41654.fb2 Мне скучно без Довлатова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Мне скучно без Довлатова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Он был абсолютно неутомим, обходил за день десяток букинистических магазинов, сутками просиживал в библиотеках и архивах. А уж что касается кино, то не было такого дрянного и давным-давно забытого фильма 30–50-х годов, который бы он не исхитрился бы посмотреть. Я помню, он звал меня поехать вместе с ним куда-то за город, на Ржевку, кажется, где на утреннем сеансе в 930 шел фильм «Школьный вальс».

В молодости он был очень примечателен внешне: пышная, взбитая волосня почти до плеч а la Тарзан и необыкновенно выразительное, все время отображающее какие-то восторги и ужасы, лицо. Можно было бы назвать это гримасами, но лучше подыскать другое слово.

Прошли годы. Он часто приезжал в Россию. Был очень небогат. Работал и гидом при туристических группах, писал какие-то очерки для журналов, газет, часто бульварного толка. Потом дела его пошли в гору, приезжал по поручению кинофестивалей просматривать и отбирать фильмы. И все время переводил, очень много и самое разное — надо было зарабатывать, а переводы эти оплачивались негусто. Помню, он перевел подряд «Бесов» Достоевского, какую-то книгу Солженицына, антологию русской поэзии «От Ломоносова до Бродского» и советский роман, кажется, Георгия Маркова.

Мне потом в Италии слависты объясняли, что поэтические переводы Буттафавы не очень высокого качества. Мы все переводили стихи, известно, что это такое. Разве в этом дело? Добрее, впечатлительнее, веселее человека, чем Джанни, я не встречал.

Потом он несколько остепенился, отпустил пышные усы, и кто-то пошутил, что он это сделал в честь Горького. Правда, сам Джанни считал, что внешне он стал похож на Мопассана.

Бродский очень его любил. Повез с собой в Стокгольм на Нобелевские дни. Летал к нему в Рим, приглашал в Америку и даже как-то помогал ему. Долгие годы Джанни был беден, так и не успел жениться. Он умер в 1990 году, молодым, ему не было и пятидесяти. Умер в кресле, в парикмахерской, от тромба. Это о нем написано замечательное стихотворение Бродского «Вертумн». Живее и отзывчивее этого человека, остроумнее, экспансивнее его я никого не встретил в жизни, а теперь уже и подавно не встречу. У меня есть маленькая книжечка итальянских стихов «Сапожок», там сонет «Памяти Д. Б.», это о нем.

Я думаю, ты стал на Мопассана,А может быть, на Горького похож.О, как ты был на Троицкой хорошС той волосней до плеч, как у Тарзана.И где твои гримасы павианаИ пара гуттаперчевых калош?Вот римский сон — мы вместе. Не тревожь.Проснувшись, мне не пережить обмана.На Венето я дом твой отыскал,Во дворике фонтан, вздыхая слезно,Напоминал, что времени оскалКусает не особенно серьезно.И Рим прошел, и кончен Ленинград.Я думаю — пройдут и рай и ад.

Страница 180. Стихотворение «В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…» Бродский помечает: «в больнице».

Следующее стихотворение — «В Италии», вот его первая строфа:

И я когда-то жил в городе, где на домах рослистатуи, где по улицам с криком «растли! растли!»бегал местный философ, тряся бородкой,и бесконечная набережная делала жизнь короткой.

Строфа отчеркнута, и на полях приписано: «Розанов».

Разве Розанов призывал к растлению, не перепутал ли чего-нибудь здесь Бродский? И все-таки, по зрелому размышлению, я думаю, что не перепутал. Это ведь не колкость в адрес конкретного Василия Васильевича Розанова, а просто аллюзия к петербургскому мифу, к атмосфере серебряного века, а Розанов был неотъемлемой частью этой атмосферы. Он не призывал к растлению, скорее наоборот, он был анти-революционер и охранитель. И при всем этом он сотрудничал одновременно в «правой» и «левой» прессе, эротизм, даже скорее, эротомания были главным вектором в его творчестве. Бродский вывернул ситуацию наизнанку, это, кстати, один из излюбленных его приемов.

