41860.fb2 Окно выходит в белые деревья... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Окно выходит в белые деревья... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Что же может поэт? Взвыть от отчаяния? Упрямо верить? Надеяться?

Самое ценное в гражданской лирике Евтушенко — отчаяние, с которым он бьется о невменяемую реальность. И упрямая надежда, которую он черпает в самом отчаянии. Нет ответов на проклятые вопросы. Но есть проклятая одержимость задавать и задавать их. Это уже не «просто стихи». Это — «стихи-поступки».

Просто стихи — это поэма «Казанский университет», написанная в 1970 году к столетию Ленина, когда Евтушенко еще «не знает» о всех злодеяниях своего героя.

Но перепечатка поэмы в 1999 году — это поступок. Когда уже все «знаешь». Можно, конечно, сменить черное на белое (красное на белое), как делают иные поэты, «гораздо лучшие», чем Евтушенко. Но он старого текста не прячет. Он с ним — вступает в диалог! Кричит своему герою: «Стой!» Фантастическая наивность… Но помните, какой, по Пушкину, должна быть поэзия? Смягчим определение: чуть простоватой. «Если и погиб твой брат без трусливых слов, разве в казни виноват Гумилев?.. Разве Сашу извели „кулаки“? Так за что ж их от земли — в Соловки?.. Стой!.. Сумей, смиряя злобу, сам себя спасти. К собственному гробу Кобу ты не подпусти…» На такой «стих-поступок», как диалог с собственным неслышащим героем, смог решиться только Евтушенко.

Только он смог решиться на поэму «Тринадцать», где к блоковской дюжине добавлен современный охломон: полученная таким образом чертова дюжина расставляет ремарки по «вьюге» 1918 года:

Мировой пожар в крови — Господи, останови!

Если это «просто стихи», то упор в чужой текст есть признак либо слабости, либо лукавства, которое тоже слабость. Но это стих-поступок, в котором слабость становится точкой упора, и тут — возможность преодолеть ее. Нам всем — преодолеть. «Слава богу, есть литература — лучшая история Руси». Я, правда, не убежден, что «Двенадцать» Блока — лучшая глава в этой истории (лучшая — «Возмездие», но та глава не дописана… может, и не случайно). Однако я убежден, что в этой ситуации единственный шанс превратить стих в поступок — это взглянуть в глаза неразрешимости. «Царь, по росту из оглобель, что он сделал с трезвых глаз? Демократию угробил или грубо, грязно спас?» Будущие биографы Ельцина решат этот вопрос. Биографы Евтушенко должны сделать другое: проследить тему «грязи», из которой все мы слеплены. И проникнуться тем, что никакой другой поэт не решился бы на такую «неопределенность». Другой определился бы, взял ту или эту сторону, сторону президента, расстрелявшего парламент, или сторону парламента, дразнившего президента, и постарался бы полюбить «что-то одно»…

Полюбить «что-то одно»?!

«Меня спасало то, что я никогда не любил что-то одно, а любил слишком многое в жизни, чтобы от нее отказаться потому, что меня обманула лишь одна ее составная…»

Потрясающее признание. Он всю жизнь потому и перебирает «составные», что они «обманны». Даже если их собрать и «срастить», — всё равно они обманны и призрачны, а истинно то, что брезжит за этими составными. Какая-то «форма», которую надо наполнить «содержанием». Какая-то «мечта», которая должна осуществиться. Какое-то «первородное звучание», которое надо вернуть «словам».

Это чувство — с самого начала: сначала дайте что-то выкрикнуть, а что именно выкрикнется, — потом станет ясно.

«Мы с вами отомстим талантливо тем, кто не верит в наш талант».

Его переспрашивали (причем без всякой иронии): ты скажи, ЧТО ты хочешь выразить с помощью таланта. Его обвиняли в легковесности, поверхностности, всеядности. Он соглашался, тут же вводя эти определения в стихи, наполняя их содержанием, неуловимым для определений.

Жизнь подставила ему зеркало в виде пляжных графоманов с итальянского фестиваля поэзии: те тоже не знали, что их томит и мучит, но, расталкивая всех, непременно желали «заявить о себе».

Он не принял иронии судьбы: томившее и мучившее его «что-то» было слишком сильно, чтобы учитывать «составные» чужих амбиций.

Какую бы «составную» собственной жизни он ни брал, она оказывалась «ничем» в свете того, что было «всем». Бешеная энергия, подхваченная им у эпохи, таяла и рассеивалась по мере того, как умирала сама эпоха. Это было его «всё», и оно исчезало как призрак. Он спасал частности, пытаясь остаться «всем». «Всем временам однолеток, земляк всем землянам и даже галактианам», он не мог не понимать, что нельзя «понятым быть здесь и там», что под ногами пустота и что «кто был ничем, не станет всем». А кто был изначально «всем»? Не останется ли он «всем» — чисто символически?

Он отвечает как истинный сын своего времени, как сын своего поколения, поколения последних идеалистов советской эпохи: кто изначально вобрал в себя «всё», тот никогда не будет опустошен. Даже если не найдет этому «всему» подлинного имени.

Перебор имен — это все тот же перебор «составных» жизненного потока: всё пробуется и всё отбрасывается: не то! И в интиме, и на митинге. На грани между «любовной лирикой» и «гражданской» видишь, что никакой «грани» нет.

— А собственно, кто ты такая,с какою такою судьбой,что падаешь, водку лакая,а всё же гордишься собой.А собственно, кто ты такая,когда, как последняя мразь,пластмассою клипсов сверкая,играть в самородок взялась?..А собственно, кто ты такаяи, собственно, кто я такой,что вою, тебя попрекая,к тебе прикандален тоской?

Прячась за того же Блока, он мог бы назвать это стихотворение: «Фаине» или «Коломбине». Или, не прячась: «Алданочке», «Португалочке», «Калифорниечке»… А мог бы назвать: «Мировой Революции». Или: «Всемирной Истории».

Он назвал это стихотворение: «России».

Еще бы: «История века дописана: мы оказались в постскриптуме».

Мировой истории с нами теперь делать нечего: нас из нее вышибли.

Но «что-то», из чего нас вышибли, саднит и ноет. «Что-то в нас всех сидит глубже, чем Сталин и Ленин. Наша свобода смердит лагерным тленом, растленьем»

Хотели свободы — получили разгул. Хотели стереть все границы — получили уравнение: «Где грань меж Магаданом и Майданеком?»

Искали виноватых? Пожалуйста: «Иван-дурак, Исак-дурак… Народов братство было люто. Шли по велению вождя то русский, то грузин в малюты…»

И все это — под красным флагом.

Лежит наш красный флаг                                 в Измайлове в растяг.За доллары его                         толкают наудачу.Я Зимнего не брал.                          Не штурмовал рейхстаг.Я — не из «коммуняк».                                   Но глажу флаг и плачу.

Лучше бы брал, штурмовал. Страшно терять «всё», когда тебя этим «всем» наделили, а оно оказалось «призрачно». Такое не определить. Только пережить.

Одно определение точно:

«Я был последним советским поэтом».

Не вижу причин сокрушаться по этому поводу. Евтушенко — последний в ряду больших советских поэтов. Ряд достойный. Судьбу не выбирают.

Он был зачат в палатке геологов над Ангарой — там, где впоследствии встала Братская ГЭС, — и появился на свет в Нижнеудинской больнице. Советской власти было тогда неполных пятнадцать. Когда пятнадцать исполнилось ему самому, он бросил школу, поехал в Казахстан, нанялся рабочим в геолого-разведочную экспедицию и долбил ломом породу, пока не скопил денег на пишущую машинку. Еще через пятнадцать лет его стихи знал весь мир, и иностранец, попавший на его «концерт» (между прочим, это был Джон Чивер), не зная, как всё это понять, сказал, что это «явление природы».

Евгений Евтушенко аккумулировал энергию своего времени. Он полюбил эпоху самозабвенно. И она ему ответила взаимностью. Что не помешало ей самозабвенно лупить его. Таков был стиль времени. Он дрался в ответ, спорил, когда его называли любимчиком, сравнивал себя с ломом, крушащим стены, с тараном, проламывающим преграды. Он был «ужасное дитя» матери-эпохи. Таковым, надо думать, он и войдет в ее историю.

Напомню азбучное правило: в стихе решает не то, «про что» говорится, а то, «что» говорится, и говорится не столько словами, сколько разрядами ликующей энергии меж слов:

Целовали меня, а я — как нецелованный.Баловали меня, а я — как небалованный.

Слышите, как искрит?

Лев АННИНСКИЙ

«Окно выходит в белые деревья…»

Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.Профессор долго смотрит на деревья.Он очень долго смотрит на деревьяи очень долго мел крошит в руке.Ведь это просто —                               правила деленья!А он забыл их —                               правила деленья!Забыл —                 подумать —                                         правила деленья.Ошибка!                     Да!                                 Ошибка на доске!Мы все сидим сегодня по-другому,и слушаем и смотрим по-другому,да и нельзя сейчас не по-другому,и нам подсказка в этом не нужна.Ушла жена профессора из дому.Не знаем мы,                         куда ушла из дому,не знаем,               отчего ушла из дому,а знаем только, что ушла она.В костюме и немодном и неновом,да, как всегда, немодном и неновом, —спускается профессор в гардероб.Он долго по карманам ищет номер:«Ну что такое?                           Где же этот номер?А может быть,                        не брал у вас я номер?Куда он делся? —                              трет рукою лоб. —Ах, вот он!..                   Что ж,                            как видно, я старею,Не спорьте, тетя Маша,                                           я старею.И что уж тут поделаешь —                                           старею…»Мы слышим —                           дверь внизу скрипит за ним.Окно выходит в белые деревья,в большие и красивые деревья,но мы сейчас глядим не на деревья,мы молча на профессора глядим.Уходит он,                 сутулый,                                неумелый,какой-то беззащитно неумелый,я бы сказал —                           устало неумелый,под снегом,                    мягко падающим в тишь.Уже и сам он,                              как деревья,                                                     белый,да,           как деревья,                                 совершенно белый,еще немного —                              = и настолько белый,что среди них                          его не разглядишь.12 февраля 1955

«Я шатаюсь в толкучке столичной…»

Я шатаюсь в толкучке столичнойнад веселой апрельской водой,возмутительно нелогичный,непростительно молодой.Занимаю трамваи с бою,увлеченно кому-то лгу,и бегу я сам за собою,и догнать себя не могу.Удивляюсь баржам бокастым,самолетам, стихам своим.Наделили меня богатством.Не сказали, что делать с ним.21 апреля 1955

НА ВЕЛОСИПЕДЕ

Я бужу на заресвоего двухколесного друга.Мать кричит из постели:«На лестнице хоть не трезвонь!»Я свожу его вниз.По ступеням                         он скачет                                          упруго.Стукнуть шину ладонью —и сразу подскочит ладонь!Я небрежно сажусь —вы посадки такой не видали!Из ворот выезжаюнавстречу воскресному дню.Я качу по асфальту.Я весело жму на педали.Я бесстрашно гоню,и звоню,              и звоню,                               и звоню…За Москвой петуха я пугаю,кривого и куцего.Белобрысому парнюя ниппель даю запасной.Пью коричневый квасв пропылившемся городе Кунцево,привалившись спиноюк нагретой цистерне квасной.Продавщица сдаетмокрой мелочью сдачу.Свое имя скрывает:«Какие вы хитрые все…»Улыбаясь: «Пока!»,я к товарищу еду на дачу.И опять я спешу,и опять я шуршу по шоссе.Он сидит, мой товарищ,и мрачно строгает дубинуна траве,               зеленеющей у гаража.Говорит мне:«Мячи вот украли…                                 обидно…»и корит домработницу:«Тоже мне страж… —                                  Хороша!»Часто вижу вокругя усмешки и взгляды косые:«Растолстел-то он как,а какие завел башмаки!»Помолчите-ка лучше.Ходите,              худые,                              босые, —ничего вы не сможете, —руки у вас коротки.Он-то мог…Я гляжу на широкие, сильные плечи.Он о чем-то все думает,даже в беседе со мной.Очень трудно ему.На войне было легче.Жизнь идет.Юность кончилась вместе с войной.Говорит он:«Там душ.                          Вот, держи —                                                        утирайся».Мы по рощице бродим,ругаем стихи и кино.А потом за столом,на прохладной и тихой террасе,рядом с ним и женоютяну я сухое вино.Вскоре я говорю:«До свидания, Галя и Миша…»Из ворот он выходит.Жена прислонилась к плечу.Почему-то я верю:он сможет,                           напишет…Ну, а если не сможет, —и знать я о том не хочу.Я качу!Не могу я с веселостью прущей расстаться.Грузовые в путидогоняю я махом одним.Я за ними лечув разрежённом пространстве,на подъемах крутыхприцепляюсь я к ним.Знаю сам, что опасно!Люблю я рискованность!Говорят мне,                    гудя напряженно,                                                            они:«На подъеме поможем,дадим тебе скорость,ну, а дальше уже,как сумеешь, гони».Я гоню что есть мочи!Я шутками лихо кидаюсь.Только вы не глядите,как шало я мчусь, —это так, для фасону,я знаю, что плохо катаюсь.Но когда-нибудья хорошо научусь.Я слезаю в путиу сторожки заброшенной, ветхой.Я ломаю черемуху в звоне лесном,и, к рулю привязав ее ивовой веткой,я лечуи букет раздвигаю лицом.Возвращаюсь в Москву.Не устал еще вовсе.Зажигаю настольную,верхнюю лампу гашу.Ставлю в воду черемуху.Ставлю будильник на восемь,и сажусь я за стол,и вот эти стихия пишу…29 июля 1955

