Остановка в пустыне - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2
Остановка в пустыне
ХОЛМЫ
...Men mast endure
Their going hence, even their coming hither:
Ripeness is all.
King Lear, Act V, Scene 2Рождественский романс
Евгению Рейну, с любовью
Плывет в тоске необъяснимойсреди кирпичного надсаданочной кораблик негасимыйиз Александровского сада,ночной фонарик нелюдимый,на розу желтую похожий,над головой своих любимых,у ног прохожих.Плывет в тоске необъяснимойпчелиный хор сомнамбул, пьяниц.В ночной столице фотоснимокпечально сделал иностранец,и выезжает на Ордынкутакси с больными седоками,и мертвецы стоят в обнимкус особняками.Плывет в тоске необъяснимойпевец печальный по столице,стоит у лавки керосиннойпечальный дворник круглолицый,спешит по улице невзрачнойлюбовник старый и красивый.Полночный поезд новобрачныйплывет в тоске необъяснимой.Плывет во мгле замоскворецкой,пловец в несчастие случайный,блуждает выговор еврейскийна желтой лестнице печальной,и от любви до невесельяпод Новый Год, под воскресенье,плывет красотка записная,своей тоски не объясняя.Плывет в глазах холодный вечер,дрожат снежинки на вагоне,морозный ветер, бледный ветеробтянет красные ладони,и льется мед огней вечерних,и пахнет сладкою халвою;ночной пирог несет сочельникнад головою.Твой Новый Год по темно-синейволне средь моря городскогоплывет в тоске необъяснимой,как будто жизнь начнется снова,как будто будет свет и слава,удачный день и вдоволь хлеба,как будто жизнь качнется вправо,качнувшись влево.1962Большая элегия Джону Донну
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.Уснули стены, пол, постель, картины,уснули стол, ковры, засовы, крюк,весь гардероб, буфет, свеча, гардины.Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,ночник, белье, шкафы, стекло, часы,ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,среди бумаг, в столе, в готовой речи,в ее словах, в дровах, в щипцах, в углеостывшего камина, в каждой вещи.В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,за зеркалом, в кровати, в спинке стула,опять в тазу, в распятьях, в простынях,в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.Уснуло все. Окно. И снег в окне.Соседней крыши белый скат. Как скатертьее конек. И весь квартал во сне,разрезанный оконной рамой насмерть.Уснули арки, стены, окна, все.Булыжники, торцы, решетки, клумбы.Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…Ограды, украшенья, цепи, тумбы.Уснули двери, кольца, ручки, крюк,замки, засовы, их ключи, запоры.Нигде не слышен шепот, шорох, стук.Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.Уснули тюрьмы, замки. Спят весысредь рыбной лавки. Спят свиные туши.Дома, задворки. Спят цепные псы.В подвалах кошки спят, торчат их уши.Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.Спит парусник в порту. Вода со снегомпод кузовом его во сне сипит,сливаясь вдалеке с уснувшим небом.Джон Донн уснул. И море вместе с ним.И берег меловой уснул над морем.Весь остров спит, объятый сном одним.И каждый сад закрыт тройным запором.Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.Лисицы, волк. Залез медведь в постель.Наносит снег у входов нор сугробы.И птицы спят. Не слышно пенья их.Вороний крик не слышен, ночь, совиныйне слышен смех. Простор английский тих.Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.Уснуло все. Лежат в своих гробахвсе мертвецы. Спокойно спят. В кроватяхживые спят в морях своих рубах.По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.Уснуло все. Спят реки, горы, лес.Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.Лишь белый снег летит с ночных небес.Но спят и там, у всех над головою.Спят ангелы. Тревожный мир забытво сне святыми — к их стыду святому.Геенна спит и Рай прекрасный спит.Никто не выйдет в этот час из дому.Господь уснул. Земля сейчас чужда.Глаза не видят, слух не внемлет боле.И дьявол спит. И вместе с ним враждазаснула на снегу в английском поле.Спят всадники. Архангел спит с трубой.И кони спят, во сне качаясь плавно.И херувимы все — одной толпой,обнявшись, спят под сводом церкви Павла.Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.Все образы, все рифмы. Сильных, слабыхнайти нельзя. Порок, тоска, грехи,равно тихи, лежат в своих силлабах.И каждый стих с другим, как близкий брат,хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.Но каждый так далек от райских врат,так беден, густ, так чист, что в них — единство.Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.Хореи спят, как стражи, слева, справа.И спит виденье в них летейских вод.И крепко спит за ним другое — слава.Спят беды все. Страданья крепко спят.Пороки спят. Добро со злом обнялось.Пророки спят. Белесый снегопадв пространстве ищет черных пятен малость.Уснуло все. Спят крепко толпы книг.Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.Спят речи все, со всею правдой в них.Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.Их слуги злые. Их друзья. Их дети.И только снег шуршит во тьме дорог.И больше звуков нет на целом свете.Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.Там кто-то предоставлен всей зиме.И плачет он. Там кто-то есть во мраке.Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.А нити нет… И он так одинокоплывет в снегу. Повсюду холод, мгла…Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,любви моей?.. Во тьме идешь домой.Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.«Не вы ль там, херувимы? Грустный хорнапомнило мне этих слез звучанье.Не вы ль решились спящий мой соборпокинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.«Не ты ли, Павел? Правда, голос твойуж слишком огрублен суровой речью.Не ты ль поник во тьме седой главойи плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.«Не та ль во тьме прикрыла взор рука,которая повсюду здесь маячит?Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,но слишком уж высокий голос плачет».Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,подул в трубу, а кто-то громко лает?Но что ж лишь я один глаза открыл,а всадники своих коней седлают.Все крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.А гончие уж мчат с небес толпою.Не ты ли, Гавриил, среди зимырыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.Здесь я одна скорблю в небесной высио том, что создала своим трудомтяжелые, как цепи, чувства, мысли.Ты с этим грузом мог вершить полетсреди страстей, среди грехов, и выше.Ты птицей был и видел свой народповсюду, весь, взлетал над скатом крыши.Ты видел все моря, весь дальний край.И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.Ты видел также явно светлый Райв печальнейшей — из всех страстей — оправе.Ты видел: жизнь, она как остров твой.И с Океаном этим ты встречался:со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.Ты Бога облетел и вспять помчался.Но этот груз тебя не пустит ввысь,откуда этот мир — лишь сотня башенда ленты рек, и где, при взгляде вниз,сей страшный суд совсем не страшен.И климат там недвижен, в той стране.Откуда все, как сон больной в истоме.Господь оттуда — только свет в окнетуманной ночью в самом дальнем доме.Поля бывают. Их не пашет плуг.Года не пашет. И века не пашет.Одни леса стоят стеной вокруг,а только дождь в траве огромной пляшет.Тот первый дровосек, чей тощий коньвбежит туда, плутая в страхе чащей,на сосну взлезши, вдруг узрит огоньв своей долине, там, вдали лежащей.Все, все вдали. А здесь неясный край.Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.Здесь так светло. Не слышен псиный лай.И колокольный звон совсем не слышен.И он поймет, что все — вдали. К лесамон лошадь повернет движеньем резким.И тотчас вожжи, сани, ночь, он сами бедный конь — все станет сном библейским.Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.Вернуться суждено мне в эти камни.Нельзя прийти туда мне во плоти.Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,в сырой земле, забыв навек, на мукубесплодного желанья плыть вослед,чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.Но чу! пока я плачем твой ночлегсмущаю здесь, — летит во тьму, не тает,разлуку нашу здесь сшивая, снег,и взад-вперед игла, игла летает.Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.Лежишь один, и спит в шкафах посуда,покуда снег летит на спящий дом,покуда снег летит во тьму оттуда».Подобье птиц, он спит в своем гнезде,свой чистый путь и жажду жизни лучшейраз навсегда доверив той звезде,которая сейчас закрыта тучей.Подобье птиц. Душа его чиста,а светский путь, хотя, должно быть, грешен,естественней вороньего гнезданад серою толпой пустых скворешен.Подобье птиц, и он проснется днем.Сейчас — лежит под покрывалом белым,покуда сшито снегом, сшито сномпространство меж душой и спящим телом.Уснуло все. Но ждут еще концадва-три стиха и скалят рот щербато,что светская любовь — лишь долг певца,духовная любовь — лишь плоть аббата.На чье бы колесо сих вод не лить,оно все тот же хлеб на свете мелет.Ведь если можно с кем-то жизнь делить,то кто же с нами нашу смерть разделит?Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.Еще рывок! И только небосводво мраке иногда берет иглу портного.Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.Того гляди и выглянет из тучЗвезда, что столько лет твой мир хранила.1963«Воротишься на родину. Ну что ж…»
Воротишься на родину. Ну что ж.Гляди вокруг, кому еще ты нужен,кому теперь в друзья ты попадешь?Воротишься, купи себе на ужинкакого-нибудь сладкого вина,смотри в окно и думай понемногу,во всем твоя, одна твоя вина,и хорошо. Спасибо. Слава Богу.Как хорошо, что некого винить,как хорошо, что ты никем не связан,как хорошо, что до смерти любитьтебя никто на свете не обязан.Как хорошо, что никогда во тьмуничья рука тебя не провожала,как хорошо на свете одномуидти пешком с шумящего вокзала.Как хорошо, на родину спеша,поймать себя в словах неоткровенныхи вдруг понять, как медленно душазаботится о новых переменах.1961От окраины к центру
Вот я вновь посетилэту местность любви, полуостров заводов,парадиз мастерских и аркадию фабрик,рай речный пароходов,я опять прошептал:вот я снова в младенческих ларах.Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.Предо мною рекараспласталась под каменно-угольным дымом,за спиною трамвайпрогремел на мосту невредимом,и кирпичных оградпросветлела внезапно угрюмость.Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.Джаз предместий приветствует нас,слышишь трубы предместий,золотой диксилендв черных кепках прекрасный, прелестный,не душа и не плоть —чья-то тень над родным патефоном,словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.В ярко-красном кашнеи в плаще в подворотнях, в парадныхты стоишь на видуна мосту возле лет безвозвратных,прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,и ревет позади дорогая труба комбината.Добрый день. Ну и встреча у нас.До чего ты бесплотна:рядом новый закатгонит вдаль огневые полотна.До чего ты бедна. Столько лет,а промчались напрасно.Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.По замерзшим холмаммолчаливо несутся борзые,среди красных болотвозникают гудки поездные,на пустое шоссе,пропадая в дыму редколесья,вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.Это наша зима.Современный фонарь смотрит мертвенным оком,предо мною горятослепительно тысячи окон.Возвышаю свой крик,чтоб с домами ему не столкнуться:это наша зима все не может обратно вернуться.Не до смерти ли, нет,мы ее не найдем, не находим.От рожденья на светежедневно куда-то уходим,словно кто-то вдалив новостройках прекрасно играет.Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.Значит, нету разлук.Существует громадная встреча.Значит, кто-то нас вдругв темноте обнимает за плечи,и полны темноты,и полны темноты и покоя,мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.Как легко нам дышать,оттого, что подобно растеньюв чьей-то жизни чужоймы становимся светом и теньюили больше того —оттого, что мы все потеряем,отбегая навек, мы становимся смертью и раем.Вот я вновь прохожув том же светлом раю — с остановки налево,предо мною бежит,закрываясь ладонями, новая Ева,ярко-красный Адамвдалеке появляется в арках,невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.Как стремительна жизньв черно-белом раю новостроек.Обвивается змей,и безмолвствует небо героик,ледяная горанеподвижно блестит у фонтана,вьется утренний снег, и машины летят неустанно.Неужели не я,освещенный тремя фонарями,столько лет в темнотепо осколкам бежал пустырями,и сиянье небесу подъемного крана клубилось?Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.Кто-то новый царит,безымянный, прекрасный, всесильный,над отчизной горит,разливается свет темно-синий,и в глазах у борзыхшелестят фонари — по цветочку,кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.Значит, нету разлук.Значит, зря мы просили прощеньяу своих мертвецов.Значит, нет для зимы возвращенья.Остается одно:по земле проходить бестревожно.Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.То, куда мы спешим,этот ад или райское место,или попросту мрак,темнота, это все неизвестно,дорогая страна,постоянный предмет воспеванья,не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.Это — вечная жизнь:поразительный мост, неумолчное слово,проплыванье баржи,оживленье любви, убиванье былого,пароходов огнии сиянье витрин, звон трамваев далеких,плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.Поздравляю себяс этой ранней находкой, с тобою,поздравляю себяс удивительно горькой судьбою,с этой вечной рекой,с этим небом в прекрасных осинах,с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.Не жилец этих мест,не мертвец, а какой-то посредник,совершенно один,ты кричишь о себе напоследок:никого не узнал,обознался, забыл, обманулся,слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.Слава Богу, чужой.Никого я здесь не обвиняю.Ничего не узнать.Я иду, тороплюсь, обгоняю.Как легко мне теперь,оттого, что ни с кем не расстался.Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.Поздравляю себя!Сколько лет проживу, ничего мне не надо.Сколько лет проживу,сколько дам на стакан лимонада.Сколько раз я вернусь —но уже не вернусь — словно дом запираю,сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.1962«В тот вечер возле нашего огня…»
«Был черный небосвод светлей тех ног,
и слиться с темнотою он не мог.»
В тот вечер возле нашего огняувидели мы черного коня.Не помню я чернее ничего.Как уголь были ноги у него.Он черен был, как ночь, как пустота.Он черен был от гривы до хвоста.Но черной по-другому уж быласпина его, не знавшая седла.Недвижно он стоял. Казалось, спит.Пугала чернота его копыт.Он черен был, не чувствовал теней.Так черен, что не делался темней.Так черен, как полуночная мгла.Так черен, как внутри себя игла.Так черен, как деревья впереди,как место между ребрами в груди.Как ямка под землею, где зерно.Я думаю: внутри у нас черно.Но все-таки чернел он на глазах!Была всего лишь полночь на часах.Он к нам не приближался ни на шаг.В паху его царил бездонный мрак.Спина его была уж не видна.Не оставалось светлого пятна.Глаза его белели, как щелчок.Еще страшнее был его зрачок.Как будто был он чей-то негатив.Зачем же он, свой бег остановив,меж нами оставался до утра?Зачем не отходил он от костра?Зачем он черным воздухом дышал?Зачем во тьме он сучьями шуршал?Зачем струил он черный свет из глаз?Он всадника искал себе средь нас.28 июня 1962«Теперь все чаще чувствую усталость…»
Теперь все чаще чувствую усталость,все реже говорю о ней теперь,о, помыслов души моей кустарность,веселая и теплая артель.Каких ты птиц себе изобретаешь,кому их даришь или продаешь,и в современных гнездах обитаешь,и современным голосом поешь?Вернись, душа, и перышко мне вынь!Пускай о славе радио споет нам.Скажи, душа, как выглядела жизнь,как выглядела с птичьего полета?Покуда снег, как из небытия,кружит по незатейливым карнизам,рисуй о смерти, улица моя,а ты, о птица, вскрикивай о жизни.Вот я иду, а где-то ты летишь,уже не слыша сетований наших,вот я живу, а где-то ты кричишьи крыльями взволнованными машешь.11 декабря 1960Зимняя свадьба (Из «Старых английских песен»)
Я вышла замуж в январе.Толпились гости во дворе,и долго колокол гуделв той церкви на горе.От алтаря, из-под венца,видна дорога в два конца.Я посылаю взгляд свой вдаль,и не вернуть гонца.Церковный колокол гудит.Жених мой на меня глядит.И столько свеч для нас двоих!И я считаю их.1961-1963«Все чуждо в доме новому жильцу…»
Все чуждо в доме новому жильцу.Поспешный взгляд скользит по всем предметам,чьи тени так пришельцу не к лицу,что сами слишком мучаются этим.Но дом не хочет больше пустовать.И, как бы за нехваткой той отваги,замок, не в состояньи узнавать,один сопротивляется во мраке.Да, сходства нет меж нынешним и тем,кто внес сюда шкафы и стол, и думал,что больше не покинет этих стен;но должен был уйти, ушел и умер.Ничем уж их нельзя соединить:чертой лица, характером, надломом.Но между ними существует нить,обычно именуемая домом.Октябрь 1962Холмы
Вместе они любилисидеть на склоне холма.Оттуда видны им былицерковь, сады, тюрьма.Оттуда они видализаросший травой водоем.Сбросив в песок сандалии,сидели они вдвоем.Руками обняв колени,смотрели они в облака.Внизу у кино калекиждали грузовика.Мерцала на склоне банкавозле кустов кирпича.Над розовым шпилем банкаворона вилась, крича.Машины ехали в центрек бане по трем мостам.Колокол звякал в церкви:электрик венчался там.А здесь на холме было тихо,ветер их освежал.Кругом ни свистка, ни крика.Только комар жжужал.Трава была там примята,где сидели они всегда.Повсюду черные пятна —оставила их еда.Коровы всегда это местовытирали своим языком.Всем это было известно,но они не знали о том.Окурки, спичка и вилкаприкрыты были песком.Чернела вдали бутылка,отброшенная носком.Заслышав едва мычанье,они спускались к кустами расходились в молчаньи —как и сидели там.___
По разным склонам спускались,случалось боком ступать.Кусты перед ними смыкалисьи расступались опять.Скользили в траве ботинки,меж камней блестела вода.Один достигал тропинки,другой в тот же миг пруда.Был вечер нескольких свадеб(кажется, было две).Десяток рубах и платьевмаячил внизу в траве.Уже закат унималсяи тучи к себе манил.Пар от земли поднимался,а колокол все звонил.Один, кряхтя, спотыкаясь,другой, сигаретой дымя —в тот вечер они спускалисьпо разным склонам холма.Спускались по разным склонам,пространство росло меж них.Но страшный, одновременновоздух потряс их крик.Внезапно кусты распахнулись,кусты распахнулись вдруг.Как будто они проснулись,а сон их был полон мук.Кусты распахнулись с воем,как будто раскрылась земля.Пред каждым возникли двое,железом в руках шевеля.Один топором был встречен,и кровь потекла по часам,другой от разрыва сердцаумер мгновенно сам.Убийцы тащили их в рощу(по рукам их струилась кровь)и бросили в пруд заросший.И там они встретились вновь.___
Еще пробирались на ощупьк местам за столом женихи,а страшную весть на площадьуже принесли пастухи.Вечерней зарей сиялистада густых облаков.Коровы в кустах стоялии жадно лизали кровь.Электрик бежал по склонуи шурин за ним в кустах.Невеста внизу обозленностояла одна в цветах.Старуха, укрытая пледом,крутила пред ней тесьму,а пьяная свадьба следомза ними неслась к холму.Сучья под ними трещали,они неслись, как в бреду.Коровы в кустах мычалии быстро спускались к пруду.И вдруг все увидели ясно(царила вокруг жара):чернела в зеленой ряске,как дверь в темноту, дыра.___
Кто их оттуда поднимет,достанет со дна пруда?Смерть, как вода над ними,в желудках у них вода.Смерть уже в каждом слове,в стебле, обвившем жердь.Смерть в зализанной крови,в каждой корове смерть.Смерть в погоне напрасной(будто ищут воров).Будет отныне красныммлеко этих коров.В красном, красном вагонес красных, красных путей,в красном, красном бидоне —красных поить детей.Смерть в голосах и взорах.Смертью полн воротник. —Так им заплатит город:смерть тяжела для них.Нужно поднять их, поднять бы.Но как превозмочь тоску:если убийство в день свадьбы,красным быть молоку.___
Смерть — не скелет кошмарныйс длинной косой в росе.Смерть — это тот кустарник,в котором стоим мы все.Это не плач похоронный,а также не черный бант.Смерть — это крик вороний,черный — на красный банк.Смерть — это все машины,это тюрьма и сад.Смерть — это все мужчины,галстуки их висят.Смерть — это стекла в бане,в церкви, в домах — подряд!Смерть — это все, что с нами —ибо они — не узрят.Смерть — это наши силы,это наш труд и пот.Смерть — это наши жилы,наша душа и плоть.Мы больше на холм не выйдем,в наших домах огни.Это не мы их не видим —нас не видят они.___
Розы, герань, гиацинты,пионы, сирень, ирис —на страшный их гроб из цинка —розы, герань, нарцисс,лилии, словно из басмы,запах их прян и дик,левкой, орхидеи, астры,розы и сноп гвоздик.Прошу отнести их к брегу,вверить их небесам.В реку их бросить, в реку,она понесет к лесам.К черным лесным протокам,к темным лесным домам,к мертвым полесским топям,вдаль — к балтийским холмам.___
Холмы — это наша юность,гоним ее, не узнав.Холмы — это сотни улиц,холмы — это сонм канав.Холмы — это боль и гордость.Холмы — это край земли.Чем выше на них восходишь,тем больше их видишь вдали.Холмы — это наши страданья.Холмы — это наша любовь.Холмы — это крик, рыданье,уходят, приходят вновь.Свет и безмерность боли,наша тоска и страх,наши мечты и горе,все это — в их кустах.Холмы — это вечная слава.Ставят всегда напоказна наши страданья право.Холмы — это выше нас.Всегда видны их вершины,видны средь кромешной тьмы.Присно, вчера и нынепо склону движемся мы.Смерть — это только равнины.Жизнь — холмы, холмы.1962«Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам…»
Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,освещенный луной, и ее замечая одну.Гулкий топот копыт по застывшим холмам — это не с чем сравнить,это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить,там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей,где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей.Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах,возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах,мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу,говоря сам с собой, растворяется в черном лесу.Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, — не отыщется след,даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет,все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать.Кто там скачет в холмах… я хочу это знать, я хочу это знать.Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой, говорю,одиноким лицом обернувшись к лесному царю, —обращаюсь к природе от лица треугольных домов:кто там скачет один, освещенный царицей холмов?Но еловая готика русских равнин поглощает ответ,из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет,кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес,по застывшей траве, мимо черных кустов. Приближается лес.Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд.Кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд,кто глядит на себя, отраженного в черной воде,тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте.Нет, не думай, что жизнь — это замкнутый круг небылиц,ибо сотни холмов — поразительных круп кобылиц,из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ,засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг.Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,создавая свой мир по подобию вдруг твоему,от бобровых запруд, от холодных костров пустырейдо громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.Все равно — возвращенье… Все равно даже в ритме балладесть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат,даже если Творец на иконах своих не живет и не спит,появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт.Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк,проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк,кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече,кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье.Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,потому что не жизнь, а другая какая-то больприникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна,лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна.1962Два сонета
1. «Великий Гектор стрелами убит…»
Великий Гектор стрелами убит.Его душа плывет по темным водам,шуршат кусты и гаснут облака,вдали невнятно плачет Андромаха.Теперь печальным вечером Аяксбредет в ручье прозрачном по колено,а жизнь бежит из глаз его раскрытыхза Гектором, а теплая водауже по грудь, но мрак переполняетбездонный взгляд сквозь волны и кустарник,потом вода опять ему по пояс,тяжелый меч, подхваченный потоком,плывет впереди увлекает за собой Аякса.19622. «Мы снова проживаем у залива…»
Г.П.
Мы снова проживаем у залива,и проплывают облака над нами,и современный тарахтит Везувий,и оседает пыль по переулкам,и стекла переулков дребезжат.Когда-нибудь и нас засыпет пепел.Так я хотел бы в этот бедный часприехать на окраину в трамвае,войти в твой дом,и если через сотни летпридет отряд раскапывать наш город,то я хотел бы, чтоб меня нашлиоставшимся навек в твоих объятьях,засыпанного новою золой.Ноябрь 1962Исаак и Авраам
М. Б.