Страница 182. Стихотворение «Стрельна»:

Боярышник, захлестнувший металлическую ограду.Бесконечность, велосипедной восьмеркой                                            принюхивающаяся к коридору.Воздух принадлежит летательному аппарату,и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.

В то нью-йоркское утро, 4-го октября, мы вспоминали старый Ленинград, город нашей юности. Не архитектуру и музеи, а людей, наших приятелей. О тех, кто уехал, Бродский знал, конечно же, лучше меня, о тех, кто остался, он меня расспрашивал.

Куда делся Миша Красильников, где теперь Кондратов, как поживает Еремин, а что Герасимов? Прямо у меня на глазах Бродский посвятил «Стрельну» Владимиру Герасимову, сделав в моем экземпляре «Урании» соответствующую надпись, откуда она, слава Богу, попала в собрание сочинений. Ведь далеко не все посвящения учтены в этом собрании. Сужу только по себе. В моем архиве, кроме прочего, хранятся два листа со стихами, посвященными мне Иосифом (кроме тех, что отмечены в четырехтомнике). Это «Эней и Дидона» и раннее стихотворение «Слава». Там не только посвятительные надписи, но и объяснения, почему он это сделал. Надеюсь, что это будет учтено в последующих, более упорядоченных изданиях.

Так вот, Володя Герасимов… Целый час мы его вспоминали, перебивая друг друга, выкапывая из прошлого самые невероятные подробности. Когда он работал в журнале «Костер», то пропивал даже почтовые марки и чистые конверты, когда учился в университете, то написал десятки дипломов (только для Ляли Хорошайловой целых два), а своего так и не написал.

Он работал в Пушкинских Горах экскурсоводом, и слава его была так велика, что экскурсанты ни о ком другом и слышать не хотели. Довлатов, который трудился там же, рассказывал, как однажды замученный похмельем Володя не вышел поутру на работу. Он остался у себя в избе, что называется, «поправлять голову». Делегаты от истомившейся экскурсии нашли его, соорудили из подручных средств носилки, на которые и водрузили Володю. Его несли посменно из Михайловского в Тригорское, поднимали на Савкину горку. Лежа на носилках, Герасимов рассказывал. Рассказывал он замечательно, предмет, за который он взялся, лучше него не знал никто.

Но и у всезнающего Герасимова есть (слава Богу, есть, а не был!) свой конек. Это Петербург и его окрестности. Бродить по Петербургу с Герасимовым, поехать куда-нибудь в пригород невероятно интересно и даже иногда чуть утомительно. Он знает все — десятки дат, имена архитекторов, фамилии владельцев за двести лет.

Проходя по какой-нибудь Троицкой улице, он указывает на заурядный доходный дом конца 19 века и начинает рассказ: «Построен в таком-то году, архитектор — имярек, принадлежал генералу такому-то. На первом этаже были магазин „Эйлерс“, винный погреб и страховая контора, на втором — контора журнала „Сатирикон“, кстати, над ней, на третьем этаже жил сам Аркадий Аверченко. Кроме Аверченко в этом доме в разные годы жили…» Называются десятки фамилий, даты, рассказываются подробности, и вы можете быть уверены, что все это абсолютно точно.

Теперь Володя один из самых известных специалистов по Петербургу. Говорят, что его экскурсии расписаны на год вперед.

А когда-то он просто бродил по улицам и рассказывал, бродил с нами, с нашими знакомыми, с приезжими иностранцами, которых мы удивляли володиной эрудицией. И это длилось годами, безотказно, бескорыстно. Почему именно «Стрельна» посвящена Герасимову? Да наверняка потому, что Володя ездил туда с Бродским, рассказывал наверно и о полетах первых аэропланов над стрельнинскими берегами и парками, над Петродворцом.

Через страницу от «Стрельны» стихотворение:

Замерзший кисельный берег. Прячущий в молокеотражения город. Позвякивают куранты.Комната с абажуром. Ангелы вдалекегалдят, точно высыпавшие из кухни официанты.Я пишу тебе это с другой стороны землив день рожденья Христа…

Над стихотворением типографская пометка «Е. Р.». Это мои инициалы. Да и вообще стихотворение это было когда-то просто письмом ко мне, поэтическим посланием, как выразились бы в старину.