ЗАВИСТЬ

Завидую я.                   Этого секретане раскрывал я раньше никому.Я знаю, что живет мальчишка где-то,и очень я завидую ему.Завидую тому,                           как он дерется, —я не был так бесхитростен и смел.Завидую тому,                          как он смеется, —я так смеяться в детстве не умел.Он вечно ходит в ссадинах и шишках, —я был всегда причесанней, целей.Все те места, что пропускал я в книжках,он не пропустит.                             Он и туг сильней.Он будет честен жесткой прямотою,злу не прощая за его добро,и там, где я перо бросал:                                        «Не стоит!» —он скажет:                   «Стоит!» — и возьмет перо.Он если не развяжет,                                    так разрубит,где я не развяжу, не разрублю.Он если уж полюбит,                                  не разлюбит,а я и полюблю,                          да разлюблю.Я скрою зависть.                                   Буду улыбаться.Я притворюсь, как будто я простак:«Кому-то же ведь надо ошибаться,кому-то же ведь надо жить не так».Но сколько б ни внушал себе я это,твердя:                 «Судьба у каждого своя», —мне не забыть, что есть мальчишка где-то,что он добьется большего,                                                 чем я.1955

СВАДЬБЫ

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные!Обманчивый уют,слова неоткровенныео том, что не убьют…Дорогой зимней, снежною,сквозь ветер, бьющий зло,лечу на свадьбу спешнуюв соседнее село.Походочкой расслабленной,с челочкой на лбувхожу,           плясун прославленный,в гудящую избу.Наряженный,                         взволнованный,среди друзей,                              родных,сидит мобилизованныйрастерянный жених.Сидит               с невестой — Верою.А через пару днейшинель наденет серую,на фронт поедет в ней.Землей чужой,                           не местною,с винтовкою пойдет,под пулею немецкою,быть может, упадет.В стакане брага пенная,но пить ее невмочь.Быть может, ночь их первая —последняя их ночь.Глядит он опечаленнои — болью всей душимне через стол отчаянно:«А ну давай, пляши!»Забыли все о выпитом,все смотрят на меня,и вот иду я с вывертом,подковками звеня.То выдам дробь,                             то по полуноски проволоку.Свищу,              в ладоши хлопаю,взлетаю к потолку.Летят по стенам лозунги,что Гитлеру капут,а у невесты                     слезынькигорючие                 текут.Уже я измочаленный,уже едва дышу…«Пляши!..» —                         кричат отчаянно,и я опять пляшу…Ступни как деревянные,когда вернусь домой,но с новой свадьбы                                    пьяныеявляются за мной.Едва отпущен матерью,на свадьбы вновь гляжуи вновь у самой скатертивприсядочку хожу.Невесте горько плачется,стоят в слезах друзья.Мне страшно.                           Мне не пляшется,но не плясать —                                 нельзя.2 октября 1955

«Я сибирской породы…»

Я сибирской породы.Ел я хлеб с черемшойи мальчишкой                                паромытянул, как большой.Раздавалась команда.Шел паром по Оке.От стального канатабыли руки в огне.Мускулистый, лобастый,я заклепки клепали глубокой лопатой,где велели,                         копал.На меня не кричали,не плели ерунду,а топор мне вручали,приучали к труду.А уж если ибили за плохие дрова —потому что любилии желали добра.До десятого потагнулся я под кулем.Я косою работал,колуном и кайлом.Не боюсь я обиды,не боюсь я тоски.Мои руки оббитыи сильны, как тиски.Все на свете я смею,усмехаюсь врагу,потому что умею,потому что могу23 сентября 1956

«Не понимаю, что со мною сталось…»

Не понимаю,                        что со мною сталось?Усталость, может, —                                  может, и усталость.Расстраиваюсь быстро                                             и грустнею,когда краснеть бы нечего —                                                     краснею.А вот со мной недавно было в ГУМе,да, в ГУМе,                      в мерном рокоте                                                и гуле.Там продавщица с завитками хилымируками неумелыми и милымимне шею обернула сантиметром.Я раньше был несклонен к сантиментам,а тут гляжу,                   и сердце болью сжалось,и жалость,                    понимаете вы,                                               жалостьк ее усталым чистеньким рукам,к халатику                     и хилым завиткам.Вот книга…                      Я прочесть ее решаю!Глава —                    ну так,                                 обычная глава,а не могу прочесть ее —                                              мешаютслезами заслоненные глаза.Я все с собой на свете перепутал.Таюсь,              боюсь искусства, как огня.Виденья Малапаги,                                 Пера Понта, —мне кажется,                        все это про меня.А мне бубнят,                           и нету с этим сладу,что я плохой,                     что с жизнью связан слабо.Но если столько связано со мною,я что-то значу, видимо,                                             и стою?А если ничего собой не значу,то отчего же                       мучаюсь и плачу?!23-25 октября 1956

ПРОЛОГ

Я разный —                           я натруженный и праздный.Я целе —                  и нецелесообразный.Я весь несовместимый,                                         неудобный,застенчивый и наглый,                                        злой и добрый.Я так люблю,                       чтоб все перемежалось!И столько всякого во мне перемешалось —от запада                  и до востока,от зависти                    и до восторга!Я знаю — вы мне скажете:                                                «Где цельность?»О, в этом всем огромная есть ценность!Я вам необходим.Я доверху завален,как сеном молодыммашина грузовая.Лечу сквозь голоса,сквозь ветки, свет и щебет,и —           бабочки                              в глаза,и —         сено                  прет                           сквозь щели!Да здравствуют движение и жаркость,и жадность,                      торжествующая жадность!Границы мне мешают…                                          Мне неловконе знать Буэнос-Айреса,                                             Нью-Йорка.Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,со всеми говорить —                                      пускай на ломаном.Мальчишкой,                        на автобусе повисшим,хочу проехать утренним Парижем!Хочу искусства разного,                                                как я!Пусть мне искусство не дает житьяи обступает пусть со всех сторон…Да я и так искусством осажден.Я в самом разном сам собой увиден.Мне близки                  и Есенин,                                    и Уитмен,и Мусоргским охваченная сцена,и девственные линии Гогена.Мне нравится                                 и на коньках кататься,и, черкая пером,                             не спать ночей.Мне нравится                           в лицо врагу смеятьсяи женщину нести через ручей.Вгрызаюсь в книги                                     и дрова таскаю,грущу,            чего-то смутного ищуи алыми морозными кускамиарбуза августовского хрущу.Пою и пью,                    не думая о смерти,раскинув руки,                         падаю в траву,и если я умру                        на белом свете,то я умру от счастья,                                      что живу.14 ноября 1956

«Какое наступает отрезвленье…»

Какое наступает отрезвленье,как наша совесть к нам потом строга,когда в застольном чьем-то откровеньене замечаем вкрадчивость врага.Но страшно ничему не научитьсяи в бдительности ревностной опятьнезрелости мятущейся, но чистойнечистые стремленья приписать.Усердье в подозреньях не заслуга.Слепой судья народу не слуга.Страшнее, чем принять врага за друга,принять поспешно друга за врага.Декабрь 1956

«Нас в набитых трамваях болтает…»

Нас в набитых трамваях болтает.Нас мотает одна маета.Нас метро то и дело глотает,выпуская из дымного рта.В смутных улицах, в белом порханьилюди, ходим мы рядом с людьми.Перемешаны наши дыханья,перепутаны наши следы.Из карманов мы курево тянем,популярные песни мычим.Задевая друг друга локтями,извиняемся или молчим.Все, что нами открылось, узналось,все, что нам не давалось легко,все сложилось в большую усталостьи на плечи и души легло.Неудачи, борьба, непризнаньенас изрядно успели помять,и во взглядах и спинах — сознаньеневозможности что-то понять.Декабрь 1956

«Не понимать друг друга страшно…»

Не понимать друг друга страшно —не понимать и обнимать,и все же, как это ни странно,но так же страшно, так же страшново всем друг друга понимать.Тем и другим себя мы раним.И, наделен познаньем ранним,я душу нежную твоюне оскорблю непониманьеми пониманьем не убью.1956

«Со мною вот что происходит…»

Б. Ахмадулиной

Со мною вот что происходит:ко мне мой старый друг не ходит,а ходят в праздной суетеразнообразные не те.И он            не с теми ходит где-то итоже понимает это,и наш раздор необъясним,и оба мучаемся с ним.Со мною вот что происходит:совсем не та ко мне приходит,мне руки на плечи кладети у другой меня крадет.А той —            скажите, Бога ради,кому на плечи руки класть?Та,         у которой я украден,в отместку тоже станет красть.Не сразу этим же ответит,а будет жить с собой в борьбеи неосознанно наметиткого-то дальнего себе.О, сколько нервных                                и недужных,ненужных связей,                               дружб ненужных!Во мне уже осатаненность!О, кто-нибудь,                       приди,                                      нарушьчужих людей                    соединенностьи разобщенность                                   близких душ!18 марта 1957

«Я товарища хороню…»

Я товарища хороню.Эту тайну я хмуро храню.Для других он еще живой.Для других он еще с женой,для других еще с ним дружу,ибо с ним в рестораны хожуНикому я не расскажу,никому —            что с мертвым дружу.Говорю не с его чистотой,а с нечистою пустотой.И не дружеская простота —держит рюмку в руке пустота.Ты прости,                   что тебя не браню,не браню,                     а молчком хороню.Это что же такое,                                  что?У меня не умер никто,и немного прожито лет,а уж стольких товарищей нет.Май 1957

«О, как мне жаль вас — утомленные…»

В. Сякину

О, как мне жаль вас — утомленные,во времени неощутимыегерои неосуществленныеи просто неосуществимые!Иные, правда, жизнью будничнойживут, не думая о подвиге,но в них таится подвиг будущий,как взрыв таится в тихом порохе.О, сколько тихо настрадавшихся,чтоб все — для взрыва напроломного!Но сколько взрывов нераздавшихсяи пороха непримененного!Я не хочу быть ждущим порохом —боюсь тоски и отсырения.Вся жизнь моя да будет подвигом,рассредоточенным во времени!23-24 июля 1957

«Пахла станция Зима молоком и кедрами…»

Пахла станция Зима                                 молоком и кедрами.Эшелонам                 пастухи                                 с лугов махали кепками.Шли вагоны к фронту                                        зачехленно,                                                          громыхающе…Сколько было грозных,                                                молчаливых верениц!Я был в испанке синенькой,                                                кисточкой махающей.С пленкою коричневой                                         носил я варенец.Совал я в чью-то руку                                     с бледно-зеленым якорему горсада с клумбы                                сорванный бутонили же протягивал,                                  полный синей ягоды,из консервных банок                                        спаянный бидон.Солдаты                желтым сахаром                                             меня баловали.Парень с зубом золотым                                           играл на балалайке.Пел:         «Прощай, Сибирюшка, —                                                 сладкий чернозем!»Говорил:            «Садись, пацан,                                     к фронту подвезем!»На фуражках звездочки,                                                милые,                                                              алые…Уходила армия,                             уходила армия!Мама подбегала,                              уводила за фикусы.Мама говорила:                              «Что это за фокусы!Куда ты собираешься?                                         Что ты все волнуешься?»И предупреждала:                                    «Еще навоюешься!..»За рекой Окою                             ухали филины.Про войну гражданскую                                          мы смотрели фильмы.О, как я фильмы обожал —                                                 про Щорса,                                                                     про Максима,и был марксистом, видимо,                                               хотя не знал марксизма.Я писал роман тогда,                                       и роман порядочный,а на станции Зима                                голод был тетрадочный.И на уроках в дело шли,                                         когда бывал диктант,«Врачебная косметика»,                                                 Мордовцев                                                                        и Декарт.А я был мал, но был удал,                                            и в этом взявши первенство,я между строчек исписал                                               двухтомник Маркса — Энгельса.Ночью,             светом обданные,                                           ставни дребезжали —это эшелоны                            мимо проезжали.И писал я нечто,                               еще не оцененное,длинное,                   военное,                                       революционное…Июль 1957

«Лифтерше Маше под сорок…»

Лифтерше Маше под сорок.Грызет она грустно подсолнух,и столько в ней детской забитостии женской кричащей забытости!Она подружилась с Тонечкой,белесой девочкой тощенькой,отцом-забулдыгой замученной,до бледности в школе заученной.Заметил я —                      робко, по-детскипоют они вместе в подъезде.Вот слышу —                       запела Тонечка.Поет она тоненько-тоненько.Протяжно и чисто выводит…Ах, как у ней это выходит!И ей подпевает Маша,обняв ее,                   будто бы мама.Страдая поют и блаженствуя,две грусти —                      ребячья и женская.Ах, пойте же,                     пойте подольше,еще погрустнее,                                потоньше.Пойте,                   пока не устанете…Вы никогда не узнаете,что я,           благодарный случаю,пение ваше слушаю,рукою щеку подпираюи молча вам подпеваю.27 августа 1957

«Как я мучаюсь — о, Боже!..»

