прописки.Ну да, нам было восемнадцать лет.И это первый и простой секрет.Второй был посложнее (даже слишком),загадочный, когда своим мыслишкамя предаюсь, то некий ужас первобытныйвстает во мне, печальный и обидный.Ее я помню резвой пионеркой,потом одну, потом с подругой Веркой,потом в кампашке дерзких пареньков.Все ерунда. Не ерунда Линьков.Он тут же жил на улице Разъезжей,но словно обитатель побережий,где меловые скалы и Кале…А впрочем, первый парень на селе.Блондин с фигурой легкого атлета,он где-то проводил за летом лето,в каких-то альпинистских лагерях,где, впрочем, возмужал, а не зачах.Он был уже студентом Техноложки,куда на «двойке» ездил на подножкеи, изгибаясь, словно дискобол,как уголовник мелко накололтатуировку «Ася»…О, сильный довод, истое причастье…Профессорский сынок, а не шпана,он этим чувство доказал сполна.Он был вознагражден, как мне казалось,но мне-то что, и все же прикасаласько мне при встрече истинная страсть…Я школу кончил и однажды — шастьв Москву на кинофакультет особыйи — поступил. И сразу стал особой.«Москва, Москва, как много…» Но чего?Теперь не понимаю ничего.И вот на пятом курсе практикантомя прикатил на берега Невы,отмеченный сомнительным талантом,конечно, сноб и с ног до головыповязанный московской раскадровкой,цедящий томно: «Эйзенштейн, Ромм…»Но в общем одинокий и неловкий.Нас было мало. Только вчетвероммы вышли на опасную дорогу.Четверка развалилась. Слава Богу!Один уехал в глупую Канаду,другой патриархии секретарь,пробрался третий быстро за оградучего-то непонятного, в алтарь,а может, в казино, а может простов избу за Аппалачами свою.Все отболело, раны и короста,я не о них, об Асе говорю…«И я поднимаюсь на сто второй этаж,там буги-вуги лабает джаз,Москва, Калуга, Лос-Анжелособъединились в один колхоз,колхозный сторож Абрам Ильичв защиту мира толкает спич…»А в общем, братцы, этаж шестой,я не женатый, я холостой,зачем же ехать так высоко,когда на первом кабак «Садко».Но нам играет Сэм Гельфанд сам,и мед и пиво нам по усам.Там Бакаютов, там Карташов,там так уютно, так хорошо.Но там бывают Дымок, Стальной,там Мотя с финкой и там Нарком,ни слова больше об остальном,уже мильтоны висят на нем.Они изящны, они добры,«Казбек» предложат и «Честерфильд».И сам я думал так до поры…Все ныне память и неликвид.Предпочитаю этаж шестой,оттуда виден пейзаж пустой,и на вершину такой горыежевечерне мы до порытаскаемся и — хошь не хошь,но там просаживаем всякий грош.Там удивительный прейскурант,и там у каждого свой приз и ранг,и коль не вышел на ранг Линьков,то первый приз ему всегда готов.Он удивителен, на нем пиджакиз серой замши, на нем нейлон,и до чего же он не дурак,всегда сидит он у двух колонн,Викуля, Люля и Ася с ним,никто не смеет к ним подойти,Нарком, напившийся в лютый дым,и то сворачивает с полпути.И нам играют «Двадцатый век»,и нам насвистывают «Караван»,и смотрит из-за припухших векДымок Серега, он трезв — не пьян.Однажды он подошел к столуи Асю вызвал на рок-н-ролл,и долго-долго он на полусидел и в угол к себе ушел.И я бывал там, и я бывалс приятной девочкой в табачной мгле,и столик рядом с ним занимали с ним раскланивался навеселе.И он мне вежливо кивал в ответ…И вот однажды я пришел и — нет,мне нету места, мой занят стол,четыре финна за ним сидят,четыре финна в бутыль глядят,и я, обиженный, почти ушел.