41654.fb2 Мне скучно без Довлатова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Мне скучно без Довлатова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Тут было и нечто от доли вины Кузмина в самоубийстве Чеботаревской, и от того, что случилось в 1913 г. с Князевым и Ольгой Глебовой-Судейкиной. Говорила Ахматова о том, что Кузмин делал иногда зло из одного только любопытства поглядеть, как все это получится. Я заметил, что слышу до сих пор о Кузмине (а надо сказать, что в то время я знал в Ленинграде не менее пяти человек из близкого окружения Кузмина) только восторженные, умиленные рассказы.

— Так оно всегда и бывает, — заметила Ахматова, — так уж устроено. Одним не прощается ничего. Если горошины у вас на галстуке будут вот на столько больше (Ахматова показала меру на кончике ногтя), чем принято, вам этого не забудут никогда. А вот для Кузмина петербургские дамы сохранили в памяти только коленопреклонение и фимиам (последняя фраза звучала как-то иначе, но да эти последние слова были произнесены).

Противоположный фатум, т. е. насмешка, ирония, недоверие, перечеркивающие всякую реальность, был, по мнению Ахматовой, уделом Гумилева. Был этот рассказ долгим. И Ахматова не забыла и того, какое замечательное предисловие написал Кузмин к ее первой книге «Вечер», но кончался он приблизительно так:

— Уже в 20-е годы Кузмин царил в салоне Анны Радловой, которую он очень выдвигал, да и сама она сильно играла в литературную политику. Ниспровержение Ахматовой входило в правила этой игры. Говорили они, что я поэт не только не петербургский, но и не петроградский даже, а только царскосельский, но это самое царскосельское место мне и следовало, по их мнению, указать. Удивительно, как мало прошло времени после революции, и эти люди забыли, насколько для петербуржца почетнее было жить в Царском Селе, чем на Песках, где почему-то склубилось большинство «радловцев».

Таких ахматовских «пластинок» я записал пять или шесть. Быть может, когда-нибудь я и воспользуюсь этими записями, но пока что попытаюсь рассказать о другом, что может быть известно совсем узкому кругу людей.

Иосиф Бродский в своем ахматовском интервью вспоминает, как переделывалась строка из стихотворения «Царскосельская ода». Я уверен, что Иосиф ошибается, произошло это не с Анатолием Найманом, а со мной. Поэтому сам Найман и не вспоминает об этой истории в своей подробной книге. Я был одним из первых слушателей «Царскосельской оды». Стихотворение, как мне кажется, очень замечательное. Что-то трудно объяснимое выделяет его из поздних ахматовских стихов, то ли пронзительный, как завывание вьюги, звук, то ли виртуозная историческая живопись, несколько абсолютно точных мазков, воссоздающих 90-е годы в придворном «игрушечном городке». От полосатой будки до «великана-кирасира» на розвальнях, видимо, императора Александра III.

Когда я объяснил Анне Андреевне, как и почему мне нравится это стихотворение, то вдруг заметил, что строчка «Пили царскую водку» может вызвать недоумение у современного читателя. По моему тогдашнему мнению, этот читатель может не понять, что имеется в виду «монополька», т. е. водка, которой торговало царское правительство. В Технологическом институте меня научили, что этим же термином именуется смесь соляной и азотной кислот, растворяющая золото и платину. Кстати, сейчас я думаю, что это была напрасная мнительность. «Но это мне совершенно ни к чему, — сказала Ахматова, — это ваши химические дела».

Но, видимо, многозначная «царская водка» не была забыта Ахматовой, дня через четыре она решила заменить эпитет «царская» каким-нибудь другим. «Вот вы и придумайте», — сказала она. Я ей придумал наречие «допоздна». Наверное, в рукописях можно отыскать ту, раннюю редакцию с «царской водкой». Признаюсь, что теперь «царская водка» мне кажется иногда лучше опубликованного варианта. Но вся эта история всего лишь с одним словом — не свидетельство ли того, как заботилась Ахматова о точности, верности материальной, так сказать, стороны своей поэзии? «Точность — это и есть поэзия», — услышал я как-то от нее. Правда, мне припоминается, что она цитировала то ли Гете, то ли кого-то еще из немцев, а может быть, и не немцев. Этого я припомнить никак не могу.