«Идем, Исак. Чего ты встал? Идем».«Сейчас иду». — Ответ средь веток мокрыхныряет под ночным густым дождем,как быстрый плот — туда, где гаснет окрик.По-русски Исаак теряет звук.Ни тень его, ни дух (стрела в излете)не ропщут против буквы вместо двухв пустых устах (в его последней плоти).Другой здесь нет — пойди ищи-свищи.И этой также — капли, крошки, малость.Исак вообще огарок той свечи,что всеми Исааком прежде звалась.И звук вернуть возможно — лишь крича:«Исак! Исак!» — и это справа, слева:«Исак! Исак!» — и в тот же миг свечаколеблет ствол, и пламя рвется к небу.Совсем иное дело — Авраам.Холмы, кусты, врагов, друзей составитьв одну толпу, кладбища, ветки, храм —и всех потом к нему воззвать заставить —ответа им не будет. Будто слухот мозга заслонился стенкой краснойс тех пор, как он утратил гласный звуки странно изменился шум согласной.От сих потерь он, вместо града стрел,в ответ им шлет молчанье горла, мозга.Здесь не свеча — здесь целый куст сгорел.Пук хвороста. К чему здесь ведра воска?«Идем же, Исаак». — «Сейчас иду».«Идем быстрей». — Но медлит тот с ответом.«Чего ты там застрял?» — «Постой». — «Я жду».(Свеча горит во мраке полным светом).«Идем. Не отставай». — «Сейчас, бегу».С востока туч ползет немое войско.«Чего ты встал?» — «Глаза полны песку».«Не отставай». — «Нет-нет». — «Иди, не бойся».В пустыне Исаак и Авраамчетвертый день пешком к пустому местуидут одни по всем пустым холмам,что зыблются сродни (под ними) тесту.Но то песок. Один густо песок.И в нем трава (коснись — обрежешь палец),чей корень — если б был — давно иссох.Она бредет с песком, трава-скиталец.Ее ростки имеют бледный цвет.И то сказать — откуда брать ей соки?В ней, как в песке, ни капли влаги нет.На вкус она — сродни лесной осоке.Кругом песок. Холмы песка. Поля.Холмы песка. Нельзя их счесть, измерить.Верней — моря. Внизу, на дне, земля.Но в это трудно верить, трудно верить.Холмы песка. Барханы — имя им.Пустынный свод небес кружит над ними.Шагает Авраам. Вослед за нимступает Исаак в простор пустыни.Садится солнце, в спину бьет отца.Кружит песок. Прибавил ветер скорость.Холмы, холмы. И нету им конца.«Сынок, дрова с тобою?» — «Вот он, хворост».Волна пришла и вновь уходит вспять.Как долгий разговор, смолкает сразу,от берега отняв песчинку, пядьостатком мысли — нет, остатком фразы.Но нет здесь брега, только мелкий следдвух путников рождает сходство с кромкойпеска прибрежной, — только сбоку нетприбрежной пенной ленты — нет, хоть скромной.Нет, здесь валы темны, светлы, черны.Здесь море справа, слева, сзади, всюду.И путники сии — челны, челны,вода глотает след, вздымает судно.«А трут, отец, с тобою?» — «Вот он, трут».Не видно против света, смутно эдак…Обоих их склоняя, спины трутсквозь ткань одежд вязанки темных темных веток.Но Авраам несет еще и мехс густым вином, а Исаак в дорогу,колодцы встретив, воду брал из всех.На что они сейчас похожи сбоку?С востока туча застит свод небес.Выдергивает ветер пики, иглы.Зубчатый фронт, как будто черный лес,над Исааком, все стволы притихли.Просветы гаснут. Будто в них сошлисьлесные звери — спины свет закрыли.Сейчас они — по вертикали — внизпомчат к пескам, раскинут птицы крылья.И лес растет. Вершины вверх ползут…И путники плывут, как лодки в море.Барханы их внизу во тьму несут.Разжечь костер им здесь придется вскоре.Еще я помню: есть одна гора.Там есть тропа, цветущих вишен аркависит над ней, и пар плывет с утра:там озеро в ее подножьи, largoволна шуршит и слышен шум травы.Тропа пуста, там нет следов часами.На ней всегда лежит лишь тень листвы,а осенью — ложатся листья сами.Крадется пар, вдали блестит мысок,беленый ствол грызут лесные мыши,и ветви, что всегда глядят в песок,склоняются к нему все ближе, ниже.Как будто жаждут знать, что стало тут,в песке тропы с тенями их родными,глядят в упор, и как-то вниз растут,сливаясь на тропе навечно с ними.Пчела жужжит, блестит озерный круг,плывет луна меж тонких веток ночи,тень листьев двух, как цифра 8, вдругв безумный счет свергает быстро рощу.Внезапно Авраам увидел куст.Густые ветви стлались низко-низко.Хоть горизонт, как прежде, был здесь пуст,но это означало: цель их близко.«Здесь недалеко», — куст шепнул емупочти в лицо, но Авраам, однако,не подал вида и шагнул во тьму.И точно — Исаак не видел знака.Он, голову подняв, смотрел туда,где обнажались корни чащи мрачной,разросшейся над ним — и там звездасредь них (корней) зажгла свой свет прозрачный.Еще одна. Минуя их, вдаликомки «земли» за «корнем» плыли слепо.И наконец они над ним прошли.Виденье леса прочь исчезло с неба.И только вот теперь он в двух шагахзаметил куст (к отцу почуяв зависть).Он бросил хворост, стал и сжал в рукахбесцветную листву, в песок уставясь.По сути дела, куст похож на все.На тень шатра, на грозный взрыв, на ризу,на дельты рек, на луч, на колесо —но только ось его придется книзу.С ладонью сходен, сходен с плотью всей.При беглом взгляде ленты вен мелькают.С народом сходен — весь его рассей,но он со свистом вновь свой ряд смыкает.С ладонью сходен, сходен с сотней рук.(Со всею плотью — нет в нем только речи,но тот же рост, но тот же мир вокруг).Весною в нем повсюду свечи, свечи.«Идем скорей». — «Постой». — «Идем». — «Сейчас».«Идем, не стой», — (под шапку, как под крышу).«Давай скорей», — (упрятать каждый глаз).«Идем быстрей. Пошли». — «Сейчас». — «Не слышу».Он схож с гнездом, во тьму его птенцы,взмахнув крылом зеленым, мчат по свету.Он с кровью схож — она во все концыстремит свой бег (хоть в нем возврата нету).Но больше он всего не с телом схож,а схож с душой, с ее путями всеми.Движенье в них, в них точно та же дрожь.Смыкаются они, а что в их сени?Смыкаются и вновь спешат назад.Пресечь они друг друга здесь не могут.Мешаются в ночи, вблизи скользят.Изогнуты суставы, лист изогнут.Смыкаются и тотчас вспять спешат,ныряют в темноту, в пространство, в голость,а те, кто жаждет прочь — тотчас трещати падают — и вот он, хворост, хворост.И вновь над ними ветер мчит свистя.Оставшиеся — вмиг — за первой веткойсклоняются назад, шурша, хрустя,гонимые в клубок пружиной некой.Все жаждет жизни в этом царстве чувств:как облик их, с кустом пустынным схожий,колеблет ветер здесь не темный куст,но жизни вид, по всей земле прохожий.Не только облик (чувств) — должно быть, весьогромный мир — грубей, обширней, тоньше,стократ сильней (пышней) — столпился здесь.«Эй, Исаак. Чего ты встал? Идем же».Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней.В нем сами буквы больше слова, шире.«К» с веткой схоже, «У» — еще сильней.Лишь «С» и «Т в другом каком-то мире.У ветки «К» отростков только два,а ветка «У» — всего с одним суставом.Но вот урок: пришла пора словаучить по форме букв, в ущерб составам.«Эй, Исаак!» — «Сейчас, иду. Иду».(Внутри него горячий пар скопился.Он на ходу поднес кувшин ко рту,но поскользнулся, — тот упал, разбился).Ночь. Рядом с Авраамом Исаакступает по барханам в длинном платье.Взошла луна, и каждый новый шагсверкает, как сребро в песчаном злате.Холмы, холмы. Не видно им конца.Не видно здесь нигде предметов твердых.Все зыбко, как песок, как тень отца.Неясный гул растет в небесных сверлах.Блестит луна, синеет густо даль.Сплошная тень, исчез бесследно ветер.«Далеко ль нам, отец?» — «О нет, едва ль»,не глядя, Авраам тотчас ответил.С бархана на бархан и снова вниз,по сторонам поспешным шаря взглядом,они бредут. Кусты простерлись ниц,но все молчат: они идут ведь рядом.Но Аврааму ясно все и так:они пришли, он туфлей ямки роет.Шуршит трава. Теперь идти пустяк.Они себе вот здесь ночлег устроят.«Эй, Исаак. Ты вновь отстал. Я жду».Он так напряг глаза, что воздух сетчатпочудился ему — и вот: «Иду.Мне показалось, куст здесь что-то шепчет».«Идем же». — Авраам прибавил шаг.Луна горит. Все небо в ярких звездахмолчит над ним. Простор звенит в ушах.Но это только воздух, только воздух.Песок и тьма. Кусты простерлись ниц.Все тяжелей влезать им с каждым разом.Бредут, склонясь. Совсем не видно лиц.…И Авраам вязанку бросил наземь.Они сидят. Меж них горит костер.Глаза слезятся, дым клубится едкий,а искры прочь летят в ночной простор.Ломает Исаак сухие ветки.Став на колени, их, склонясь вперед,подбросить хочет: пламя стало утлым.Но за руку его отец берет:«Оставь его, нам хворост нужен утром.Нарви травы». — Устало Исааквстает и, шевеля с трудом ногами,бредет в барханы, где бездонный мраксо всех сторон, а сзади гаснет пламя.Отломленные ветки мыслят: смертьнастигла их — теперь уж только времяразлучит их, не то, что плоть, а твердь;однако, здесь их ждет иное бремя.Отломленные ветви мертвым сномпочили здесь — в песке нагретом, светлом.Но им еще придется стать огнем,а вслед за этим новой плотью — пеплом.И лишь когда весь пепел в пыль сотрутлавины сих песчаных орд и множеств, —тогда они, должно быть, впрямь умрут,исчезнув, сгинув, канув, изничтожась.Смерть разная и эти ветви ждет.Отставшая от леса стая волчьянесется меж ночных пустот, пустот,и мечутся во мраке ветви молча.Вернулся Исаак, неся траву.На пальцы Авраам накинул тряпку:«Подай сюда. Сейчас ее порву».И быстро стал крошить в огонь охапку.Чуть-чуть светлей. Исчез из сердца страх.Затем раздул внезапно пламя ветер.«Зачем дрова нам утром?» — Исаакпотом спросил и Авраам ответил:«Затем, зачем вообще мы шли сюда(ты отставал и все спешил вдогонку,но так как мы пришли, пришла беда) —мы завтра здесь должны закласть ягненка.Не видел ты алтарь там, как ходилискать траву?» — «Да что там можно видеть?Там мрак такой, что я от мрака стыл.Один песок». — «Ну, ладно, хочешь выпить?»И вот уж Авраам сжимает мехсвоей рукой, и влага льется в горло;глаза же Исаака смотрят вверх:там все сильней гудят, сверкая, сверла.«Достаточно», — и он отсел к огню,отерши рот коротким жестом пьяниц.Уж начало тепло склонять ко сну.Он поднял взгляд во тьму — «А где же агнец?»Огонь придал неясный блеск глазам,услышал он ответ (почти что окрик):«В пустыне этой… Бог ягненка самнайдет себе… Господь, он сам усмотрит…»Горит костер. В глазах отца янтарь.Играет взгляд с огнем, а пламя — с взглядом.Блестит звезда. Все ближе сонный царьподходит к Исааку. Вот он рядом.«Там жертвенник давнишний. Сложен ондавным-давно… Не помню кем, однако».Холмы песка плывут со всех сторон,как прежде, — будто куст не подал знака.Горит костер. Вернее, дым к звездесквозь толщу пепла рвется вверх натужно.Уснули все и вся. Покой везде.Не спит лишь Авраам. Но так и нужно.Спит Исаак и видит сон такой:Безмолвный куст пред ним ветвями машет.Он сам коснуться хочет их рукой,но каждый лист пред ним смятенно пляшет.Кто: Куст. Что: Куст. В нем больше нет корней.В нем сами буквы больше слова, шире.«К» с веткой схоже, «У» — еще сильней.Лишь «С» и «Т» — в другом каком-то мире.Пред ним все ветви, все пути душисмыкаются, друг друга бьют, толпятся.В глубоком сне, во тьме, в сплошной тиши,сгибаются, мелькают, ввысь стремятся.И вот пред ним иголку куст вознес.Он видит дальше: там, где смутно, мглистотот хворост, что он сам сюда принес,срастается с живою веткой быстро.И ветви все длинней, длинней, длинней,к его лицу листва все ближе, ближе.Земля блестит, и пышный куст над нейвозносится пред ним во тьму все выше.Что ж «С и «Т» — а КУст пронзает хмарь.Что ж «С и «Т» — все ветви рвутся в танец.Но вот он понял: «Т» — алтарь, алтарь,А «С» лежит на нем, как в путах агнец.Так вот что КУСТ: К, У, и С, и Т.Порывы ветра резко ветви кренятво все концы, но встреча им в кресте,где буква «Т» все пять одна заменит.Не только «С» придется там уснуть,не только «У» делиться после снами.Лишь верхней планке стоит вниз скользнуть,не буква «Т» — а тотчас КРЕСТ пред нами.И ветви, видит он, длинней, длинней.И вот они его в себя прияли.Земля блестит — и он плывет над ней.Горит звезда…На самом деле — далирассвет уже окрасил в желтый цвет,и Авраам, ему связавши тело,его понес туда, откуда следпротоптан был сюда, где пламя тлело.Весь хворост был туда давно снесен,и Исаака он на это ложесложил сейчас — и все проникло в сон,но как же мало было с явью схоже.Он возвратился, сунул шерсть в огонь.Та вспыхнула, обдавши руку жаром,и тотчас же вокруг поплыла вонь;и Авраам свой нож с коротким жаломдостал (почти оттуда, где уснултот нож, которым хлеб резал он в доме…)«Ну что ж, пора», — сказал он и взглянул:на чем сейчас лежат его ладони?В одной — кинжал, в другой — родная плоть.«Сейчас соединю…» — и тут же замер,едва пробормотав: «Спаси, Господь». —Из-за бархана быстро вышел ангел.«Довольно, Авраам», — промолвил он,и тело Авраама тотчас потнымвнезапно стало, он разжал ладонь,нож пал на землю, ангел быстро поднял.«Довольно, Авраам. Всему конец.Конец всему, и небу то отрадно,что ты рискнул, — хоть жертве ты отец.Ну, с этим все. Теперь пойдем обратно.Пойдем туда, где все сейчас грустят.Пускай они узрят, что в мире зла нет.Пойдем туда, где реки все блестят,как твой кинжал, но плоть ничью не ранят.Пойдем туда, где ждут твои стадатравы иной, чем та, что здесь; где снитсятвоим шатрам тот день, число когдатвоих детей с числом песка сравнится.Еще я помню: есть одна гора.В ее подножьи есть ручей, поляна.Оттуда пар ползет наверх с утра.Всегда шумит на склоне роща рьяно.Внизу трава из русла шумно пьет.Приходит ветер — роща быстро гнется.Ее листва в сырой земле гниет,потом весной опять наверх вернется.На том стоит у листьев сходство тут.Пройдут года — они не сменят вида.Стоят стволы, меж них кусты растут.Бескрайних туч вверху несется свита.И сонмы звезд блестят во тьме ночей,небесный свод покрывши часто, густо.В густой траве шумит волной ручей,и пар в ночи растет по форме русла.Пойдем туда, где все кусты молчат.Где нет сухих ветвей, где птицы свилигнездо из трав. А ветви, что торчатпорой в кострах — так то с кустов, живые.Твой мозг сейчас, как туча, застит мрак.Открой глаза — здесь смерти нет в помине.Здесь каждый куст — взгляни — стоит, как знакстремленья вверх среди равнин пустыни.Открой глаза: небесный куст в цвету.Взгляни туда: он ждет, чтоб ты ответил.Ответь же, Авраам, его листу —ответь же мне — идем». Поднялся ветер.«Пойдем же, Авраам, в твою страну,где плоть и дух с людьми — с людьми родными,где все, что есть, живет в одном плену,где все, что есть, стократ изменит имя.Их больше станет, но тем больший мракот их теней им руки, ноги свяжет.Но в каждом слове будет некий знак,который вновь на первый смысл укажет.Кусты окружат их, поглотит шагтрава полей, и лес в родной лазуримелькнет, как Авраам, как Исаак.Идемте же. Сейчас утихнет буря.Довольно, Авраам, испытан ты.Я нож забрал — тебе уж он не нужен.Холодный свет зари залил кусты.Идем же, Исаак почти разбужен.Довольно, Авраам. Испытан. Все.Конец всему. Все ясно. Кончим. Точка.Довольно, Авраам. Открой лицо.Достаточно. Теперь все ясно точно».Стоят шатры, и тьма овец везде.Их тучи здесь, — нельзя их счесть. К тому жеони столпились здесь, как тучи те,что отразились тут же рядом в луже.Дымят костры, летают сотни птиц.Грызутся псы, костей в котлах им вдоволь.Стекает пот с горячих красных лиц.Со всех сторон несется громкий говор.На склонах овцы. Рядом тени туч.Они ползут навстречу: солнце встало.Свергаются ручьи с блестящих круч.Верблюды там в тени лежат устало.Шумят костры, летают тыщи мух.В толпе овец оса жужжит невнятно.Стучит топор. С горы глядит пастух:шатры лежат в долине, словно пятна.Сквозь щелку входа виден ком земли.Снаружи в щель заметны руки женщин.Сочится пыль и свет во все углы.Здесь все полно щелей, просветов, трещин.Никто не знает трещин, как доска(любых пород — из самых прочных, лучших, —пускай она толста, длинна, узка),когда разлад начнется между сучьев.В сухой доске обычно трещин тьма.Но это все пустяк, что есть снаружи.Зато внутри — смола сошла с ума,внутри нее дела гораздо хуже.Смола засохла, стала паром вся,ушла наружу. В то же время место,оставленное ей, ползет кося, —куда, — лишь одному ему известно.Вонзаешь нож (надрез едва ль глубок)и чувствуешь, что он уж в чей-то власти.Доска его упорно тянет вбоки колется внезапно на две части.А если ей удастся той же тьмойи сучья скрыть, то бедный нож невольно,до этих пор всегда такой прямой,вдруг быстро начинает резать волны.Все трещины внутри сродни кусту,сплетаются, толкутся, тонут в спорах,одна из них всегда твердит: «расту»,и прах смолы пылится в темных порах.Снаружи он как будто снегом скрыт.Одна иль две — чернеют, словно окна.Однако, «вход» в сей дом со «стенкой» слит.Поземка намела сучки, волокна.От взора скрыт и крепко заперт вход.Но нож всегда (внутри, под ней, над нею)останется слугою двух господ:ладони и доски — и кто сильнее…Не говоря о том уж, «в чьих глазах».Пылится свет, струясь сквозь щелку эту.Там, где лежат верблюды, Исаакс каким-то пришлецом ведет беседу.Дымят костры, летают сотни птиц.Кричит овца, жужжит оса невнятно.Струится пар с горячих красных лиц.Шатры лежат в долине, словно пятна.Бредут стада. Торчит могильный дом.Журчит ручей, волна траву колышет.Он встрепенулся: в воздухе пустомон собственное имя снова слышит.Он вдаль глядит: пред ним шатры лежат,идет народ, с востока туча идет.Вокруг костров, как в танце, псы кружат,шумят кусты, и вот бугор он видит.Стоит жена, за ней шатры, поля.В ее руке — зеленой смоквы ветка.Она ей машет и зовет царя:«Идем же, Исаак». — «Идем, Ревекка».«Идем, Исак. Чего ты встал? Идем».«Сейчас иду», ответ средь веток мокрыхныряет под ночным густым дождем,как быстрый плот, — туда, где гаснет окрик.«Исак, не отставай». — «Нет, нет, иду»».(Березка проявляет мощь и стойкость.)«Исак, ты помнишь дом?» — «Да-да, найду».«Ну, мы пошли. Не отставай». — «Не бойтесь».«Идем, Исак». — «Постой». — «Идем». — «Сейчас».«Идем, не стой» — (под шапку, как под крышу).«Давай скорей», — (упрятать каждый глаз).«Идем быстрей. Идем». — «Сейчас». — «Не слышу».По-русски Исаак теряет звук.Зато приобретает массу качеств,которые за «букву вместо двух»оплачивают втрое, в буквах прячась.По-русски «И» — всего простой союз,который числа действий в речи множит(похожий в математике на плюс),однако, он не знает, кто их сложит.(Но суммы нам не вложено в уста.Для этого: на свете нету звука).Что значит «С», мы знаем из КУСТА:«С» — это жертва, связанная туго.А буква «А» — средь этих букв старик,союз, чтоб между слов был звук раздельный.По существу же, — это страшный крик,младенческий, прискорбный, вой смертельный.И если сдвоить, строить: ААА,сложить бы воедино эти звуки,которые должны делить слова,то в сумме будет вопль страшной муки:«Объяло пламя все суставы «К»и к одинокой «А» стремится прямо».Но не вздымает нож ничья рука,чтоб кончить муку, нет вблизи Абрама.Пол-имени еще в устах торчит.Другую половину пламя прячет.И СновА жертвА на огне Кричит:Вот то, что «ИСААК» по-русски значит.Дождь барабанит по ветвям, стучит,как будто за оградой кто-то плачетневидимый. «Эй, кто там?» — Все молчит.«Идем, Исак». — «Постой». — «Идем». — «Сейчас».«Идем, не стой». Долдонит дождь о крышу.«Давай скорей! Вот так с ним каждый раз.Идем быстрей! Идем». — «Сейчас». — «Не слышу».Дождь льется непрерывно. Вниз воданесется по стволам, смывает копоть.В самой листве весенней, как всегда,намного больше солнца, чем должно бытьв июньских листьях, — лето здесь виднейвдвойне, — хоть вся трава бледнее летней.Но там, где тень листвы висит над ней,она уж не уступит той, последней.В тени стволов ясней видна земля,видней в ней то, что в ярком свете слабо.Бесшумный поезд мчится сквозь поля,наклонные сначала к рельсам справа,а после — слева — утром, ночью, днем,бесцветный дым клубами трется оземь —и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,что мчит он без конца сквозь цифру 8.Он режет — по оси — ее венцы,что сел, полей, оград, оврагов полны.По сторонам — от рельс — во все концыразрубленные к небу мчатся волны.Сквозь цифру 8 — крылья ветряка,сквозь лопасти стальных винтов небесных,он мчит вперед — его ведет рука,и сноп лучей скользит в лучах окрестных.Такой же сноп запрятан в нем самом,но он с какой-то страстью, страстью жадной,в прожекторе охвачен мертвым сном:как сноп жгутом, он связан стенкой задней.Летит состав, во тьме не видно лиц.Зато холмы — холмы вокруг не мнимы,и волны от пути то вверх, то внизнесутся, как лучи от ламп равнины.Дождь хлещет непрестанно, Все блестит.Завеса подворотни, окна косит,по желобу свергаясь вниз, свистит.Намокшие углы дома возносят.Горит свеча всего в одном окне.Холодный дождь стучит по тонкой раме.Как будто под водой, на самом днетрепещет в темноте и жжется пламя.Оно горит, хоть все к тому, чтоб светугас бы здесь, чтоб стал незрим, бесплотен.Здесь в темноте нигде прохожих нет,кирпич стены молчит в стене напротив.Двор заперт, дворник запил, ночь пуста.Раскачивает дождь замок из стали.Горит свеча, и виден край листа.Засовы, как вода, огонь обстали.Задвижек волны, темный мрак щеколд,на дне — ключи — медузы, в мерном хорепоют крюки, защелки, цепи, болт:все это — только море, только море.И все ж она стремит свой свет во тьму,призыв к себе (сквозь дождь, кирпич, сквозь доску).К себе ль? — О нет, сплошной призыв к тому,что в ней горит. Должно быть, к воску, к воску.Забор дощатый. Три замка в дверях.В нем нет щелей. Отсюда ключ не вынут.Со всех сторон царит бездонный мрак.Открой окно — и тотчас волны хлынут.Засов гремит и доступ к ней закрыт.(Рукой замок в бессильной злобе стисни.)И все-таки она горит, горит.Но пожирает нечто, больше жизни.Пришла лиса, блестят глаза в окне.Пред ней стекло, как волны, блики гасит.Она глядит — горит свеча на днеи длинными тенями стены красит.Пришла лиса, глядит из-за плеча.Чуть-чуть свистит, и что-то слышно в свистесродни словам. И здесь горит свеча.Подсвечник украшают пчелы, листья.Повсюду пчелы, крылья, пыль, цветы,а в самом центре в медном том пейзажекорзина есть, и в ней лежат плоды,которые в чеканке меньше дажесемян из груш. — Но сам язык свечи,забыв о том, что можно звать спасеньем,дрожит над ней и ждет конца в ночи,как летний лист в пустом лесу осеннем.1963«Под вечер он видит, застывши в дверях…»