Ну, что поделашь, финн — это финн,он здесь хозяин, он господин,куда мне деться, куда пойти,шумит суббота и крайний час,плати тут или же не плати,администрация не за вас.И поднимается тогда Линькови говорит мне: «Я вас прошув наш балаганчик и в наш альков,я приглашаю вас, я так скажу…»В четыре ночи на островах,где свадьбу празднует «поплавок»,Линьков на дружеских ко всем правахглядит загадочно в потолок.Гуляет свадьбу Семен Стальной,через четыре года — расстрел,а нынче гости стоят стеной,и говорят ему «вери велл».И млечный медленно ползет рассвет…Где моя спутница и где Линьков?Ну, что же, ладно, раз нет — так нет,но Ася рядом, обмен готов.Тем более, что у Пяти Угловмы проживаем, она и я.Тут все понятно, не надо слов,и так составилась судьба моя.На этом свете все неспроста,недаром комната моя пуста,недаром в этот вечер Стальноймне подарил свой галстук «Диор»,рассвет июньской голубизнойвползает в мрачный глубокий двор…* * *
Давай уедем.Давай, давай!Куда угодно,за самый край!На самый краешек?Он где? Он где?Наставим рожкисвоей судьбе!Вокзал Балтийский,купе СВ,а настроение —так себе.Какие улочки!О, Кадриорг!Какие булочки!Восторг! Восторг!Стоишь у ратуши(поддельный хлам),и все же рад уже —что здесь, не там.Что пахнет Балтикой,а не Москвой,и даже практикойчуть-чуть морской.На рейде тральщикии крейсера,вот это правильнаякрасота.Как я любил тебя,о, флот, о, флот!И гюйсы легкиевразлет, вразлет.Т. Бек.
И от дредноутадо катеркамоя бредоваяс тобой тоска.Возьмите, братики,меня с собой,на этой Балтикея свой, я свой.Сейчас голландочкуприобретуи буду ленточкудержать во рту.Захватим Даниюи Скагеррак,есть в Копенгагенеодин кабак…Я был там, братики,там все о'кей.Мы встретим в Арктикегрозу морей.Там на корме у них«Джек Юнион»,эскадра строитсяиз двух колонн.Вода холодная,торпедный ад,они из Лондона,и — победят.Гляди в историю,кто прав, кто нет,у Ахиллеса былвенок побед.Но помнит Гектораподлунный мир,и Гектор брат ему,его кумир.Победа — проигрыш,вот, в чем вопрос!И это сказанопочти всерьез…* * *
Забавно, что наша свадьбана том «поплавке» состоялась,где свадьба была Стального,где рядом сидел Линьков.Но только гостей немного,родственников штук двенадцать,да Асины три подруги,пятерка моих друзей.О трех уже говорилось,об одном я скажу позднее,а пятый был самый лучший,и теперь он лежит в земле…Все было в большом порядке:икорка и осетрина,и киевские котлеты,и сам салат «оливье».А пили «посольскую» водку,шампанское полусухое,а девочки — «ркацители»,под кофе — коньяк «Ереван»…Но было все это недолго,в двенадцать мы были дома,и я подарил невесте(невесте или жене?)колечко с приличным рубином(я беден был,что тут поделать?),и все же оно тянулосемьсот тех давних рублей.Она не взяла колечко,она раскурила «Уинстон»,она мне сказала тихо:«Так вышло, я ухожу».Я вовсе не удивился,мне что-то уже показалось,последние дни невестабыла возбужденно-грустна.Я что-то предчувствовал вродеподвоха и катастрофы,и все же я грубо крикнул:«Ты что, с ума сошла, почему?»Она собирала вещи,укладывала чемоданы,ведь она уже натащилакосметику и гардероб.«Такси мне вызови, милый.А это возьми на память», —и тут она протянулабумажник сафьяновый мне.Весьма дорогую вещицус серебряными уголками,с особым секретным замочкоми надписью «Мистер Картье».И он у меня сохранился,конечно, чуть-чуть поистерся,но думаю, этот бумажникпереживет и меня.«Скажи мне что-нибудь, Ася…» —«Ты знаешь, сейчас невозможно…А завтра с утра тебе яподробно все напишу…»И тут загремела трубка,подъехал таксомоторчик,и я чемоданы покорнос шестого спустил этажа.И только под свежим небомпитерского июнятак долго и одинокоторчал у наших ворот.Потом я вспомнил — за шкафомстоит бутылка «посольской»,тогда я поднялся обратнои шторы плотно закрыл…* * *