Хотелось бы сказать хоть немного о том, что сама Анна Андреевна называла «ахматовкой». Термин этот был очень многозначен. Частично он означал разные несуразности, накладки, суету, которые вокруг нее происходили. То, что «ахматовка» была реальностью, а не мнительной выдумкой, неоспоримо. Я был свидетелем случая такой очевидной — и коллекционируемой самой Анной Андреевной — «ахматовки». История эта тем более примыкает к «ахматовке», что сама Анна Андреевна так и не узнала, как все получилось.

Однажды я пообещал приятелю своему Валерию Туру, величайшему почитателю ахматовской поэзии, известному драматургу, представить его Анне Андреевне. Валерий гостил в это время в Ленинграде, а Анна Андреевна жила на своей дачке в Комарово. Так как между «будкой» и городом постоянно двигались «гонцы», то предупредить Ахматову о нашем визите было несложно. В назначенный день мы с утра двинулись в Комарово, побродили по берегу залива, пообедали в станционном буфете и только потом отправились к Ахматовой. Как я и предполагал, на какой-то минуте нашего визита разговор начал «пробуксовывать», в нем появились все более затягивающиеся паузы. Чувствуя себя ответственным за всю эту мной организованную встречу, я начал расспрашивать Анну Андреевну о старых Териоках, Куоккале, Мустамяках и прочей околопетроградской Финляндии. Дело в том, что я попал в эти места очень давно, сразу после окончания войны в 1945 г., потом я, конечно же, узнал, как много всего случилось здесь в начале века, как собирались за вегетарианским столом в «Пенатах» Репина, как прыгал на прибрежных камнях, сочиняя «Облако в штанах», Маяковский, что здесь были дачи Чуковского, Евреинова и Анненкова, как однажды белой ночью на Финском заливе перевернулась лодка, и утонул упавший с нее Сапунов, как давала здесь летние спектакли студия Мейерхольда.

Анна Андреевна живо поддержала этот разговор, тем более что мы находились в этих самых местах, и знала она об этих всех событиях лучше, чем кто-нибудь иной. От дачной Финляндии Анна Андреевна перевела беседу к настоящей Суоми и вспомнила, как она была в Гельсингфорсе вместе с Н. Гумилевым. Среди прочего она заметила, что они побывали на приеме у генерал-губернатора Финляндии.

И тут, перечисляя множество точных дат, фамилий и названий финских городков, она вдруг призналась, что запамятовала фамилию этого генерал-губернатора. «Может быть, Боровитинов?» — внезапно произнес Тур. Последовала небольшая пауза. «Да, действительно, Боровитинов, как славно, что вы вспомнили…» В электричке я спросил у Тура, откуда ему известна генерал-губернаторская фамилия. В ответ Валерий рассказал мне еще один эпизод из жизни «теории вероятности». Всего несколько дней назад он купил в ленинградском букинистическом магазине комплект дореволюционного издания «Столицы и усадьбы» за какой-то год. Оно открывалось страничкой официальных назначений с портретами, там-то он и прочел про Боровитинова.

История эта запомнилась Ахматовой. Не раз она передавала через меня всякие добрые слова для Валерия, называла его весьма знающим молодым человеком, говорила о том, как переменилась в лучшую сторону молодежь 60-х годов сравнительно с послереволюционной. И хотя этот эпизод с генерал-губернаторской фамилией был все-таки случайностью, но образованный и многознающий Валерий Тур гордился им, как мне кажется, даже больше, чем каким-нибудь закономерным успехом. По-человечески это очень понятно. Случайность льстит нам более, чем что-либо ожидаемое от естественного порядка вещей.

А вот случай совсем уж юмористический. Кстати, я его изложил по просьбе Анны Андреевны письменно, и она на моих глазах вложила эти листки в одну из своих книг — не то в Лермонтова, не то в «Тысячу и одну ночь» (в издательстве «Художественная литература» по просьбе Ахматовой для нее делались записные тетради, переплетавшиеся в изящно оформленные переплеты очередных изданий. Блокноты эти потом так, по их обложкам, и именовались).

Быть может, эта запись и теперь находится в архиве Ахматовой.