1
Под вечер он видит, застывши в дверях:два всадника скачут в окрестных полях,как будто по кругу, сквозь рощу и гать,и долго не могут друг друга догнать.То бросив поводья, поникнув, устав,то снова в седле возбужденно привстав,и быстро по светлому склону холма,то в рощу опять, где сгущается тьма.Два всадника скачут в вечерней грязи,не только от дома, от сердца вблизи,друг друга они окликают, зовут,небесные рати за рощу плывут.И так никогда им на свете вдвоемсквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем,не ехать ввиду станционных постов,как будто меж ними не сотня кустов!Вечерние призраки! — где их следы,не видеть двойного им всплеска воды,их вновь возвращает к себе тишина,он знает из окриков их имена.По сельской дороге в холодной пыли,под черными соснами, в комьях земли,два всадника скачут над бледной рекой,два всадника скачут: тоска и покой.2
Пустая дорога под соснами спит,смолкает за стеклами топот копыт,я знаю обоих, я знаю давно:так сердце звучит, как им мчаться дано.Так сердце стучит: за ударом удар,с полей наплывает холодный угар,и волны сверкают в прибрежных кустах,и громко играет любимый состав.Растаял их топот, а сердце стучит!Нисходит на шепот, но все ж не молчит,и, значит, они продолжают скакать!Способны умолкнуть, не могут — смолкать.Два всадника мчатся в полночную мглу,один за другим, пригибаясь к седлу,по рощам и рекам, по черным лесам,туда, где удастся им взмыть к небесам.3
Июльскою ночью в поселке темно.Летит мошкара в золотое окно.Горячий приемник звенит на полу,и смелый Гиллеспи подходит к столу.От черной печали до твердой судьбы,от шума в начале до ясной трубы,от лирики друга до счастья врагана свете прекрасном всего два шага.Я жизни своей не люблю, не боюсь,я с веком своим ни за что не борюсь.Пускай что угодно вокруг говорят,меня беспокоят, его веселят.У каждой околицы этой страны,на каждой ступеньке, у каждой стены,в недальное время, брюнет иль блондин,появится дух мой, в двух лицах един.И просто за смертью, на первых порах,хотя бы вот так, как развеянный прах,потомков застав над бумагой с утра,хоть пылью коснусь дорогого пера.4
Два всадника скачут в пространстве ночном,кустарник распался в тумане речном,то дальше, то ближе, за юной тоскойнесется во мраке прекрасный покой.Два всадника скачут, их тени парят.Над сельской дорогой все звезды горят.Копыта стучат по заснувшей земле.Мужчина и женщина едут во мгле.Июнь 1962«Огонь, ты слышишь, начал угасать…»
Огонь, ты слышишь, начал угасать.А тени по углам — зашевелились.Уже нельзя в них пальцем указать,прикрикнуть, чтоб они остановились.Да, воинство сие не слышит слов.Построилось в каре, сомкнулось в цепи.Бесшумно наступает из углов,и я внезапно оказался в центре.Все выше снизу взрывы темноты.Подобны восклицательному знаку.Все гуще тьма слетает с высоты,до подбородка, комкает бумагу.Теперь исчезли стрелки на часах.Не только их не видно, но не слышно.И здесь остался только блик в глазах,застывших неподвижно. Неподвижно.Огонь угас. Ты слышишь: он угас.Горючий дым под потолком витает.Но этот блик — не покидает глаз.Вернее, темноты не покидает.1962Глаголы
Меня окружают молчаливые глаголы,похожие на чужие головыглаголы,голодные глаголы, голые глаголы,главные глаголы, глухие глаголы.Глаголы без существительных. Глаголы — просто.Глаголы,которые живут в подвалах,говорят — в подвалах, рождаются — в подвалахпод несколькими этажамивсеобщего оптимизма.Каждое утро они идут на работу,раствор мешают и камни таскают,но, возводя город, возводят не город,а собственному одиночеству памятник воздвигают.И уходя, как уходят в чужую память,мерно ступая от слова к слову,всеми своими тремя временамиглаголы однажды восходят на Голгофу.И небо над нимикак птица над погостом,и, словно стояперед запертой дверью,некто стучит, забивая гвоздив прошедшее,в настоящее,в будущее время.Никто не придет, и никто не снимет.Стук молоткавечным ритмом станет.Земли гипербол лежит под ними,как небо метафор плывет над нами!1960Стихи под эпиграфом
«То, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку…»
Каждый пред Богомнаг.Жалок,наги убог.В каждой музыкеБах,В каждом из насБог.Ибо вечность —богам.Бренность —удел быков…Богово станетнамСумерками богов.И надо небомрискнуть,И, может быть,невпопадЕще не раз насраспнутИ скажут потом:распад.И мызавоемот ран.Потомвзалкаем даров…У каждого свойхрам.И каждому свойгроб.Юродствуй,воруй,молись!Будь одинок,как перст!..…Словно быкам —хлыст,вечен богамкрест.1958Песенка о Феде Добровольском
Желтый ветер манчжурский,говорящий высокоо евреях и русских,закопанных в сопку.О, домов двухэтажныхтускловатые крыши!О, земля-то все та же.Только небо — поближе.Только минимум света.Только утлые птицы,словно облачко смертинад землей экспедиций.И глядит на Восток,закрываясь от ветра,черно-белый цветокдвадцатого века.1960Проплывают облака
Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение,над серебряными деревьями звенящие, звенящие голоса,в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно,В сумеречном воздухе исчезающие небеса?Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьеви негромко шумят, и негромко шумят в белесой траве.Слышишь ли ты голоса, видишь ли ты волосы с красными гребнями,маленькие ладони, поднятые к мокрой листве?«Проплывают облака, проплывают облака и гаснут…» —это дети поют и поют, черные ветви шумят,голоса взлетают между листьев, между стволов неясных,в сумеречном воздухе их не обнять, не вернуть назад.Только мокрые листья летят на ветру, спешат из рощи,улетают, словно слышат издали какой-то осенний зов.«Проплывают облака…» — это дети поют ночью, ночью,от травы до вершин всё — биение, всё — дрожание голосов.Проплывают облака, это жизнь проплывает, проходит,привыкай, привыкай, это смерть мы в себе несем,среди черных ветвей облака с голосами, с любовью…«Проплывают облака…» — это дети поют обо всем.Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение,блестящие нити дождя, переплетаются звенящие голоса,возле узких вершин в новых сумерках, на мгновениевидишь сызнова, видишь сызнова угасающие небеса?Проплывают облака, проплывают, проплывают над рощей,где-то льется вода, только плакать и петь, вдоль осенних оград,всё рыдать и рыдать, и смотреть всё вверх, быть ребенком ночью,и смотреть все вверх, только плакать и петь, и не знать утрат.Где-то льется вода, вдоль осенних оград, вдоль деревьев неясных,в новых сумерках пенье, только плакать и петь, только листья сложить.Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет,только плакать и петь, только плакать и петь, только жить.1961А. А. Ахматовой
Закричат и захлопочут петухи,загрохочут по проспекту сапоги,засверкает лошадиный изумруд,в одночасье современники умрут.Запоет над переулком флажолет,захохочет над каналом пистолет,загремит на подоконнике стекло,станет в комнате особенно светло.И помчатся, задевая за кусты,невидимые солдаты духотывдоль подстриженных по-новому аллей,словно тени яйцевидных кораблей.Так начнется двадцать первый, золотой,на тропинке, красным солнцем залитой,на вопросы и проклятия в ответ,обволакивая паром этот свет.Но на Марсовое поле дотемнаВы придете одинешенька-одна,в синем платье, как бывало уж не раз,но навечно без поклонников, без нас.Только трубочка бумажная в руке,лишь такси за Вами едет вдалеке,рядом плещется блестящая вода,до асфальта провисают провода.Вы поднимете прекрасное лицо —громкий смех, как поминальное словцо,звук неясный на нагревшемся мосту —на мгновенье взбудоражит пустоту.Я не видел, не увижу Ваших слез,не услышу я шуршания колес,уносящих Вас к заливу, к деревам,по отечеству без памятника Вам.В теплой комнате, как помнится, без книг,без поклонников, но также не для них,опирая на ладонь свою висок,Вы напишите о нас наискосок.Вы промолвите тогда: «О, мой Господь!этот воздух запустевший — только плотьдум, оставивших признание свое,а не новое творение Твое!»Июнь 1962Сонет («Прошел январь за окнами тюрьмы…»)
Прошел январь за окнами тюрьмы,и я услышал пенье заключенных,звучащее в кирпичном сонме камер:«Один из наших братьев на свободе».Еще ты слышишь пенье заключенныхи топот надзирателей безгласных,еще ты сам поешь, поешь безмолвно:«Прощай, январь».Лицом поворотясь к окну,еще ты пьешь глотками теплый воздух,а я опять задумчиво бредус допроса на допрос по коридорув ту дальнюю страну, где больше нетни января, ни февраля, ни марта.1962ANNO DOMINI
«Я обнял эти плечи и взглянул…»
М. Б.
Я обнял эти плечи и взглянулна то, что оказалось за спиною,и увидал, что выдвинутый стулсливался с освещенною стеною.Был в лампочке повышенный накал,невыгодный для мебели истертой,и потому диван в углу сверкалкоричневою кожей, словно желтой.Стол пустовал. Поблескивал паркет.Темнела печка. В раме запыленнойзастыл пейзаж. И лишь один буфетказался мне тогда одушевленным.Но мотылек по комнате кружил,и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.И если призрак здесь когда-то жил,то он покинул этот дом. Покинул.2 февраля 1962Загадка ангелу
М. Б.
Мир одеял разрушен сном.Но в чьем-то напряженном взоремаячит в сумраке ночномокном разрезанное море.Две лодки обнажают дно,смыкаясь в этом с парой туфель.Вздымающееся полотнои волны выражают дупель.Подушку обхватив, рукасползает по столбам отвесным,вторгаясь в эти облакасвоим косноязычным жестом.О камень порванный чулок,изогнутый впотьмах, как лебедь,раструбом смотрит в потолок,как будто почерневший невод.Два моря с помощью стены,при помощи неясной мысли,здесь как-то так разделены,что сети в темноте повислипустыми в этой глубине,но все же ожидают всплытьяот пущенной сквозь крест в окне,связующей их обе, нити.Звезда желтеет на волне,маячат неподвижно лодки.Лишь крест вращается в окнеподобием простой лебедки.К поверхности из двух пустотдва невода ползут отвесно,надеясь: крест перенесети опустит в другое место.Так тихо, что не слышно слов,что кажется окну пустому:надежда на большой уловсильней, чем неподвижность дома.И вот уж в темноте ночнойокну с его сияньем луннымдве грядки кажутся волной,а куст перед крыльцом — буруном.Но дом недвижен, и заборво тьму ныряет поплавками,и воткнутый в крыльцо топородин следит за топляками.Часы стрекочут. Вдалекеворчаньем заглушает катер,как давит устрицы в пескеногой бесплотный наблюдатель.Два глаза источают крик.Лишь веки, издавая шорох,во мраке защищают ихсобою наподобье створок.Как долго эту боль топить,захлестывать моторной речью,чтоб дать ей оспой проступитьна теплой белизне предплечья?Как долго? До утра? Едва ль.И ветер шелестит в попыткежасминовую снять вуальс открытого лица калитки.Сеть выбрана, в кустах удодсвистком предупреждает кражу;и молча замирает тот,кто бродит в темноте по пляжу.1962Ломтик медового месяца
М. Б.
Не забывай никогда,как хлещет в пристань водаи как воздух упруг —как спасательный круг.А рядом чайки галдят,и яхты в небо глядят,и тучи вверху летят,словно стая утят.Пусть же в сердце твоем,как рыба, бьется живьеми трепещет обрывокнашей жизни вдвоем.Пусть слышится устриц хруст,пусть топорщится куст.И пусть тебе помогаетстрасть, достигшая уст,понять без помощи слов,как пена морских валов,достигая земли,рождает гребни вдали.Май 1964«Ты выпорхнешь, малиновка, из трех…»
М. Б.
Ты выпорхнешь, малиновка, из трехмалинников, припомнивши в неволе,как в сумерках вторгается в горохворсистое люпиновое поле.Сквозь сомкнутые вербные усытуда! — где, замирая на мгновенье,бесчисленные капельки росысбегают по стручкам от столкновенья.Малинник встрепенется, но в залогоставлена догадка, что, возможно,охотник, расставляющий силок,валежником хрустит неосторожно.На деле же — лишь ленточка тропыво мраке извивается, белея.Не слышно ни журчанья, ни стрельбы,не видно ни Стрельца, ни Водолея.Лишь ночь под перевернутым крыломбежит по опрокинувшимся кущам,настойчива, как память о былом —безмолвном, но по-прежнему живущем.24 мая 1964Песни счастливой зимы
Песни счастливой зимына память себе возьми,чтоб вспоминать на ходузвуков их глухоту;местность, куда, как мышь,быстрый свой бег стремишь,как бы там не звалась,в рифмах их улеглась.Так что, вытянув рот,так ты смотришь вперед,как глядит в потолок,глаз пыля, ангелок.А снаружи — в провал —снег, белей покрывалтех, что нас занесли,но зимы не спасли.Значит, это весна.То-то крови теснавена: только что взрежь,море ринется в брешь.Так что — виден насквозьвход в бессмертие врозь,вызывающий грусть,но вдвойне: наизусть.Песни счастливой зимына память себе возьми.То, что спрятано в них,не отыщешь в иных.Здесь, от снега чисты,воздух секут кусты,где дрожит средь ветвейрадость жизни твоей.1963Развивая Крылова
М. Б.
Одна ворона (их была гурьба,но вечер их в ольшанник перепрятал)облюбовала маковку столба,другая — белоснежный изолятор.Друг другу, так сказать, насупротив(как требуют инструкций незабудки),контроль над телеграфом учредивв глуши, не помышляющей о бунте,они расположились над крыльцом,возвысясь над околицей белесой,над сосланным в изгнание певцом,над спутницей его длинноволосой.А те, в обнимку, думая свое,прижавшись, чтобы каждый обогрелся,стоят внизу. Она — на острие,а он — на изолятор загляделся.Одно обоим чудится во мгле,хоть (позабыв про сажу и про копоть)она — все об уколе, об игле…А он — об «изоляции», должно быть.(Какой-то непонятный перебор,какое-то подобие аврала:ведь если изолирует фарфор,зачем его ворона оседлала?)И все, что будет, зная назубок(прослывший знатоком былого тонким),он высвободил локоть, и хлопокударил по вороньим перепонкам.Та, первая, замешкавшись, глазазажмурила и крылья распростерла.Вторая же — взвилась под небесаи каркнула во все воронье горло,приказывая издали и впредьфарфоровому шарику (над нами)помалкивать и взапуски белетьс забредшими в болото валунами.17 мая 1964Для школьного возраста
М. Б.
Ты знаешь, с наступленьем темнотыпытаюсь я прикидывать на глаз,отсчитывая горе от версты,пространство, разделяющее нас.И цифры как-то сходятся в слова,откуда приближаются к тебесмятенье, исходящее от А,надежда, исходящая от Б.Два путника, зажав по фонарю,одновременно движутся во тьме,разлуку умножая на зарю,хотя бы и не встретившись в уме.31 мая 1964Пророчество
М. Б.
Мы будем жить с тобой на берегу,отгородившись высоченной дамбойот континента, в небольшом кругу,сооруженном самодельной лампой.Мы будем в карты воевать с тобойи слушать, как безумствует прибой,покашливать, вздыхая неприметно,при слишком сильных дуновеньях ветра.Я буду стар, а ты — ты молода.Но выйдет так, как учат пионеры,что счет пойдет на дни — не на года, —оставшиеся нам до новой эры.В Голландии своей наоборотмы разведем с тобою огороди будем устриц жарить за порогоми солнечным питаться осьминогом.Пускай шумит над огурцами дождь,мы загорим с тобой по-эскимосски,и с нежностью ты пальцем проведешьпо девственной, нетронутой полоске.Я на ключицу в зеркало взглянуи обнаружу за спиной волнуи старый гейгер в оловянной рамкена выцветшей и пропотевшей лямке.Придет зима, безжалостно крутяосоку нашей кровли деревянной.И если мы произведем дитя,то назовем Андреем или Анной.Чтоб, к сморщенному личику привит,не позабыт был русский алфавит,чей первый звук от выдоха продлитсяи, стало быть, в грядущем утвердится.Мы будем в карты воевать, и вотнас вместе с козырями отнесетот берега извилистость отлива.И наш ребенок будет молчаливосмотреть, не понимая ничего,как мотылек колотится о лампу,когда настанет время для негообратно перебраться через дамбу.1 мая 1965«Отказом от скорбного перечня — жест…»
Отказом от скорбного перечня — жестбольшой широты в крохоборе! —сжимая пространство до образа мест,где я пресмыкался от боли,как спившийся кравец в предсмертном бреду,заплатой на барское платьес изнанки твоих горизонтов кладуна движимость эту заклятье!Проулки, предместья, задворки — любойтвой адрес — пустырь, палисадник, —что избрано будет для жизни тобой,давно, как трагедии задник,настолько я обжил, что где бы любвисвоей не воздвигла ты ложе,все будет не краше, чем храм на крови,и общим бесплодием схоже.Прими ж мой процент, разменяв чистоганразлуки на брачных голубок!За лучшие дни поднимаю стакан,как пьет инвалид за обрубок.На разницу в жизни свернув костыли,будь с ней до конца солидарной:не мягче на сплетне себе постели,чем мне — на листве календарной.И мертвым я буду существенней длятебя, чем холмы и озера:не большую правду скрывает земля,чем та, что открыта для взора!В тылу твоем каждый растоптанный злаквоспрянет, как петел ледащий.И будут круги расширятся, как зрак —вдогонку тебе, уходящей.Глушеною рыбой всплывая со дна,кочуя, как призрак — по требам,как тело, истлевшее прежде рядна,как тень моя, взапуски с небом,повсюду начнет возвещать обо мнетебе, как заправский мессия,и корчится будут на каждой стенев том доме, чья крыша — Россия.Июнь 1967Anno Domini
М. Б.
Провинция справляет Рождество.Дворец Наместника увит омелой,и факелы дымятся у крыльца.В проулках — толчея и озорство.Веселый, праздный, грязный, очумелыйнарод толпится позади дворца.Наместник болен. Лежа на одре,покрытый шалью, взятой в Альказаре,где он служил, он размышляет ожене и о своем секретаре,внизу гостей приветствующих в зале.Едва ли он ревнует. Для негосейчас важней замкнуться в скорлупеболезней, снов, отсрочки переводана службу в Метрополию. Занеон знает, что для праздника толпесовсем не обязательна свобода;по этой же причине и женеон позволяет изменять. О чемон думал бы, когда б его не грызлитоска, припадки? Если бы любил?Невольно зябко поводя плечом,он гонит прочь пугающие мысли.…Веселье в зале умеряет пыл,но все же длится. Сильно опьянев,вожди племен стеклянными глазамивзирают в даль, лишенную врага.Их зубы, выражавшие их гнев,как колесо, что сжато тормозами,застряли на улыбке, и слугаподкладывает пищу им. Во снекричит купец. Звучат обрывки песен.Жена Наместника с секретаремвыскальзывают в сад. И на стенеорел имперский, выклевавший печеньНаместника, глядит нетопырем…И я, писатель, повидавший свет,пересекавший на осле экватор,смотрю в окно на спящие холмыи думаю о сходстве наших бед:его не хочет видеть Император,меня — мой сын и Цинтия. И мы,мы здесь и сгинем. Горькую судьбугордыня не возвысит до улики,что отошли от образа Творца.Все будут одинаковы в гробу.Так будем хоть при жизни разнолики!Зачем куда-то рваться из дворца —отчизне мы не судьи. Меч судапогрязнет в нашем собственном позоре:наследники и власть в чужих руках.Как хорошо, что не плывут суда!Как хорошо, что замерзает море!Как хорошо, что птицы в облакахсубтильны для столь тягостных телес!Такого не поставишь в укоризну.Но может быть находится как разк их голосам в пропорции наш вес.Пускай летят поэтому в отчизну.Пускай орут поэтому за нас.Отечество… чужие господау Цинтии в гостях над колыбельюсклоняются, как новые волхвы.Младенец дремлет. Теплится звезда,как уголь под остывшею купелью.И гости, не коснувшись головы,нимб заменяют ореолом лжи,а непорочное зачатье — сплетней,фигурой умолчанья об отце…Дворец пустеет. Гаснут этажи.Один. Другой. И, наконец, последний.И только два окна во всем дворцегорят: мое, где, к факелу спиной,смотрю, как диск луны по редколесьюскользит и вижу — Цинтию, снега;Наместника, который за стенойвсю ночь безмолвно борется с болезньюи жжет огонь, чтоб различить врага.Враг отступает. Жидкий свет зари,чуть занимаясь на Востоке мира,вползает в окна, норовя взглянутьна то, что совершается внутри,и, натыкаясь на остатки пира,колеблется. Но продолжает путь.Январь 1968, ПалангаПо дороге на Скирос
Я покидаю город, как Тезей —свой Лабиринт, оставив Минотаврасмердеть, а Ариадну — ворковатьв объятьях Вакха.Вот она, победа!Апофеоз подвижничества! Богкак раз тогда подстраивает встречу,когда мы, в центре завершив дела,уже бредем по пустырю с добычей,навеки уходя из этих мест,чтоб больше никогда не возвращаться.В конце концов, убийство есть убийство.Долг смертных ополчаться на чудовищ.Но кто сказал, что чудища бессмертны?И — дабы не могли мы возомнитьсебя отличными от побежденных —Бог отнимает всякую награду(тайком от глаз ликующей толпы)и нам велит молчать. И мы уходим.Теперь уже и вправду — навсегда.Ведь если может человек вернутьсяна место преступленья, то туда,где был унижен, он прийти не сможет.И в этом пункте планы Божестваи наше ощущенье униженьянастолько абсолютно совпадают,что за спиною остаются: ночь,смердящий зверь, ликующие толпы,дома, огни. И Вакх на пустыремилуется в потемках с Ариадной.Когда-нибудь придется возвращаться.Назад. Домой. К родному очагу.И ляжет путь мой через этот город.Дай Бог тогда, чтоб не было со мнойдвуострого меча, поскольку городобычно начинается для тех,кто в нем живет, с центральных площадейи башен.А для странника — с окраин.1967Элегия («Подруга милая, кабак все тот же…»)
М. Б.