«Что за шум, что за гам-тарарам?Кто там ходит по рукам, по ногам?Машинистке нашей Ниночке КапланКоллективом подарили барабан».Я услышал этой песенки куплет,на углу в «Национале» двадцать лет,что там двадцать — тридцать лет тому назад,и вернулся он опять ко мне назад.Мы сидели впятером за столом,были Старостин, Горохов и Роом,выпив двести или триста коньяка,сам Олеша пел, валял дурака.И припомнил я дурацкие слова,когда к Асе на прощанье заглянул,мы не виделись три года или два,а письмо ее, как видно, черт слизнул.Боже мой, какой восторг, какой кагал,в тесной комнате персон пятьдесят,и любой из них котомки собиралв край, где флаг так звездно-синь-полосат.Но уж я им никакой не судья,просто было страшновато чуть-чуть,и хотелось мне, потемки засветя,лет хоть на десять вперед заглянуть.Так и вышло, тот, кто здесь был гвоздем,тот и там за океаном не пропал.Тот, кто здесь махал угодливо хвостом,там он хвостик пуще прежнего поджал.Впрочем, что об этом я могу сказать?Не за тем я затесался в тот кружок.— Ты письмо мне собиралась написать.— Разве ты не получил его, дружок?— Ври, да меру знай — прощаемся навек.— В этом деле меры нету, ты не знал?— Что Линьков? Вот это да, человек.Я всегда к нему симпатию питал.— Он в Дубне, уже он член-корреспондент,наша жизнь не состоялась, я виной.Обожди-ка на один всего момент,или лучше — рано утром, в выходной,приходи перед отлетом и письмоты получишь. Я храню его, храню.— Ах, какое же ты все-таки дерьмо!Я подумаю, быть может, позвоню.— Позвони… — Теперь, пожалуй, мне пора.До свиданья, эмигранты, бон вояж!Постоял я, покурил среди двора,где шумел, гремел светящийся этаж.* * *
«Нет в мире разных душ,И времени в нем нет…»Пожалуй, ты не прав,классический поэт.Все-все судьба хранит,а что — не разгадать.И все же нас маниттех строчек благодать.А время — вот оно,погасшие огни,густая седина и долгая печаль.Ушедшие на дно десятилетья, дни,и вечная небес рассветная эмаль.А время — вот оно, беспутный сын-студент,любовница твоя — ей восемнадцать лет.А время — вот оно, всего один момент,но все уже прошло — вот времени секрет.И все еще стоят вокруг твои дворцы,Фонтанка и Нева, бульварное кольцо,у времени всегда короткие концы,у времени всегда высокое крыльцо.Не надо спорить с ним — какая ерунда!Быть может, Бунин прав —но смысл совсем в ином.Я понимаю так, что время — не беда,и будет время: все о времени поймем.* * *
Всю жизнь я пробродил по этим вот следам,и наконец-то я уехал в Амстердам,всего на десять дней, командировка, чушь!Но и она — успех для наших бедных душ.И всякий день бывал на Ватерлоо я,поскольку этот торг и есть душа моя,я — барахольщик, я — любитель вторсырья,что мне куда милей людишек и зверья.О, Ватерлоо, о, души моей кумир!Ты Илиада, ты — и Гектор и Омир!Тебя нельзя пройти, ты долог, что Китай,послушай, погоди, мне что-нибудь продай.Жидомасонский знак, башмак и граммофон,то чучело продай, оно — почти грифон,Б. Ахмадулина, Е. Рейн. Роттердам. 1990