История эта такова. 1956 г. Помню точно, ибо именно в этом году вместе с несколькими ленинградскими приятелями я впервые путешествовал по Кавказскому побережью. Мы стояли на причале в Сочи и ждали рейсового катера. К нам подошел полуспившийся курортный бродяга — тип, в старое время именовавшийся «стрелком». Без всякой нищенской печали, наоборот, весело и нагловато, он попросил денег. Излагаемая им тут же легенда вполне совпадала с историческим фоном тех лет. «Золотая советская молодежь, — обратился он к нам, — помогите бывшему заключенному добраться до дома, не хватает на билет, добираюсь из лагеря к семье и вот несколько поистратился».

Как он с Колымы или из Казахстана попал в Сочи, этого он объяснять не стал. При этом было очевидно, что он и сам понимал, что вся его болтовня — некая условность, и деньги на вино (тут же на причале из бочки продавали «сухое») он получит почти наверняка. «Ладно-ладно, — сказал ему кто-то из нас, — необходимая помощь будет оказана. Только по какому же делу ты сидел?»

Только на секунду задумался проситель, видимо, с максимальной точностью определив, кто мы такие (я имею в виду наш психологический тип — столичные студенты, расположенные ко всякому «свободомыслию» и т. д.). Свою речь он продолжил так: «Не могу разгласить, дело-то особое, большие люди в него были втянуты, знаменитейшие писатели».

Мы оживились и уже сами побежали за сухим вином. Будущий гонорар его явно возрастал. «Ну вот, расскажи, что знаешь, и получай доплату за плацкарту». — «Вообще-то не полагается, — ответил „стрелок“, — но при вашей доброте ничего не хочу скрывать. Я сидел по делу Зайченко и Ахмедова», — и он многозначительно подмигнул. И вдруг я понял, что Зайченко и Ахмедов — это перевранные им Зощенко и Ахматова. Теперь окончательно стало ясно, что это за тип.

Я сказал: «Деньги только после того, как вы расскажете нам, что это за дело». Рассказчик задумался, в глазах его был туман после двух стаканов «сухого», что-то он припоминал, деньги были так близко, еще одна удачная фраза — и он их получит. И он снова попал «в десятку»: «Дело, молодые люди, государственное. Я по нему подписку давал, об нем когда-нибудь весь мир услышит, только для вас сообщаю: Зайченко ни в чем не виноват, его затянул Ахмедов…» Мы уже все понимали, что нам пересказывается некая фольклорная байка по поводу ждановского постановления. Мы рассмеялись, и он получил свой гонорар.

Анне Андреевне почему-то эта история очень понравилась. Может быть, она считала ее каким-то бредовым отражением истины, ведь она была уверена, что первопричиной постановления 46-го года стала ее встреча с Исайей Берлином, именно с этого камушка и началась лавина. А если так, — а очень может быть, что все было именно так, как считала Ахматова, — значит, действительно, «Ахмедов» затянул «Зайченко».

Вообще же стоило бы отдельно написать об ахматовском юморе, о ее шутках, иронических оценках, о той необыкновенно высокого качества острой сатиричности, каковая исчезла полностью, больше нет таких людей, нет среды, нет культуры, которая позволяла бы вести беседу на таком уровне. Что касается самих «мо», шуток, то они передают этот тон лишь частично: «Это было не в прошлый голод, а два голода тому назад». «Сейчас, сейчас, не отходя от кассы», — говорила она, довольно часто пародируя несусветные советские штампы, которым мы сами редко удивляемся.

Как-то, посылая меня в магазин за водкой и ветчиной, Анна Андреевна дала несуразно большую сумму денег, я сказал, что этого хватит на ящик водки и целый окорок. «Кто же их поймет, эти наши деньги, чего только с ними не было».

Впрочем, многие из этих ахматовских словечек уже записаны. Припоминаю еще замечательную шутку по поводу эрудиции одного из сотрудников Пушкинского дома. Ахматова назвала его «профан-террибль», хотя вообще каламбуров не любила, кроме знаменитого «маразм крепчал».

В своем интервью, вспоминая Ахматову, Бродский довольно подробно пишет о том, как он впервые побывал в Комарово на даче у Ахматовой и познакомился с ней. Да, все было действительно так, как пишет Иосиф, и повез его в Комарово я, предварительно договорившись с Ахматовой. Иосиф захватил с собой фотоаппарат и начал снимать еще на вокзале. Помнится мне, что фотопленка в этот день была отщелкана целиком и Иосиф подарил мне потом три или четыре кадрика, снятых тогда. Кто знает, может быть, где-нибудь сохранились и остальные. Пришли мы к Анне Андреевне раньше назначенного часа, у нее сидели какие-то иностранцы, и мы пошли на Щучье озеро «прогулять время».