Подруга милая, кабак все тот же.Все та же дрянь красуется на стенах,все те же цены. Лучше ли вино?Не думаю; не лучше и не хуже.Прогресса нет. И хорошо, что нет.Пилот почтовой линии, один,как падший ангел, глушит водку. Скрипкиеще по старой памяти волнуютмое воображение. В окнемаячат белые, как девство, крыши,и колокол гудит. Уже темно.Зачем лгала ты? И зачем мой слухуже не отличает лжи от правды,а требует каких-то новых слов,неведомых тебе — глухих, чужих,но быть произнесенными могущих,как прежде, только голосом твоим.1968, ПалангаСтрофы
I
На прощанье — ни звука.Граммофон за стеной.В этом мире разлука —лишь прообраз иной.Ибо врозь, а не подлемало веки смежатьвплоть до смерти. И посленам не вместе лежать.II
Кто бы ни был виновен,но, идя на правеж,воздаяния вровеньс невиновными ждешь.Тем верней расстаемся,что имеем в виду,что в Раю не сойдемся,не столкнемся в Аду.III
Как подзол раздираетбороздою соха,правота разделяетбеспощадней греха.Не вина, но оплошностьразбивает стекло.Что скорбеть, расколовшись,что вино утекло?IV
Чем тесней единенье,тем кромешней разрыв.Не спасет затемненьяни рапид, ни наплыв.В нашей твердости толкабольше нету. В чести —одаренность осколкажизнь сосуда вести.V
Наполняйся же хмелем,осушайся до дна.Только емкость поделим,но не крепость вина.Да и я не загублен,даже ежели впредь,кроме сходства зазубрин,общих черт не узреть.VI
Нет деленья на чуждых.Есть граница стыдав виде разницы в чувствахпри словце «никогда».Так скорбим, но хороним,переходим к делам,чтобы смерть, как синоним,разделить пополам.VII
Распадаются домы,обрывается нить.Чем мы были и что мыне смогли сохранить, —промолчишь поневоле,коль с течением днейлишь подробности боли,а не счастья видней.VIII
Невозможность свиданьяпревращает странув вариант мирозданья,хоть она в ширину,завидущая к славе,не уступит любойзалетейской державе;превзойдет голытьбой.IX
Только то и тревожит,что грядущий режим,не испытан, не прожит,но умом постижим.И нехватка боязни— невесомый балласт —вознесенья от казниобособить не даст.X
Что ж без пользы неволишьуничтожить следы?Эти строки всего лишьподголосок беды.Обрастание сплетнейподтверждает к тому ж:расставанье заметней,чем слияние душ.XI
И, чтоб гончим не выдал— ни моим, ни твоим —адрес мой храпоидолили твой — херувим,на прощанье — ни звука;только хор Аонид.Так посмертная мукаи при жизни саднит.1968Postscriptum
Как жаль, что тем, чем стало для менятвое существование, не сталомое существованье для тебя.…В который раз на старом пустырея запускаю в проволочный космоссвой медный грош, увенчанный гербом,в отчаянной попытке возвеличитьмомент соединения… Увы,тому, кто не способен заменитьсобой весь мир, обычно остаетсякрутить щербатый телефонный диск,как стол на спиритическом сеансе,покуда призрак не ответит эхомпоследним воплям зуммера в ночи.1967Дидона и Эней
Великий человек смотрел в окно,а для нее весь мир кончался краемего широкой, греческой туники,обильем складок походившей наостановившееся море.Он жесмотрел в окно, и взгляд его сейчасбыл так далек от этих мест, что губызастыли, точно раковина, гдетаится гул, и горизонт в бокалебыл неподвижен.А ее любовьбыла лишь рыбой — может и способнойпуститься в море вслед за кораблеми, рассекая волны гибким телом,возможно, обогнать его… но он —он мысленно уже ступил на сушу.И море обернулось морем слез.Но, как известно, именно в минутуотчаянья и начинает дутьпопутный ветер. И великий мужпокинул Карфаген.Она стоялаперед костром, который разожглипод городской стеной ее солдаты,и видела, как в мареве костра,дрожавшем между пламенем и дымом,беззвучно рассыпался Карфагензадолго до пророчества Катона.1969Шесть лет спустя
М. Б.
Так долго вместе прожили, что вновьвторое января пришлось на вторник,что удивленно поднятая бровь,как со стекла автомобиля — дворник,с лица сгоняла смутную печаль,незамутненной оставляя даль.Так долго вместе прожили, что снегколь выпадет, то думалось — навеки,что, дабы не зажмуривать ей век,я прикрывал ладонью их, и веки,не веря, что их пробуют спасти,метались там, как бабочки в горсти.Так чужды были всякой новизне,что тесные объятия во снебесчестили любой психоанализ;что губы, припадавшие к плечу,с моими, задувавшими свечу,не видя дел иных, соединялись.Так долго вместе прожили, что розсемейство на обшарпанных обояхсменилось целой рощею берез,и деньги появились у обоих,и тридцать дней над морем, языкат,грозил пожаром Турции закат.Так долго вместе прожили без книг,без мебели, без утвари, на старомдиванчике, что — прежде чем возник —был треугольник перпендикуляром,восставленным знакомыми стоймянад слившимися точками двумя.Так долго вместе прожили мы с ней,что сделали из собственных тенеймы дверь себе — работаешь ли, спишь ли,но створки не распахивались врозь,и мы прошли их, видимо, насквозьи черным ходом в будущее вышли.1968ФОНТАН
«Садовник в ватнике, как дрозд…»
Садовник в ватнике, как дрозд,по лестнице на ветку влез,тем самым перекинув мостк пернатым от двуногих здесь.Но, вместо щебетанья, вдруг,в лопатках возбуждая дрожь,раздался характерный звук:звук трения ножа о нож.Вот в этом-то у певчих птицс двуногими и весь разрыв(не меньший, чем в строеньи лиц),что ножницы, как клюв, раскрыв,на дереве, в разгар зимы,скрипим, а не поем как раз.Не слишком ли отстали мыот тех, кто «отстает от нас»?Помножив краткость бытияна гнездышки и забытьепри пеньи, полагаю я,мы место уточним свое.18 января 1964Обоз
Скрип телег тем сильней,чем больше вокруг теней,сильней, чем дальше ониот колючей стерни.Из колеи в колеюдерут они глотку своютем громче, чем дальше луг,чем гуще листва вокруг.Вершина голой ольхии желтых берез верхивидят, уняв озноб,как смотрит связанный снопв чистый небесный свод.Опять коряга, и вотдеревья слышат не птиц,а скрип деревянных спици громкую брань возниц.Январь 1964С грустью и с нежностью
А. Горбунову
На ужин вновь была лапша, и ты,Мицкевич, отодвинув миску,сказал, что обойдешься без еды.Поэтому и я, без рискумедбрату показаться бунтарем,последовал чуть позже за тобоюв уборную, где пробыл до отбоя.«Февраль всегда идет за январем,а дальше — март». — Обрывки разговора,сверканье кафеля, фарфора;вода звенела хрусталем.Мицкевич лег, в оранжевый волчокуставив свой невидящий зрачок.А может, там судьба ему видна…Бабанов в коридор медбрата вызвал.Я замер возле темного окна,и за спиною грохал телевизор.«Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост!»«А глаз какой!» — «А видишь тот наростнад плавником?» — «Похоже на нарыв».Так в феврале мы, рты раскрыв,таращились в окно на звездных Рыб,сдвигая лысоватые затылки,в том месте, где мокрота на полу.Где рыбу подают порой к столу,но к рыбе не дают ножа и вилки.16 июня 1964В распутицу
Дорогу развезлокак реку.Я погрузил веслов телегу,спасательный овалнамасливна всякий случай. Сталзапаслив.Дорога как река,зараза.Мережей рыбака —тень вяза.Коню не до ухипод носом.Тем более, хи-хи,колесам.Не то, чтобы весна,но вроде.Разброд и кривизна.В разбродедеревни — все подрядхромая.Лишь полный скуки взгляд —прямая.Кустарники скребутпо борту.Спасательный хомут —на морду.Над яблоней моей,над серой,восьмерка журавлей —на Север.Воззри сюда, о друг —потомок:во всеоружьи дуг,постромок,и двадцати пятиот роду,пою на полпутив природу.Весна 1964К северному краю
Северный край, укрой.И поглубже. В лесу.Как смолу под корой,спрячь под веком слезу.И оставь лишь зрачок,словно хвойный пучок,и грядущие дни.И страну заслони.Нет, не волнуйся зря:я превращусь в глухаря,и, как перья, на крылья мне лягутлистья календаря.Или спрячусь, как лис,от человеческих лиц,от собачьего хора,от двуствольных глазниц.Спрячь и зажми мне рот!Пусть при взгляде впередмне ничего не встретить,кроме желтых болот.В их купели сыройот взоров нескромных скройслед, если след оставлю,и в трясину зарой.Не мой черед умолкать.Но пора окликатьтех, кто только не станетоблака упрекатьв красноте, в тесноте.Пора брести в темноте,вторя песней без словчастоколу стволов.Так шуми же себев судебной своей судьбенад моей головою,присужденной тебе,но только рукой (плеча)дай мне воды (ручья)зачерпнуть, чтоб я понял,что только жизнь — ничья.Не перечь, не порочь.Новых гроз не пророчь.Оглянись, если сможешь —так и уходят прочь:идут сквозь толпу людей,потом — вдоль рек и полей,потом сквозь леса и горы,все быстрей. Все быстрей.Май 1964«В деревне Бог живет не по углам…»
В деревне Бог живет не по углам,как думают насмешники, а всюду.Он освящает кровлю и посудуи честно двери делит пополам.В деревне он — в избытке. В чугунеон варит по субботам чечевицу,приплясывает сонно на огне,подмигивает мне, как очевидцу.Он изгороди ставит. Выдаетдевицу за лесничего. И в шуткуустраивает вечный недолетобъездчику, стреляющему в утку.Возможность же все это наблюдать,к осеннему прислушиваясь свисту,единственная, в общем, благодать,доступная в деревне атеисту.1964«Дни бегут надо мной…»
Дни бегут надо мной,словно тучи над лесом,у него за спинойсбившись стадом белесым.И, застыв над ручьем,без мычанья и звона,налегают плечомна ограду загона.Горизонт на бугрене проронит о бегстве ни слова.И порой на заре —ни клочка от былого.Предъявляя транзит,только вечер вчерашнийторопливо скользитнад скворешней, над пашней.Июнь 1964«Деревья в моем окне, в деревянном окне…»
М. Б.
Деревья в моем окне, в деревянном окне,деревню после дождя вдвойнеокружают посредством лужкараулом усиленным мертвых душ.Нет под ними земли — но листва в небесах,и свое отраженье в твоих глазах,приготовившись мысленно к дележу,я, как новый Чичиков, нахожу.Мой перевернутый лес, воздавая вполнедолжное мне, вовне шарит рукой на дне.Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне.В деревянном окне деревьев больше вдвойне.26 октября 1964, Норенская«Топилась печь. Огонь дрожал во тьме…»
Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.Древесные угли чуть-чуть искрились.Но мысли о зиме, о всей зиме,каким-то странным образом роились.Какой печалью нужно обладать,чтоб вместо парка, что за три квартала,пейзаж неясный долго вспоминать,но знать, что больше нет его; не стало.Да, понимать, что все пришло к концутому назад едва ль не за два века, —но мыслями блуждать в ночном лесуи все не слышать стука дровосека.Стоят стволы, стоят кусты в ночи.Вдали холмы лежат во тьме угрюмо.Луна горит, как весь огонь в печи,и жжет стволы. Но только нет в ней шума.Ноябрь 1962Орфей и Артемида
Наступила зима. Песнопевец,не сошедший с ума, не умолкший,видит след на тропинке волчийи, как дятел-краснодеревец,забирается на сосну,чтоб расширить свой кругозор,разглядев получше узор,оттеняющий белизну.Россыпь следов снегана холмах испещрила, будтов постели красавицы утрорассыпало жемчуга.Среди полей и дорогперепутались нити.Не по плечу Артемидеих собрать в бугорок.В скобки берет зимажизнь. Ветвей бахромавзгляд за собой влечет.Новый Орфей за счетпритаившихся тварей,обрывая большой календарь,сокращая словарь,пополняет свой бестиарий.Октябрь 19641 января 1965 года
Волхвы забудут адрес твой.Не будет звезд над головой.И только ветра сиплый войрасслышишь ты, как встарь.Ты сбросишь тень с усталых плеч,задув свечу, пред тем как лечь.Поскольку больше дней, чем свечсулит нам календарь.Что это? Грусть? Возможно, грусть.Напев, знакомый наизусть.Он повторяется. И пусть.Пусть повторится впредь.Пусть он звучит и в смертный час,как благодарность уст и глазтому, что заставляет наспорою вдаль смотреть.И молча глядя в потолок,поскольку явно пуст чулок,поймешь, что скупость — лишь залогтого, что слишком стар.Что поздно верить чудесам.И, взгляд подняв свой к небесам,ты вдруг почувствуешь, что сам— чистосердечный дар.Январь 1965Вечером
Снег сено запорошилсквозь щели под потолком.Я сено разворошили встретился с мотыльком.Мотылек, мотылек,от смерти себя сберег,забравшись на сеновал.Выжил, зазимовал.Выбрался и глядит,как «летучая мышь» чадит,как ярко освещенабревенчатая стена.Приблизив его к лицу,я вижу его пыльцуотчетливей, чем огонь,чем собственную ладонь.Среди вечерней мглымы тут совсем одниИ пальцы мои теплы,как июльские дни.1965Подсвечник
Сатир, покинув бронзовый ручей,сжимает канделябр на шесть свечей,как вещь, принадлежащую ему.Но, как сурово утверждает опись,он сам принадлежит ему. Увы,все виды обладанья таковы.Сатир — не исключенье. Посемув его мошонке зеленеет окись.Фантазия подчеркивает явь.А было так: он перебрался вплавьчерез поток, в чьем зеркале давношестью ветвями дерево шумело.Он обнял ствол. Но ствол принадлежалземле. А за спиной уничтожалследы поток. Просвечивало дно.И где-то щебетала Филомела.Еще один продлись все это миг,сатир бы одиночество постиг,ручьям свою ненужность и земле;но в то мгновенье мысль его ослабла.Стемнело. Но из каждого угла«Не умер» повторяли зеркала.Подсвечник воцарился на столе,пленяя завершенностью ансамбля.Нас ждет не смерть, а новая среда.От фотографий бронзовых вредасатиру нет. Шагнув за Рубикон,он затвердел от пейс до гениталий.Наверно, тем искусство и берет,что только уточняет, а не врет,поскольку основной его закон,бесспорно, независимость деталей.Зажжем же свечи. Полно говорить,что нужно чей-то сумрак озарить.Никто из нас другим не властелин,хотя поползновения зловещи.Не мне тебя, красавица, обнять.И не тебе в слезах меня пенять;поскольку заливает стеаринне мысли о вещах, но сами вещи.1968Из «Школьной антологии»
1. Э. Ларионова
Э. Ларионова. Брюнетка. Дочьполковника и машинистки. Взглядомнапоминала взгляд на циферблат.Она стремилась каждому помочь.Однажды мы лежали рядомна пляже и крошили шоколад.Она сказала, поглядев вперед,туда, где яхты не меняли галса,что если я хочу, то я могу.Она любила целоваться. Ротнапоминал мне о пещерах Карса.Но я не испугался.Берегувоспоминанье это, как трофей,уж на каком-то непонятном фронтеотбитый у неведомых врагов.Любитель сдобных баб, запечный котофей,Д. Куликов возник на горизонте,на ней женился Дима Куликов.Она пошла работать в женский хор,а он трубит на номерном заводе.Он — этакий костистый инженер…А я все помню длинный коридори нашу свалку с нею на комоде.И Дима — некрасивый пионер.Куда все делось? Где ориентир?И как сегодня обнаружить то, чемих ипостаси преображены?В ее глазах таился странный мир,еще самой ей непонятный. Впрочем,не понятый и в качестве жены.Жив Куликов. Я жив. Она — жива.А этот мир — куда он подевался?А может, он их будит по ночам?..И я все бормочу свои слова.Из-за стены несутся клочья вальса,и дождь шумит по битым кирпичам…2. Олег Поддобрый
Олег Поддобрый. У него отецбыл тренером по фехтованью. Твердоон знал все это: выпады, укол.Он не был пожирателем сердец.Но, как это бывает в мире спорта,он из офсайда забивал свой гол.Офсайд был ночью. Мать была больна,и младший брат вопил из колыбели.Олег вооружился топором.Вошел отец, и началась война.Но вовремя соседи подоспелии сына одолели вчетвером.Я помню его руки и лицо,потом — рапиру с ручкой деревянной:мы фехтовали в кухне иногда.Он раздобыл поддельное кольцо,плескался в нашей коммунальной ванной…Мы бросили с ним школу, и тогдаон поступил на курсы поваров,а я фрезеровал на «Арсенале».Он пек блины в Таврическом саду.Мы развлекались переноской дрови продавали елки на вокзалепод Новый Год.Потом он, на беду,в компании с какой-то шантрапойвзял магазин и получил три года.Он жарил свою пайку на костре.Освободился. Пережил запой.Работал на строительстве завода.Был, кажется, женат на медсестре.Стал рисовать. И будто бы хотелучиться на художника. Местамиего пейзажи походили на —на натюрморт. Потом он залетелза фокусы с больничными листами.И вот теперь — настала тишина.Я много лет его не вижу. Самсидел в тюрьме, но там его не встретил.Теперь я на свободе. Но и тутнигде его не вижу.По лесамон где-то бродит и вдыхает ветер.Ни кухня, ни тюрьма, ни институтне приняли его, и он исчез.Как Дед Мороз, успев переодеться.Надеюсь, что он жив и невредим.И вот он возбуждает интерес,как остальные персонажи детства.Но больше, чем они, невозвратим.3. Т. Зимина
Т. Зимина, прелестное дитя.Мать — инженер, а батюшка — учетчик.Я, впрочем, их не видел никогда.Была невпечатлительна. Хотяна ней женился пограничный летчик.Но это было после. А бедас ней раньше приключилась. У неебыл родственник. Какой-то из райкома.С машиною. А предки жили врозь.У них там было, видимо, свое.Машина — это было незнакомо.Ну, с этого там все и началось.Она переживала. Но потомдела пошли как будто на поправку.Вдали маячил сумрачный грузин.Но вдруг он угодил в казенный дом.Она же — отдала себя прилавкув большой галантерейный магазин.Белье, одеколоны, полотно— ей нравилась вся эта атмосфера,секреты и поклонники подруг.Прохожие таращатся в окно.Вдали — Дом Офицеров. Офицеры,как птицы, с массой пуговиц, вокруг.Тот летчик, возвратившись из небес,приветствовал ее за миловидность.Он сделал из шампанского салют.Замужество. Однако в ВВСужасно уважается невинность,возводится в какой-то абсолют.И этот род схоластики винойтому, что она чуть не утопилась.Нашла уж мост, но грянула зима.Канал покрылся коркой ледяной.И вновь она к прилавку торопилась.Ресницы опушила бахрома.На пепельные волосы струитсияние неоновая люстра.Весна — и у распахнутых дверейпоток из покупателей бурлит.Она стоит и в сумрачное руслоглядит из-за белья, как Лорелей.4. Ю. Сандул
Ю. Сандул. Добродушие хорька.Мордашка, заострявшаяся к носу.Наушничал. Всегда — воротничок.Испытывал восторг от козырька.Витийствовал в уборной по вопросу,прикалывать ли к кителю значок.Прикалывал. Испытывал восторгвообще от всяких символов и знаков.Чтил титулы и звания, до слез.Любил именовать себя «физорг».Но был старообразен, как Иаков,считал своим бичем фурункулез.Подвержен был воздействию простуд,отсиживался дома в непогоду.Дрочил таблицы Брадиса. Тоска.Знал химию и рвался в институт.Но после школы загремел в пехоту,в секретные подземные войска.Теперь он что-то сверлит. Говорят,на «Дизеле». Возможно и неточно.Но точность тут, пожалуй, ни к чему.Конечно, специальность и разряд.Но, главное, он учится заочно.И здесь мы приподнимем бахрому.Он в сумерках листает «Сопромат»и впитывает Маркса. Между прочим,такие книги вечером как разособый источают аромат.Не хочется считать себя рабочим.Охота, в общем, в следующий класс.Он в сумерках стремится к рубежаминым. Сопротивление металлав теории приятнее. О да!Он рвется в инженеры, к чертежам.Он станет им, во что бы то ни стало.Ну, как это… количество труда,прибавочная стоимость… прогресс…И вся эта схоластика о рынке…Он лезет сквозь дремучие леса.Женился бы. Но времени в обрез.И он предпочитает вечеринки,случайные знакомства, адреса.«Наш будущий — улыбка — инженер».Он вспоминает сумрачную массуи смотрит мимо девушек в окно.Он одинок на собственный манер.Он изменяет собственному классу.Быть может, перебарщиваю. Ноиспользованье класса напрокатопаснее мужского вероломства.— Грех молодости. Кровь, мол, горяча. —я помню даже искренний плакатпо поводу случайного знакомства.Но нет ни диспансера, ни врачаот этих деклассированных, чтобсебя предохранить от воспаленья.А если нам эпоха не жена,то чтоб не передать такой микробиз этого — в другое поколенье.Такая эстафета не нужна.5. А. Фролов
Альберт Фролов, любитель тишины.Мать штемпелем стучала по конвертамна почте. Что касается отца,он пал за независимость чухны,успев продлить фамилию Альбертом,но не видав Альбертова лица.Сын гений свой воспитывал в тиши.Я помню эту шишку на макушке:он сполз на зоологии под стол,не выяснив отсутствия душив совместно распатроненной лягушке.Что позже обеспечило просторполету его мыслей, каковымон предавался вплоть до института,где он вступил с архангелом в борьбу.И вот, как согрешивший херувим,он пал на землю с облака. И тут-тоон обнаружил под рукой трубу.Звук — форма продолженья тишины,подобье развивающейся ленты.Солируя, он скашивал зрачкина раструб, где мерцали, зажженысофитами, — пока аплодисментыих там не задували — светлячки.Но то бывало вечером, а днем —днем звезд не видно. Даже из колодца.Жена ушла, не выстирав носки.Старуха-мать заботилась о нем.Он начал пить, впоследствии — колотьсячерт знает чем. Наверное, с тоски,с отчаянья — но дьявол разберет.Я в этом, к сожалению, не сведущ.Есть и другая, кажется, шкала:когда играешь, видишь напередна восемь тактов — ампулы ж, как светочьшестнадцать озаряли… Зеркаладворцов культуры, где его составиграл, вбирали хмуро и учтивочерты, экземой траченые. Нопотом, перевоспитывать уставего за разложенье колектива,уволили. И, выдавив: «говно!»он, словно затухающее «ля»,не сделав из дальнейшего маршрутадосужих достояния очес,как строчка, что влезает на поля,вернее — доводя до абсолютаидею увольнения, исчез.___
Второго января, в глухую ночь,мой теплоход отшвартовался в Сочи.Хотелось пить. Я двинул наугадпо переулкам, уходившим прочьот порта к центру, и в разгаре ночинабрел на ресторацию «Каскад».Шел Новый Год. Поддельная хвоясвисала с пальм. Вдоль столиков кружилсягрузинский сброд, поющий «Тбилисо».Везде есть жизнь, и тут была своя.Услышав соло, я насторожилсяи поднял над бутылками лицо.«Каскад» был полон. Чудом отыскавпроход к эстраде, в хаосе из лязгаи запахов я сгорбленной спинесказал: «Альберт» и тронул за рукав;и страшная, чудовищная маскаоборотилась медленно ко мне.Сплошные струпья. Высохшие инабрякшие. Лишь слипшиеся пряди,нетронутые струпьями, и взглядпринадлежали школьнику, в мои,как я в его, косившему тетрадиуже двенадцать лет тому назад.«Как ты здесь оказался в несезон?»Сухая кожа, сморщенная в видекоры. Зрачки — как белки из дупла.«А сам ты как?» «Я, видишь ли, Язон.Язон, застярвший на зиму в Колхиде.Моя экзема требует тепла…»Потом мы вышли. Редкие огни,небес предотвращавшие с бульваромслияние. Квартальный — осетин.И даже здесь держащийся в тенимой провожатый, человек с футляром.«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».Язон? Навряд ли. Иов, небесани в чем не упрекающий, а простосливающийся с ночью на животи смерть… Береговая полоса,и острый запах водорослей с Оста,незримой пальмы шорохи — и вотвсе вдруг качнулось. И тогда во тьмена миг блеснуло что-то на причале.И звук поплыл, вплетаясь в тишину,вдогонку удалявшейся корме.И я услышал, полную печали,«Высокую-высокую луну».1966–1969«Сумев отгородиться от людей…»
Сумев отгородиться от людей,я от себя хочу отгородиться.Не изгородь из тесаных жердей,а зеркало тут больше пригодится.Я озираю хмурые черты,щетину, бугорки на подбородке…Трельяж для разводящейся четы,пожалуй, лучший вид перегородки.В него влезают сумерки в окне,край пахоты с огромными скворцамии озеро — как брешь в стене,увенчанной еловыми зубцами.Того гляди, что из озерных дырда и вообще — через любую лужусюда полезет посторонний мир.Иль этот уползет наружу.19661 сентября 1939 года
День назывался «первым сентября».Детишки шли, поскольку — осень, в школу.А немцы открывали полосатыйшлагбаум поляков. И с гуденьем танки,как ногтем — шоколадную фольгу,разгладили улан.Достань стаканыи выпьем водки за улан, стоящихна первом месте в списке мертвецов,как в классном списке.Снова на ветрушумят березы и листва ложится,как на оброненную конфедератку,на кровлю дома, где детей не слышно.И тучи с громыханием ползут,минуя закатившиеся окна.1967Послание к стихам
«Скучен вам, стихи мои, ящик…»
КантемирНе хотите спать в столе. Прытковозражаете: «Быв здраву,корчиться в земле суть пытка».Отпускаю вас. А что ж? Правуна свободу возражать — грех. Мне жехватит и других — здесь, мыслю,не стихов — грехов. Все режесочиняю вас. Да вот, кислумину позабыл аж давесделать на вопрос: «Как вирши?Прибавляете лучей к славе?»Прибавляю, говорю. Вы жеоставляете меня. Что ж! Дай вамБог того, что мне ждать поздно.Счастья, мыслю я. Даром,что я сам вас сотворил. Рознос вами мы пойдем: вы — к людям,я — туда, где все будем.До свидания, стихи. В час добрый.Не боюсь за вас; есть средствовам перенести путь долгий:милые стихи, в вас сердцея свое вложил. Коль в Летуканет, то скорбеть мне перву.Но из двух оправ — я этусмело предпочел сему перлу.Вы и краше и добрей. Вы твержетела моего. Вы прощегорьких моих дум — что тожемного вам придаст сил, мощи.Будут за все то вас, верю,более любить, чем ноневашего творца. Все дверинастежь будут вам всегда. Но негрустно эдак мне слыть нищу:я войду в одне, вы — в тыщу.22 мая 1967Фонтан
Из пасти льваструя не журчит и не слышно рыка.Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика,никаких голосов. Неподвижна листва.И чужда обстановка сия для столь грозного лика,и нова.Пересохли уста,и гортань проржавела: металл не вечен.Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,хоронящийся в кущах, в конце хвоста,и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;из кустасонм тенейвыбегает к фонтану, как львы из чащи.Окружают сородича, спящего в центре чаши,перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней,лижут морду и лапы вождя своего. И, чем чаще,тем темнейгрозный облик. И вотнаконец он сливается с ними и резкооживает и прыгает вниз. И все общество резвоубегает во тьму. Небосводпрячет звезды за тучу, и мыслящий трезвоназоветпохищенье вождя —так как первые капли блестят на скамейке —назовет похищенье вождя приближеньем дождя.Дождь спускает на землю косые линейки,строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейкибез узла и гвоздя.Теплыйдождьморосит.Как и льву, им гортаньне остудишь.Ты не будешь любим и забыт не будешь.И тебя в поздний час из земли воскресит,если чудищем был ты, компания чудищ.Разгласиттвой побегдождь и снег.И, не склонный к простуде,все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие людии голубки — в ковчег.1967Прачечный мост