Под стихотворением дата: декабрь 1985 года, и рукой Иосифа приписано: «Во время третьего инфаркта».

Есть в моем экземпляре еще и другие записи, но это дело уже будущих исследований, «время — вещь необычайно длинная» и оно наверняка дотечет и до «академического» Бродского.

Итак, 4 октября 1988 года. Бродскому оставалось еще семь с половиной лет жизни, он еще выпустит два тома прозы, несколько стихотворных книг, получит орден Почетного легиона, премию Флоренции, мантии многих университетов. Он еще встретит Марию, и в жизнь его войдет огромная счастливая, я полагаю, последняя любовь. Он станет отцом Нюши. Мы еще увидимся в Нью-Йорке и Бостоне, в Роттердаме, Амстердаме, Венеции.

А потом будет и последнее свидание, в похоронном доме на Бликер-стрит. Когда зал закрывали, я помедлил и на несколько минут мы остались вдвоем.

Еще семь с половиной лет впереди. Через два часа придет Довлатов и мы отправимся на мерседесе Иосифа куда-то в Бруклин, на берег Гудзона, откуда, по его словам, лучший вид Манхэттена и статуя Свободы и какой-то симпатичный ресторанчик.

Иосиф покуривает, обрывая фильтры «Кента». Из музыкального ящика, принадлежащего когда-то Гене Шмакову, доносится моцартовский «Юпитер».

Кот Миссисипи прерывает дрему и подходит к хозяину, удостоверяя свое тождество с тем котом, что нарисован в моем экземпляре «Урании».

ПЕСОК

Наблюдатель во фланелевом костюме,я случайно к ним подсел за столик,обладатель электронной зажигалки,что наигрывает буги-вуги.Щелкаю я к делу и без делаэтой полированной игрушкойи вполглаза потихоньку наблюдаю.Старая веранда у заливаблагородно называется «Волною».Ледниковых валунов навалыразделили это побережьемежду Репиным и Комаровым.А за столиком сидят полузнакомцы,что-то все-таки припоминаю:одного из них я раньше виделв молодости, там, в шестидесятых.Но теперь совсем иное дело,и ему пошли на пользу годы —он в кино большой администратор,и уже изъездил он полмира.Потому-то он спокойно куритдорогие сигареты «Ротшильд»и глядит на огниво закатачерез золоченую оправу.Это он меня окликнул первый,был он виноват передо мною(помнит ли об этом — я не знаю),но не слишком, а не то пришлось быхудо мне, не ожидай пощады,если кто воистину виновен,он найдет против тебя оружье.

Л. Лосев. 1974

Но теперь-то мы гордимся встречей,дорогих дружков упоминаем,мертвецы особенно почетны,но и средь живых есть монументы.Легкое вино с копченым мясом,зелень, помидоры — все чудесно.Спутники его лишь суетливы:только опрокинули бокалыи опять за женщину в матроскеподнимают тост велеречиво.Но и мне матроска любопытна(впрочем, это вовсе не матроска —блузка в модном итальянском вкусе —синий воротник на белом полеи глубокий вырез треугольный).Были мы представлены, и ждал я,как она откликнется на это, —тихо так она сказала имя.Но и с ней я был знаком когда-то,так недолго, но и незабвенно.Под таким же светом предзакатнымранней осенью сказали мы друг другу:«Кончено, наш узел перерезан».Вот и повстречались. Боже! Боже!Что же я наделал? Что наделалв предзакатный час на милом взморье?Вот мы снова имена назвали,так давно известные друг другу,и закат сковал нас медным светом,алой и гранатовой подсветкой.

В. Некрасов. Париж. 1982.Фото Нины Аловерт.