Когда мы снова вернулись в «будку», иностранцев уже не было. После нескольких общесветских минут нас пригласили пить чай. В этот вечер Иосиф читал стихи, не очень много — 5 или 6 стихотворений. Я же прочитал только одно, написанное накануне. Оно потом было напечатано в моей книжке «Имена мостов», это стихотворение «Младенчество, Адмиралтейство…» Речь зашла о так называемом «герметизме», о темных запутанных стихах, усложненных ассоциациях, которые могут дойти разве что до самого узкого круга людей, а иногда понятны только самому поэту. Ахматова сказала: «Важно только одно, чтобы сам автор имел нечто в виду».

Спустя долгие годы я стал припоминать дату этого визита, из этого, конечно, ничего не получилось, но зато я напал на верную примету. Я вспомнил, что весь путь от Ленинграда до комаровской платформы сопровождался передававшимся из специально включенных репродукторов репортажем о запуске в космос Германа Титова. А он совершил свой космический рейс 7 августа 1961 г. Так оказалось, что и «у этого воспоминания есть свое число и листок в календаре», как сказала когда-то сама Ахматова, описывая свою встречу с Блоком в поезде на станции Подсолнечная (ее в записной книжке отметил Блок и, естественно, датировал).

Розы были любимыми цветами Ахматовой. Было бы любопытно сосчитать, сколько раз они упоминаются в ее стихах. Сразу приходят на память «Новогодний праздник длится пышно», много роз и в заглавиях — «Последняя роза», «Пятая роза», «Шиповник цветет», ведь шиповник тоже роза, только дикая. Я тоже, наверное, дарил Ахматовой розы, но запомнились мне почему-то другие цветы, самые простые: ромашки, колокольчики, васильки. Было это так. Однажды я оказался в Сестрорецке и внезапно решил поехать в Комарово к Анне Андреевне. Такой визит без предварительной договоренности был для меня событием чрезвычайно редким. Побродив около билетных касс на платформе, я все-таки решился и поехал. Добраться до Комарово из Сестрорецка можно только с пересадкой на станции Белоостров. И там на бедном околостанционном базарчике я был удивлен необыкновенной миловидностью полевых цветов, которые продавались на выбор горстями прямо из ведра. Я собрал по своему вкусу букет и повез его в Комарово.

Когда я вошел на участок Союза писателей, где располагались дачи, то сделал какой-то неверный поворот и оказался около ахматовской «будки», но не со стороны крыльца, а против окна в комнату Анны Андреевны. И внезапно я увидел ее как бы в раме окна в летнем довольно открытом платье. Она была старательно причесана и, как мне запомнилось, выглядела в этот день лучше всего за многие годы, когда мне удавалось ее видеть. «Вы ко мне?» — спросила она. Я удивился вопросу: к кому же еще я мог приехать сюда? Позже я понял, что вопрос этот не только имел смысл, но и был обязателен в понимании Ахматовой: с цветами я шел куда-то, чуть ли не минуя уже ее дом, а что, если бы у этого букета оказался другой адресат? Вопрос Анны Андреевны полностью исключал неловкость, которая могла бы возникнуть, если бы эти цветы предназначались кому-нибудь другому. Вероятность этого была ничтожно мала, но даже этой малостью не следовало пренебрегать, по мнению Ахматовой. Но букет этот составлялся специально для Ахматовой. Анна Андреевна взяла цветы и приблизила их к лицу. Было уже часов шесть вечера, и предзакатные лучи, отражаясь от раскрытых створок окна, осветили лицо Ахматовой как-то особенно. Не могу найти необходимые слова, может быть, следует употребить термин «стереоскопическое освещение», имея в виду особенную четкость и ясность красок и линий. Эту минуту я вспоминаю почему-то чаще многих иных, — казалось бы, более содержательных. В этот день Ахматова мне надписала «Anno domini» (издательства «Petropolis», 1921). Было это 2 августа 1962 г.

Последний раз я видел Анну Андреевну в Боткинской больнице в Москве в феврале 1966 г. Она попросила Ардовых передать ей пачку ее фотографий, у них хранившуюся.