Как я мучаюсь — о, Боже! —не желаю и врагу.Не могу уже я больше —меньше тоже не могу.Мучат бедность и безбедность,мучат слезы, мучит смех,и мучительна безвестность,и мучителен успех.Но имеет ли значеньемое личное мученье?Сам такой же — не иной,как великое мученье,мир лежит передо мной.Как он мучится, огромный,мукой светлой, мукой темной,хочет жизни небездомной,хочет счастья, хочет есть!..Есть в мученье этом слабость,есть в мученье этом сладость,и какая-то в нем святостьудивительная есть…30 августа 1957

«О, нашей молодости споры…»

О, нашей молодости споры,о, эти взбалмошные сборы,о, эти наши вечера!О, наше комнатное пекло,на чайных блюдцах горки пепла,и сидра пузырьки, и пена,и баклажанная икра!Здесь разговоров нет окольных.Здесь исполнитель арий сольныхи скульптор в кедах баскетбольныхкричат, махая колбасой.Высокомерно и судебноздесь разглагольствует студенткас тяжелокованой косой.Здесь песни под рояль поются,и пол трещит, и блюдца бьются,здесь безнаказанно смеютсянад платьем голых королей.Здесь столько мнений, столько пренийи о путях России прежней,и о сегодняшней о ней.Все дышат радостно и грозно.И расходиться уже поздно.Пусть это кажется игрой:не зря мы в спорах этих сипнем,не зря насмешками мы сыплем,не зря стаканы с бледным сидромстоят в соседстве с хлебом ситными баклажанною икрой!1 сентября 1957

В ЦЕРКВИ КОШУЭТЫ[1]

Не умещаясь в жестких догмах,передо мной вознесенав неблагонравных, неудобныхсвятых и ангелах стена.Но понимаю,                        пряча робость,я,          неразбуженный дикарь,не часть огромной церкви — роспись,а церковь — росписи деталь.Рука Ладо Гудиашвилиизобразила на стене людей,которые грешили,а не витали в вышине.Он не хулитель, не насмешник.Он сам такой же теркой терт.Он то ли бог,                      и то ли грешник,и то ли ангел,                        то ли черт!И мы,         художники,                              поэты,творцы подспудных перемен,как эту церковь Кошуэты,размалевали столько стен!Мы, лицедеи-богомазы,дурили головы господ.Мы ухитрялись брать заказы,а делать все наоборот.И как собой ни рисковали,как ни страдали от врагов,Богов людьми мы рисовалии в людях                 видели                                богов!22 сентября 1957 Тбилиси

КАРЬЕРА

Ю. Васильеву

Твердили пастыри, что вредени неразумен Галилей,но, как показывает время:кто неразумен, тот умней.Ученый, сверстник Галилея,был Галилея не глупее.Он знал, что вертится земля,но у него была семья.И он, садясь с женой в карету,свершив предательство свое,считал, что делает карьеру,а между тем губил ее.За осознание планетышел Галилей один на риск.И стал великим он… Вот этоя понимаю — карьерист!Итак, да здравствует карьера,когда карьера такова,как у Шекспира и Пастера,Гомера и Толстого… Льва!Зачем их грязью покрывали?Талант — талант, как ни клейми.Забыты те, кто проклинали,но помнят тех, кого кляли.Все те, кто рвались в стратосферу,врачи, что гибли от холер, —вот эти делали карьеру!Я с их карьер беру пример.Я верю в их святую веру.Их вера — мужество мое.Я делаю себе карьерутем, что не делаю ее!1957

ОДИНОЧЕСТВО

Как стыдно одному ходить в кинотеатрыбез друга, без подруги, без жены,где так сеансы все коротковатыи так их ожидания длинны!Как стыдно —                         в нервной замкнутой войнес насмешливостью парочек в фойе жевать,краснея, в уголке пирожное,как будто что-то в этом есть порочное…Мы,             одиночества стесняясь,                                                               от тоскибросаемся в какие-то компании,и дружб никчемных обязательства кабальныепреследуют до гробовой доски.Компании нелепо образуются —в одних все пьют да пьют,                                                  не образумятся.В других все заняты лишь тряпками и девками,а в третьих —                         вроде спорами идейными,но приглядишься —                                    те же в них черты…Разнообразны формы суеты!То та,             то эта шумная компания…Из скольких я успел удрать —                                                       не счесть!Уже как будто в новом был капкане я,но вырвался,                       на нем оставив шерсть.Я вырвался!                       Ты впереди, пустыннаясвобода…А на черта ты нужна!Ты милая,                 но ты же и постылая,как нелюбимая и верная жена.А ты, любимая?                            Как поживаешь ты?Избавилась ли ты от суеты?И чьи сейчас глаза твои раскосыеи плечи твои белые роскошные?Ты думаешь, что я, наверно, мщу,что я сейчас в такси куда-то мчу,но если я и мчу,                            то где мне высадиться?Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!Со мною женщины в себя уходят,                                                           чувствуя,что мне они сейчас такие чуждые.На их коленях головой лежу,но я не им —                           тебе принадлежу…А вот недавно был я у однойв невзрачном домике на улице Сенной.Пальто повесил я на жалкие рога.Под однобокой ёлкой с лампочками тускленькими,посвечивая беленькими туфельками,сидела женщина                             как девочка, строга.Мне было так легко разрешеноприехать,                    что я был самоуверени слишком упоенно современен —я не цветы привез ей,                                         а вино.Но оказалось все —                                        куда сложней…Она молчала,                        и совсем сиротскидве капельки прозрачных —                                                 две сережкимерцали в мочках розовых у ней.И как больная, глядя так невнятно,поднявши тело детское свое,сказала глухо:«Уходи…                   Не надо…Я вижу —                ты не мой,                                     а ты-ее…»Меня любила девочка однас повадками мальчишескими дикими,с летящей челкой                              и глазами-льдинками,от страха                     и от нежности бледна.В Крыму мы были.                                Ночью шла гроза,и девочка                   под молниею магнийнойшептала мне:                     «Мой маленький!                                                     Мой маленький!»ладонью закрывая мне глаза.Вокруг все было жутко                                       и торжественно,и гром,             и моря стон глухонемой,и вдруг она,                        полна прозренья женского,мне закричала:                          «Ты не мой!                                               Не мой!»Прощай, любимая!                                    Я твой                                               угрюмо,                                                                  верно,и одиночество —                             всех верностей верней.Пусть на губах моих не тает вечнопрощальный снег от варежки твоей.Спасибо женщинам,                                        прекрасным и неверным,за то,           что это было все мгновенным,за то,            что их «прощай!» —                                           не «до свиданья!»,за то,          что, в лживости так царственно-горды,даруют нам блаженные страданьяи одиночества прекрасные плоды.1959

«Я комнату снимаю на Сущевской…»

Я комнату снимаю на Сущевской.Успел я одиночеством пресытиться,и перемены никакой существеннойв квартирном положенье не предвидится.Стучит,             стучит моя машинка пишущая,а за стеной соседка,                                         мужа пичкающая,внушает ему сыто без конца,что надо бы давно женить жильца.А ты,             ты где-то,                                как в другой Галактике,и кто-то тебя под руку галантненьковедет —                ну и пускай себе ведет.Он — тот, кто надо,                                  ибо он — не тот.Воюю.              Воевать — в крови моей.Но, возвращаясь поздней ночью,                                                                   вижу я,что только кошка черно-бело-рыжаяменя встречает у моих дверей.Я молока ей в блюдечко даю,смотрю,               и в этом странном положеньеодержанная час назад в боюмне кажется победа пораженьем.Но если побежден, как на беду,уже взаправду,                          но не чьей-то смелостью,а чьей-то просто тупостью и мелкостью, —куда иду?                   Я к матери иду.Здесь надо мной не учиняют суд,а наливают мне в тарелку суп.Здесь не поймут стихов моих превратно,а если и ворчат —                                     ворчат приятно.Я в суп поглубже ложкою вникаю,нравоученьям маминым внимаю,киваю удрученной головой,но чувствую —                        я все-таки живой.И мысли облегченные скользят,и губы шепчут детские обеты,и мучившее час тому назадмне пораженье кажется победой.1959

«Не важно — есть ли у тебя преследователи…»

В. Барласу

Не важно —                   есть ли у тебя преследователи,а важно —                   есть ли у тебя последователи.Что стоит наше слово,                                         если в нем,заряженное жаждой пробужденья,не скрыто семя будущих времен —священная возможность продолженья?!Твори, художник,                           мужествуй,                                                гории говори!               Да будет слово явлено,простое и великое,                                 как яблоко —с началом яблонь будущих внутри!23-24 февраля 1959

«Когда взошло твое лицо…»

Когда взошло твое лицонад жизнью скомканной моею,вначале понял я лишь то,как скудно все, что я имею.Но рощи, реки и моря оноособо осветилои в краски мира посвятилонепосвященного меня.Я так боюсь, я так боюськонца нежданного восхода,конца открытий, слез, восторга,но с этим страхом не борюсь.Я понимаю — этот страхи есть любовь. Его лелею,хотя лелеять не умею,своей любви небрежный страж.Я страхом этим взят в кольцо.Мгновенья эти — знаю — кратки,и для меня исчезнут краски,когда зайдет твое лицо…1960

ЗАКЛИНАНИЕ

Весенней ночью думай обо мнеи летней ночью думай обо мне,осенней ночью думай обо мнеи зимней ночью думай обо мне.Пусть я не там с тобой, а где-то вне,такой далекий, как в другой стране, —на длинной и прохладной простынепокойся, словно в море на спине,отдавшись мягкой медленной волне,со мной, как с морем, вся наедине.Я не хочу, чтоб думала ты днем.Пусть день перевернет все кверху дном,окурит дымом и зальет вином,заставит думать о совсем ином.О чем захочешь, можешь думать днем,а ночью — только обо мне одном.Услышь сквозь паровозные свистки,сквозь ветер, тучи рвущий на куски,как надо мне, попавшему в тиски,чтоб в комнате, где стены так узки,ты жмурилась от счастья и тоски,до боли сжав ладонями виски.Молю тебя — в тишайшей тишине,или под дождь, шумящий в вышине,или под снег, мерцающий в окне,уже во сне и все же не во сне —весенней ночью думай обо мнеи летней ночью думай обо мне,осенней ночью думай обо мнеи зимней ночью думай обо мне.1960

«В вагоне шаркают и шамкают…»

В вагоне шаркают и шамкаюти просят шумно к шалашу.Слегка пошатывает шахматы,а я тихонечко пишу.Я вспоминаю вечерениееще сегодняшнего дняи медленное воцарениедыханья около меня.Пришла ко мне ты не от радости —ее почти не помнишь ты,а от какой-то общей равности,от страшной общей немоты.Пришла разумно и отчаянно.Ты, непосильно весела,за дверью прошлое оставилаи снова в прошлое вошла.И, улыбаясь как-то сломаннои плача где-то в глубине,маслины косточку соленуюгубами протянула мне.И, устремляясь все ненадошнейк несуществующему дну,как дети, мы из двух нерадостейхотели радость — хоть одну.Но вот с тетрадочкой зеленоюна верхней полке я лежу.Маслины косточку соленуюя за щекой еще держу.Я уезжаю от бездонности,как будто есть чему-то дно.Я уезжаю от бездомности,хотя мне это суждено.А ты в другом каком-то поездев другие движешься края.Прости меня, такая поздняя,за то, что тоже поздний я.Еще мои восприниманияменя, как струи, обдают.Еще во мне воспоминания,как в церкви девочки, поют.Но помню я картину вещую,предпосланную всем векам.Над всей вселенною, над вечностьютам руки тянутся к рукам.Художник муку эту чувствовал.Насколько мог, он сблизил их.Но все зазор какой-то чутошныймеж пальцев — женских и мужских.И в нас все это повторяется,как с кем-то много лет назад.Друг к другу руки простираются,и пальцев кончики кричат.И, вытянутые над бездною,где та же, та же немота,не смогут руки наши бедныесоединиться никогда.1960

ПЕСНЯ СОЛЬВЕЙГ

Лежу, зажмурившись,                              в пустынном номере,а боль горчайшая,                                  а боль сладчайшая.Меня, наверное,                              внизу там поняли —ну не иначе же,                         ну не случайно же.Оттуда, снизу,                             дыханьем сосениз окон                  маленького ресторанавосходит,                    вздрагивая,                                         песня Сольвейг.Восходит призрачно,                                 восходит странно.Она из снега,                     она из солнца.Не прекращайте —                                  прошу я очень!Всю ночь играйте мне                                          песню Сольвейг.Все мои ночи!                              Все мои ночи!Она из снега…                            Она из солнца…Пусть неумело                               и пусть несмеловсю жизнь играют мне                                           песню Сольвейг —ведь даже лучше,                                что неумело.Когда умру я, —                              а ведь умру я,а ведь умру я —                                  уж так придется,с такой застенчивостью                                           себя даруя,пусть и под землю                                    она пробьется.Она из снега…                              Она из солнца…Пусть, заглушая все взрывы,                                                        бури,всю смерть играют мне                                           песню Сольвейг,но это смертью                                  уже не будет.1960Тбилиси

«Мне говорят — ты смелый человек…»

Мне говорят —                                ты смелый человек.Неправда.                     Никогда я не был смелым.Считал я просто недостойным деломунизиться до трусости коллег.Устоев никаких не потрясал.Смеялся просто над фальшивым,                                                            дутым.Писал стихи.                      Доносов не писал.И говорить старался все, что думал.Да,           защищал талантливых людей.Клеймил бездарных,                                     лезущих в писатели.Но делать это, в общем, обязательно,а мне твердят о смелости моей.О, вспомнят с чувством горького стыдапотомки наши,                          расправляясь с мерзостью,то время                   очень странное,                                                   когдапростую честность                                    называли смелостью!1960