продай подшивку мне журнала «На посту»,о, вознеси меня в такую высоту!Продай цилиндр и фрак, манишку и трико,и станет мне опять свободно и легко,как было там тогда на Лиговке моей,вы просто берега двух слившихся морей.На Лиговке стоит пятидесятый год,и там душа моя по-прежнему живет,там нету ничего, на Ватерлоо — есть,поэтому привет Голландии и честь.Гуляет Амстердам, и красные огнимерцают по ночам, забудь и помниты, лучший городок, в котором я бывал,там я пропасть бы мог, но видишь — не пропал.И вот в последний раз зашел я в Рейксмузей,и стал бродить-гулять по залам, ротозей,и вдруг — остолбенел — какая ерунда!Здесь Ася на холсте, вот это да — так да!Здесь у окна ее Вермеер написал,но диво — кто ему детали подсказал?Такой воротничок, надбровную дугу!Но дальше я — молчок, ни слова, ни гу-гу.Что Вена, что Париж, Венеция и Рим?Езжай-ка в Амстердам, потом поговорим.* * *
Покуда «BMW» накатывает мили,скажи, моя судьба, тебя не подменили?Лети, моя судьба, туда на Купертино,какая у друзей хорошая машина!Какой стоит денек, какая жизнь в запасе!Выходит на порог не кто-нибудь, но Ася.Вот скромненький ее домок в два миллиона,и легкий ветерок породы Аквилона.Скользит рассветный час по нашим старым лицам…Что Купертино нам, туда, скорей к столицам,Лос-Анжелес дымит, сверкает Сан-Франциско,пространство — динамит, а время — это риска,которой поделен бикфордов шнур судьбины,какие у друзей хорошие машины!Неужто ты ведешь свой кадиллак вишневый,неужто Данте — это я, а ты Вергилий новый?А впрочем, это так, а впрочем, так и надо.Виват, мой кавардак, победа и блокада.Все это ничего. Ни спазма, ни азарта,и вот взамен всего — ухмылка Леонардо.Но как тебя сумел так написать Вермеер?Изобразить судьбу, твое письмо и веер?Загадочный чертеж на этой старой стенке,и разгадать твои загадки и расценки?Что ты читаешь там? Свое письмо? Чужое?На белом свете нас осталось только двое.— Отдай мое письмо! Оно в твоем портфеле.Настал тот самый час, и то, что в самом делеслучилось, расскажи. Мне надо знать сегодня,какая нас свела и разлучила сводня.Отдай мое письмо за коньяком, за пуншем,обвязано тесьмой оно в портфеле лучшем,да, я нашел его, меня навел Вермеер,верни мне жизнь мою, ведь я тебе поверил.Так почему его не бросила ты в ящик?Предательский твой дух и был всегда образчикфатальной ерунды, пророческой промашки —за все мои труды — две узкие бумажки!Теперь они со мной. Я пьян, пойду до спальни.О, Боже, Боже мой, все небеса печальнынад Римом, над Москвой, над Фриско,Амстердамом,над худшею пивной, над лучшим рестораном.Теперь прощай навек, пора в Нью-Йорк,в Чикаго,вези меня скорей, удача и отвага,в бумажнике моем лежит твоя разгадка,как страшен окоем, в Детройте пересадка.* * *
Надо бы это прочесть немедля,но отчего так долго я размышляюи отчего мне не хочется из сафьянавытащить два этих листика узких?Где мой пиджак и за пазухой там бумажник?Но отчего я засунул пиджак в багажник?Лучше посмотрим фильм «Голубой бархат»,что нам прокрутят на боинге невесомом.Лучше посмотрим свежий журнал «Хаслер»,поговорим со студенткой-американкой,ей Горбачев нравится: «О, пэрэстройка!»Да я и сам с нею вполне согласен.Вот поднесут чай ледяной «Липтон»,вот подадут персик калифорнийский,вот и закончили фильм «Голубой бархат»,начали «Барсалино», что с Аль Пачино.Вот и Нью-Йорк, а там дела, выступленья,Бродский, Довлатов, Ефимов, Каплан, Рабинович,Люда Штерн, Козловский и Лубенецкий,пусть полежат в кармане два этих узких листочка…* * *