F. W.
На Прачечном мосту, где мы с тобойуподоблялись стрелкам циферблата,обнявшимся в двенадцать перед тем,как не на сутки, а навек расстаться,— сегодня здесь, на Прачечном мосту,рыбак, страдая комплексом Нарцисса,таращится, забыв о поплавке,на зыбкое свое изображенье.Река его то молодит, то старит.То проступают юные черты,то набегают на чело морщины.Он занял наше место. Что ж, он прав!С недавних пор все то, что одиноко,символизирует другое время;а это — ордер на пространство. Пустьон смотриться спокойно в наши водыи даже узнает себя. Емурека теперь принадлежит по праву,как дом, в который зеркало внесли,но жить не стали.1968Почти элегия
В былые дни и я пережидалхолодный дождь под колоннадой Биржи.И полагал, что это — Божий дар.И, может быть, не ошибался. Был жеи я когда-то счастлив. Жил в пленуу ангелов. Ходил на вурдалаков.Сбегавшую по лестнице однукрасавицу в парадном, как Иаков,подстерегал.Куда-то навсегдаушло все это. Спряталось. Однакосмотрю в окно и, написав «куда»,не ставлю вопросительного знака.Теперь сентябрь. Передо мною — сад.Далекий гром закладывает уши.В густой листве налившиеся грушикак мужеские признаки висят.И только ливень в дремлющий мой ум,как в кухню дальних родственников — скаред,мой слух об эту пору пропускает:не музыку еще, уже не шум.Осень 1968Зимним вечером в Ялте
Сухое левантинское лицо,упрятанное оспинками в бачки.Когда он ищет сигарету в пачке,на безымянном тусклое кольцовнезапно преломляет двести ватт,и мой хрусталик вспышки не выносит:я щурюсь; и тогда он произносит,глотая дым при этом, «виноват».Январь в Крыму. На черноморский брегзима приходит как бы для забавы:не в состояньи удержаться снегна лезвиях и остриях агавы.Пустуют ресторации. Дымятихтиозавры грязные на рейде.И прелых лавров слышен аромат.«Налить вам этой мерзости?» «Налейте».Итак — улыбка, сумерки, графин.Вдали буфетчик, стискивая руки,дает круги, как молодой дельфинвокруг хамсой заполненной фелюки.Квадрат окна. В горшках — желтофиоль.Снежинки, проносящиеся мимо.Остановись, мгновенье! Ты не стольпрекрасно, сколько ты неповторимо.Январь 1969Стихи в апреле
В эту зиму с умая опять не сошел. А зимаглядь и кончилась. Шум ледоходаи зеленый покровразличаю. И, значит, здоров.С новым временем годапоздравляю себяи, зрачок о Фонтанку слепя,я дроблю себя на сто.Пятерней по лицупровожу. И в мозгу, как в лесу,оседание наста.Дотянув до седин,я смотрю, как буксир среди льдинпробирается к устью. Не нижепоминания злапревращенье бумаги в козлаотпущенья обид. Извини жеза возвышенный слог;не кончается время тревог,не кончаются зимы.В этом — суть перемен,в толчее, в перебранке Каменна пиру Мнемозины.Апрель 1969ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
На смерть Т. С. Элиота
I
Он умер в январе, в начале года.Под фонарем стоял мороз у входа.Не успевала показать природаему своих красот кордебалет.От снега стекла становились уже.Под фонарем стоял глашатай стужи.На перекрестках замерзали лужи.И дверь он запер на цепочку лет.Наследство дней не упрекнет в банкротствесемейство Муз. При всем своем сиротстве,поэзия основана на сходствебегущих вдаль однообразных дней.Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,она сродни лишь эолийской нимфе,как друг Нарцисс. Но в календарной рифмеона другим наверняка видней.Без злых гримас, без помышленья злого,из всех щедрот Большого Каталогасмерть выбирает не красоты слога,а неизменно самого певца.Ей не нужны поля и перелески,моря во всем великолепном блеске;она щедра, на небольшом отрезкесебе позволив накоплять сердца.На пустырях уже пылали елки,и выметались за порог осколки,и водворялись ангелы на полке.Католик, он дожил до Рождества.Но, словно море в шумный час прилива,за волнолом плеснувши, справедливоназад вбирает волны, торопливоот своего ушел он торжества.Уже не Бог, а только Время, Времязовет его. И молодое племяогромных волн его движенья бремяна самый край цветущей бахромылегко возносит и, простившись, бьетсяо край земли, в избытке сил смеется.И январем его залив вдаетсяв ту сушу дней, где остаемся мы.II
Читающие в лицах, маги, где вы?Сюда! И поддержите ореол:Две скорбные фигуры смотрят в пол.Они поют. Как схожи их напевы!Две девы — и нельзя сказать, что девы.Не страсть, а боль определяет пол.Одна похожа на Адама впол —оборота, но прическа — Евы.Склоняя лица сонные свои,Америка, где он родился, и —и Англия, где умер он, унылы,стоят по сторонам его могилы.И туч плывут по небу корабли.Но каждая могила — край земли.III
Аполлон, сними венок,положи его у ногЭлиота, как пределдля бессмертья в мире тел.Шум шагов и лиры звукбудет помнить лес вокруг.Будет памяти служитьтолько то, что будет жить.Будет помнить лес и дол.Будет помнить сам Эол.Будет помнить каждый злак,как хотел Гораций Флакк.Томас Стерн, не бойся коз.Безопасен сенокос.Память, если не гранит,одуванчик сохранит.Так любовь уходит прочь,навсегда, в чужую ночь,прерывая крик, слова,став незримой, хоть жива.Ты ушел к другим, но мыназываем царством тьмыэтот край, который скрыт.Это ревность так велит.Будет помнить лес и луг.Будет помнить все вокруг.Словно тело — мир не пуст! —помнит ласку рук и уст.12 января 1965Одной поэтессе
Я заражен нормальным классицизмом.А вы, мой друг, заражены сарказмом.Конечно, просто сделаться капризным,по ведомству акцизному служа.К тому ж, вы звали этот век железным.Но я не думал, говоря о разном,что, зараженный классицизмом трезвым,я сам гулял по острию ножа.Теперь конец моей и вашей дружбе.Зато — начало многолетней тяжбе.Теперь и вам продвинуться по службемешает Бахус, но никто другой.Я оставляю эту ниву тем же,каким взошел я на нее. Но так жея затвердел, как Геркуланум в пемзе.И я для вас не шевельну рукой.Оставим счеты. Я давно в неволе.Картофель ем и сплю на сеновале.Могу прибавить, что теперь на вореуже не шапка — лысина горит.Я эпигон и попугай. Не вы лижизнь попугая от себя скрывали?Когда мне вышли от закона «вилы»,я вашим прорицаньем был согрет.Служенье Муз чего-то там не терпит.Зато само обычно так торопит,что по рукам бежит священный трепет,и несомненна близость Божества.Один певец подготовляет рапорт,другой рождает приглушенный ропот,а третий знает, что он сам — лишь рупор,и он срывает все цветы родства.И скажет смерть, что не поспеть сарказмуза силой жизни. Проницая призму,способен он лишь увеличить плазму.Ему, увы, не озарить ядра.И вот, столь долго состоя при Музах,я отдал предпочтенье классицизму,хоть я и мог, как старец в Сиракузах,взирать на мир из глубины ведра.Оставим счеты. Вероятно, слабость.Я, предвкушая ваш сарказм и радость,в своей глуши благословляю разность:жужжанье ослепительной осыв простой ромашке вызывает робость.Я сознаю, что предо мною пропасть.И крутится сознание, как лопастьвокруг своей негнущейся оси.Сапожник строит сапоги. Пирожниксооружает крендель. Чернокнижниклистает толстый фолиант. А грешникусугубляет, что ни день, грехи.Влекут дельфины по волнам треножник,и Аполлон обозревает ближних —в конечном счете, безгранично внешних.Шумят леса, и небеса глухи.Уж скоро осень. Школьные тетрадилежат в портфелях. Чаровницы, вродевас, по утрам укладывают прядив большой пучок, готовясь к холодам.Я вспоминаю эпизод в Тавриде,наш обоюдный интерес к природе,всегда в ее дикорастущем виде,и удивляюсь, и грущу, мадам.Август — сентябрь 1965, НоренскаяEinem alten Architekten in Rom[1]
I
В коляску — если только теньдействительно способна сесть в коляску(особенно в такой дождливый день),и если призрак переносит тряску,и если лошадь упряжи не рвет —в коляску, под зонтом, без верха,мы молча взгромоздимся и впередпокатим по кварталам Кенигсберга.II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.Дразня язык, бормочет речка смутно,чьи рыбки навсегда оглушены,с перил моста взирают вниз, как будтозаброшены сюда взрывной волной(хоть сам прилив не оставлял отметки).Блестит кольчугой голавель стальной.Деревья что-то шепчут по-немецки.III
Вручи вознице свой сверхзоркий Цейс.Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс.Ужель и он не слышит сзади звона?Трамвай бежит в свой миллионный рейс,трезвонит громко и, в момент обгона,перекрывает звонкий стук подков!И, наклонясь — как в зеркало — с холмовразвалины глядят в окно вагона.IV
Трепещут робко лепестки травы.Атланты, нимбы, голубки, голубки,аканты, нимфы, купидоны, львысмущенно прячут за собой обрубки.Не пожелал бы сам Нарцисс инойзеркальной глади за бегущей рамой,где пассажиры собрались стеной,рискнувши стать на время амальгамой.V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.Вкруг урны пляшут на ветру окурки.И юный археолог черепкиссыпает в капюшон пятнистой куртки.Дождь моросит. Не разжимая уст,среди равнин, припорошенных щебнем,среди руин больших на скромный бюстСуворова ты смотришь со смущеньем.VI
Пир… пир бомбардировщиков утих.С порталов март смывает хлопья сажи.То тут, то там торчат хвосты шутих,стоят, навек окаменев, плюмажи.И если здесь поковырять (по мне,разбитый дом, как сеновал в иголках),то можно счастье отыскать вполнепод четвертичной пеленой осколков.VII
Клен выпускает первый клейкий лист.В соборе слышен пилорамы свист.И кашляют грачи в пустынном парке.Скамейки мокнут. И во все глазаиз-за ограды смотрит вдаль коза,где зелень распустилась на фольварке.VIII
Весна глядит сквозь окна на себяи узнает себя, конечно, сразу.И зреньем наделяет тут судьбавсе то, что недоступно глазу.И жизнь бушует с двух сторон стены,лишенная лица и черт гранита;глядит вперед, поскольку нет спины.Хотя теней в кустах битком набито.IX
Но если ты не призрак, если тыживая плоть, возьми урок с натурыи, срисовав такой пейзаж в листы,своей душе ищи другой структуры.Отбрось кирпичь, отбрось цемент, гранит,разбитый в прах — и кем! — винтом крылатым,на первый раз придав ей тот же вид,каким сейчас ты помнишь школьный атом.X
И пусть теперь меж чувств твоих провалначнет зиять. И пусть за грустью томнойбушует страх и, скажем, злобный вал.Спасти сердца и стены в век атомный,когда скала — и та дрожит, как жердь,возможно лишь скрепив их той же силойи связью той, какой грозит им смерть.И вздрогнешь ты, расслышав возглас: «милый!»XI
Сравни с собой или примерь на глазлюбовь и страсть и — через боль — истому.Так астронавт, пока летит на Марс,захочет ближе оказаться к дому.Но ласка та, что далека от рук,стреляет в мозг, когда от верст опешишь,проворней уст: ведь небосвод разлукнесокрушимей потолков убежищ.XII
Чик, чик-чирик, чик-чик — посмотришь вверхи в силу грусти, а верней, привычкиувидишь в тонких прутьях Кенигсберг.А почему б не называться птичкеКавказом, Римом, Кенигсбергом, а?Когда вокруг — лишь кирпичи и щебень,предметов нет, и только есть слова.Но нету уст. И раздается щебет.XIII
И ты простишь нескладность слов моих.Сейчас от них один скворец в ущербе.Но он нагонит: чик, Ich liebe dich!И, может быть, опередит: Ich sterbe!Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь.Сухой спиной поворотись к флюгаркеи зонт сложи, как будто крылья — грач.И только ручка выдаст хвост пулярки.XIV
Постромки — в клочья… лошадь где?.. Подковне слышен стук… Петляя там, в руинах,коляска катит меж пустых холмов…Съезжает с них куда-то вниз… две длинныхшлеи за ней… И вот — в песке следыбольших колес. Шуршат кусты в засаде…XV
И море, гребни чьи несут чертытого пейзажа, что остался сзади,бежит навстречу. И как будто весть,благую весть, сюда, к земной границе,влечет валы. И это сходство здесьуничтожает в них, лаская спицы.Ноябрь — декабрь 1964Письмо в бутылке
То, куда вытянут нос и рот,прочий куда обращен фасад,то, вероятно, и есть «вперед»;все остальное считай «назад».Но так как нос корабля на Норд,а взор пассажир устремил на Вест(иными словами, глядит за борт),сложность растет с переменой мест.И так как часто плывут корабли,на всех парусах по волнам спеша,физики «вектор» изобрели.Нечто бесплотное, как душа.Левиафаны лупят хвостомпо волнам от радости кверху дном,когда указует на них перстомвектор призрачным гарпуном.Сирены не прячут прекрасных лици громко со скал поют в унисон,когда весельчак-капитан Улиссчистит на палубе смит-вессон.С другой стороны, пусть поймет народ,ищущий грань меж Добром и Злом:в какой-то мере бредет впередтот, кто с виду кружит в былом.А тот, кто — по Цельсию — спит в тепле,под балдахином и в полный рост,с цезием в пятке (верней, в сопле),пинает носком покрывало звезд.А тот певец, что напрасно лилна волны звуки, квасцы и йод,спеша за метафорой в древний мир,должно быть, о чем-то другом поет.Двуликий Янус, твое лицо —к жизни одно и к смерти одно —мир превращают почти в кольцо,даже если пойти на дно.А если поплыть под прямым углом,то, в Швецию словно, упрешься в страсть.А если кружить меж Добром и Злом,Левиафан разевает пасть.И я, как витязь, который гордконя сохранить, а живот сложить,честно поплыл и держал Норд-Норд.Куда — предстоит вам самим решить.Прошу лишь учесть, что хоть рвется духвверх, паруса не заменят крыл,хоть сходство в стремлениях этих двухеще до Ньютона Шекспир открыл.Я честно плыл, но попался риф,и он насквозь пропорол мне бок.Я пальцы смочил, но Финский заливтут оказался весьма глубок.Ладонь козырьком и грусть затая,обозревал я морской пейзаж.Но, несмотря на бинокли, яне смог разглядеть пионерский пляж.Снег повалил тут, и я застрял,задрав к небосводу свой левый борт,как некогда сам «Генерал-АдмиралАпраксин». Но чем-то иным затерт.Айсберги тихо плывут на Юг.Гюйс шелестит на ветру.Мыши беззвучно бегут на ют,и, булькая, море бежит в дыру.Сердце стучит, и летит снежок,скрывая от глаз «воронье гнездо»,забив до весны почтовый рожок;и вместо «ля» раздается «до».Тает корма, а сугробы растут.Люстры льда надо мной висят.Обзор велик, и градусов тутбольше, чем триста и шестьдесят.Звезды горят и сверкает лед.Тихо звенит мой челн.Ундина под бушпритом слезы льетиз глаз, насчитавших мильарды волн.На азбуке Морзе своих зубовя к Вам взываю, профессор Попов,и к Вам, господин Маркони, в КОМ,[2]я свой привет пошлю с голубком.Как пиво, пространство бежит по усам.Пускай дирижабли и Линдберг самне покидают большой ангар.Хватит и крыльев, поющих: «карр».Я счет потерял облакам и дням.Хрусталик не верит теперь огням.И разум шепнет, как верный страж,когда я вижу огонь: мираж.Прощай, Эдисон, повредивший ночь.Прощай, Фарадей, Архимед и проч.Я тьму вытесняю посредством свеч,как море — трехмачтовик, давший течь.(И может сегодня в последний размы, конюх, сражаемся в преферанс,и «пулю» чертишь пером ты вновь,которым я некогда пел любовь.)Пропорот бок, и залив глубок.Никто не виновен: наш лоцман — Бог.И только Ему мы должны внимать.А воля к спасенью — смиренья мать.И вот я грустный вчиняю исктебе, преподобный отец Франциск:узрев пробоину, как автомат,я тотчас решил, что сие — стигмат.Но, можно сказать, начался прилив,и тут раскрылся простой секрет:то, что годится в краю олив,на севере дальнем приносит вред.И, право, не нужен сверхзоркий Цейс.Я вижу, что я проиграл процессгораздо стремительней, чем инойязычник, желающий спать с женой.Вода, как я вижу, уже по грудь,и я отплываю в последний путь.И, так как не станет никто провожать,хотелось бы несколько рук пожать.Доктор Фрейд, покидаю Вас,сумевшего (где-то вне нас) на глазнад речкой души перекинуть мост,соединяющий пах и мозг.Адье, утверждавший «терять, ей-ей,нечего, кроме своих цепей».И совести, если на то пошло.Правда твоя, старина Шарло.Еще обладатель брады густой,Ваше сиятельство, граф Толстой,любитель касаться ногой травы,я Вас покидаю. И Вы правы.Прощайте, Альберт Эйнштейн, мудрец.Ваш не успев осмотреть дворец,в Вашей державе слагаю скит:Время — волна, а Пространство — кит.Природа сама и ее щедротсыщики: Ньютон, Бойль-Мариотт,Кеплер, поднявший свой лик к Луне, —вы, полагаю, приснились мне.Мендель в банке и Дарвин с костьмимакак, отношенья мои с людьми,их возраженья, зима, весна,август и май — персонажи сна.Снился мне холод и снился жар;снился квадрат мне и снился шар,щебет синицы и шелест трав.И снилось мне часто, что я неправ.Снился мне мрак и на волнах блик.Собственный часто мне снился лик.Снилось мне также, что лошадь ржет.Но смерть — это зеркало, что не лжет.Когда я умру, а сказать точней,когда я проснусь, и когда скучнейна первых порах мне придется там,должно быть, виденья, я вам воздам.А впрочем, даже такая речьпризнак того, что хочу сберечьтени того, что еще люблю.Признак того, что я крепко сплю.Итак, возвращая язык и взглядк барашкам на семьдесят строк назад,чтоб как-то их с пастухом связать;вернувшись на палубу, так сказать,я вижу, собственно, только носи снег, что Ундине уста занеси снежный бюст превратил в сугроб.Сечас мы исчезнем, плавучий гроб.И вот, отправляясь навек на дно,хотелось бы твердо мне знать одно,поскольку я не вернусь домой:куда указуешь ты, вектор мой?Хотелось бы думать, что пел не зря.Что то, что я некогда звал «заря»,будет и дальше всходить, как встарь,толкая худеющий календарь.Хотелось бы думать, верней — мечтать,что кто-то будет шары катать,а некто — из кубиков строить дом.Хотелось бы верить (увы, с трудом),что жизнь водолаза пошлет за мной,дав направление: «мир иной».Постыдная слабость! Момент, друзья.По крайней мере, надеюсь я,что сохранит милосердный Богтого, чего я лицезреть не смог.Америку, Альпы, Кавказ и Крым,долину Евфрата и вечный Рим,Торжок, где почистить сапог — обряд,и добродетелей некий ряд,которых тут не рискну назвать,чтоб заодно могли уповатьна Бережливость, на Долг и Честь(хоть я не уверен в том, что вы — есть).Надеюсь я также, что некий шведспасет от атомной бомбы свет,что желтые тигры убавят тон,что яблоко Евы иной Ньютонсжует, а семечки бросит в лес,что «блюдца» украсят сервиз небес.Прощайте! пусть ветер свистит, свистит.Больше ему уж не зваться злым.Пускай Грядущее здесь грустит:как ни вертись, но не стать Былым.Пусть Кант-постовой засвистит в свисток,а в Веймаре пусть Фейербах ревет:«Прекрасных видений живой потокщелчок выключателя не прервет!»Возможно, так. А возможно, нет.Во всяком случае (ветер стих),как только Старушка погасит свет,я знаю точно: не станет их.Пусть жизнь продолжает, узрев в дуплеулитку, в охотничий рог трубить,когда на скромном своем кораблея, как сказал перед смертью Рабле,отправлюсь в «Великое Может Быть»…(размыто)Мадам, Вы простите бессвязность, пыл.Ведь Вам-то известно, куда я плыли то, почему я, презрев компас,курс проверял, так сказать, на глаз.Я вижу бульвар, где полно собак.Скамейка стоит, и цветет табак.Я вижу фиалок пучок в петлеи Вас я вижу, мадам, в букле.Печальный взор опуская вниз,я вижу светлого джерси мыс,две легкие шлюпки, их четкий рант,на каждой, как маленький кливер, бант.А выше — о, звуки небесных арф! —подобный голландке, в полоску шарфи волны, которых нельзя сомкнуть,в которых бы я предпочел тонуть.И брови, как крылья прелестных птиц,над взором, которому нет границв мире огромном ни вспять, ни впредь, —который Незримому дал Смотреть.Мадам, если впрямь существует связьмеж сердцем и взглядом (лучась, дробясьи преломляясь), заметить рад:у Вас она лишена преград.Мадам, это больше, чем свет небес.Поскольку на полюсе можно беззвезд копошиться хоть сотню лет.Поскольку жизнь — лишь вбирает свет.Но Ваше сердце, точнее — взор(как тонкие пальцы — предмет, узор)рождает чувства, и форму имсветом оно придает своим.(размыто)И в этой бутылке у Ваших стоп,свидетельстве скромном, что я утоп,как астронавт посреди планет,Вы сыщете то, чего больше нет.Вас в горлышке встретит, должно быть, грусть.До марки добравшись — и наизустьзапомнив — придете в себя вполне.И встреча со мною Вас ждет на дне!Мадам! Чтоб рассеять случайный сплин,Bottoms up! — как сказал бы Флинн.Тем паче, что мир, как в «Пиратах», здесьв зеленом стекле отразился весь.(размыто)Так вспоминайте ж меня, мадам,при виде волн, стремящихся к Вам,при виде стремящихся к Вам валовв беге строк, в гуденьи слов…Море, мадам, это чья-то речь…Я слух и желудок не смог сберечь:я нахлебался и речью полн…(размыто)Меня вспоминайте при виде волн!(размыто)…что парная рифма нам даст, то еймы возвращаем под видом дней.Как, скажем, данные дни в снегу…Лишь смерть оставляет, мадам, в долгу.(размыто)Что говорит с печалью в лицекошке, усевшейся на крыльце,снегирь, не спуская с последней глаз?«Я думал, ты не придешь. Alas!»ноябрь 1964, НоренскаяНовые стансы к Августе
М. Б.