А. Ахматова и Ю. Габричевский. Последняя фотография. 1965, октябрь.

Я собирался навестить Анну Андреевну в больнице, и Нина Антоновна (ближайший друг А. А., жена В. Е. Ардова) поручила мне передать фотографии Ахматовой. Кроме того, я вез врученный мне одной моей знакомой, вернувшейся из ФРГ, толстенный номер какого-то воскресного литературно-газетного приложения. В нем была большая, на целую полосу, статья об Ахматовой. В статье было что-то и о грядущей Нобелевской премии. Я знал, что Анна Андреевна относится к таким вещам с немалым интересом, но и это был не последний повод к моему появлению в больнице (впрочем, какие поводы нужны для посещения больного человека?). И все-таки, прийти с чем-то интересным для Анны Андреевны было для меня важно. Но сейчас о другом: во время этого больничного визита я передал Ахматовой свое стихотворение, посвященное ей. Это было не единственное из посвященных ей стихотворений, но передал я только одно. Теперь это стихотворение опубликовано, вот оно:

У зимней тьмы печали полон рот,Но прежде, чем она его откроет,Огонь небесный вдруг произойдет,Метеорит, ракета, астероид.Огонь летит над грязной белизной,Зима глядит на казни и на козни,Как человек глядит в стакан порожний —Уже живой, еще полубольной.Тут смысла нет. И вымысла тут нет.И сути нет, хотя конец рассказу.Когда я вижу освещенный снег,я Ваше имя вспоминаю сразу.

Что я сам об этом стихотворении думаю? Почти ничего. Во всяком случае, не считаю его чем-то удавшимся, особым, совершенным, но думаю, что такие стихи имеют право на жизнь. Написано оно было в конце 1965 г., как-то внезапно, в несколько минут. Его происхождение — от рождественских хлопьев снега, косо летящих в конусе фонарного света. Может быть, сюда примешались и сообщения о болезни Анны Ахматовой. Как раз в это время она и лежала в тяжелом состоянии в больнице в Москве. Стихи эти написаны в Ленинграде, но жизнь моя была в то время такова, что я по 2–3 раза в месяц переезжал из старой столицы в новую и наоборот.

Анна Андреевна прочитала стихи. «Благодарю вас, я положу их в свою папку». Теперь хорошо известно, что это за папка. Ахматова получила за долгую свою жизнь, быть может, сто или больше посвященных ей стихотворений. Часть их она сложила в папку, которую назвала «В ста зеркалах». Теперь эта папка хранится в Публичной библиотеке в Ленинграде. Там есть стихи Гумилева, Блока, Клюева; Мандельштама, Недоброво, Пастернака, Кузмина, Хлебникова, т. е. классиков. Там есть стихи известных поэтов — Асеева, Спасского, есть стихи моих старых друзей Бродского, Наймана, Бобышева.

Но много там стихов, авторы которых мне неизвестны. Быть может, некоторые из них не были поэтами вообще, даже в том профессиональном смысле, когда поэтами называют людей, постоянно пишущих стихи только для себя, для домашнего употребления. Возможно, они написали только для Ахматовой свои стихи, чтобы выразить свое восхищение, ритмически организовать слова и мысли. Я внимательно просматривал эту папку и, помнится, даже сосчитал вложенные в нее стихотворения — их там что-то около 85. Было очень интересно читать все это подряд. Как всегда, замысел Ахматовой оказался гораздо более значительным и глубоким, чем можно бы предположить с первого взгляда. Именно такое отражение «В зеркалах» делает это собрание стихов какой-то особенной повестью со смыслом, который предстоит еще понять. И стоило бы издать все это, — скажем в виде приложения к ахматовским томам «Литературного наследства», как, впрочем, и предполагал И. С. Зильберштейн. Ведь однажды Э. Голлербах уже издал такую антологию. Было это в середине 20-х годов, тем более интересно понять сейчас, что сложила в этот зеркальный ящик сама Ахматова. Судьба рассудила так, что мое стихотворение оказалось самым последним, оно было передано ей дней за 10–15 до кончины. Первым в описи Публичной библиотеки значится стихотворение Гумилева «Русалка».

На русалке горит ожерельеИ рубины греховно красны.

Я не знаю, когда написаны эти стихи Гумилевым, но опубликованы они в сборнике «Путь конквистадоров». Сборник вышел в свет, судя по цензурному разрешению, 3 октября 1905 г. Таким образом, ахматовское отражение «В ста зеркалах» продолжалось 60 лет.