Боинг на боинг, кирпич на кирпич,о поднебесья Эйнштейнова дичь!Девять часов от Москвы и — Нью-Йорк,Вулворт на Вулворт, Мосторг на Мосторг.Джину и тонику низкий поклон,вот надо мною летит Парфенон.Но говорит стюардесса: «Друзья!Больше лететь нам на полюс нельзя.Нет керосина, посадка сейчас.Будьте спокойны, команда при вас».Где мы садимся? Нью-Фаундленд тут,сорок, быть может, посадка минут.Бог его знает, Нью-Фаундленд что —остров, пролив или вовсе ничто?То ли колония, то ли страна,впрочем, уже под ногами она.Мы вылетали — кипел реомюр,вышли на холод — какой-то сумбур.Это Нью-Фаундленд, впрочем, пойдем,веет в лицо ленинградским дождем.Градусов восемь, а может быть — пять,как бы до бара скорей доскакать.В барах повсюду один образец,бар нам и мама, но бар и отец.Строго и чинно, светло и умно,виски и вина, а нам все равно.Пиво бельгийское, даже сакэ,знать, не останемся мы налегке.Вспомни, что было, подумай, что есть.«Сущее — в разуме», слово и честьэтому Гегелю, вот человекФридрих был Гегель. Должно быть, абрек,или, быть может, батыр и джигит,кто его знает, он так знаменит.Если бы Гегель явился сейчас,я бы в минуту бумажник растряс,дай-ка, товарищ, тебя угощу,дай-ка тебе мою жизнь освещу.Что это было? Туман и обман?Что мне ответишь, ума великан?Мне тебя нужно о чем-то спросить,только осталось коньяк пропустить.Слушай-ка, Гегель, скажи мне, дружок,этот бумажник мне душу прожег.Вот эти два заповедных листа,а в остальном моя совесть чиста.Гегель глядит на мое портмоне,серый туман в трехэтажном окне.Вынул письмо я и Гегелю дал.Гегель читал его, долго читал.Взял он потом зажигалку «Крокет»,нежно мерцал переливчатый свет,эти листы он угрюмо поджег,пепел кружился, ложился у ног.Что же ты, Гегель, да ты хулиган!Впрочем, наполним последний стакан,нас вызывают уже в самолет,Гегель выходит в мужской туалет,в баре совсем затемняется свет.Что же ты, Гегель Владимир Ильич,камень на камень, кирпич на кирпич.* * *
И бледнеет Отчизна,точно штемпель письма.Предпоследние числа —вот уж голубизна.Что нам пишут — туманно,и ответ — невесом.И помечен он страннонебывалым числом.Глянь-ка в ящик почтовый,узкий вызов — на дне.Синий и кумачовыйфлаг кипит в стороне.Налетай же воздушныймногоярусный флот,ты почтарь простодушный,бедной жизни оплот.Пусть читают до света,забывают, клянут,жизни хватит, а нетудвух, пожалуй, минут.* * *
Северный полюс, проталины, лед,что же так низко идет самолет?Может, авария? Нет, пронесло.Вот и в Москве наступает число.Нового Времени, новых разрух,переведи-ка свой «Роллекс» и дух.Вот Шереметьевский ржавый утиль.Здесь моя сказка, и здесь моя быль.Тридцать ушло в нее ровно годков,что же сказать мне, порядок таков.Жизнь — это жизнь. А любовь естьлюбовь.Кровь — это кровь. А морковь естьморковь.Есть еще новь и свекровь — но таковвечный порядок, к нему я готов.Ежели надо тут что объяснять,значит, не надо совсем объяснять.В будущей жизни увидимся, друг,может быть, будет нам там недосуг,снова вернуться к старинным делам,будем гулять там, курить фимиам,вот вылезают из брюха шасси,Боже, помилуй нас всех и спаси,темные тени над бедной Москвой,что за печальный пейзаж городской,кончено, кончено, финиш, финал,все, что имел я, уже потерял.