I
Во вторник начался сентябрь.Дождь лил всю ночь.Все птицы улетели прочь.Лишь я так одинок и храбр,что даже не смотрел им вслед.Пустынный небосвод разрушен,дождь стягивает просвет.Мне юг не нужен.II
Тут, захороненный живьем,я в сумерках брожу жнивьем.Сапог мой разрывает поле,бушует надо мной четверг,но срезанные стебли лезут вверх,почти не ощущая боли.И прутья верб,вонзая розоватый мысв болото, где снята охрана,бормочут, опрокидывая внизгнездо жулана.III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.Я шаг свой не убыстрю.Известную тебе лишь искругаси, туши.Замерзшую ладонь прижав к бедру,бреду я от бугра к бугру,без памяти, с одним каким-то звуком,подошвой по камням стучу.Склоняясь к темному ручью,гляжу с испугом.IV
Что ж, пусть легла бессмысленности теньв моих глазах, и пусть впиталась сыростьмне в бороду, и кепка — набекрень —венчая этот сумрак, отразиласькак та черта, которую душене перейти —я не стремлюсь ужеза козырек, за пуговку, за ворот,за свой сапог, за свой рукав.Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,что где-то я пропорот: холодтрясет его, мне в грудь попав.V
Бормочет предо мной вода,и тянется мороз в прореху рта.Иначе и не вымолвить: чем можетбыть не лицо, а место, где обрывпроизошел?И смех мой криви сумрачную гать тревожит.И крошит темноту дождя порыв.И образ мой второй, как человек,бежит от красноватых век,подскакивает на волнепод соснами, потом под ивняками,мешается с другими двойниками,как никогда не затеряться мне.VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.Пусть хляби, окружив погост,высасывают краску крестовины.Но даже этак кончиком травыболоту не прибавить синевы…Топчи овины,бушуй среди густой еще листвы,вторгайся по корням в глубины!И там, в земле, как здесь, в моей грудивсех призраков и мертвецов буди,и пусть они бегут, срезая угол,по жниву к опустевшим деревнями машут налетевшим дням,как шляпы пугал!VII
Здесь на холмах, среди пустых небес,среди дорог, ведущих только в лес,жизнь отступает от самой себяи смотрит с изумлением на формы,шумящие вокруг. И корнивцепляются в сапог, сопя,и гаснут все огни в селе.И вот бреду я по ничьей землеи у Небытия прошу аренду,и ветер рвет из рук моих тепло,и плещет надо мной водой дупло,и скручивает грязь тропинки ленту.VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня,я где-то в стороне, за бортом.Топорщится и лезет вверх стерня,как волосы на теле мертвом,и над гнездом, в траве простертом,вскипает муравьев возня.Природа расправляется с былым,как водится. Но лик ее при этом —пусть залитый закатным светом —невольно делается злым.И всею пятернею чувств — пятью —отталкиваюсь я от леса:нет, Господи! в глазах завеса,и я не превращусь в судью.А если на беду своюя все-таки с собой не слажу,ты, Боже, отруби ладонь мою,как финн за кражу.IX
Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.Из уст моих не вырвется стенанье.Вот я стою в распахнутом пальто,и мир течет в глаза сквозь решето,сквозь решето непониманья.Я глуховат. Я, Боже, слеповат.Не слышу слов, и ровно в двадцать ваттгорит луна. Пусть так. По небесамя курс не проложу меж звезд и капель.Пусть эхо тут разносит по лесамне песнь, а кашель.X
Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.Но тень еще глядит из-за плечав мои листы и роется в корняхоборванных. И призрак твой в сеняхшуршит и булькает водоюи улыбается звездоюв распахнутых рывком дверях.Темнеет надо мною свет.Вода затягивает след.XI
Да, сердце рвется все сильней к тебе,и оттого оно — все дальше.И в голосе моем все больше фальши.Но ты ее сочти за долг судьбе,за долг судьбе, не требующей кровии ранящей иглой тупой.А если ты улыбку ждешь — постой!Я улыбнусь. Улыбка над собоймогильной долговечней кровлии легче дыма над печной трубой.XII
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?И что здесь подо мной: вода? трава?отросток лиры вересковой,изогнутый такой подковой,что счастье чудится,такой, что, может быть,как перейти на иноходь с галопатак быстро и дыхания не сбить,не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.1964Два часа в резервуаре
Мне скучно, бес…
А. С. ПушкинII
Я есть антифашист и антифауст.Их либе жизнь и обожаю хаос.Их бин хотеть, геноссе официрен,дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.II
Но подчиняясь польской пропаганде,он в Кракове грустил о фатерланде,мечтал о философском диамантеи сомневался в собственном таланте.Он поднимал платочки женщин с пола.Он горячился по вопросам пола.Играл в команде факультета в поло.Он изучал картежный катехизиси познавал картезианства сладость.Потом полез в артезианский кладезьэгоцентризма. Боевая хитрость,которой отличался Клаузевиц,была ему, должно быть, незнакома,поскольку фатер был краснодеревец.Цумбайшпиль, бушевала глаукома,чума, холера унд туберкулезен.Он защищался шварце папиросен.Его влекли цыгане или мавры.Потом он был помазан в бакалавры.Потом снискал лиценциата лаврыи пел студентам: «Кембрий… динозавры…»Немецкий человек. Немецкий ум.Тем более, когито эрго сум.Германия, конечно, юбер аллес.(В ушах звучит знакомый венский вальс.)Он с Краковом простился без надрываи покатил на дрожках торопливоза кафедрой и честной кружкой пива.III
Сверкает в тучах месяц-молодчина.Огромный фолиант. Над ним — мужчина.Чернеет меж густых бровей морщина.В глазах — арабских кружев чертовщина.В руке дрожит кордовский черный грифель,в углу — его рассматривает в профильарабский представитель Меф-ибн-Стофель.Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.«Герр доктор, полночь». «Яволь, шлафен, шлафен».Две черных пасти произносят: «мяу».Неслышно с кухни входит идиш фрау.В руках ее шипит омлет со шпеком.Герр доктор чертит адрес на конверте:«Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон».Приходят и уходят мысли, черти.Приходят и уходят гости, годы…Потом не вспомнить платья, слов, погоды.Так проходили годы шито-крыто.Он знал арабский, но не знал санскрита.И с опозданьем, гей, была открытаим айне кляйне фройляйн Маргарита.Тогда он написал в Каир депешу,в которой отказал он черту душу.Приехал Меф, и он переоделся.Он в зеркало взглянул и убедился,что навсегда теперь переродился.Он взял букет и в будуар девицыотправился. Унд вени, види, вици.IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность.Их бин просить не видеть здесь порочность.Ви намекайт, что он любил цветочниц.Их понимайт, что даст ист ганце срочность.Но эта сделка махт дер гроссе минус.Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:душа и сердце найн гехапт на вынос.От человека, аллес, ждать напрасно:«Остановись, мгновенье, ты прекрасно».Меж нами дьявол бродит ежечаснои поминутно этой фразы ждет.Однако, человек, майн либе геррен,настолько в сильных чувствах неуверен,что поминутно лжет, как сивый мерин,но, словно Гете, маху не дает.Унд гроссер дихтер Гете дал описку,чем весь сюжет подверг а ганце риску.И Томас Манн сгубил свою подписку,а шер Гуно смутил свою артистку.Искусство есть искусство есть искусство…Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.В конце концов, он мог бояться смерти.Он точно знал, откуда взялись черти.Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.Он мог дас вассер осушить в колене.И возраст мог он указать в полене.Он знал, куда уходят звезд дороги.Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.Есть разница меж них. И есть единство.Одним вредит, других спасает плоть.Неверье — слепота, а чаще — свинство.Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.Однако, интерес у всех различен.Бог органичен. Да. А человек?А человек, должно быть, ограничен.У человека есть свой потолок,держащийся вообще не слишком твердо.Но в сердце льстец отыщет уголок,и жизнь уже видна не дальше черта.Таков был доктор Фауст. ТаковыМарло и Гете, Томас Манн и массапевцов, интеллигентов унд, увы,читателей в среде другого класса.Один поток сметает их следы,их колбы — доннерветтер! — мысли, узы…И дай им Бог успеть спросить: «Куды?!» —и услыхать, что вслед им крикнут Музы.А честный немец сам дер вег цурюк,не станет ждать, когда его попросят.Он вальтер достает из теплых брюки навсегда уходит в вальтер-клозет.VI
Фройляйн, скажите: вас ист дас «инкубус»?Инкубус дас ист айне кляйне глобус.Нох гроссер дихтер Гете задал ребус.Унд ивиковы злые журавли,из веймарского выпорхнув тумана,ключ выхватили прямо из кармана.И не спасла нас зоркость Эккермана.И мы теперь, матрозен, на мели.Есть истинно духовные задачи.А мистика есть признак неудачив попытке с ними справиться. Иначе,их бин, не стоит это толковать.Цумбайшпиль, потолок — предверье крыши.Поэмой больше, человеком — ницше.Я вспоминаю Богоматерь в нише,обильный фриштик, поданный в кровать.Опять зептембер. Скука. Полнолунье.В ногах мурлычет серая колдунья.А под подушку положил колун я…Сейчас бы шнапсу… это… апгемахт.Яволь. Зептембер. Портится характер.Буксует в поле тарахтящий трактор.Их либе жизнь и «Фелькиш Беобахтер».Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.Сентябрь 1965, НоренскаяОстановка в пустыне
Теперь так мало греков в Ленинграде,что мы сломали Греческую церковь,дабы построить на свободном местеконцертный зал. В такой архитектуреесть что-то безнадежное. А впрочем,концертный зал на тыщу с лишним местне так уж безнадежен: это — храм,и храм искусства. Кто же виноват,что мастерство вокальное даетсбор больший, чем знамена веры?Жаль только, что теперь издалекамы будем видеть не нормальный купол,а безобразно плоскую черту.Но что до безобразия пропорций,то человек зависит не от них,а чаще от пропорций безобразья.Прекрасно помню, как ее ломали.Была весна, и я как раз тогдаходил в одно татарское семейство,неподалеку жившее. Смотрелв окно и видел Греческую церковь.Все началось с татарских разговоров;а после в разговор вмешались звуки,сливавшиеся с речью поначалу,но вскоре — заглушившие ее.В церковный садик въехал экскаваторс подвешенной к стреле чугунной гирей.И стены стали тихо поддаваться.Смешно не поддаваться, если тыстена, а пред тобою — разрушитель.К тому же экскаватор мог считатьее предметом неодушевленными, до известной степени, подобнымсебе. А в неодушевленном мирене принято давать друг другу сдачи.Потом — туда согнали самосвалы,бульдозеры… И как-то в поздний чассидел я на развалинах абсиды.В провалах алтаря зияла ночь.И я — сквозь эти дыры в алтаре —смотрел на убегавшие трамваи,на вереницу тусклых фонарей.И то, чего вообще не встретишь в церкви,теперь я видел через призму церкви.Когда-нибудь, когда не станет нас,точнее — после нас, на нашем местевозникнет тоже что-нибудь такое,чему любой, кто знал нас, ужаснется.Но знавших нас не будет слишком много.Вот так, по старой памяти, собакина прежнем месте задирают лапу.Ограда снесена давным-давно,но им, должно быть, грезится ограда.Их грезы перечеркивают явь.А может быть, земля хранит тот запах:асфальту не осилить запах псины.И что им этот безобразный дом!Для них тут садик, говорят вам — садик.А то, что очевидно для людей,собакам совершенно безразлично.Вот это и зовут: «собачья верность».И если довелось мне говоритьвсерьез об эстафете поколений,то верю только в эту эстафету.Вернее, в тех, кто ощущает запах.Так мало нынче в Ленинграде греков,да и вообще — вне Греции — их мало.По крайней мере, мало для того,чтоб сохранить сооруженья веры.А верить в то, что мы сооружаем,от них никто не требует. Одно,должно быть, дело нацию крестить,а крест нести — уже совсем другое.У них одна обязанность была.Они ее исполнить не сумели.Непаханое поле заросло.«Ты, сеятель, храни свою соху,а мы решим, когда нам колоситься».Они свою соху не сохранили.Сегодня ночью я смотрю в окнои думаю о том, куда зашли мы?И от чего мы больше далеки:от православья или эллинизма?К чему близки мы? Что там, впереди?Не ждет ли нас теперь другая эра?И если так, то в чем наш общий долг?И что должны мы принести ей в жертву?1966Прощайте, мадемуазель Вероника
I
Если кончу дни под крылом голубки,что вполне реально, раз мясорубкистановятся роскошью малых наций —после множества комбинацийМарс перемещается ближе к пальмам;а сам я мухи не трону пальцемдаже в ее апогей, в июле —словом, если я не умру от пули,если умру в постели, в пижаме,ибо принадлежу к великой державе,II
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,не сумев отоварить лавровый отблеск,сможет сам зарабатывать, я осмелюсьбросить свое семейство — черездвадцать лет, окружен опекой,по причине безумия, в дом с аптекойя приду пешком, если хватит силы,за единственным, что о тебе в Россиимне напомнит. Хоть против правилвозвращаться за тем, что другой оставил.III
Это в сфере нравов сочтут прогрессом.Через двадцать лет я приду за креслом,на котором ты предо мной сиделав день, когда для Христова телазавершались распятья муки —в пятый день Страстной ты сидела, рукискрестив, как Буонапарт на Эльбе.И на всех перекрестках белели вербы.Ты сложила руки на зелень платья,не рискуя их раскрывать в объятья.IV
Данная поза, при всей приязни,это лучшая гемма для нашей жизни.И она отнюдь не недвижность. Это —апофеоз в нас самих предмета:замена смиренья простым покоем.То есть, новый вид христианства, коимдолг дорожить и стоять на стражетех, кто, должно быть, способен, дажекогда придет Гавриил с трубою,мертвый предмет продолжать собою!V
У пророков не принято быть здоровым.Прорицатели в массе увечны. Словом,я не более зряч, чем назонов Калхас.Потому прорицать — все равно, что кактусили львиный зев подносить к забралу.Все равно, что учить алфавит по Брайлю.Безнадежно. Предметов, по крайней мере,на тебя похожих наощупь, в мире,что называется, кот наплакал.Какова твоя жертва, таков оракул.VI
Ты, несомненно, простишь мне этотгаерский тон. Это — лучший методсильные чувства спасти от массыслабых. Греческий принцип маскиснова в ходу. Ибо в наше времясильные гибнут. Тогда как племяслабых — плодится и врозь и оптом.Прими же сегодня, как мой постскриптумк теории Дарвина, столь пожухлой,эту новую правду джунглей.VII
Через двадцать лет, ибо легче вспомнитьто, что отсутствует, чем восполнитьэто чем-то иным снаружи;ибо отсутствие права хуже,чем твое отсутствие, — новый Гоголь,насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,без оглядки вспять, без былой опаски, —как волшебный фонарь Христовой Пасхиоживляет под звуки воды из кранаспинку кресла пустого, как холст экрана.VIII
В нашем прошлом — величье. В грядущем — проза.Ибо с кресла пустого не больше спроса,чем с тебя, в нем сидевшей Ла Гарды тише,руки сложив, как писал я выше.Впрочем, в сумме своей наших дней объятьямного меньше раскинутых рук распятья.Так что эта находка певца хромогосейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого,предо мной маячит подобьем ветона прыжки в девяностые годы века.IX
Если меня не спасет та птичка,то есть, если она не снесет яичкаи в сем лабиринте без Ариадны(ибо у смерти есть варианты,предвидеть которые — тоже доблесть)я останусь один и, увы, сподоблюсьхолеры, доноса, отправки в лагерь,то — если только не ложь, что Лазарьбыл воскрешен, то я сам воскресну.Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.X
Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!То есть некуда так поспешать. Едва лиможет крепкому креслу грозить погибель.Ибо у нас на Востоке мебельслужит трем поколеньям кряду.А я исключаю пожар и кражу.Страшней, что смешать его могут с кучейдругих при уборке. На этот случайя даже сделать готов зарубки,изобразив голубка голубки.XI
Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,по общим орбитам столов и стульевкресло твое по ночной столовой.Клеймо — не позор, а основа новойастрономии, что — перейдем на шепот —подтверждает армейско-тюремный опыт:заклейменные вещи — источник твердыхвзглядов на мир у живых и мертвых.Так что мне не взирать, как в подобны лица,на похожие кресла с тоской Улисса.XII
Я — не сборщик реликвий. Подумай, еслиэта речь длинновата, что речь о креслетолько повод проникнуть в другие сферы.Ибо от всякой великой верыостаются, как правило, только мощи.Так суди же о силе любви, коль вещите, к которым ты прикоснулась ныне,превращаю — при жизни твоей — в святыни.Посмотри: доказуют такие нравыне величье певца, но его державы.XIII
Русский орел, потеряв корону,напоминает сейчас ворону.Его, горделивый недавно, клекоттеперь превратился в картавый рокот.Это — старость орлов или — голос страсти,обернувшийся следствием, эхом власти.И любовная песня — немногим тише.Любовь — имперское чувство. Ты жетакова, что Россия, к своей удаче,говорить не может с тобой иначе.XIV
Кресло стоит и вбирает теплыйвоздух прихожей. В стояк за каплейпадает капля из крана. Скромнострекочет будильник под лампой. Ровнопадает свет на пустые стеныи на цветы у окна, чьи тенистремятся за раму продлить квартиру.И вместе все создает картинутого в этот миг — и вдали, и возле —как было до нас. И как будет после.XV
Доброй ночи тебе, да и мне — не бденья.Доброй ночи стране моей для сведеньяличных счетов со мной пожелай оттуда,где, посредством верст или просто чуда,ты превратишься в почтовый адрес.Деревья шумят за окном, и абрискрыш представляет границу суток…В неподвижном теле порой рассудокоткрывает в руке, как в печи, заслонку.И перо за тобою бежит в догонку.XVI
Не догонит!.. Поелику ты — как облак.То есть, облик девы, конечно, обликдуши для мужчины. Не так ли, Муза?В этом причины и смерть союза.Ибо души — бесплотны. Ну что ж, тем дальшеты от меня. Не догонит!.. Дай жена прощание руку. На том спасибо.Величава наша разлука, ибонавсегда расстаемся. Смолкает цитра.Навсегда — не слово, а вправду цифра,чьи нули, когда мы зарастем травою,перекроют эпоху и век с лихвою.1967ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
I. Горбунов и Горчаков