10 марта 1966 г. хоронили Анну Андреевну на Комаровском кладбище, что находится в десяти минутах ходьбы от ее летнего домика. Гроб доставили самолетом накануне. Я был среди тех, кто встречал этот рейс в Пулковском аэропорту. Впрочем, все эти события можно и сегодня увидеть воочию. Сохранилась документальная кинолента, снятая киногруппой ленинградской хроникальной студии, режиссерами С. Арановичем и С. Шустером, операторами Л. Розентулом и А. Шафраном.

Кстати, они жестоко поплатились за эту съемку, а сам фильм был арестован и на долгие годы сгинул в каких-то таинственных сейфах. Выбрался из них на свет Божий он весной 1987 г. Тогда-то в полном одиночестве я посмотрел его. Идут эти куски документальных съемок около часа. Это именно куски, никак не слаженные, не смонтированные, во всяком случае, мне их показали именно в таком хаотичном виде.

Это был, пожалуй, самый невероятный, напряженный час в моей жизни. Я снова увидел события, миновавшие 21 год тому назад, но в темноте крохотного просмотрового кинозальчика я видел их с расстояния двух десятилетий и под грузом всего того, что в эти десятилетия вместилось. На экране промелькнули десятки, даже сотни знакомых лиц. Все мы в обратной проекции помолодели, похорошели, но я уже знал судьбу каждого на этой киноленте.

Я увидел будущих эмигрантов, с которыми все эти долгие годы и не надеялся встретиться. Увидел людей, которые внезапно уйдут из жизни, и один из них будет похоронен где-то в Техасе, а другой — рядом с Ахматовой в Комарово. Я увидел огромную, непроницаемую, обнажившую головы толпу около собора Николы Морского. Гроб в соборе, отпевание, Льва Николаевича Гумилева около гроба, автобусы, остановившиеся около Фонтанного дома, я снова увидел всех нас вместе: Бродского, Наймана, Бобышева, самого себя рядом с ними.

Увидел, как Борис Ардов держит крест, сбитый на киностудии «Ленфильм» из дерева, предназначенного для декораций фильма Алексея Баталова «Три толстяка». Этот крест и стоял над могилой Ахматовой, пока его не заменили железом и камнем.

Я увидел мартовские, уже оплывшие, затененные в этот поздний час снега Комарова и лыжников, случайно попавшихся по дороге.

Несколько лет спустя я начал сочинять книгу рассказов в стихах. Белым пятистопником я попытался соорудить нечто вроде не то хроники, не то панорамы времени, где самое обыденное сочеталось бы с теми днями и событиями, из которых и складывается человеческая судьба. В этой книге есть особая глава — день похорон Ахматовой.

После похорон на ахматовской даче были поминки, студенты консерватории играли музыку, которую любила Ахматова, пили водку, закусывали, как на всяких поминках.

…мы говорим, уже оживлены…Яснее ясного, что эти сорок восемьчасов нам в жизни не перешибитьи не подняться выше этих тяжкихсугробов на комаровском кладбище.Они и станут горным перевалом,откуда будет самый дальний видна нашу жизнь, на век, на всю округу…

Сорок восемь часов — это девятое и десятое марта, те дни, когда еще не преданный земле гроб с телом Анны Ахматовой находился в Ленинграде.

1989

ОНА ВОШЛА В КАКОМ-ТО ТЕМНОМ ПЛАТЬЕ

«АРАРАТ»