Дождик осенний затылок сечет,что миновало — уже не в зачет.Что наше прошлое — свет и туман.Истое, ложное — это генплан.Что по генплану построим, друзья?Знать это нам невозможно, нельзя.Истина — вот — и ясна и проста.Возле такси подставляет устато, что случилось, — всегда навсегда,наша победа и наша беда.Наше единое счастье впотьмах,наши ботинки в наших домах,наши котлеты на нашей плите…Гегель лежит в ледяной темноте.Мы пребываем в низине земли,слушай, товарищ, гляди и внемли,ты обручен с этой жизнью одной,с ней ты повязан, чужой и родной,крепкие цепи на наших руках,в этом вертепе — все счастье, все прах.Так позабудь тот заветный листок,Гегель его, как ты видел, поджег,утро в Нью-Йорке, а вечер в Москве,все мы подвешены на волоске.Днем в Амстердаме покой, благодать,я вам советую там побывать.Я вам советую как-то домойвзять и вернуться под ваш выходной,скинуть ботинки и лечь на диван,все остальное мираж и обман.Книгу открыть, поглядеть на жену,штору задернуть, остаться в плену.Это мне Гегель в том баре сказал,то же он в старых трудах написал.Камень на камень, кирпич на кирпич,Гегель, мой Гегель, Владимир Ильич.1990РЕЗУЛЬТАТ УМНОЖЕНИЯ
Это было много лет тому назад, 20 августа. 20 августа — день рождения Василия Аксенова.
Уже вышли первые книги Аксенова «Звездный билет» и «Апельсины из Марокко». Василий Павлович был знаменит, всеми любим, с его именем связывалось обновление русской прозы.
Жил Аксенов широко. Одновременно и по-джентльменски и по-ухарски. Он много зарабатывал и денег не копил.
Б. Ахмадулина и В. Аксенов. 1981.
И день рождения праздновался в соответствии с этим. Центральный Дом Литераторов был снят на всю ночь. Столы стояли в двух залах — в одном огромным каре, в другом — буквой П. Приглашенных было несколько сот человек плюс джаз-оркестр.
Повсюду лежали разрезанные астраханские арбузы изумительной спелости и блоки американских сигарет «Филипп-Мор-рис». Еда, вино, водка — все было превосходно.
Я приехал на день рождения Аксенова из Ленинграда, мы были давние приятели.
— Ты один? — спросил меня Вася.
— Да, один, — сказал я. — Жена не смогла приехать.
— Тогда сядь, пожалуйста, рядом с моим японским переводчиком. Он прекрасно говорит по-русски. Сейчас я вас познакомлю. Развлеки его каким-нибудь разговором.
И Вася подвел меня к человеку совершенно неопределенных лет, в очках, с гладкой прической и пробором, в светлом костюме. Мы сели рядом в том зале, где столы образовали букву П.
Выпили по рюмке водки, закусили зернистой икрой и осетриной. Надо было о чем-ни-будь поговорить.
— Вы переводили Аксенова? — спросил я для начала беседы.
— Да, — учтиво ответил японец, — с великим удовольствием. Две книги: «Звездный билет» и «Апельсины из Марокко».
— Давно вы занимаетесь русской литературой?
— Я окончил русское отделение университета в Токио. Тогда же начал переводить.
— Разрешите узнать, кого вы переводили, кроме Аксенова.
— Я переводил Льва Толстого.
— А что именно?
— Я перевел самое полное собрание сочинений графа Толстого, 96 томов.
— Вы, наверное, шутите!
— Нет, совсем не шучу. Но я перевел еще собрание сочинений Достоевского, 28 томов. Восемь томов Писемского, шесть — Гончарова, и много отдельных произведений.
— Это невозможно, — заволновался я и налил своему соседу еще одну рюмку водки.