ПЕРВАЯ МАШИНИСТКА

Т. С. МалиновскойМашинисток я знал десятки,а быть может,                    я знал их сотни.Те           — печатали будто с досады,те           — печатали сонно-сонно.Были резкие,                              были вежливые.Всем им кланяюсь низко-низко.Но одну не забуду вечно —мою первую машинистку.Это было в спортивной редакции,где машинки как мотоциклетки,где спортивные и рыбацкиена столах возвышались заметки.И пятнадцатилетним мальчиком,неумытый,                    голодный,                                       ушастый,я ходил туда в синей маечке.Я печататься жаждал ужасно!Весь чернилами перемазанный,вдохновенно,                         а не халтурноя слагал стихи первомайские,к Дню шахтера                          и к Дню физкультурника.Был там очень добрый заведующий,мне, наверное, втайне завидующий.Как я ждал того мига заветного,когда он,                   вникая замедленно,где-то в строчке исправив ошибку,скажет,            тяжко вздохнув:                                         «На машинку!»Там сидела Татьяна Сергеевна,на заметки презрительно глядя.В перманенте рыжем серебрянопроступали седые пряди.Было что-то в ней детское,                                              птичье,но какое-то было величьеи была какая-то сила,независимая и едкая,даже в том,                    как она просила:«Одолжите-ка сигаретку!»Она морщилась,                               содрогательнофельетоны беря бородатые,и печатала сострадательномои опусы барабанные.И, застенчив, как будто с Фемидой,я, на краешке стула сев,так просил ее перед фамилиейнапечатать не «Е»,                                      а «Евг».И когда мне мой опус новыйположили с «Н. П.»                                на стол,мне сказала она с жесткой ноткой:«Слава Богу,                       что не пошел!»Но однажды                        листочки скомканныея принес к ней в табачный дым.А она:               «Вроде праздник не скоро…Что — не к празднику?                                        Поглядим!»То же скучное выраженье, —мол, ни холодно,                                 ни горячо.Вдруг затихла машинка:                                           «Женя,а вы знаете — хорошо!»…Стал я редко бывать в той редакции.Просто вырос —                          немудрено.Были «ахи», были ругательства,только это мне все равно.Дорогая Татьяна Сергевна!Я грущу о вас нежно,                                   сердечно.Как вам там                      в машбюро                                           покуривается?Как вам там на машинке постукивается?И несут ли стихи свои мальчики,неумытые,                       в синеньких маечках,ожидая от мира оваций,к Дню Победы и к Дню авиации?!Одного мне ужасно хочется:написать такое-такое,чтоб спасало людей                                     в одиночестве,будто тронула мама рукою.Чтобы я вам принес эту штукуна машинку                      и с тем же дрожаниемя испытывал ту же мукуи за почерк,                    и за содержание.Чтоб затихло каретки движенье.Чтоб читали еще и ещеи сказали мне просто:                                         «Женя,а вы знаете —                            хорошо!»1960

ГРАД В ХАРЬКОВЕ

В граде Харькове —                                           град.Крупен град,                        как виноград.Он танцует у оградпританцо-вы-вает!Он шустёр и шаловат,и сам черт ему не брат.В губы градины летят —леденцовые!Града стукот,                      града цокотпо зальделой мостовой.Деревянный круглый цокольпокидает постовой.Постовой,                    постовой,а дорожит головой!Вот блатной мордастый жлобжмется к магазинчику.Град            ему                        как вдарит в лоб —сбил малокозырочку!А вот шагает в гости попик.Поиграть идет он в покер.Град            как                   попику поддаст!И совсем беспомощнопопик прячется в подъезд«Общества безбожников».А вот бежит филологичка.Град шибает здорово!Совершенно алогичновдруг косынку сдергивает.Пляшут чертики в глазах,пляшут,           как на празднике,и сверкают в волосахсветляками — градинки.Человек в универмагеприобрел китайский таз.На тазу у него маки…Вдруг по тазу                       град                                как даст!!Таз поет,               звенит,                              грохочет.Человек идет,                           хохочет.Град игрив,                    задирист,                                        буен.Еще раз!                   Еще раз!Таз играет,                    словно бубен,хоть иди —                     пляши под таз!Град идет!                      Град!                                   Град!Град, давай!                        Тебе я рад!Все, кто молод,                               граду рады —пусть сильней хоть во сто крат!Через разные преградыя иду вперед сквозь град,град насмешек,                                сплетен хитрых,что летят со всех сторон…Град опасен лишь для хилых,а для сильных — нужен он!Град не грусть,                               а град —                                                наградане боящимся преград.Улыбаться надо граду,чтобы радостью был град!Град, давай!..1960Харьков

«Людей неинтересных в мире нет…»

С. Преображенскому

Людей неинтересных в мире нетИх судьбы — как истории планет.У каждой все особое, свое,и нет планет, похожих на нее.А если кто-то незаметно жили с этой незаметностью дружил,он интересен был среди людейсамой неинтересностью своей.У каждого — свой тайный личный мир.Есть в мире этом самый лучший миг.Есть в мире этом самый страшный час,но это все неведомо для нас.И если умирает человек,с ним умирает первый его снег,и первый поцелуй, и первый бой…Все это забирает он с собой.Да, остаются книги и мосты,машины и художников холсты,да, многому остаться суждено,но что-то ведь уходит все равно!Таков закон безжалостной игры.Не люди умирают, а миры.Людей мы помним, грешных и земных.А что мы знали, в сущности, о них?Что знаем мы про братьев, про друзей,что знаем о единственной своей?И про отца родного своегомы, зная все, не знаем ничего.Уходят люди… Их не возвратить.Их тайные миры не возродить.И каждый раз мне хочется опятьот этой невозвратности кричать.18 Февраля 1961Бакуриани

«Я не сдаюсь, но все-таки сдаю…»

Я не сдаюсь, но все-таки сдаю.Я в руки брать перо перестаю,и на мои усталые устапугающе нисходит немота.Но слышу я, улегшийся в постель,как что-то хочет сообщить метельи как трамваи в шуме снеговомзвенят печально — каждый о своем.Пытаются шептать клочки афиш,пытается кричать железо крыш,и в трубах петь пытается вода,и так мычат бессильно провода.И люди тоже, если плохо им,не могут рассказать всего другим,наедине с собой они молчатили вот так же горестно мычат.И вот я снова за столом своим.Я как возможность высказаться им.А высказать других, о них скорбя,и есть возможность высказать себя.18 февраля 1961Бакуриани

«Всегда найдется женская рука…»

Всегда найдется женская рука,чтобы она, прохладна и легка,жалея и немножечко любя,как брата, успокоила тебя.Всегда найдется женское плечо,чтобы в него дышал ты горячо,припав к нему беспутной головой,ему доверив сон мятежный свой.Всегда найдутся женские глаза,чтобы они, всю боль твою глуша,а если и не всю, то часть ее,увидели страдание твое.Но есть такая женская рука,которая особенно сладка,когда она измученного лбакасается, как вечность и судьба.Но есть такое женское плечо,которое неведомо за чтоне на ночь, а навек тебе дано,и это понял ты давным-давно.Но есть такие женские глаза,которые глядят всегда грустя,и это до последних твоих днейглаза любви и совести твоей.А ты живешь себе же вопреки,и мало тебе только той руки,того плеча и тех печальных глаз…Ты предавал их в жизни столько раз!И вот оно — возмездье — настает.«Предатель!» — дождь тебя наотмашь бьет.«Предатель!» — ветки хлещут по лицу.«Предатель!» — эхо слышится в лесу.Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.Ты сам себе все это не простишь.И только та прозрачная рукапростит, хотя обида и тяжка,и только то усталое плечопростит сейчас, да и простит еще,и только те печальные глазапростят все то, чего прощать нельзя.1961Куба

БАБИЙ ЯР

Над Бабьим Яром памятников нет.Крутой обрыв, как грубое надгробье.Мне страшно.                         Мне сегодня столько лет,как самому еврейскому народу.Мне кажется сейчас —                                          я иудей.Вот я бреду по древнему Египту.А вот я, на кресте распятый, гибну,и до сих пор на мне — следы гвоздей.Мне кажется, что Дрейфус —                                                       это я.Мещанство —                            мой доносчик и судья.Я за решеткой.                           Я попал в кольцо.Затравленный,                             оплеванный,                                                        оболганный.И дамочки с брюссельскими оборками,визжа, зонтами тычут мне в лицо.Мне кажется —                              я мальчик в Белостоке.Кровь льется, растекаясь по полам.Бесчинствуют вожди трактирной стойкии пахнут водкой с луком пополам.Я, сапогом отброшенный, бессилен.Напрасно я погромщиков молю.Под гогот:                   «Бей жидов, спасай Россию!» —насилует лабазник мать мою.О, русский мой народ! —                                              Я знаю —                                                                    тыпо сущности интернационален.Но часто те, чьи руки нечисты,твоим чистейшим именем бряцали.Я знаю доброту твоей земли.Как подло,                  что, и жилочкой не дрогнув,антисемиты пышно нареклисебя «Союзом русского народа»!Мне кажется —                               я — это Анна Франк,прозрачная,                        как веточка в апреле.И я люблю.                    И мне не надо фраз.Мне надо,                чтоб друг в друга мы смотрели.Как мало можно видеть,                                              обонять!Нельзя нам листьев                                    и нельзя нам неба.Но можно очень много —                                                это нежнодруг друга в темной комнате обнять.Сюда идут?                        Не бойся — это гулысамой весны —                          она сюда идет.Иди ко мне.                           Дай мне скорее губы.Ломают дверь?                                Нет-это ледоход…Над Бабьим Яром шелест диких трав.Деревья смотрят грозно,                                              по-судейски.Все молча здесь кричит,                                           и, шапку сняв,я чувствую,                        как медленно седею.И сам я,              как сплошной беззвучный крик,над тысячами тысяч погребенных.Я —          каждый здесь расстрелянный старик.Я —          каждый здесь расстрелянный ребенок.Ничто во мне                          про это не забудет!«Интернационал»                                     пусть прогремит,когда навеки похоронен будетпоследний на земле антисемит.Еврейской крови нет в крови моей.Но ненавистен злобой заскорузлойя всем антисемитам,                                       как еврей,и потому —                          я настоящий русский!Август 1961Киев

ИРОНИЯ

Двадцатый век нас часто одурачивал.Нас, как налогом, ложью облагали.Идеи с быстротою одуванчиковот дуновенья жизни облетали.И стала нам надежной обороною,как едкая насмешливость — мальчишкам,не слишком затаенная ирония,но, впрочем, обнаженная не слишком.Она была стеной или плотиною,защиту от потока лжи даруя,и руки усмехались, аплодируя,и ноги усмехались, маршируя.Могли писать о нас, экранизироватьнаписанную чушь — мы позволяли,но право надо всем иронизироватьмы за собой тихонько оставляли.Мы возвышались тем, что мы презрительны.Все это так, но если углубиться,ирония, из нашего спасителяты превратилась в нашего убийцу.Мы любим лицемерно, настороженно.Мы дружим половинчато, несмело,и кажется нам наше настоящеелишь прошлым, притворившимся умело.Мы мечемся по жизни. Мы в истории,как Фаусты, заранее подсудны.Ирония с усмешкой Мефистофеля,как тень, за нами следует повсюду.Напрасно мы расстаться с нею пробуем.Пути назад или вперед закрыты.Ирония, тебе мы душу продали,не получив за это Маргариты.Мы заживо тобою похоронены.Бессильны мы от горького познанья,и наша же усталая ирониясама иронизирует над нами.28 ноября 1961

«Нет, мне ни в чем не надо половины!..»

Нет, мне ни в чем не надо половины!Мне — дай все небо! Землю всю положь!Моря и реки, горные лавинымои — не соглашаюсь на дележ!Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.Все полностью! Мне это по плечу!Я не хочу ни половины счастья,ни половины горя не хочу!Хочу лишь половину той подушки,где, бережно прижатое к щеке,беспомощной звездой, звездой падучей,кольцо мерцает на твоей руке…6 апреля 1963

«Очарованья ранние прекрасны…»

Очарованья ранние прекрасны.Очарованья ранами опасны…Но что с того — ведь мы над суетойк Познанью наивысшему причастны,спасенные счастливой слепотой.И мы, не опасаясь оступиться,со зрячей точки зрения глупы,проносим очарованные лицасреди разочарованной толпы.От быта, от житейского расчета,от бледных скептиков и розовых пронырнас тянет вдаль мерцающее что-то,преображая отсветами мир.Но неизбежность разочарованийдает прозренье. Все по сторонамприобретает разом очертанья,до этого неведомые нам.Мир предстает не брезжа, не туманясь,особенным ничем не осиян,но чудится, что эта безобманность —обман, а то, что было, — не обман.Ведь не способность быть премудрым змием,не опыта сомнительная честь,а свойство очаровываться миромнам открывает мир, какой он есть.Вдруг некто с очарованным лицом мелькнет,спеша на дальнее мерцанье,и вовсе нам не кажется слепцом —самим себе мы кажемся слепцами…10-11 апреля 1963Коктебель

КАРТИНКА ДЕТСТВА

Работая локтями, мы бежали, —кого-то люди били на базаре.Как можно было это просмотреть!Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу,зачерпывали валенками водуи сопли забывали утереть.И замерли. В сердчишках что-то сжалось,когда мы увидали, как сужалоськольцо тулупов, дох и капелюх,как он стоял у овощного ряда,вобравши в плечи голову от градатычков, пинков, плевков и оплеух.Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой.Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой.Кровь появилась. И пошло всерьез.Все вздыбились. Все скопом завизжали,обрушившись дрекольем и вожжами,железными штырями от колес.Зря он хрипел им: «Братцы, что вы, братцы…»толпа сполна хотела рассчитаться,толпа глухою стала, разъярясь.Толпа на тех, кто плохо бил, роптала,и нечто, с телом схожее, топталав снегу весеннем, превращенном в грязь.Со вкусом били. С выдумкою. Сочно.Я видел, как сноровисто и точнолежачему под самый-самый дых,извожены в грязи, в навозной жиже,все добавляли чьи-то сапожищис засаленными ушками на них.Их обладатель — парень с честной мордойи честностью своею страшно гордый —все бил да приговаривал: «Шалишь!..»Бил с правотой уверенной, весомой,и, взмокший, раскрасневшийся, веселый,он крикнул мне: «Добавь и ты, малыш!»Не помню, сколько их, галдевших, било.Быть может, сто, быть может, больше было,но я, мальчишка, плакал от стыда.И если сотня, воя оголтело,кого-то бьет, — пусть даже и за дело! —сто первым я не буду никогда!20 апреля 1963Коктебель