Год шестьдесят второй. Москва и святки,Мы вместе в ресторане «Арарат»,Что на Неглинной был в те времена.Его уже преследовали. ОнВ Москву приехал, чтобы уберечься.Но уберечься выше наших сил.Какое-то армянское сациви,Чанахи суп, сулгуни сыр, лаваш.На нем табачная простая тройка,Пиджак, жилет да итальянский галстук,Что подарил я из последних сил.А публика вокруг — что говорить?Московские армяне — все в дакроне,В австрийской обуви, а на груди — нейлон.Он говорил: «В шашлычной будет лучше».Но я повел в знакомый «Арарат».Он рыжеват еще, и на лицеНет той печати, что потом возникла, —Печати гениальности. ЕщеОно сквозит еврейской простотоюИ скромностью такого неофита,Что в этом «Арарате» не бывал.Его преследует подонок Лернер,Мой профсоюзный босс по Техноложке,Своей идеологией, своей коррупцией.И впереди процесс, с которого и началсяПодъем. Ну а пока армянское сациви,Сулгуни сыр, чанахи — жирный суп.Он говорит, что главное — масштаб,Размер замысленный произведенья.Потом Ахматова все это подтвердит.Вдвоем за столиком, а третье место пусто,И вот подходит к нам официант,Подводит человека в грубой робе,Подвиньтесь — подвигаемся,А третий садится скромно в самый уголок.И долго, долго пялится в меню.На нем костюм из самой бедной шерсти,Крестьянский свитер, грубые ботинки,И видно, что ему не по себе.«Да, он впервые в этом заведенье», —Решает Бродский, я согласен с ним.На нас он смотрит, как на мильонеров,И просит сыр сулгуни и харчо.И вдруг решительно глядит на нас.«Откуда вы?» — «Да мы из Ленинграда». —«А я из Дилижана — вот дела!»И Бродский вдруг добреет. Долгий взглядЕго протяжных глаз вдвойне добреет.«Ну как там Дилижан? Что Дилижан?» —«А в Дилижане вот совсем неплохо,Москва вот ужас. Потерялся я.Не ем вторые сутки. Еле-елеНашел тут ресторанчик „Арарат“». —«Пока не принесли вам — вот сациви,сулгуни — вот, ты угощайся, друг!Как звать тебя?» — «Ашот». —«А нас Евгений, Иосиф — мы тут тоже ни при чем»Вокруг кипит армянское веселье,Туда-сюда шампанское летает,Икру разносят в мисочках цветных.И Бродскому не по душе все это:«Я говорил — в шашлычную!» — «Ну что же,В другой-то раз в шашлычную пойдем».И вдруг Ашот резиновую сумкуКаким-то беглым жестом открываетИ достает бутылку коньяку.«Из Дилижана, вы не осудите!»Не осуждаем мы, и вот как разЯнтарный зной бежит по нашим жилам,И спутник мой преображен уже.И на лице чудесно проступаетВсе то, что в нем таится:Гениальность и будущее,Череп обтянулся, и заострились скулы,Рот запал, и полысела навзничь голова.Кругом содом армянский. Кто-то слеваНам присылает вермута бутылку.Мы отсылаем «Айгешат» — свою.Но Бродскому не нравится все это,Ему лишь третий лишний по душе.А время у двенадцати, и намПора теперь подумать о ночлеге.«У Ардовых, быть может?» — «Может быть!»Коньяк закончен. И Ашот считаетСвои рубли, официант подходит,Берет брезгливо, да и мы свой счетОплачиваем и встаем со стульев.И тут Ашот протягивает руку,Не мне, а Бродскому, и Бродский долго-долгоЕе сжимает, и Ашот уходит.Тогда и мы выходим в гардероб.Метель в Москве и огоньки на елках —Все впереди, год шестьдесят второй.И вот пока мы едем на метро,Вдруг Бродский говорит: «Се человек!»

В РЕСТОРАНЕ «КРЫША»

В молодые годы я любил ленинградский ресторан «Крыша», что помещался на чердаке «Европейской» гостиницы. Там было уютно, вкусно, играл приличный джаз, и всегда находился кто-нибудь знакомый. И уже часов с девяти вечера трудно было найти свободное место.

Е. Рейн.

Я тогда занимался документальным кино, писал сценарии, и временами неплохо зарабатывал, что тоже подталкивало меня к ресторану «Крыша». Но в тот вечер я со своим режиссером отмечал премьеру нашего фильма. Его только что выпустили в прокат. И мы решили устроить бешеный кутеж. Мы были в этом ресторане люди свои, и официант у нас был свой, и носил он редкое имя Иннокентий, в просторечии Кеша.

И вот мы назаказывали водок и коньяков и что-то изысканно-рыбное — миног, угрей, раков (кстати, в двух видах: раков натуральных и суп из раковых шеек — вещь невероятного достоинства). А на второе — осетрину на вертеле и стерлядь кольчиком.

Оркестр заиграл эллингтоновский «Караван», Иннокентий подкатил тележку с начальными закусками. Мы выпили по первой и почувствовали, что вечер удается.