— Почему невозможно? — невозмутимо заметил японец. — Вы сейчас убедитесь сами, что я ничего не преувеличиваю.
В. Аксенов и В. Высоцкий.
Карманных калькуляторов еще не было. Японец взял салфетку, вынул дорогое автоматическое перо «Монблан» и написал столбик каких-то цифр. Потом объяснил мне.
— Я окончил университет 52 года тому назад. Я работаю каждый день. Очень редко покидаю свой дом. Но я учел мои путешествия — ввел особый коэффициент. Выходных дней у меня в году два — день рождения моей жены и день рождения императора. Моя норма 6 страниц переводного текста в день. Да, после окончания университета дней двадцать или двадцать пять я болел. Эти дни я тоже учел. Теперь я все это перемножу, — сказал японец и склонился над листком.
Все-таки мне казалось, что он меня разыгрывает, и я снова разволновался. Пока я выпивал и закусывал, японец справился со своей математической задачей, он подчеркнул результат двойной чертой. Как только я увидел эту невероятную цифру, я понял, что переводчик из Японии прав, что он нисколько не преувеличивает. Мне хотелось поцеловать ему руку, но я сдержался. Я высмотрел в конце стола еще полную икорницу и поставил ее перед японцем.
В. Высоцкий.
Когда я отлыниваю от работы, или обстоятельства отрывают меня от письменного стола, или я куда-нибудь уезжаю, я вспоминаю этого человека. Я вспоминаю столбик цифр, которые он перемножил.
СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД
Я точно знаю по своему дневнику, что это было в 1976 году — всего три года как я переехал в Москву и странным образом попал в приятели к Евгению Александровичу Евтушенко. Отношения эти, тянувшиеся лет пять, являются и сейчас для меня загадкой. Что связывало самого знаменитого поэта страны, одного из героев мировых сенсаций со скромным литератором, которому оставалось еще восемь лет ожидания до выхода первой книги его стихов? «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам!»
И вот утром 13 января мне позвонил Евтушенко и сказал, что он мчится на своей «Волге» к моему дому. Через двадцать минут он прибыл. В машине он объяснил, что сегодня самый таинственный, мистический и праздничный день года — Старый Новый год.
— Я придумал, как его отметить, и уже заказал столик в Доме литераторов, ты должен быть там в одиннадцать вечера, на месте я тебе объясню, что к чему.
В одиннадцать я явился. Во втором холле под лестницей был накрыт банкетный помост, составленный из пяти столиков. Евтушенко был уже на месте, как всегда выделяясь среди окружающих невообразимым одеянием. Но гораздо больше розового с люрексом костюма Евтушенко меня поразили приглашенные им гости. Это были только женщины числом 19. Вместе с нами двоими составлялась цифра 21 — пресловутое «очко», и оно имело, видимо, символическое значение.
Евтушенко отвел меня в сторону и несколько высокопарно и даже метафорически изложил свою идею.
— Эти женщины дарили меня любовью в прошедшем году. Я решил устроить им праздник. Ты будешь тамадой.
— Но, позволь, я же их совсем не знаю. Впрочем, нет, одну знаю.
Дело в том, что направо от Евтушенко за столом помещалась одна из самых знаменитых балерин страны.
— Я тебе помогу, — сказал Евгений Александрович, — мы пойдем по профессиональному признаку. Я буду называть имя и профессию гостьи, обращаться к тебе «алаверды», а ты будешь связывать ее внешность и профессию в общий узор в смысле любовного предназначения.
Я и моя власть. Е. Евтушенко. 70-е годы.
Это мне показалось забавным, и я согласился.