«Хочу я быть немножко старомодным…»

Хочу я быть немножко старомодным —не то я буду временностью смыт,чтоб стыдно за меня не стало мертвым,познавшим жизни старый добрый смысл.Хочу быть щепетильным, чуть нескладными вежливым на старый добрый лад,но, оставаясь чутким, деликатным,иметь на подлость старый добрый взгляд.Хочу я быть начитанным и тонкими жить, не веря в лоск фальшивых фраз,а внемля гласу совести — и только! —не подведет он, старый добрый глас.Хочу быть вечным юношей зеленым,но помнящим уроки прежних лет,и юношам, еще не отрезвленным,советовать, как старый добрый дед.Так я пишу, в раздумья погруженный.И, чтобы сообщить все это вам,приходит ямб — уже преображенный,но тот же самый старый добрый ямб…22 апреля 1963Коктебель

СКАЗКА О РУССКОЙ ИГРУШКЕ

В. А. Косолапову

По разграбленным селамшла Орда на рысях,приторочивши к седламрусокосый ясак.Как под темной водоюмолодая ветла,Русь была под Ордою.Русь почти не была.Но однажды, — как будтовсе колчаны без стрел, —удалившийся в юрту,хан Батый захмурел.От бараньего сала,от лоснящихся женчто-то в нем угасало —это чувствовал он.И со взглядом потухшимхан сидел, одинок,на сафьянных подушках,сжавшись, будто хорек.Хан сопел, исступленнойскукотою томясь,и бродяжку с торбенкойввел угодник толмач.В горсть набравши урюка,колыхнув животом,«Кто такой?» — хан угрюмоткнул в бродяжку перстом.Тот вздохнул («Божья матерь,то Батый, то князья…»):«Дел игрушечных мастерВанька Сидоров я».Из холстин дыроватыхв той торбенке своейстал вынать деревянныхмедведей и курей.И в руках баловалсяпотешатель сердец —с шебутной балалайкойскоморох-дергунец.Но, в игрушки вникая,умудренный, как змий,на матрешек вниманьеобратил хан Батый.И с тоской первобытнойхан подумал в тот миг,скольких здесь перебил он,а постичь — не постиг.В мужичках скоморошных,простоватых на вид,как матрешка в матрешке,тайна в тайне сидит…Озираясь трусливо,буркнул хан толмачу:«Все игрушки тоскливы.Посмешнее хочу.Пусть он, рваная нечисть,этой ночью не спити особое нечтодля меня сочинит…»Хан добавил, икнувши:«Перстень дам и коня,но чтоб эта игрушкапросветлила меня!»Думал Ванька про волю,про судьбу про своюи кивнул головою:«Сочиню. Просветлю».Шмыгал носом он грустно,но явился в свой срок:«Сочинил я игрушку.Ванькой-встанькой нарек».На кошме не кичливовстал простецкий, не злой,но дразняще качливыймужичок удалой.Хан прижал его пальцеми ладонью помог.Ванька-встанька попался.Ванька-встанька — прилег.Хан свой палец отдернул,но силен, хоть и мал,ванька-встанька задорноснова на ноги встал.Хан игрушку с размахавмял в кошму сапогоми, знобея от страха,заклинал шепотком.Хан сапог отодвинул,но, держась за бока,ванька-встанька вдругвынырнул из-под носка!Хан попятился грузно,Русь и русских кляня:«Да, уж эта игрушкапросветлила меня…»Хана страхом шатало,и велел он скорейот Руси — от шайтана —повернуть всех коней.И, теперь уж отмаясь,положенный вповал,Ванька Сидоров — мастер —у дороги лежал.Он лежал, отсыпался —руки белые врозь.Василек между пальцевнатрудившихся рос.А в пылище прогорклой,так же мал да удал,с головенкою гордойванька-встанька стоял.Из-под стольких кибиток,из-под стольких копытон вставал неубитый —только временно сбит.Опустились туманына лугах заливных,и ушли басурманы,будто не было их.Ну а ванька остался,как остался народ,и душа ваньки-встанькив каждом русском живет.Мы — народ ванек-встанек.Нас не Бог уберег.Нас давили, пласталистолько разных сапог!Они знали: мы — ваньки,нас хотели покласть,а о том, что мы встаньки,забывали, платясь.Мы — народ ванек-встанек.Мы встаем — так всерьез.Мы от бед не устанем,не поляжем от слез…И смеется не вмятый,не затоптанный в грязьмужичок хитроватый,чуть пока-чи-ва-ясь.20-22 июня 1963Гульрипш

«Пришли иные времена…»

Пришли иные времена.Взошли иные имена.Они толкаются, бегут.Они врагов себе пекут,приносят неудобстваи вызывают злобства.Ну, а зато они — «вожди»,и их девчонки ждут в дождии, вглядываясь в сумрак,украдкой брови слюнят.А где же, где твои враги?Хоть их опять искать беги.Да вот они — радушнокивают равнодушно.А где твои девчонки, где?Для их здоровья на дождеопасно, не иначе —им надо внуков нянчить.Украли всех твоих врагов.Украли легкий стук шагов.Украли чей-то шепот.Остался только опыт.Но что же ты загоревал?Скажи — ты сам не воровал,не заводя учета,все это у кого-то?Любая юность — воровство.И в этом — жизни волшебство:ничто в ней не уходит,а просто переходит.Ты не завидуй. Будь мудрей.Воров счастливых пожалей.Ведь как ни озоруют,их тоже обворуют.Придут иные времена.Взойдут иные имена.10 октября 1963Гульрипш

ЛЮБИМАЯ, СПИ…

Соленые брызги блестят на заборе.Калитка уже на запоре.                                         И море,дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя,соленое солнце всосало в себя.Любимая, спи…                               Мою душу не мучай.Уже засыпают и горы и степь.И пес наш хромучий,                                    лохмато-дремучий,ложится и лижет соленую цепь.И море — всем топотом,                                             и ветви — всем ропотоми всем своим опытом —                                           пес на цепи,а я тебе — шепотом,                                      потом — полушепотом,потом — уже молча:                                 «Любимая, спи…»Любимая, спи…                              Позабудь, что мы в ссоре.Представь:                       просыпаемся.Свежесть во всем.Мы в сене.                     Мы сони.                                      И дышит мацониоткуда-то снизу,                             из погреба,—                                                          в сон.О, как мне заставить                                        все это представитьтебя, недоверу?                            Любимая, спи…Во сне улыбайся                               (все слезы отставить!),цветы собирай                           и гадай, где поставить,и множество платьев красивых купи.Бормочется?                         Видно, устала ворочаться?Ты в сон завернись                                     и окутайся им.Во сне можно делать все то,                                                     что захочется,все то,             что бормочется,                                             если не спим.Не спать безрассудно,                                            и даже подсудно, —ведь все,                   что подспудно,                                               кричит в глубине.Глазам твоим трудно.                                       В них так многолюдно.Под веками легче им будет во сне.Любимая, спи…                               Что причина бессонницы?Ревущее море?                             Деревьев мольба?Дурные предчувствия?                                             Чья-то бессовестность?А может, не чья-то,                                        а просто моя?Любимая, спи…                                Ничего не попишешь,но знай,                   что невинен я в этой вине.Прости меня — слышишь? —                                               люби меня — слышишь? —хотя бы во сне,                                  хотя бы во сне!Любимая, спи…                         Мы на шаре земном,свирепо летящем,                                    грозящем взорваться, —и надо обняться,                                  чтоб вниз не сорваться,а если сорваться —                                      сорваться вдвоем.Любимая, спи…Ты обид не копи.Пусть соники тихо в глаза заселяются.Так тяжко на шаре земном засыпается,и все-таки —                         слышишь, любимая? —                                                                        спи…И море — всем топотом,                                            и ветви — всем ропотом,и всем своим опытом —                                           пес на цепи,а я тебе — шепотом,                                 потом — полушепотом,потом — уже молча:                                   «Любимая, спи…»11 октября 1963Гульрипш

ДВА ГОРОДА

В. Аксенову

Я, как поезд,                      что мечется столько уж летмежду городом Да                                     и городом Нет.Мои нервы натянуты,                                     как провода,между городом Нет                                   и городом Да!Все мертво, все запутано в городе Нет.Он похож на обитый тоской кабинет.По утрам натирают в нем желчью паркет.В нем диваны — из фальши, в нем стены — из бед.В нем глядит подозрительно каждый портрет.В нем насупился замкнуто каждый предмет.Черта с два здесь получишь ты добрый совет,или, скажем, привет, или белый букет.Пишмашинки стучат под копирку ответ:«Нет-нет-нет…                       Нет-нет-нет…                                             Нет-нет-нет…»А когда совершенно погасится свет,начинают в нем призраки мрачный балет.Черта с два —                           хоть подохни —                                                       получишь билет,чтоб уехать из черного города Нет…Ну, а в городе Да — жизнь, как песня дрозда.Этот город без стен, он — подобье гнезда.С неба просится в руки любая звезда.Просят губы любые твоих без стыда,бормоча еле слышно: «А, — все ерунда…» —и сорвать себя просит, дразня, резеда,и, мыча, молоко предлагают стада,и ни в ком подозрения нет ни следа,и куда ты захочешь, мгновенно тудаунесут поезда, самолеты, суда,и, журча, как года, чуть лепечет вода:«Да-да-да…                      Да-да-да…                                            Да-да-да…»Только скучно, по правде сказать, иногда,что дается мне столько почти без трудав разноцветно светящемся городе Да…Пусть уж лучше мечусь                                        до конца моих летмежду городом Да                               и городом Нет!Пусть уж нервы натянуты,                                                как провода,между городом Нет                                      и городом Да!17 ноября 1963Суханово

ЗАЧЕМ ТЫ ТАК?

Когда радист «Моряны», горбясь,искал нам радиомаяк,попал в приемник женский голос:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Она из Амдермы кричаласквозь мачты, льды и лай собак,и, словно шторм, кругом крепчало:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Давя друг друга нелюдимо,хрустя друг другом так и сяк,одна другой хрипели льдины:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Белуха в море зверобоюкричала, путаясь в сетях,фонтаном крови, всей собою:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Ну, а его волна рябаяшвырнула с лодки, и беднякшептал, бесследно погибая:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Я предаю тебя, как сволочь,и нет мне удержу никак,и ты меня глазами молишь:«Зачем ты так? Зачем ты так?»Ты отчужденно и ненастно глядишь —почти уже как враг,и я молю тебя напрасно:«Зачем ты так? Зачем ты так?»И все тревожней год от годукричат, проламывая мрак,душа — душе, народ — народу:«Зачем ты так? Зачем ты так?»12 июля 1964«Моряна»

«В моменты кажущихся сдвигов..»

В моменты кажущихся сдвиговне расточайте силы зря,или по глупости запрыгав,или по глупости хандря.Когда с кого-то перья в дракелетят под чей-то низкий свист,не придавайте передрягеуж чересчур высокий смысл.И это признано не нами,что среди громкой чепухиспокойны предзнаменованьяи все пророчества — тихи.25-26 октябряПеределкино

«Не тратьте время, чтобы помнить зло…»

Не тратьте время, чтобы помнить зло.Мешает это внутренней свободе.Мешает просто — черт возьми! — работе, —ну, в общем, это хлопотно зело.А помните добро, благодаряза ласку окружающих и Бога.На это дело, кстати говоря,и времени уйдет не так уж много.29 октября 1964Переделкино

ИЗ «БРАТСКОЙ ГЭС»

КАЗНЬ СТЕНЬКИ РАЗИНА

Как во стольной Москве белокаменнойвор по улице бежит с булкой маковой.Не страшит его сегодня самосуд.Не до булок…                      Стеньку Разина везут!Царь бутылочку мальвазии выдаивает,перед зеркалом свейским                                                прыщ выдавливает,примеряет новый перстень-изумруд —и на площадь…                         Стеньку Разина везут!Как за бочкой бокастой                                              бочоночек,за боярыней катит боярчоночек.Леденец зубенки весело грызут.Нынче праздник!                         Стеньку Разина везут!!Прет купец,                      треща с гороха.Мчатся вскачь два скомороха.Семенит ярыжка-плут…Стеньку Разина везут!!В струпьях все,                              едва живыестарцы с вервием на вые,что-то шамкая,                               ползут…Стеньку Разина везут!!И срамные девки тоже,под хмельком вскочив с рогожи,огурцом намазав рожи,шпарят рысью —                               в ляжках зуд…Стеньку Разина везут!И под визг стрелецких жен,под плевки со всех сторонна расхристанной телегеплыл          в рубахе белой                                            он.Он молчал,                   не утирался,весь оплеванный толпой,только горько усмехался,усмехался над собой:«Стенька, Стенька,                                  ты как ветка,потерявшая листву.Как в Москву хотел ты въехать!Вот и въехал ты в Москву…Ладно,                 плюйте,                                 плюйте,                                                    плюйте —все же радость задарма.Вы всегда плюете,                                  люди,в тех,            кто хочет вам добра.А добра мне так хотелосьна персидских берегахи тогда,              когда летелосьвдоль по Волге на стругах!Что я ведал?                      Чьи-то очи,саблю,            парус                          да седло…Я был в грамоте не очень…Может, это подвело?Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,приговаривал,                         ретив:„Супротив народа вздумал!Будешь знать, как супротив!“Я держался,                     глаз не прятал.Кровью харкал я в ответ:„Супротив боярства —                                      правда.Супротив народа —                                         нет“.От себя не отрекаюсь,выбрав сам себе удел.Перед вами,                           люди, каюсь,но не в том,                    что дьяк хотел.Голова моя повинна.Вижу,                сам себя казня:я был против —                           половинно,надо было —                           до конца.Грешен тем,                        что в мире злобствабыл я добрый остолоп.Грешен тем,                         что, враг холопства,сам я малость был холоп.Грешен тем,                      что драться думалза хорошего царя.Нет царей хороших,                                    дурень…Стенька,                 гибнешь ты зазря!»Над Москвой колокола гудут.К месту Лобному Стеньку ведут.Перед Стенькой,                                 на ветру полоща,бьется кожаный передник палача,а в руках у палача                               над толпойголубой топор,                             как Волга, голубой.И плывут, серебрясь,                                      по топоруструги,                 струги,                             будто чайки поутру…И сквозь рыла,                            ряшки,                                         харицеловальников,                              менял,словно блики среди хмари,Стенька                    ЛИЦА                                      увидал.Были в ЛИЦАХ даль и высь,а в глазах,                   угрюмо-вольных,словно в малых тайных Волгах,струги Стенькины неслись.Стоит все терпеть бесслезно,быть на дыбе,                           колесе,если рано или позднопрорастают                      ЛИЦА                                      грозноу безликих на лице…И спокойно                   (не зазря он, видно, жил)Стенька голову на плаху положил,подбородок в край изрубленный упери затылком приказал:                                     «Давай, топор…»Покатилась голова,                                  в крови горя,прохрипела голова:                                     «Не зазря…»И уже по топору не струги —струйки,                  струйки…Что, народ стоишь, не празднуя?Шапки в небо — и пляши!Но застыла площадь Красная,чуть колыша бердыши.Стихли даже скоморохи.Среди мертвой тишиныперескакивали блохис армяков                      на шушуны.Площадь что-то поняла,площадь шапки сняла,и ударили три раза,клокоча,                  колокола.А от крови и чуба тяжела,голова еще ворочалась,                                                 жила.С места Лобного подмоклоготуда,            где голытьба,взгляды                  письмами подметнымишвыряла голова…Суетясь,                    дрожащий попик подлетел,веки Стенькины закрыть он хотел.Но, напружившись,                                   по-зверьи страшны,оттолкнули его руку зрачки.На царе                   от этих чертовых глаззябко             шапка Мономаха затряслась,и, жестоко,                    не скрывая торжества,над царем                       захохотала                                              голова!..