«Ну, что тебе приснилось, Горбунов?»«Да, собственно, лисички». «Снова?» «Снова».«Ха-ха, ты насмешил меня, нет слов».«А я не вижу ничего смешного.Врач говорит: основа всех основ —нормальный сон». «Да ничего дурногоя не хотел… хоть сон того, не нов».«А что попишешь, если нет иного?»«Мы, ленинградцы, видим столько снов,а ты никак из этого, грибного,не вырвешься». «Скажи мне, Горчаков,а что вам, ленинградцам, часто снится?»«Да как когда… Концерты, лес смычков.Проспекты, переулки. Просто лица.(Сны состоят как будто из клочков.)Нева, мосты. А иногда — страница,и я ее читаю без очков!(Их отбирает перед сном сестрица.)»«Да, этот сон сильней моих зрачков!»«Ну что ты? Часто снится и больница».«Не нужно жизни. Знай себе смотри.Вот это сон! И вправду день не нужен.Такому сну мешает свет зари.И как, должно быть, злишься ты, разбужен…Проклятие, Мицкевич! Не ори!..Держу пари, что я проспал бы ужин».«Порой мне также снятся снегири.Порой ребенок прыгает по лужам.И это — я…» «Ну что ж ты, говори.Чего ты смолк?» «Я, кажется, простужен.Тебе зачем все это?» «Просто так».«Ну вот, я говорю, мне снится детство.Мы с пацанами лезем на чердак.И снится старость. Никуда не детьсяот старости… Какой-то кавардак:старик, мальчишка…» «Грустное соседство».«Ну, Горбунов, какой же ты простак!Ведь эти сновиденья только средствоночь провести поинтересней». «Как?!»«Чтоб ночью дня порастрясти наследство».«Ты говоришь «наследство»? Вот те на!Позволь, я обращусь к тебе с вопросом:а как же старость? Старость не видна.Когда ж это ты был седоволосым?»«Зачем хрипит Бабанов у окна?Зачем Мицкевич вертится под носом?На что же нам фантазия дана?И вот воображеньем, как насосом,я втягиваю старость в царство сна».«Но, Горчаков, тогда прости, не ты,не ты себе приснишься». «Истукановтебе подобных просто ждут Кресты,и там не выпускают из стаканов!А кто ж мне снится? Что молчишь? В кусты?»«Гор-кевич. В лучшем случае, Гор-банов».«Ты спятил, Горбунов!» «Твои черты,их — седина; таких самообмановполно и наяву до тошноты».«Ходить тебе в пижаме без карманов».«Да я и так в пижаме без кальсон».«Порой мне снится печка, головешки…»«Да, Горчаков, вот это сон так сон!Проспекты, разговоры. Просто вещи.Рояль, поющий скрипке в унисон.И женщины. И, может, что похлеще».«Вчера мне снился стол на шесть персон».«А сны твои — они бывают вещи?Иль попросту все мчится колесом?»«Да как сказать; те — вещи, те — зловещи».«Фрейд говорит, что каждый — пленник снов».«Мне говорили: каждый — раб привычки.Ты ничего не спутал, Горбунов?»«Да нет, я даже помню вид странички».«А Фрейд не врет?» «Ну, мало ли врунов…Но вот, допустим, хочется клубнички…»«То самое, в штанах?» «И без штанов.А снится, что клюют тебя синички.Сны откровенней всех говорунов».«А как же, Горбунов, твои лисички?»«Мои лисички — те же острова.(Да и растут лисички островками.)Проспекты те же, улочки, слова.Мы говорим, как правило, рывками.Подобно тишине, меж них — трава.Но можно прикоснуться к ним руками!Отсюда их обширные права,и кажутся они мне поплавками,которые несет в себе Неватого, что у меня под башмаками».«Так, значит, ты одни из рыбаков,которые способны бесконечновзирать на положенье поплавков,не правда ли?» «Пока что безупречно».«А в сумерках конструкции крючковприкидывать за ужином беспечно?»«И прятать по карманам червячков!»«Боюсь, что ты застрянешь здесь навечно».«Ты хочешь огорчить меня?» «Конечно.На то я, как известно, Горчаков».II. Горбунов и Горчаков
«Ты ужинал?» «Да, миска киселяи овощи». «Ну, все повеселее.А что снаружи?» «Звездные поля».«Смотрю, в тебе замашки Галилея».«Вторая половина февраляотмечена уходом Водолея,и Рыбы водворяются, суля,что скоро будет в реках потеплее».«А что земля?» «Что, собственно, земля?»«Ну, что внизу?» «Больничная аллея».«Да, знаешь, ты действительно готов.Ты метишь, как я чувствую, в Ньютоны.На буйном тоже некий Хомутов— кругом галдеж, блевотина и стоны —твердит: я — Гамильтон, и я здоров;а сам храпит, как наши харитоны».«Шло при Петре строительство портов,и наезжали разные тевтоны.Фамилии нам стоили трудов.Возможно, Хомутовы — Гамильтоны».«Натоплено, а чувствую озноб».«Напрасно ты к окошку прислонился».«Из-за твоих сверкающих зазноб».«Ну что же, убедился?» «Усомнился.Я вижу лишь аллею и сугроб».«Вон Водолей с кувшином наклонился».«Нам телескоп иметь здесь хорошо б».«Да, хорошо б». «И ты б угомонился».«Что?! Телескоп?! На кой мне телескоп!»«Ну, Горбунов, чего ты взбеленился?»«С ногами на постель мою ты влез.Я думаю, что мог бы потрудитьсяснять шлепанцы». «Но холодно мне без,без шлепанцев. Не следует сердиться.Я зябну потому, что интереск сырым лисичкам в памяти гнездится».«Не снился Фрейду этакий прогресс!Прогресса же не следует стыдиться:приснится активисту мокрый лес,а пассивист способен простудиться».«Лисички не безвредны, и, по мне,они враги душевному здоровью.Ты ценишь их?» «С любовью наравне».«А что ты понимаешь под любовью?»«Разлуку с одиночеством». «Вполне?»«Возможность наклониться к изголовьюи к жизни прикоснуться в тишинедыханием, руками или бровью…»«На что ты там уставился в окне?»«Само сопротивленье суесловью».«Не дашь ли ты мне яблока?» «Лови».«Ну, что твои лисички-невелички?»«Я думаю обычно о любвивсегда, когда смотрю я на лисички.Не знаю где — в уме или в крови, —но чувствуешь подобье переклички».«Привычка и нормальное, увы,стремление рассудка к обезличке».«То область рук. А в сфере головы —отсутствие какой-либо привычки».«И, стало быть, во сне, когда темно,ты грезишь о лисичках?» «Постоянно».«Вернее, о любви?» «Ну все равно.По-твоему, наверно, это странно?»«Не странно, а, по-моему, грешно.Грешно и, как мне думается, срамно!Чему ты улыбаешься?» «Смешно».«Не дашь ли ты мне яблока?» «Я дам, нопонять тебе лисичек не дано».«Лисички — это, знаешь, полигамно.Вот! Я тебя разделал под орех!Есть горечь в горчаковской укоризне!»«Зачем ты говоришь, что это грех?Грех — то, что наказуемо при жизни.А как накажешь, если стрелы всехстраданий жизни собрались, как в призме,в моей груди? Мне мнится без помехгрядущее». «Мы, стало быть, на тризнеприсутствуем?» «И, стало быть, мой смехсегодня говорит об оптимизме».«А Страшный Суд?» «А он — движенье вспять,в воспоминанья. Как в кинокартине.Да что там Апокалипсис! Лишь пять,пять месяцев в какой-нибудь пустыне.А я пол-жизни протрубил и спатьс лисичками мне хочется отныне.Я помню то, куда мне отступатьот Огненного Ангела Твердыни…»«Боль сокрушит гордыню». «Ни на пядь;боль напитала дерево гордыни».«Ты, значит, не боишься темноты?»«В ней есть ориентиры». «Поклянись мне».«И я с ориентирами на ты.Полно ориентиров, только свистни».«Находчивость — источник суеты».«Я не уверен в этом афоризме.Душа не ощущает тесноты».«Ты думаешь? А в мертвом организме?»«Я думаю, душа за время жизниприобретает смертные черты».III. Горбунов в ночи
«Больница. Ночь. Враждебная среда…Все это не трагедия… К тому жеи приговоры Страшного Судатем легче для души моей, чем хужеей было во плоти моей… Всегда,когда мне скверно, думаю, что ту жеболь вынесу вторично без труда.Так мальчика прослеживают в муже…Лисички занесли меня сюда.А то, что с ними связано, снаружи.Они теперь мне снятся. А женане снится мне. И правильно. Где тонко,там рвется. Эта мысль не лишена…Я сделал ей намернно ребенка.Я думал, что останется она.Хоть это — психология подонка.Но, видимо, добрался я до дна.Не знаю, как душа, а перепонкацела. Я слышу шелест полотна.Поет в зубах Бабанова гребенка…Я голос чей-то слышу в тишине.Но в нем с галлюцинациями слуханет общего: давление на дне —давление безвредное для уха.И голос тот противоречит мне.Уверенно, настойчиво и глухо.Кому принадлежит он? Не жене.Не ангелам. Поскольку царство духабезмолвствует с женою наравне.Жаль, нет со мною старого треуха!Больничная аллея. Ночь. Сугроб.Гудит ольха, со звездами сражаясь.Из-за угла в еврейский телескопглядит медбрат, в жида преображаясь.Сужается постель моя, как гроб.Хрусталик с ней сражается, сужаясь.И кровь шумит, как клюквенный сироп.И щиколотки стынут, обнажаясь.И делится мой разум, как микроб,в молчаньи безгранично размножаясь!Нас было двое. То есть к алтарю…Она ушла. Задетый за живое,теперь я вечно с кем-то говорю.Да, было двое. И осталось двое!Февраль идет на смену январю.Вот так, напоминая о конвое,алтарь, благодаря календарю,препятствует молчанью, каковоея тем уничтожаю, что творюв себе второе поле силовое.Она ушла. Я одержим собой.Собой? А не позвать ли Горчакова?Эй, Горчаков!.. Да нет, уже отбой.Да так ли это, впрочем, бестолково,когда одни уста наперебойпоют двоих в отсутствии алькова?Я сам слежу за собственной губой.Их пополам притягивает слово.Я — круг в сеченьи. Стало быть, любойиз нас двоих — магнитная подкова.Ночь. Губы на два голоса поют.Ты думаешь, не много ли мне чести?Но в этом есть особенный уют:пускай противоречие, но вместе.Они почти семейство создаютв молчаньи. А тем более — в присесте.Возлюбленному верхняя приют.А нижняя относится к невесте.Но то, что на два делится, то тутразделится, бесспорно, и на двести.А все, что увеличилось вдвойне,приемлемо и больше не ничтожно.Проблему одиночества вполнерешить за счет раздвоенности можно.Отчаянье раскачивает мне,как доску, душу надвое, как нож, ноне я с ним остаюсь наедине.А если двоедушие безбожно,то не дрова нуждаются в огне,а греет то, что противоположно.Ты, Боже, если властен сразу двум,двум голосам внимать, притом бегущимиз уст одних, и видеть в них не шум,а вид борьбы минувшего с грядущим,восхить к Себе мой кашляющий ум,микробы расселив его по кущам,и сумму дней и судорожных думТы раздели им жестом всемогущим.А мне оставь, как разность этих сумм,победу над молчаньем и удушьем.А ежели мне впрямь необходимздесь слушатель, то, Господи, не мешкай:пошли мне небожителя. Над нимни болью не возвышусь, ни усмешкой,поскольку он для них неуязвим.По мне, коль оборачиваться решкой,то пусть не Горчаков, а херувимвозносится над грязною ночлежкойи кружит над рыданьями и слежкойпрямым благословением Твоим».IV Горчаков и врачи
«Ну, Горчаков, давайте ваш доклад».«О Горбунове?» «Да, о Горбунове».«Он выражает беспартийный взглядна вещи, на явления — в основесвоей диалектический; но ряд —но ряд его высказываний вноведля нас». «Они, бесспорно, говорято редкостной насыщенности кровиазотом, разложившим аппаратсамоконтроля». «Сросшиеся брови,ассиметричность подбородка, жирна подбородке. Нос его расцвеченсосудами, раздавшимися вширь…»«Я думаю, разрушенная печень».«Компрессами и путаницей жилассиметричный лоб его увенчан.Лисички — его слабость и кумир.Он так непривлекателен для женщин.«Преувеличен внутренний наш мир,а внешний, соответственно, уменьшен», —вот характерный для него язык.В таких вот выражениях примерныхсвой истинный показывает ликсторонник непартийных, эфемерныхвоззрений…» «В этом чувствуется сдвигналево от открытий достоверныхмарксизма». «Недостаточно улик».«А как насчет явлений атмосферных?»«А он отвык от женщины?» «Отвык.В нем нет телодвижений, характерныхдля этого… ну как его… ах ты!..»«Спокойно, Горчаков!» «…для женолюба».«А как он там… ну, в смысле наготы?..Там органы и прочее?» «Сугубо,сугубо от нужды и до нужды.Простите, что высказываюсь грубо».«Ну что вы! Не хотите ли воды?»«Воды?» «А вы хотели коньяку бы?»«Не признаю я этой ерунды».«Зачем же вы облизывали губы?»«Не знаю… Что-то связано с водой».«Что именно?» «Не помню, извините».«Наверное, стакан перед едой?»«Да нет же, вы мне спутали все нити…Постойте, вижу… человек… худой…вокруг — пустыня… Азия… взгляните:ползут пески татарскою ордой,пылает солнце… как его?.. в зените.Он окружен враждебною средой…И вдруг — колодец…» «Дальше! Не тяните!»«А дальше вновь все пусто и мертво.Колодец… это самое… сокрылся».«Эй, Горчаков! Что с вами?» «Я… того.Я, знаете, того… заговорился.Во всем великолепьи своегоидеализма нынче он раскрылся».«Кто? Горбунов?» «Ну да, я про него.Простите мне, товарищи, что сбился».«Нет-нет, вы продолжайте. Ничего».«Я слишком в Горбунова углубился…Он — беспартийный, вот его беда!И если день особенно морозен,он сильно отклоняется туда…ну, влево, к отопленью…» «Грандиозен!»«А он религиозен?» «О, да-да!Он так религио… религиозен!Я даже опасаюсь иногда:того гляди, что бухнется он оземьи станет Бога требовать сюда».«Он так от беспартийности нервозен».«Он влево уклоняется». «Ха-ха!»«Чему вы усмехаетесь, коллега?»«Тому, что это, в общем, чепуха:от Горчакова батареи слева,от Горбунова, стало быть…» «Ага!Как в шахматах? Король и королева?Напротив!» «Справедливо». «От грехазапишем, так сказать, для подогревадва мнения». «Идея неплоха».«Какая ж это песня без припева?Ну вот и заключение… шнурков!подшить!.. Эй, Гочаков, вы не могли быавтограф свой?» «Я нынче без очков».«Мои не подойдут?» «Да подошли бы.Так: «влево уклоняется»… каков!…«и вправо»… справедливо! Справедливыдва мнения. Мы этих барчуков…Одно из двух: мы выкурим их, либо…»«Спасибо вам, товарищ Горчаков.На Пасху мы вас выпустим». «Спасибо.Да-да. Благодарю. Благодарить…Не сделать ли поклона поясного?…Где Горбунов?! Глаза ему раскрыть!..О, ужас, я же истины — ни слова…Да, собственно, откуда эта прыть?Плевать на параноика лесного!Уток теряет собственную нить,когда под ним беснуется основа.Как странно Горчакову говоритьбезумными словами Горбунова!»V Песня в третьем лице
«И он ему сказал». «И он емусказал». «И он сказал». «И он ответил».«И он сказал». «И он». «И он во тьмувоззрился и сказал». «Слова на ветер».«И он ему сказал». «Но, так сказать,сказать «сказал» сказать совсем не то, чтоон сам сказал». «И он «к чему влезатьв подробности» сказал; все ясно. Точка».«Один сказал другой сказал струит».«Сказал греха струит сказал к веригам».«И молча на столе сказал стоит».«И, в общем, отдает татарским игом».«И он ему сказал». «А он связали свой сказал и тот, чей отзвук замер».«И он сказал». «Но он тогда сказал».«И он ему сказал; и время занял».«И он сказал». «Вот так булыжник вдругшвыряют в пруд. Круги — один, четыре…»«И он сказал». «И это — тот же круг,но радиус его, бесспорно, шире».«Сказал — кольцо». «Сказал — еще кольцо».«И вот его сказал уткнулся в берег».«И собственный сказал толкнул в лицо,вернувшись вспять». «И больше нет Америк».«Сказал». «Сказал». «Сказал». «Сказал». «Сказал».«Суть поезда». «Все дальше, дальше рейсы».«И вот уже сказал почти вокзал».«Никто из них не хочет лечь на рельсы».«И он сказал». «А он сказал в ответ».«Сказал исчез». «Сказал пришел к перрону».«И он сказал». «Но раз сказал — предмет,то также относиться должно к ону».«И он ему». «И он». «И он ему».«И я готов считать, что вечер начат».«И он ему». «И все это к тому,что оба суть одно взаимно значат».«Он, собственно, вопрос». «Ему — ответ».«Потом наоборот». «И нет различья».«Конечно, между ними есть просвет».«Но лишь как средство избежать двуличья».«Он кем (ему) приходится ему?»«И в неживой возможны ли природесношенья неподсудные уму?»«Пусть не родня обычная, но вроде?»«Чего не разберет судебный зал!Сидит судья; очки его без стекол».«Он кто ему?» «Да он ему — сказал».«И это грандиознее, чем свекор».«Огромный дом. Слепые этажи.Два лика, побледневшие от вони».«Они не здесь». «А где они, скажи?»«Где? В он-ему-сказале или в оне».«Огромный дом. Фигуры у окна.И гомон, как под сводами вокзала.Когда здесь наступает тишина?»«Лишь в промежутках он-ему-сказала».«Сказала, знаешь, требует она».«Но это же сказал во время она».«А все-таки приятна тишина».«Страшнее, чем анафема с амвона».«Так, значит, тут страшатся тишины?»«Да нет; как обстоятельствами местаи времени, все объединенысказалом наподобие инцеста».«И это образ действия?» «О да.Они полны сношеньями своими».«Когда они умолкнут?» «Никогда».«Наверное, как собственное имя».«Да, собственное имя — концентрат.Оно не допускает переносов,замен, преображений и утрат».«И это, в общем, двигатель вопросов».«Вот именно! И косвенная речьв действительности — самая прямая».«И этим невозможно пренебречьбез личного ущерба». «И, внимая,тому, что Он Сказал произнесет,как дети у церковного притвора,мы как бы приобщаемся высот,достигнутых еще до разговора».«Что вам приснилось, Он Ему Сказал?»«Кругом — врачи». «Рассказывать подробно».«Мне ночью снился океанский вал.Мне снилось море». «Неправдоподобно!»«Должно быть, он забыл уже своихлисичек». «Невозможно!» «Вероятно».«Да нет, он отвечает за двоих».«И это уж, конечно, необъятно».«Я видел сонмы сумеречных вод.Отчетливо и ясно. Но при этом,я видел столь же ясно небосвод…»«И это вроде выстрела дуплетом».«И гребни, словно гривы жеребцов,расставшихся с утопленной повозкой».«А не было там, знаете, гребцов,утопленников?» «Я не Айвазовский.Я видел гребни пенившихся круч.И берег — как огромная подкова…И Он Сказал носился между тучс улыбкой Горбунова, Горчакова».VI Горбунов и Горчаков
«Ну, что тебе приснилось? Говори».«Да я ж тебе сказал о разговорес комиссией». «Да брось ты, не хитри.Я сам его подслушал в коридоре».«Ну вот, я говорю…» «Держу пари,ты станешь утверждать, что снится море».«Да, море, разумеется». «Не ври,не верю». «Не настаиваю. Гореневелико». «Ты только посмотри,как залупился! Истинно на вореи шапка загорается». «Ну, брось».«Чего ж это я брошу, интересно?»«Да я же, Горчаков, тебя насквозь…»«Нашелся рентгенолог!» «Неуместноподшучиваешь. Как бы не пришлосьраскаиваться». «Выдумаешь!» «Честно.Как только мы оказывались врозь,комиссии вдруг делалось известно,о чем мы тут… Сексотничал, небось?Чего же ты зарделся, как невеста?»«Ты сердишься?» «Да нет, я не сержусь».«Не мучь меня!» «Что, я — тебя? Занятно!»«Ты сердишься». «Ну хочешь, побожусь?»«Тебе же это будет неприятно».«Да нет, я не особенно стыжусь».«Вот это уже искренне». «Обратноза старое? Неужто я кажусьтебе достойным слежки? Непонятно».«А что ж не побожился?» «Я боюсь,что ты мне не поверишь». «Вероятно».«Я что-то в этом смысла не пойму».«Я смешиваю зерна и полову».«Вот видишь, ты не веришь ничему:ни Знамению Крестному, ни слову».«Война в Крыму. Все, видимо, в дыму.Цитирую по дедушке Крылову…Отсюда ты направишься в тюрьму».«Ты шел бы, подобру да поздорову…»«Чего ты там таращишься во тьму?»«Уланову я вижу и Орлову».«Я, знаешь ли, смотаюсь в коридор».«Зачем?» «Да так, покалывает темя».«Зачем ты вечно спрашиваешь?» «Вздор!»«Что, истины выискиваешь семя?»«Ты тоже ведь таращишься во двор».«Сексотишь, вероятно, сучье племя».«Я просто расширяю кругозор».«Не веря?» «Недоверчивость не бремя.Ты знаешь, и донос, и разговор —все это как-то скрашивает время».«А время как-то скрашивает дни».«Вот, кажется, и темя отпустило…Ну, что тебе приснилось, не темни!»«А, все это тоскливо и постыло…Ты лучше посмотрел бы на огни».«Ну, тени от дощатого настила…»«Орлова! и Уланова в тени…»«Ты знаешь, как бы кофе не остыло».«Война была, ты знаешь, и ониявлялись как бы символами тыла».«Вторая половина февраля.Смотри-ка, что показывают стрелки».«Я думаю, лишь радиус нуля».«А цифры?» «Как бордюрчик на тарелке…Сервиз я видел, сделанный а лямейсенские…» «Мне нравятся подделки».«Там надпись: «мастерская короля»и солнце — вроде газовой горелки».«Сейчас я взял бы вермуту». «А ясейчас не отказался бы от грелки…Смотри, какие тени от куста!»«Прости, но я материю все ту же…те часики…» «Обратно неспроста?»«Ты судишь обо мне гораздо хуже,чем я того…» «Виной твои уста».«Неужто ж ноль?» «Ага». «Но почему же?»«Да просто так; снаружи — пустота».«Зато внутри теплее, чем снаружи».«Ну, эти утепленные местаявляются лишь следствиями стужи».«А как же быть со штабелями дров?»«Наверное, связующие звенья…О, Господи, как дует из углов!И холодно, и голоден как зверь я».«Болезни — это больше докторов».«Подворье грандиознее преддверья».«Но все-таки, ты знаешь, это кров».«Давай-ка, Горчаков, без лицемерья;и знай — реальность высказанных словогромней, чем реальность недоверья».«Да, стужа грандиознее тепла».«А время грандиознее, чем стрелка».«А древо грандиознее дупла».«Дупло же грандиознее, чем белка».«А белка грациознее орла».«А рыбка… это самое… где мелко».«Мне хочется раздеться догола!»«Где радиус, там вилка и тарелка!»«А дерево, сгоревшее дотла…»«Едва ли грандиознее, чем грелка».VII Горбунов и Горчаков