Десять лет ушло — как не бывало,десять лет, как нас перемололо.Но ты стала несравненно лучше,несравненно — разве в этом дело?Вышло все — и все не получилось,все как надо — но нельзя однаждыжизнь принять, как праздничный подарок…Может, впрочем, я и ошибаюсь.Ну, а сам я? Да, меня как будтопопусту ничем не одарили.Может быть, наоборот, и этотоже дьявольские выкрутасы.Ах, как надо, чтобы хоть единыйраз явился Санта-Клаус,вывалил мешок, гремя в прихожей,а в мешке все ваши сновиденья.Неужели вот он, Санта-Клаус?Далеко еще до Рождества-то.Это господин другой породы —чертик из пружинной табакерки.Но пора, уже пора обратно.Подошли официанты дружно,словно родичей в дорогу провожают.Собирают толстые пакеты.— Ты поедешь? — говорит мне главный.— Не могу, на дачу мне вернуться надо обязательно. —Вот жалко, ведь недолго будетбелофинский свет наш, посидеть в такие ночи любо.— Нет, увы, — ответил я со вздохом,вспоминая скучную каморкув общежитии писательском убогом.Как бывает в срочный миг отъезда,все рассыпались. Хозяин ресторанаутащил куда-то господина нашего,дружки пошли по пляжу прогуляться.Мы вдвоем остались.

Д. Бобышев и Е. Рейн

— Где теперь увидимся? — спросил я. —Где теперь, через какие годы?— Ну, теперь, — она ответила, — не фокус,хоть сегодня, завтра, послезавтра.Только для чего? Ведь все, что былодесять лет назад, — все было правдой,только мне она не по карману.Был бы ты бродяга, неудачник,я бы думала: тебя я погубила;был бы ты деляга, вроде мужа моего,вышло бы — я приз переходящий.А теперь мне хочется покоя,я за десять лет его дождалась.— Ну, а я вот нет. Ведь все на свете,все, что я придумал, пересилил…ведь за всем одно воспоминанье:предвечерье мутное в июле,и стоим мы на соседнем пляже,надо нам спешить на электричку,надо нам решить, чего мы стоим.До сих пор я все это решаю,как решу, так и покончу с этим. —И тогда она сухую горсткумелкого песка взяла со взморьяи вложила мне в ладонь.Что значил этот жест,никак мне не дознаться.Тут подъехал их автомобильчик,погудел нетерпеливо, нервно,отзывая компаньонов с пляжа,и через минуту он рванулся.Вынул зажигалку, закурил я,и она сыграла буги-вуги.То, что мы отплясывали буйновперемежку с танцем па-де-катром.1987–1992

РОЗОВАЯ МУЖСКАЯ ЗАМШЕВАЯ СУМКА

Это случилось летом 89-го года. В Амстердаме на барахолке Ватерлоо я приторговал себе сумку. Она была очень не новая, но и давал я всего два гульдена. Хозяин лавочки старый еврей сумку мне продал, но моя цена разгневала его. Отдавая сумку, он сказал что-то рассерженное, невразумительное на непонятном мне языке. Мне даже показалось приблизительно так: «Бери, уходи, и будь ты проклят».

Я положил в сумку очки, паспорт, авиабилет до Москвы, последние 30 долларов, блокнот со стихами.

На другой день, утомленный прогулками и зрелищами, я зашел в шахматный клуб просто отдохнуть. Но в шахматном клубе надо играть в шахматы.

Человек морского капитанского вида предложил мне партию. Мы разыграли старую индийскую защиту, и я задумался над ходом, а сумку повесил на спинку стула.

Дела в партии шли к эндшпилю, я проигрывал. Я хотел сдаться, но оглянулся — сумки на стуле не было.

Я похолодел: очки, паспорт, билет до Москвы, последние 30 долларов, блокнот со стихами…

Что делать? Только гостиница была оплачена до самого моего отлета. Я обратился к хозяину клуба. Он воздел руки к потолку, он патетически закричал: «Опять воровство! Проклятые наркоманы! Тут один стоял за твоим стулом, я его запомнил». Но от этого мне не было легче.

Хозяин клуба отвез меня в полицию. В полиции составили протокол и сказали: «Считайте, что это бесполезно. Поймать почти никогда никого не удается». Хозяин клуба отвез меня в гостиницу.