Часы пробили половину двенадцатого, официанты бросились к нашему столу открывать шампанское. Первый тост сказал хозяин стола о том, что прошедший год был годом любви, причем любви разнообразной и профессиональной. И тут он назвал имя балерины, и я воздал дань искусству классического танца. Но следующая женщина оказалась по профессии водолазом, и тут уже мне было труднее, но кое-как я выкрутился. Далее подряд шли две стюардессы, что было совсем легко. Страшный удар поджидал меня на пятом тосте, эта дама работала на Центральном рынке рубщицей мясных туш. Не помню, что я лепетал по этому поводу. Была еще дрессировщица белых мышей из «Уголка Дурова», была женщина — книжный график, была также женщина-капитан баскетбольной команды завода «Серп и молот» (рост 195 сантиметров), была женщина-жокей с ипподрома, сидела там и мать-одиночка, пришедшая с младенцем, которого не с кем было оставить — Евтушенко договорился с руководительницей бюро обслуживания Союза писателей, чтобы она посидела с младенцем у себя в кабинете. Не было только законной супруги поэта.
Тосту к десятому я привык к своей задаче: тема «Профессия и любовь» развивалась мною одновременно философски, практически и как бы в техническом разрезе. Что именно каждая профессия может дать как платонической так и не платонической любви. Но девятнадцать тостов — это все-таки многовато, и к трем часам утра я порядочно утомился. К моему удивлению утомленный вид был и у практически всегда неутомимого Евтушенко. Но я неплохо знал эту поэтическую натуру — просто ему уже надоело. Идея была реализована, надо было двигаться дальше. Он встал, он поднял бокал, он обратился сразу к девятнадцати своим дамам: «Я хочу выпить еще за одну профессию — за дело поэта, оно невозможно без любви, во-первых, любви всенародной, во-вторых, и это главное, без любви личной, индивидуальной. А теперь примите от меня маленькие староновогодние сувениры». С этими словами он поставил на стол изящную лайковую сумку. Из нее он достал девятнадцать маленьких коробочек, в каждой лежало колечко с небольшим, я бы сказал скромным, изумрудом. Изумруд — волшебный, магический камень. Он приносит мир и покой душе, он благоприятствует добрым чувствам и, прежде всего, благодарности.
И это проявилось немедленно, как только женщины надели кольца. Но это уже было без Евтушенко, ибо он с балериной быстро шагал к выходу.
Самое удивительное, что приключения этой волшебной ночи только начинались.
— Поедем теперь в противоположное место, — предложил мне Евтушенко.
Он не стал ничего объяснять. Внезапно сказал: «Заедем по дороге за твоими стихами». Забежав домой, я взял папку, и машина двинулась куда-то в сторону Университета.
Адреса не помню, помню только фасад невероятной престижности. Дверь открыла вышколенная горничная и приняла наши пальто. Мы прошли в огромную комнату, схожую с конференц-залом. Посреди комнаты стоял круглый стол (второй такой же я видел в Ливадийском дворце в Крыму, где проходила когда-то Ялтинская конференция). Компания за столом была невелика — человек десять. Угощение было довольно скромным: стояла серебряная ваза с фруктами, две килограммовые банки зернистой икры, сливочное масло и дюжина «Вдовы Клико». Хозяин определился сразу — я увидел перед собой живого Германа Геринга — рейхсмаршала гитлеровской Германии, наци номер два. Сходство было невероятное. Правда, на нем была пронзительная розовая рубаха из цельного вологодского кружева. Когда Евтушенко назвал его «Толей», я догадался, что это Анатолий Софронов — главный редактор «Огонька» и, кажется, член ЦК правящей партии. Балерина и я были представлены. Встречено наше появление было благосклонно.
— Мы собираемся вместе в Австралию, и вот надо договориться о деталях, — шепнул мне Евтушенко.
В этом доме тосты произносил хозяин. Причем ответное «алаверды» звучало тотчас. Здесь тоже было чему удивляться, направо от Софронова сидел по закону контраста сухопарый, почти двухметровый человек с серебряно-седым «бобриком», в черной пасторской «тройке». Это оказался миллионер-коннозаводчик из уже упоминавшейся Австралии. Софронов выпил за его русское приобретение — орловского рысака-двухлетку с причудливым именем «Племянник океана». В голове моей шумело от выпитого, и я сдуру подумал, что это, возможно, морской конь, но чтобы не осрамиться, выяснять этого не стал.