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!                   В Симбирске ярмарка!Почище Гамбурга!                               Держи карман!Шарманки шамкают,                              а шали шаркают,и глотки гаркают:                           «К нам,                                          к нам!»В руках приказчиков                                    под сказки-присказкивоздушны соболи,                               парча тяжка,а глаз у пристава                              косится пристальнои на «селедочке»[2] —                                 перчаточка.Но та перчаточка                                 в момент с улыбочкойвзлетает рыбочкой                                   под козырек,когда в пролеточке                                  с какой-то цыпочкой,икая,              катит                           икорный бог.И богу нравится,                               как расступаютсяплатки,               треухи                              и картузы,и, намалеваны                           икрою паюсной,под носом дамочки                                    блестят усы.А зазывалы                     рокочут басом.Торгуют юфтью,                                шевром,                                               атласом,прокисшим квасом,                                      пречистым Спасом,протухшим мясом                              и Салиасом[3].И, продав свою картошкуда хвативши первача,баба ходит под гармошку,еле ноги волоча.И поет она,                        предерзостная,все захмелевая,шаль за кончики придерживая,будто молодая:«Я была у Оки,ела я-бо-ло-ки,с виду золоченые —в слезыньках моченые.Я почапала на Каму.Я в котле сварила кашу.Каша с Камою горька.Кама — слезная река.Я поехала на Яик,села с миленьким на ялик.По верхам и по низам —все мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон.Я купила себе дом.Чем для бабы не уют?А сквозь крышу слезы льют…»Баба крутит головой,все в глазах качается.Хочет быть молодой,а не получается.И гармошка то зальется,то вопьется,                       как репей…Пей, Россия,                        ежли пьется,только душу не пропей!..Ярмарка!                   В Симбирске ярмарка!Гуляй,           кому гуляется!А баба пьянаяв грязи валяется.В тумане плавая,царь похваляется…А баба пьянаяв грязи валяется.Корпя над планами,министры маются…А баба пьянаяв грязи валяется.Кому-то памятникподготовляется…А баба пьянаяв грязи валяется.И мещаночки,                       ресницы приспустив,мимо,             мимо:                           «Просто ужас!                                                       Просто стыд!»И лабазник стороною,мимо,                а из бороды:«Вот лежит…                       А кто виною?Все студенты                         да жиды…»И философ-горемыканиже шляпу на лоби, страдая гордо, —мимо:«Грязь —                   твоя судьба, народ!»Значит, жизнь такая подлая —лежи             и в грязь встывай?!Но кто-то бабу под локотьи тихо ей:                       «Вставай…»Ярмарка!                    В Симбирске ярмарка!Качели в сини,                            и визг,                                       и свист,и, как гусыни,                       купчихи яростно:«Мальчишка с бабою…                                       Гимназист!»Он ее бережно ведет за локоть,он и не думает, что на виду.«Храни Христос тебя,                                        яснолобый,а я уж как-нибудь сама дойду…»И он уходит,                      идет вдоль барокнад вешней Волгой,                                      и, вслед грустя,его тихонечко крестит баба,как бы крестила свое дитя.Он долго бродит…                                  Вокруг все пасмурней…Охранка —                      белкою в колесе.Но как ей вынюхать,                                      кто опаснейший,когда опасны в России все!Охранка, бедная,                                 послушай, милая:всегда опасней, пожалуй, тот,кто остановится,                               кто просто мимочужой растоптанности                                         не пройдет.А Волга мечется,                                       хрипя,                                                      постанывая.Березки светятся                                    над ней во мгле,как свечки робкие,                                 землей поставленные,за настрадавшихся на земле.Ярмарка!                    В России ярмарка!Торгуют совестью,                                 стыдом,                                                   людьми,суют стекляшки, как будто яхонты,и зазывают                        на все лады.Тебя, Россия,                         вконец растрачивалии околпачивали в кабаках,но те, кто врали и одурачивали,еще останутся в дураках!Тебя, Россия,                        вконец опутывали,но не для рабства ты родилась.Россию Разина,                             Россию Пушкина,Россию Герцена                               не втопчут в грязь!Нет,            ты, Россия,                                   не баба пьяная!Тебе страдальная дана судьба,и если даже ты стонешь,                                           падая,то поднимаешь сама себя!Ярмарка!                  В России ярмарка!В России рай,                          а слез? — по край,но будет мальчик —                                    он снова явится —и скажет праведное:                                       «Вставай…»1964–1997

«Как-то стыдно изящной словесности…»

Как-то стыдно изящной словесности,отрешенности на челе.Как-то стыдно натужной небесности,если люди живут на земле.Как-то хочется слова непраздного,чтоб давалось оно нелегко…Все к Некрасову тянет, к Некрасову,ну, а он — глубоко-глубоко…Как-то стыдно сплошной заслезненности,сострадательства с нимбом борца.Как-то стыдно одной заземленности,если все-таки есть небеса.Как-то хочется слова нескушного,чтоб лилось оно звонко, легко,и все к Пушкину тянет, все к Пушкину,ну, а он — высоко-высоко…14 января 1965

«Идут белые снеги…»

Идут белые снеги,как по нитке скользя…Жить и жить бы на свете,да, наверно, нельзя.Чьи-то души, бесследнорастворяясь вдали,словно белые снеги,идут в небо с земли.Идут белые снеги…И я тоже уйду.Не печалюсь о смертии бессмертья не жду.Я не верую в чудо.Я не снег, не звезда,и я больше не будуникогда, никогда.И я думаю, грешный, —ну, а кем же я был,что я в жизни поспешнойбольше жизни любил?А любил я Россиювсею кровью, хребтом —ее реки в разливеи когда подо льдом,дух ее пятистенок,дух ее сосняков,ее Пушкина, Стенькуи ее стариков.Если было несладко,я не шибко тужил.Пусть я прожил нескладно —для России я жил.И надеждою маюсь(полный тайных тревог),что хоть малую малостья России помог.Пусть она позабудетпро меня без труда,только пусть она будетнавсегда, навсегда.Идут белые снеги,как во все времена,как при Пушкине, Стенькеи как после меня.Идут снеги большие,аж до боли светлы,и мои и чужиезаметая следы…Быть бессмертным не в силе,но надежда моя:если будет Россия,значит, буду и я.18 января 1965

«Предощущение стиха…»

В. Корнилову

Предощущение стихау настоящего поэтаесть ощущение греха,что совершен когда-то, где-то…Пусть совершен тот грех не им,себя считает он повинным,настолько с племенем земнымон связан чувством пуповины.И он по свету сам не свойбежит от славы и восторгавсегда с повинной головой,но только поднятой высоко.Потери мира и войны,любая сломанная веткав нем вырастают до вины —его вины — не просто века.И жизнь своя ему страшна, —она грешным-грешна подавно.Любая женщина — вина,дар без возможности отдарка.Поэтом вечно движет стыд,его кидая в необъятность,и он костьми мосты мостит,оплачивая неоплатность.А там, а там — в конце пути,который есть, куда ни денься,он скажет: «Господи, прости!..» —на это даже не надеясь.И дух от плоти отойдет,и — в пекло, раем не прельщенный,прощенный Господом, да вотсамим собою не прощенный.1965

МОНОЛОГ ТИЛЯ УЛЕНШПИГЕЛЯ

Я человек — вот мой дворянский титул.Я, может быть, легенда, может, быль.Меня когда-то называли Тилем,и до сих пор — я тот же самый Тиль.У церкви я всегда ходил в опальныхи доверяться Богу не привык.Средь верующих — то есть ненормальныхя был нормальный, то есть еретик.Я не хотел кому-то петь в угодуи получать подачки от казны.Я был нормальный — я любил свободуи ненавидел плахи и костры.И я шептал своей любимой — Нелепод крики жаворонка на заре:«Как может Бог спокойным быть на небе,пока убийцы ходят по земле?»И я искал убийц… Я стал за бога.Я с детства был смиренней голубиц,но у меня теперь была забота —казнить своими песнями убийц.Мои дела частенько были плохи,а вы торжествовали, подлецы,но с шутовского колпака эпохислетали к черту, словно бубенцы.Со мной пришлось немало повозиться,но не попал я на сковороду,а вельзевулы бывших инквизицийна личном сале жарятся в аду.Я был сожжен, повешен и расстрелян,на дыбу вздернут, сварен в кипятке,но оставался тем же менестрелем,шагающим по свету налегке.Меня хватали вновь, искореняли.Убийцы дело знали назубок,как в подземельях при Эскуриале,в концлагерях, придуманных дай бог!Гудели печи смерти, не стихая.Мой пепел ворошила кочерга.Но, дымом восходя из труб Дахау, живым я опускался на луга.Смеясь над смертью — старой проституткой,я на траве плясал, как дождь грибной,с волынкою, кизиловою дудкой,с гармошкою трехрядной и губной.Качаясь тяжко, черные от гари,по мне звонили все колокола,не зная, что убитый в Бабьем Яре,я выбрался сквозь мертвые тела.И, словно мои преданные гёзы,напоминая мне о палачах,за мною шли каштаны и березы,и птицы пели на моих плечах.Мне кое с кем хотелось расквитаться.Не мог лежать я в пепле и золе.Грешно в земле убитым оставаться,пока убийцы ходят по земле!Мне не до звезд, не до весенней сини,когда стучат мне чьи-то костыли,что снова в силе те, кто доносили,допрашивали, мучили и жгли.Да, палачи, конечно, постарели,но все-таки я знаю, старый гёз, —нет истеченья срока преступлений,как нет оплаты крови или слез.По всем асфальтам в поиске бессонномя костылями гневно грохочуи, всматриваясь в лица, по вагонамна четырех подшипниках качу.И я ищу, ищу, не отдыхая,ищу я и при свете, и во мгле…Трубите, трубы грозные Дахау,пока убийцы ходят по земле!И вы из пепла мертвого восстаньте,укрытые расползшимся тряпьем,задушенные женщины и старцы,идем искать душителей, идем!Восстаньте же, замученные дети,среди людей ищите нелюдейи мантии судейские наденьтеот имени всех будущих детей!Пускай в аду давно уже набито,там явно не хватает «ряда лиц»,и песней поднимаю я убитых,и песней их веду искать убийц.От имени Земли и всех галактик,от имени всех вдов и матерейя обвиняю! Кто я? Я голландец.Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.Я человек — вот мой дворянский титул.Я, может быть, легенда, может, быль.Меня когда-то называли Тилем,и до сих пор — я тот же самый Тиль.И посреди двадцатого столетьяя слышу — кто-то стонет и кричит.Чем больше я живу на этом свете,тем больше пепла в сердце мне стучит!1965