На другое утро я начал соображать, как быть. Я даже в посольство обратиться не мог, потому что столица Голландии — Гаага, а до нее еще надо доехать.

В кармане я нашел монетку, купил себе булочку и пакет молока.

Наконец, я придумал. Я пошел в православную церковь города Амстердама. Ко мне вышел священник, я ему рассказал о своей беде. Это был русский человек, отец Кирилл. «Я не могу вам помочь деньгами, моя община очень бедна, — сказал он. — Но я могу вас отвезти в Гаагу».

Через два часа фольксваген отца Кирилла довез меня до советского посольства в Гааге. Я вошел, и наконец-то удача повернулась ко мне лицом. Я увидел знакомого еще по Тбилиси Сашу Буачидзе. Он оказался культур-атташе посольства. Я ему рассказал, что случилось. «Это серьезные неприятности, — сказал он. — Конечно, что-нибудь придумаем. Но сейчас никто тобой заниматься не станет — через час голландская королева дает прием в честь академика Сахарова. Ты оставайся в посольстве, пообедай, поужинай, тебя отведут переночевать. Жди утра, только позвони в амстердамскую полицию и сообщи, где ты находишься».

Так я и поступил.

Утром в четыре часа меня разбудили. «За вами приехала полиция». Я был очень удивлен, вышел на улицу. Хмурое раннее утро еле-еле брезжило.

Ко мне обратился офицер полиции. Я понял, что мне надо ехать в город Утрехт. Зачем, я не совсем понял, но я, конечно, поехал.

В полицейском участке в Утрехте я все узнал: по описанию хозяина шахматного клуба поймали человека, который украл мою сумку. Сумку он выбросил, деньги потратил, но очки, паспорт, авиабилет до Москвы и блокнот со стихами мне вернули. Полицейский сказал мне: «Его зовут Кейс Боланд. Он просит вас не подавать исковое заявление. Он обещает кормить вас и предоставить вам убежище до вашего отлета». Я спросил, можно ли с ним познакомиться. «Пожалуйста», — сказал полицейский.

В кабинет вошел невысокий тщедушный человек в помятой старой одежде. Волосы его были заплетены косичкой, лицо землистое и очень неглупые темные внимательные глаза. Он подтвердил свое обещание. Я согласился. Мы поехали в Амстердам на старой разболтанной машине — почти таратайке. По дороге он мне рассказал о своей жизни. Он был профессором философии в университете, но пристрастился к наркотикам. Потерял работу, теперь живет на пособие.

У него была двухкомнатная квартира на окраине Амстердама на Суренам-плейс.

Телефона в квартире не было, но был музыкальный центр и большая коллекция классической музыки. Это было очень приятно. Ханс хорошо говорил по-английски, лучше меня, но мы с ним понимали друг друга.

Кормил он меня спагетти по-милански, лососиной, немецкими сосисками и угощал пивом «Хайнекен». Все это ему, как безработному, выдавали по продуктовым талонам.

Спал он на полу на матрасе, я спал рядом на таком же. Над его матрасом висел портрет Михаила Сергеевича Горбачева. «Он спасет мир, — уверял меня Ханс. — Это новый Конфуций, Будда, Зороастр». Я не вполне соглашался с ним, но переубедить Ханса было невозможно. Так прошло 5 дней.

Наступил день моего отлета. Ханс повез меня в аэропорт, там он неуверенно спросил меня, не могу ли я пригласить его в Москву. Зная о пагубной страсти Ханса, я ответил неопределенно. Он догадался о моих сомнениях и сказал: «Все-таки, если ты встретишь в Москве Горбачева, скажи ему, что в Голландии живет Ханс Боланд, который верит, что Горбачев спасет мир». Это я Хансу твердо пообещал. И улетел. Вот уже пять лет, как я к Рождеству получаю из Амстердама поздравительные открытки, и тогда я вспоминаю все сначала: и розовую старую сумку, которую мне не пришлось носить, — тоже.

АЛМАЗЫ НАВСЕГДА[9]