ИТАЛЬЯНСКИЕ СЛЕЗЫ

Возле Братска в поселке Анзёбаплакал рыжий хмельной кладовщик.Это страшно всегда до озноба,если плачет не баба — мужик.И глаза беззащитными были,и кричали о боли своей,голубые, насквозь голубые,как у пьяниц и малых детей.Он опять подливал, выпивая,усмехался: «А, — все это блажь!»И жена его плакала: «Ваня,лучше выпей, да только не плачь».Говорил он, тяжелый, поникший,как, попав под Смоленском в полон,девятнадцатилетним парнишкойбыл отправлен в Италию он.«Но лопата, браток, не копалав огражденной от всех полосе,а роса на шоссе проступала,понимаешь, роса — на шоссе!И однажды с корзинкою мимоитальянка-девчушечка шла,и что люди голодные — мигом,будто русской была, поняла.Вся чернявая, словно грачонок,протянула какой-то их фруктиз своих семилетних ручонок,как из бабьих жалетельных рук.Ну а этим фашистам проклятым,что им дети, что люди кругом,и солдат ее вдарил прикладом,и вдобавок еще — сапогом.И упала, раскинувши руки,и затылок — весь в кровь по шоссе,и заплакала горько, по-русски,так, что сразу мы поняли все.Сколько наша братва отстрадала,оттерпела от дома вдали,но чтоб эта девчушка рыдала,мы уже потерпеть не могли.И овчарок, солдат мы — в лопаты,рассекая их сучьи хрящи,ну а после уже — в автоматы.Оказались они хороши.И свобода нам хлынула в горло,и, вертлявая, словно юла,к партизанам их тамошним в горыта девчушечка нас повела.Были там и рабочие парни,и крестьяне — все дрались на ять!Был священник, по-ихнему падре(так что Бога я стал уважать).Мы делили затяжки и пули,и любой сокровенный секрет,и порою, ей-Богу, я путал,кто был русский в отряде, кто нет.Что оливы, браток, что березы,это, в общем, почти все равно.Итальянские, русские слезыи любые — все это одно…»«А потом?» — «А потом при оружьимы входили под музыку в Рим.Гладиолусы плюхались в лужи,и шагали мы прямо по ним.Развевался и флаг партизанский,и французский, и английский был,и зебрастый американский…Лишь про нашенский Рим позабыл.Но один старичишка у храмаподошел и по-русски сказал:„Я шофер из посольства Сиама.Наш посол был фашист… Он сбежал…Эмигрант я, но родину помню.Здесь он, рядом — тот брошенный дом.Флаг, взгляните-ка, алое поле,только лев затесался на нем“.И тогда, не смущаясь нимало,финкарями спороли мы льва,но чего-то еще не хватало:мы не поняли даже сперва.А чернявый грачонок — Мария(да простит ей сиамский посол!)хвать-ка ножницы из барберии,да и шварк от юбчонки подол!И чего-то она верещала,улыбалась — хитрехонько так,и чего-то она вырезала,а потом нашивала на флаг.И взлетел — аж глаза стали мокнутьу братвы загрубелой, лютой —красный флаг, а на нем серп и молотиз юбчонки девчушечки той…»«А потом?». Похмурел он, запнувшись,дернул спирта под сливовый джем,а лицо было в детских веснушках,и в морщинах — недетских совсем.«А потом через Каспий мы плыли,улыбались, и — в пляс на борту.Мы героями вроде как были,но героями лишь до Баку.Гладиолусами не встречали,а встречали, браток, при штыках.По-немецки овчарки рычалина отечественных поводках.Конвоиров безусые лицас подозреньем смотрели на нас,и кричали мальчишки нам: „Фрицы!“ —так, что слезы вставали у глаз.Весь в прыщах, лейтенант-необстрелокв форме новенькой, так его мать,нам спокойно сказал: „Без истерик!“ —и добавил: „Оружие сдать!“Мы на этот приказ наплевали,мы гордились оружьем своим:„Нам без боя его не сдавали,и без боя его не сдадим“.Но солдатики нас по-пастушьипривели, как овец, сосчитав,к так знакомой железной подружкев так знакомых железных цветах.И куда ты негаданно деласьв нашей собственной кровной странепартизанская прежняя смелость?Или, может, приснилась во сне?Опустили мы головы низкои оружие сдали легко.До Италии было неблизко,до свободы совсем далеко.Я, сдавая оружье и шмотки,под рубахою спрятал тот флаг,но его отобрали при шмоне:„Недостоин, — сказали, — ты враг…“И лежал на оружье безмолвном,что досталось нам в битве святой,красный флаг, а на нем серп и молотиз юбчонки девчушечки той…»«А потом?» Усмехнулся он желчно,после спирту еще пропустил,да и ложкой комкастого джема,искривившись, его подсластил.Вновь лицо он сдержал через силуи не знал, его спрятать куда:«А, не стоит… Что было — то было.Только б не было так никогда.Завтра рано вставать мне — работа.Ну а будешь в Италии ты, —где-то в городе Монте-Ротонда,там живут партизаны-браты.И Мария — вся в черных колечках,а теперь уж в седых — столько лет.Передай, если помнит, конечно,ей от рыжего Вани привет.Ну не надо про лагерь, понятно.Как сказал — что прошло, то прошло.Ты скажи им — им будет приятно:в общем, Ваня живет хорошо…»Ваня, все же я в Монте-Ротондепобывал, как просил меня ты.Там крестьяне, шофер и ремонтникобнимали меня, как браты.Не застал я синьоры Марии.На минуту зашел в ее дом,и взглянули твои голубыес фотографии — рядом с Христом.Меня спрашивали и крестьяне,и священник, и дровосек:«Как там Ванья, как Ванья, как Ванья?»и вздыхали: «Какой человек!»Партизаны стояли рядами —столько их для расспросов пришло,и твердил я, скрывая рыданья:«В общем, Ваня живет хорошо».Были мы ни пьяны, ни тверезы —просто пели и пили вино.Итальянские, русские слезыи любые — все это одно.Что ж ты плачешь, опять наливая,что ж ты цедишь: «А, все это блажь!»?Тебя помнит Италия, Ваня,и запомнит Россия — не плачь.1965

ТОЧКА ОПОРЫ

Старик Архимед,                           я безграмотный правнук.Мне трудно с тобою поспорить на равных,когда в Сиракузах,                                 в священной тиши,боюсь наступить на твои чертежи.Должно быть,                         все это одни разговоры,что как-то в старинную старинувоскликнул ты:                               «Дайте мне точку опоры,а Землю я — как-нибудь переверну!»Но сколько еще на Земле до сих портаких отвратительных точек опор!Точка опоры сытых улыбок —на чьих-то голодных слезах.Точка опоры мнимо великих —на мнимо ничтожных костях.Точка опоры могучих трусовна тех, кто трусливей их.Точка опоры живучих труповна слишком уж мертвых живых.И часто я вижу,                            безграмотный правнук,что точка опоры неправды —                                                  на правде,как точка опоры                             сверхмодных ракет,она на твоих чертежах,                                            Архимед.Идея твоя, быть может, чиста,                                                         Архимед, —нечисто она передернута.Порою мне снится —                                      Земли уже нет,настолько она перевернута.Ты должен был,                                 все предугадывая,опомниться как-нибудьи точку опоры,                             проклятую,не Землю                     перевернуть!Дайте мне солнца,                                зелени,свежего ветра струю,дайте нормальную Землю,не перевернутую!..1965

В СТА ВЕРСТАХ

Георгию Семенову

В ста верстах от столицы всех надежд,от гостиниц «Украина», «Будапешт»,от кафе молодежных,от дружинников надежных,от посольских лимузинов,от валютных магазинов,от ужасно серьезных министерств,от ужасно несерьезных,                                           но ужасно милых стерв,от закрытых просмотров,от вечеркиных кроссвордов,от вытья: «Судью на мыло!»,от конгрессов ради мира,от гастролей «Айс-ревю»тихо-тихо, как в раю.Там река Угра течет,себе блинчики печет,там всему на свете свой особый счет.В ста верстах от столицы всех надеждесть село без женихов и невест —три избушки-развалюхи,в трех избушках три старухида один старик: брехун-самохвал,как на всех троих один самовар.Три старухи — рыбари и косариговорят ему: «Смотри, не помри…Мы и сено тебе будем косить,мы и воду тебе будем носить,только ты уж, старый черт, нам бреши,да красиво ты бреши — от души».Говорит старик: «Свое отбрехал».Говорит старик: «Свое отпахал.Взяли всех детей война и Москва,и на крышу забирается трава,и смущенье стало в мыслях у меня,и какая уж тут, бабоньки, брехня».И, уставившись очами в потолок,он лежит — не как брехун, как пророк,и вот-вот на клин торчащей бородырухнет крыша, тяжела от лебеды.Три старухи не привыкли жить в тоске.Три старухи косы правят на бруске.Три старухи косят яростно в леске.Тяжелеет сарафан от росы,а душа — она легчает от косы.Рыбачок из столицы всех надеждсовершает на природу свой наезд.«Что за прелесть                              наша русская косьба…»он вздыхает, утирая пот со лба.«Ну а где, бабуси, ваш старуший царь?»«А наш царь теперь, касатик, не косарьОн глаза свои от нас отрешил.Лег на лавку. Помирать порешил.Только думаю, касатик, вот про что:помирала я однажды, да прошло…»Свищут косы, подсекая без трудаза одной волной травы еще волну.«Ну а где ж ты помирала и когда?»«У плену, касатик милый, у плену».И во взмахах то ли радость, то ли боль,ну, а может быть, и то и то, вдвоем.«А в каком плену, бабусь,                                              в германском, что ль?»«У своем, касатик милый, у своем…»Рыбачок застыл, репьи стряхнул с колен:«Да каким своим бабусь, бывает плен?»«Может, слово и не то, касатик мой,но сослали нас в пески усей семьей.В кулаках мы не ходили никогда,так что пленом показалась та беда…»Рыбачок из столицы всех надеждвдруг попятился — неловко, как-то вбок.«Ну, надеюсь,                            что поправится ваш дед…»,а вослед ему спокойно: «Дай-то Бог».И растерянно завел свой «Москвичок»из столицы всех надежд рыбачок.Лучше душу по асфальту покатать,лучше рыбу в магазинах покупать,лучше жить да поживать среди невежд,не осмысливших всю цену тех надежд.И летели мимо, Боже их спаси! —самолеты, что родились на Руси,и брезгливо поджимали шассинад травой зацвелых крыш на небеси…1965

18 раз снималось цензурой в разных журналах и книгах. Вошло во всесоюзный «черный список» цензуры. Впервые напечатано в журнале «Знамя» № 4 в 1987 году.

ЭСТРАДА

Проклятие мое,                            души моей растрата —эстрада.Я молод был,                          хотел на пьедестал,хотел аплодисментов и букетов,когда я вышел                           и неловко встална тальке,                    что остался от балеток.Мне было еще нечего сказать,а были только звон внутри и горло,но что-то сквозь меня такое перло,что невозможно сценою сковать.И голосом ломавшимся моимломавшееся время закричало,и время было мной,                                  и я был им,и что за важность:                                   кто был кем сначала.И на эстрадной огненной чертевошла в меня невысказанность залов,как будто бы невысказанность зарев,которые таятся в темноте.Эстрадный жанр перерастал в призыв,и оказалась чем-то третьим слава.Как в Библии,                        в начале было Слово,ну а потом —сокрытый в слове взрыв.Какой я Северянин,                                      дураки!Слабы, конечно, были мои кости,но на лице моем сквозь желвакипрорезывался грозно Маяковский.И, золотая вся от удальства,дыша пшеничной ширью полевою,Есенина шальная головавсходила над моею головою.Учителя,                     я вас не посрамил,и вам я тайно все букеты отдал.Нам вместе аплодировал весь мир:Париж и Гамбург,                                и Мельбурн, и Лондон.Но что со мной ты сделала —                                                      ты рада,эстрада?Мой стих не распустился,                                               не размяк,но стал грубей и темой,                                             и отделкой.Эстрада,                      ты давала мне размахи отбирала таинство оттенков.Я слишком от натуги багровел.В плакаты влез                           при хитрой отговорке,что из большого зала акварельне разглядишь —                                особенно с галерки.Я верить стал не в тишину —                                                       в раскат,но так собою можно пробросаться.Я научился вмазывать,                                            врезать,но разучился тихо прикасаться.И было кое-что еще страшней:когда в пальтишки публика влезала,разбросанный по тысячам людей,сам от себя я уходил из зала.А мой двойник,                             от пота весь рябой,стоял в гримерной,                                    конченый волшебник,тысячелик от лиц, в него вошедших,и переставший быть самим собой.За что такая страшная награда,эстрада?«Прощай, эстрада…» —                                              хрипло прошепчу,хотя забыл я, что такое шепот.Уйду от шума в шелесты и шорох,прижмусь березке к слабому плечу.Но, помощи потребовав моей,как требует предгрозье взрыва,                                                                   взлома,невысказанность далей и полейподступит к горлу,                                сплавливаясь в слово.Униженность и мертвых и живыхна свете,                    что еще далек до рая,потребует,                         из связок горловыхмой воспаленный голос выдирая.Я вас к другим поэтам не ревную.Не надо ничего —                                   я все отдам:и славу,                да и голову шальную,лишь только б лучше в жизни было вам.Конечно, будет ясно для потомков,что я — увы! — совсем не идеал,а все-таки —                      пусть грубо или тонко —но чувства добрые                                   я лирой пробуждал.И прохриплю,                          когда иссякших сил,наверно, и для шепота не будет:«Простите,                         я уж был, какой я был,а так ли жил —                         пусть Бог меня рассудит».И я сойду во мглу с тебя без страха,эстрада…1966

«Любимая, больно…»

Любимая, больно,                             любимая, больно!Все это не бой,                          а какая-то бойня.Неужто мы оба                           испиты,                                          испеты?Куда я и с кем я?                             Куда ты и с кем ты?Сначала ты мстила.                                   Тебе это льстило.И мстил я ответно                                 за то, что ты мстила,и мстила ты снова,                                  и кто-то, проклятый,дыша леденящею                                  смертной прохладой,глядел, наслаждаясь,                                        с улыбкой змеинойна замкнутый круг                                   этой мести взаимной.Но стану твердить, —                                     и не будет иного! —что ты невиновна,                                  ни в чем не виновна.Но стану кричать я повсюду,                                                  повсюду,что ты неподсудна,                                  ни в чем не подсудна.Тебя я крестом                           осеню в твои бедыи лягу мостом                           через все твои бездны.1966

«А снег повалится, повалится…»

К. Шульженко

А снег повалится, повалится,и я прочту в его канве,что моя молодость повадитсяопять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку,на чьи-то тени и шаги,и вовлечет в старинный заговорогней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажетсяпо Сретенкам и Моховым,что молод не был я пока еще,а только буду молодым.И ночь завертится, завертитсяи, как в воронку, втянет в грех,и моя молодость завеситсясо мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашеннойпри беспристрастном свете дня,цыганкой, мною наигравшейся,оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать,свою наивность застыжуи сам себя, как пса бродячего,на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится,закружит все веретеном,и моя молодость появитсяопять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится,и цепи я перегрызу, и жизнь,как снежный ком, покатитсяк сапожкам чьим-то там, внизу.1966

ПИСЬМО В ПАРИЖ

Когда мы в Россию вернемся?

Г. Адамович
Нас не спасает крест одиночеств.Дух несвободы непобедим.Георгий Викторович Адамович,а вы свободны, когда один?Мы, двое русских, о чем попалоболтали с вами в кафе «Куполь».Но в петербуржце вдруг проступалаболь крепостная, такая боль…Да, все мы русские — крепостныес цепями ржавыми на ногахсвоей помещицы — блажной Россиии подневольнее — когда в бегах.Георгий Викторович Адамович,мы уродились в такой стране,где тягу к бегу не остановишь,но приползаем — хотя б во сне.И, может, в этом свобода наша,что мы в неволе, как ни грусти,и нас не минет любая чаша, —пусть чаша с ядом в руке Руси.Нас раскидало, как в море льдины,расколошматило, но не разбив.Культура русская всегда единаи лишь испытывается на разрыв.Хоть скройся в Мекку, хоть прыгни в Летув кишках Россия. Не выдрать. Шиш!Невозвращенства в Россию нету.Из сердца собственного не сбежишь.1966

Впервые напечатано в 1968 г.

КОРРИДАПОЭМА

Единственное, о чем я жалел, это о том, что нельзя установить на бычьих, рогах пулеметов…

В. Маяковский
Севилья серьгами сорит,                                             сорит сиреньюи по сирени                       сеньорит                                          несет к арене,и пота пенистый потоп                                         смывает тумбы.По белым звездочкам —                                          топ-топ! —                                                               малютки-туфли,по белым звездочкам —                                          хруп-хруп! —                                                                    коляска инвалида,а если кто сегодня груб, —                                                 плевать! —                                                                          коррида!Сирень бросает город в раж                                                         дурманным дымом,штаны у памятников аж                                          вздымая дыбом.Кто может быть сегодня трезв?                                                      Любой поступокоправдан вами, плеск и треск                                                       крахмальных юбок,а из-под юбок,                           мир круша,                                                срывая нервы,сиренью лезут кружева,                                             сиренью, стервы…Но приглядись, толпою сжат,                                                        и заподозри:так от сирени не дрожат,                                            вздуваясь,                                                                 ноздри.Так продирает, словно шок                                                   в потемках затхлых,лишь свежей крови запашок,                                                      убийства запах.Бегом — от банковских бумаг                                                         и от корыта,а если шлепнешься врастяг, —                                                         плевать! —                                                                              коррида!Локтями действуй                                       и плывив толпе, как рыба.Скользишь по мягкому?                                                Дави!                                                                Плевать! —                                                                                    коррида!Смеется, кровь не разлюбив,                                                    Кармен карминно.Кто пал — тореро или бык?                                                   Плевать! —                                                                         коррида!______________________                             «Я бык.Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?                               Я былдобрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.                               Трава,прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.                               Травя,вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.                               Мазнутьрогами по алой мулете тореро униженно просит.                               Лизнутьпрощающе в щеку? Быть может, он шпагу отбросит…                                Мой лик,как лик его смерти, в глазах у бедняги двоится.                                Он бык,такой же, как я, но понять это, дурень, боится»._________________________«Мы бандерильи,                             двойняшки розовые.Бык, поиграем                            в пятнашки радостные?Ты хочешь травочки,                                     плакучих ивочек?А для затравочки                               не хошь в загривочек?Быки, вы типчики…                                   Вам сена с ложечки?!Забудь загибчики!                                Побольше злобочки!Ты бредишь мятою                                    и колокольчиками?Мы в шерсть лохматую                                           тебя укольчиками!По нраву птицы                                и небо в ясности?Мы,         словно шприцы,                                     подбавим ярости!Мы переделаем в момент                                                без хлыстикатебя,               абстрактного гуманистика.Мы колем,                      колем,                                     а ты не зверь еще?Быть малахольным —                                           дурное зрелище.Учись рогами                            с врагами нежничать!Гуманна ненависть,                                    и только ненависть!»____________________«Я — лошадь пикадора.При солнце я впотьмах.Нет хуже приговора —нашлепки на глазах.Поводьям я послушна,всегда на тормозах.Такая моя служба —нашлепки на глазах.Хозяин поднял пику.Тяжел его замах.Но как сорвать мне пытку?Нашлепки на глазах.Я слышу стоны бычьив ревущих голосах.Вы, в сущности, убийцы —нашлепки на глазах.А ты, народ,                                как скорохозяев сбросишь в прах?Ты —           лошадь пикадора —нашлепки на глазах»._________________«Я публика,                      публика,                                      публика,смотрю и чего-то жую.Я разве какое-то пугало?Я крови, ей-Богу, не пью.Самой убивать —                                 это слякотно.И я,          оставаясь чиста,глазами вбивала по шляпочкигвоздочки в ладони Христа.Я руки убийством не пачкала,лишь издали —                         не упрекнуть! —вгоняла опущенным пальчикоммечи гладиаторам в грудь.Я поросль,                     на крови созревшая,и запах ее мне родной.Я, публика,                   создана зрелищами,и зрелища созданы мной.Я щедро швыряюсь деньжонками.Мне драться самой не с руки.Махайте, тореро, шпажонками,бодайтесь бодрее, быки!Бодайтесь, народы и армии!Знамена зазывней мулет.Сыграйте в пятнашечки алыес землей,                  бандерильи ракет!Вот будет коррида, —                                           ни пуговкина шаре земном! —                                   благодать!Да жаль, не останется публики,чтоб зрелище посмаковать»._________________«Мы не убийцы                           и не жертвочки,не трусы мы,                         не храбрецы,мы не мужчины                            и не женщины —мы продавцы,                             мы продавцы.За жизнь дерутся бычьи рожечки,а у кровавого песка:„Кому конфетки,                                бутербродики,кому холодного пивка?“Коррида —                      это дело грязное,ну, а у нас особый мир:„Кому мороженого, граждане?Вам крем-брюле, а вам пломбир?..“Нам все равно, кого пристукнули, —нам важно сбагрить леденцы.Мы никакие не преступники —мы продавцы,                            мы продавцы!»_________________                     «Я тореро.Я в домах принимаем актрисами, графами, даже                                                                                         прелатами.                      Все тавернымои фото на стены свои закопченные гордо приляпали.                      Только где-тов одиноком крестьянском домишке, заросшем полынью                                                                                                   и мятою,                      нет портрета,и закрыты мне двери туда, — это дом моей матери.                      Взгляд кристален,будто горный родник. Говорит он мне горько, задумчиво:                    „Ты крестьянин.Ты обязан к земле возвратиться. Земля так запущена.                      Ты забылся.Ты заносчиво предал свой плуг, и поля без тебя —                                                                                               безголосые.                       Ты убийцатех быков, что лизали нетвердое темя твое безволосое…“                        Я тореро.Мне не вырваться, мама. Я жить не могу без опасности.                        Яд арены:кто однажды убил, должен вновь убивать по обязанности.                        Как вернутьсяв мое детство? Какою молитвой убийства отмолятся?                        Отвернутсяот меня все цветы — на руках моих кровь не отмоется.                        И врагамивсе быки будут мрачно смотреть на меня, плугаря                                                                                           незаконного,                        и рогамиотомстят мне за братьев, которые мною заколоты.                        Знаю — старостьбудет страшной, угрюмой, в ней славы уже не предвидится.                        Что осталось?Посвятить, как положено, бой, — но кому?                        От отчаянья — ложе правительства?»____________________«Тореро, мальчик, я старик.Я сам — тореро бывший.Взгляни на ряд зубов стальных —хорош отдарок бычий?Тореро, мальчик, будь собой —ведь честь всего дороже.Не посвящай, тореро,бой правительственной ложе!Вон там одна… Из-под платкагорят глазищи — с видудва уха черные быка!Ей посвяти корриду.Доверься сердцу — не уму.Ты посвяти корридуне ей, положим, а томуобрубку-инвалиду.Они, конечно, ни шишаобщественно не значат,но отлетит твоя душа —они по ней заплачут.Заплачут так, по доброте,ненадолго, но все же…Заплачут, думаешь, вон те,в правительственной ложе?!Кто ты для них? Отнюдь не бог —в игре простая пешка.Когда тебя пропорет рог,по ним скользнет усмешка.И кто-то, — как там его звать? —одно из рыл как рыло,брезгливо сморщится: „Убрать!“ —и уберут, — коррида!Тореро, мальчик, будь собой —ведь честь всего дороже.Не посвящай, тореро, бойправительственной ложе…»_________________                   «Я песок,золотистый обманщик на службе кровавой корриды.                    Мой позорв том, что мною следы преступлений изящно прикрыты.                     Забыватьчью-то кровь — если мигом подчищена — это закон                                                                                                представлений.                      Заметатьпреступлений следы — подготовка других преступлений.                       Перестаньлюбоваться ареной, романтик, — тебя, как придурка,                                                                                                    надули.                       Кровь, пристаньнесмываемой бурой коростой к арене — фальшивой                                                                                                 чистюле!»____________________«А мы, метелки-грабельки,тебя причешем в срок,чтоб чистенько,                            чтоб гладенькоты выглядел,                           песок.Будь вылизанный,ровненький…Что тут не понимать?Зачем народу,                         родненький,про кровь напоминать?Ты будь смиренным цыпочкойи нам не прекословь.Присыпочкой,                          присыпочкойна кровь,                 на кровь,                                   на кровь!»______________«Я кровь.                 Я плясала по улицам жил                                                                 смуглолицей цыганкой севильскойи в кожу быков изнутри колотила,                                                          как в бубен всесильный.Пускали меня на песок                                          всенародно,                                                                    под лютою пыткой.Я била фонтаном —                                  я снова плясала                                                            и людям была любопытной.Но если цыганка не пляшет,                                                то эта цыганка для зрелищ плохая.Я вам неприятна,                                когда я фонтаном не бью, —                                                                                     засыхаю!Спасибо за ваше вниманье,                                                    вы так сердобольны,                                                                                           метелки и грабельки.Была я — и нету.                                   Теперь на арене ни капельки.Вы старую кровь,                                как старуху цыганку,                                                              безмолвно лежащую в свисте и реве,убрали с дороги,                              готовой для новой, для пляшущей крови.Логика у вас замечательная…Логика у вас заметательная…»______________                            «Я песок.В нашей чудной стране все газеты, журналы                                                                                  как метлы и грабли.                             Я кусокпокрывала, под чьею парчой золотою засохшая                                                                                           страшная правда.                             Ты поэт?Тебя тянет писать отрешенно, красиво — не так ли?                               Но поверь,что красивость, прикрывшая кровь, — соучастие в грязном                                                                                                                спектакле.                                 Как я чист,как ласкаю правительству взор! Ну, а сам задыхаюсь                                                                                                   от боли.                                 Не учисьУ меня моей подло красивой, навязанной граблями роли…»________________«Я поэт.              Я, вернее,                                    хочу быть поэтом.                                                                       Хочу — я не скрою —на великих равняться                                         и жить, как жестокие гении те:не замазывать кровь,                                           а учить по учебнику крови.Может, это одно                               и научит людей доброте.Сколько лет блещут ложи,                                               платочками белыми плещут!Сколько лет                       продолжается этот спектакль-самосуд!И полозья российских саней                                                    по севильской арене скрежещут.тело Пушкина тайно                                        с всемирной корриды везут.Сколько лет                        убирают арены так хитро и ловко —не подточит и носа комар!                                             Но, предчувствием душу щемя,проступают на ней                                  и убитый фашистами Лорка,и убитый фашистами в будущем я.Кровь гражданской войны соскребли аккуратно                                                                                    с асфальта Мадрида,но она все течет                             по шоссе и проселкам                                                                   из ноющих ран.Треуголки полиции мрачно глядят…                                                          Оцепили!                                                                           Коррида!..Но да славится кровь,                                       если ею в тюрьме                                                                        нацарапано „No pasaran!“.Знаю я             цену образа,                                         цену мазка,                                                              цену звука,но — хочу не хочу —                                      проступает наплывами кровь между строк,а твои лицемерные длинные грабли,                                                                  фашистка-цензура,мои мысли хотят причесать,                                                       словно после корриды песок.Неприятна вам кровь на бумаге?                                                           А в жизни приятно, изранив,мучить долго и больно,                                            не зная при этом стыда?Почему вы хотите вычеркивать кровь                                                               из поэм, из романов?Надо вычеркнуть прежде                                            из жизни ее навсегда!Мир от крови устал.                                   Мир не верит искусной подчистке песочка.Кровь на каждой песчинке,                                              как шапка на воре, горит.Многоточия крови…                                       Потом — продолженье…                                                                                     Где точка?!Но довольно бессмысленных жертв!                                                                       Но довольно коррид!Что я сделать могу,                                     чтобы публика оторопелаи увидела кровь у себя на руках,                                                        а не то, что вдали,                                                                                        на песке золотом?..Моя кровь ей нужна?!                                            Если надо,                                                                 готов умереть, как тореро,если надо, —                         как жертва его,                                                     но чтоб не было крови вовеки потом».Апрель-июнь 1967Севилья — Москва

КАРЛИКОВЫЕ БЕРЕЗЫ