«Ты ужинал?» «Да, прежняя трава.Все овощи…» «Не стоит огорчаться.Нам птичьи тут отпущены права».«Но мясо не должно бы запрещаться».«Взгляни-ка лучше: новые дрова…»«Имею же я право возмущаться!»«Ну нет, администрация права,права в пределах радиуса». «Вжатьсяв сей радиус не жаждет голова,а брюхо…» «Не желаю возвращатьсяк изложенному выше; и к тому ж,мне кажется, пошаливает почка».«Но сам-то я — вне радиуса». «Чушь!А кто же предо мной?» «Лишь оболочка».«Ну, о неограниченности душслыхал я что-то в молодости. Точка».«Да нет, помимо этого, я — муж.Снаружи и жена моя, и дочка».«Тебе необходим холодный душ!Где именно?» «На станции Опочка».«Наверное, приснилось». «Ни фига.Скорее, это я тебе приснился».«Опочка где-то в области». «Ага».«Далеко ты того… распространился».«Мне следует удариться в бега».«Не стоит. Ты весьма укоренился».«Ты прав. Но, говорят, одна нога…другая там… Вообще я обленился!Не сделать семимильного шага!»«Ну-ну, угомонись». «Угомонился».«Ты сколько зарабатывал?» «Семьсот;по-старому». «И где же?» «В учрежденьи».«Боишься, что спросил и донесет?»«Ну кто тебе откажет в наслажденьи?»«Тебя мое молчанье не спасет».«Да, знаешь ли, по зрелом рассужденьи…»«Приятнее считать, что я сексот,чем размышлять о местонахожденьи».«Увы, до столь пронзительных высотмешает мне взорлить происхожденье».«Так что ж ты наседаешь на меню?»«Еще не превратился в ветеранаи трижды то же самое на дню…»«Ты меряешь в масштабах ресторана».«Я вписываю в радиус родню».«Тебе, должно быть, резали баранадля ужина». «Я, собственно, клонюк тому, что мне отказываться раноот прошлого». «Кончай пороть херню».«А что тебе не нравится?» «Пространно».«Я радиус расширил до родни».«Тем хуже для тебя оно, тем хуже».«Я только ножка циркуля. Они —опора неподвижная снаружи».«И это как-то скрашивает дни,чем шире этот радиус?» «Чем уже.На свете так положено: однистоят, другие двигаются вчуже».«Бывают неподвижные огни,расширенные радиусом лужи».«Я двигаюсь!» «Не ведаю, где старт,но финиш — ленинградские сугробы».«Я жив, пока я двигаюсь. Декартмне мог бы позавидовать». «Еще бы!Мне нравится твой искренний азарт».«А мне твои душевные трущобынаскучили». «А что твой миллиард —ну, звездные ковши и небоскребы?»«Восходит Овн, курирующий март».«Иметь здесь телескоп нам хорошо бы».«Вот именно. Нам стали бы видныопоры наши дальние». «Начаткидвижения». «Мы чувствовать должныустойчивость Опочки и Камчатки».«Я в марте родился. Мне сужденышатания. Мне сняли отпечатки…Как жаль, что мы дрожать принуждены:опоры наши дальние столь шатки…»«Которые под Овном рождены,должны ходить в каракулевой шапке».«Ты думаешь, от холода дрожу?»«А сверься с посиневшими пальцами».«А ты?» «Я Близнецам принадлежу.Я в мае родился, под Близнецами».«Тепло тебе?» «Поскольку я сужу…»«Короче! Не мудри с немудрецами!»«В сравнении с тобой я нахожу,что вовсе мне не холодно». «С концами!»«В чем дело, Горчаков?» «Не выношу!»«Да нет, все это правда — с месяцами».«Увы, на телескоп не наскрести,и мы своих опор не наблюдаем».«Пусть радиус у жизни не в чести,сам циркуль, Горчаков, неувядаем».«Еще умру тут, Господи прости,считая, что тот свет необитаем».«Нет, не умрешь, напрасно не грусти».«Ты думаешь?» «Обсудим». «Обсуждаем».«Тот груз, которым нынче обладаем,в другую жизнь нельзя перенести».VIII Горбунов в ночи
«Твой довод мне бессмертие сулит!Мой разум, как извилины подстилки,сияньем твоих доводов залит —не к чести моей собственной коптилки…Проклятие, что делает колит!И мысли — словно демоны в бутылке.Твой светоч мой фитиль не веселит!О Горбунов! от слов твоих в затылке,воспламеняясь, кровь моя бурлит —от этой искры, брошенной в опилки!Ушел… Мне остается монолог.Плюс радиус ночного циферблата…Оставил только яблоки в залоги смылся, наподобие Пилата!Попробуем забиться в уголок,исследуем окраины халата.Водрузим на затылок котелокс присохшими остатками салата…Какие звезды?! Пол и потолок.В окошке — отражается палата.Ночь. Окна — бесконечности оплот.Палата в них двоится и клубится.За окнами — решетки переплет:наружу отраженью не пробиться.В пространстве этом — задом наперед —постелью мудрено не ошибиться.Но сон меня сегодня не берет.Уснуть бы… и вообще — самоубиться!Рискуя — раз тут все наоборот —тем самым в свою душу углубиться!Уснуть бы… Санитары на посту.Приносит ли им пользу отраженье?Оно лишь умножает тесноту,поскольку бесконечность — умноженье.Я сам уже в глазах своих расту,и стекла, подхлестнув воображенье,сжимают между койками версту…Я чувствую во внутренностях жженье,взирая на далекую звезду.Основа притяженья — торможенье!Нормальный сон — основа всех основ!Верней, выздоровления основа.Эй, Горбунов!.. на кой мне Горбунов?!Уменьшим свою речь на Горбунова!Сны откровенней всех говорунови грандиозней яблока глазного.Фрейд говорит, что каждый — пленник снов.Как странно в это вдумываться снова…Могилы исправляют горбунов!..Конечно, за отсутствием иноголекарства… А сия галиматья —лишь следствие молчания соседнихкроватей. Ибо чувствую, что ятогда лишь есмь, когда есть собеседник!В словах я приобщаюсь бытия!Им нужен продолжатель и наследник!Ты, Горбунов, мой высший судия!А сам я — только собственный посредникмеж спящим и лишенным забытья,смотритель своих выбитых передних…Ночь. Форточка… О если бы медбратоткрыл ее… Не может быть и речи.На этот — ныне запертый — квадратприходятся лицо мое и плечи.Ведь это означало бы разврат,утечку отражения. А течитем плохи, что любой дегенератрешился бы, поскольку недалече,удрать хоть головою в Ленинград…О Горбунов! я чувствую при встречес тобою, как нормальный идиот,себя всего лишь радиусом стрелки!Никто меня, я думаю, не ждетни здесь, ни за пределами тарелки,заполненной цифирью. Анекдот!Увы, тебе масштабы эти мелки!Грядет твое мучение! Ты тот,которому масштаб его по мерке.Весь ужас, что с тобой произойдет,ступеньки разновидность или дверкитуда, где заждались тебя. Грешулишь тем, что не смогу тебя дозваться.Ты, Горбунов! Покуда я дышу,во власть твою я должен отдаваться!К тебе свои молитвы возношу!Мне некуда от слов твоих деваться!Приди ко мне! Я слов твоих прошу.Им нужно надо мною раздаваться!Затем-то я на них и доношу,что с ними неспособен расставаться,когда ты удаляешься… Прости!Не то, чтобы страшился я разлуки…Зажав освобождение в горсти,к тебе свои протягиваю руки.Как все, что предстоит перенести —источник равнодушия и скуки —не помни, Горбунов, меня, не мсти!Как эхо, продолжающее звуки,стремясь их от забвения спасти,люблю и предаю тебя на муки».IX Горбунов и врачи
«Ну, Горбунов, рассказывайте нам».«О чем?» «О ваших снах». «Об оболочке».«И называйте всех по именам».«О циркуле». «Рассказывай о дочке».«Дочь не имеет отношенья к снам».«Давай-ка, Горбунов, без проволочки».«Мне снилось море». «Ну его к хренам».«Да, лучше обойдемся без примочки».«Без ваших по морям да по волнам».«Начните, если хочется, с Опочки».«Зачем вам это?» «Нужно». «И сполна».«Для вашей пользы». «Реплика во вкусевопросов Красной Шапочки. Она,вы помните, спросила у бабусинасчет ушей, чья странная длина…«не бойся» — та в ответ, — «ахти, боюся»,«чтоб лучше слышать внучку!» «Вот те на!Не думали о вас мы, как о трусе».«К тому ж в итоге крошка спасена».«Во всем есть плюсы». «Думайте о плюсе».«Чего молчите?» «Просто невтерпеж!Дождется, что придется рассердиться!»«Чего ты дожидаешься?» «Что ложь,не встретив возражений, испарится».«И что тогда?» «Естественнее все жна равных толковать, как говорится».«Ну, мне осточертел его скулеж.Давайте впрыснем кальцию, сестрица».«Он весь дрожит». «Естественная дрожь.То мысли обостряются от шприца».«Ну, Горбунов, припомнили ли вы,что снилось?» «Только море». «А лисички?»«Увы, их больше не было». «Увы!»«Я свыкся с ними. Это — по привычке».«О женщинах, когда они мертвыили смотались к черту на кулички,так сетуют мужчины». «Вы правы:«увы» — мужская реплика. Кавычки».«Но может быть и возгласом вдовы».«Запишем обе мысли в рапортичке».«Сны обнажают тайную канвутого, что совершается в мужчине».«А то, что происходит наяву,не так нас занимает по причине…»«Причину я и сам вам назову».«Да: Горчаков. Но дело не в личине,им принятой скорей по озорству;но в снах у вас — тенденция к пучине».«Вы сон мой превращаете в Неву.А устье говорит не о кончине,скорей о размножении». «Едва льтерпимо, чтоб у всяческих отбросовпошло потомство». «Экая печаль.Река, как уверяет нас философ,стоит на месте, убегая вдаль».«И это, говорят, вопрос вопросов».«Отсюда Ньютон делает мораль».«Ага! опять Ньютон!» «И Ломоносов».«А что у нас за окнами?» «Февраль.Пора метелей, спячки и доносов».«Как месяц, он единственный в годупо дням своим». «Подобие калеки».«Но легче ведь прожить его?» «К стыду,признаюсь: легче легкого». «А реки?»«Что — реки?» «Замыкаются во льду».«Но мы-то говорим о человеке».«Вы знаете, что ждет вас?» «На беду,подозреваю: справка об опеке?»«Со всем, что вы имеете в виду,вы, в общем, здесь останетесь навеки».«За что?!.. а впрочем, следует в уздедержать себя… нет выхода другого».«И кликнуть Горчакова». «О звездес ним можно побеседовать». «Толково».«Везде есть плюсы». «Именно. Везде».«И сам он вездесущ, как Иегова;хотя он и доносит». «На гвозде,как правило, и держится подкова».«Как странно Горбунову на крестерассчитывать внизу на Горчакова».«Зачем преувеличивать?» «К чему,милейший, эти мысли о Голгофе?»«Но это — катастрофа». «Не пойму:вы вечность приравняли к катастрофе?»«Он вечности не хочет потому,что вечность — точно пробка в полуштофе».«Да, все это ему не по уму».«Эй, Горбунов, желаете ли кофе?»«Почто меня покинул!» «Вы к комувзываете?» «Опять о Горчаковетоскует он». «Не дочка, не жена,а Горчаков!» «Все дело в эгоизме».«Да Горчаков ли?» «Форма не важна.Эй, Горбунов, а ну-ка покажись мне.Твоя, ты знаешь, участь решена».«А Горчаков?» «Предайся укоризне:отныне вам разлука суждена.Отпустим. Не вздыхай об этом слизне».«Отныне, как обычно после жизни,начнется вечность». «Просто тишина».X Разговор на крыльце
«Огромный город в сумраке густом».«Расчерченная школьная тетрадка».«Стоит огромный сумасшедший дом».«Как вакуум внутри миропорядка».«Фасад скрывает выстуженный двор,заваленный сугробами, дровами».«Не есть ли это тоже разговор,коль все это описано словами?»«Здесь — люди, и сошедшие с умаот ужасов — утробных и загробных».«А сами люди? Именно самавозможность называть себе подобныхлюдьми?» «Но выражение их глаз?Конечности их? Головы и плечи?»«Вещь, имя получившая, тотчасстановится немедля частью речи».«И части тела?» «Именно они».«А место это?» «Названо же домом».«А дни?» «Поименованы же дни».«О, все это становится Содомомслов алчущих! Откуда их права?»«Тут имя прозвучало бы зловеще».«Как быстро разбухает головасловами, пожирающими вещи!»«Бесспорно, это голову кружит».«Как море — Горбунову; нездорово».«Не море, значит, на берег бежит,а слово надвигается на слово».«Слова — почти подобие мощей!»«Коль вещи эти где-нибудь да висли…Названия — защита от вещей».«От смысла жизни». «В некотором смысле».«Ужель и от страдания Христа?»«От всякого страдания». «Бог с вами!»«Он сам словами пользовал уста…Но он и защитил себя словами».«Тем, собственно, пример его и вещ!»«Гарантия, что в море — не утонем».«И смерть его — единственная вещьдвузначная». «И, стало быть, синоним».«Но вечность-то? Иль тоже на столестоит она сказалом в казакине?»«Единственное слово на земле,предмет не поглотившее поныне».«Но это ли защита от словес?»«Едва ли». «Осеняющийся КрестнымЗнамением спасется». «Но не весь».«В синониме не более воскреснем».«Не более». «А ежели в любви?Она — сопротивленье суесловью».«Вы либо небожитель; либо вымешаете потенцию с любовью».«Нет слова, столь лишенного примет».«И нет непроницаемей покрова,столь полно поглотившего предмет,и более щемящего, как слово».«Но ежели взглянуть со стороны,то можно, в общем, сделать замечанье:и слово — вещь. Тогда мы спасены!»«Тогда и начинается молчанье.Молчанье — это будущее дней,катящихся навстречу нашей речи,со всем, что мы подчеркиваем в ней,с присутствием прощания при встрече.Молчанье — это будущее слов,уже пожравших гласными всю вещность,страшащуюся собственных углов;волна, перекрывающая вечность.Молчанье есть грядущее любви;пространство, а не мертвая помеха,лишающее бьющийся в кровифальцет ее и отклика, и эха.Молчанье — настоящее для тех,кто жил до нас. Молчание — как сводня,в себе объединяющая всех,в глаголющее вхожая сегодня.Жизнь — только разговор перед лицоммолчанья». «Пререкание движений».«Речь сумерек с расплывшимся концом».«И стены — воплощенье возражений».«Огромный город в сумраке густом».«Речь хаоса, изложенная кратко».«Стоит огромный сумасшедший дом,как вакуум внутри миропорядка».«Проклятие, как дует из углов!»«Мой слух твое проклятие не колет:не жизнь передо мной — победа слов».«О как из существительных глаголет!»«Так птица вылетает из гнезда,гонимая заботами о харче».«Восходит над равниною звездаи ищет собеседника поярче».«И самая равнина, сколько взорохватывает, с медленностью почтыподдерживает ночью разговор».«Чем именно?» «Неровностями почвы».«Как различить ночных говорунов,хоть смысла в этом нету никакого?»«Когда повыше — это Горбунов,а где пониже — голос Горчакова».XI Горбунов и Горчаков
«Ну, что тебе приснилось?» «Как всегда».«Тогда я и не спрашиваю». «Так-то,проснулось чувство — как его? — стыда».«Скорее чувство меры или такта».«Хорош!» «А что поделаешь? Средазаела. И зависимость от факта».«Какого?» «Попадания сюда».«Ты довести способен до инфаркта.Пошел ты вместе с фактами… туда».«Давай, не будем прерывать контакта».«Зачем тебе?» «А кто его». «Ну что ж…Так ты меня покинешь?» «После Пасхи».«Куда же ты отсюдова пойдешь?»«Домой пойду». «А примут без опаски?»«Я думаю». «А где же ты живешь?»«Не предаю я адреса огласке».«Сдается мне, дружок, что это ложь».«Как хочешь». «Не рассказывай мне сказки».«Ты все равно ко мне не попадешь».«О чем ты?» «Я все больше о развязке».«Тогда ты прав». «Я думаю, что прав».«Лишь думаешь?» «Ну, вырвалось случайно.Я сомневаться не имею прав».«А чем займешься дома?» «Это тайна».«Подобный стиль беседовать избрав,контакта хочешь? Странно чрезвычайно».«Не стиль таков, а, собственно, мой нрав».«А может, хочешь яблока ты?» «Дай, ноне расколюсь я, яблоко забрав…Понять и бросить, вира или майна —вот род моих занятий основной.Все прочее считаю посторонним».«Глаза мне застилает пеленой!Поднять и бросить! — это же синонимвсего происходящего со мной».«Ну, мы тебя, не бойся, не уроним».«Что значит «мы»?» «Не нервничай, больной.Хошь, научу гаданью по ладоням?»«Прости, я повернусь к тебе спиной.»«Ужель мы нашу дружбу похороним?!Ты должен быть, по-моему, добрей».«Таким я вышел, видимо, из чрева».«Но бытие…» «Чайку тебе?» «Налей…определяет…» «Греть?» «Без подогрева…сознание… Ну, ладно, подогрей».«Прочел бы это справа ты налево».«Да что же я, по-твоему — еврей?»«Еврей снял это яблоко со древапознания». «Ты, братец, дуралей.Сняла-то Ева». «Видно, он и Ева».«А все ж он был по-своему умен.Является создателем науки.И имя звучно». «Лучше без имен.Боюсь, не отхватили бы мне рукиза этот смысловой полиндромон».«Он тоже обрекал себя на муки.Теперь он вождь народов и племен».«Панмонголизм! как много в этом звуке».«Он тоже, вроде, был приговорен».«Наверно, не к разлуке». «Не к разлуке.Что есть разлука?» «Знаешь, не пойму,зачем тебе?» «Считай, для картотеки».«Разлука — это судя по тому,с кем расстаешься. Дело в человеке.Где остаешься. Можно ль одномуостаться там, подавшись в имяреки?Коль с близким, — отдаешь его кому?Надолго ли?» «А ежели навеки?»«Тогда стоишь и пялишься во тьмутакую, как опущенные векиобычно создают тебе для сна.И вздрагиваешь изредка от горя,поскольку мрака явственность ясна.И ни тебе лисичек или моря».«А ежели за окнами весна?Весной все легче». «Спорно это». «Споря,не забывай, что в окнах — белизна».«Тогда ты — словно вырванное с поля».«Земля не кровоточит, как десна».«Ну, видимо, на то Господня воля…А что тебе разлука?» «Трепотня…Ну, за спиной закрывшиеся двери.И, если это день, сиянье дня».«А если ночь?» «Смотря по атмосфере.Ну, может, свет горящего огня.А нет — скамья, пустующая в сквере».«Ты расставался с кем-нибудь, хранявоспоминанья?» «Лучше на примере».«Ну, что ты скажешь, потеряв меня?»«Вообще-то, я не чувствую потери».«Не чувствуешь? А все твое нытьео дружбе?» «Это верно и поныне.Пока у нас совместное житье,нам лучше, видно, вместе по причинетого, что бытие…» «Да не на «е»!Не бытие, а бытие». «Да ты не —не придирайся… да, небытие,когда меня не будет и в помине,придаст своеобразие равнине».«Ты, стало быть, молчание мое…»XII Горбунов и Горчаков
«Ты ужинал?» «Я ужинал. А ты?»«Я ужинал». «И как тебе капуста?»«Щи оставляют в смысле густотыжелать, конечно, лучшего: не густо».«А щи вообще, как правило, пусты.Есть даже поговорка». «Это грустно.Хоть уксуса чуть-чуть для остроты!»«Все — пусто». «Отличается на вкус-то,наверно, пустота от пустоты».«Не жвачки мне хотелось бы, а хруста».«В такие нас забросило места,что ничего не остается, кромекак постничать задолго до Поста».«Ты говоришь о сумасшедшем доме?»«Да, наша география проста».«А что потом?» «Ты вечно о потоме!Когда — потом?» «По снятии с креста».«О чем ты?!» «Отнесись как к идиоме».«Положат хоть лаврового листа».«А разведут по-прежнему на броме».«Да, все это не кончится добром.Бром вреден — так я думаю — здоровью».«И волосы вылазят. Это — бром!Ты приглядись к любому изголовью:Бабанов расстается с сербром,Мицкевич — с высыпающейся бровью.И у меня на темени разгром.Он медленно приводит к малокровью».«Бром — стенка между бесом и ребром,чтоб мы мозги не портили любовью.Я в армии глотал его». «Один?»«Всей армией. Мы выдумали слово.Он назывался «противостоин».Какая с ним Уланова-Орлова!»«Я был брюнет, а делаюсь блондин.Пробор разрушен! Жалкая основа…А ткани нет… не вышло до сединдожить…» «Не забывай же основного».«Чего не забывать мне, господин?»«Быть может, не потребуются снова».«Кто?» «Кудри». «Вероятно». «Не дрожи».«Мне холодно». «Засунул бы ты рукипод одеяло». «Правильно». «Скажи,что есть любовь?» «Сказал…» «Но в каждом звукедругие рубежи и этажи».«Любовь есть предисловие к разлуке».«Не может быть!» «Я памятником лжисогласен стать, чтоб правнуки и внукимне на голову клали!» «Не блажи».«Я это, как и прочее, от скуки».«Проклятие, как дует от окна».«Залеплено замазкой». «Безобразно.Смотри, и батарея холодна!»«Здесь вообще и холодно и грязно…Смотри, звезда над деревом видна —без телескопа». «Видно и на глаз, нозвезда не появляется одна».«Я вдруг подумал — но, конечно, праздно —что если крест да распилить бы надрова, взойдет ли дым крестообразно?»«Ты спятил!» «Я не спятил, а блюдутвой интерес». «Похвальная сердечность.Но что имеешь, собственно, ввиду?»«Согреть окоченевшую конечность».««Да, все мои конечности во льду».«Я прав». «Но в этом есть бесчеловечность.Сложи поленья лучше как звезду».«Звезда, ты прав, напоминает вечность;не то, что крест, к великому стыду».«Не вечность, а дурную бесконечность».«Который час?» «По-видимому, ночь».«Молю, не начинай о Зодиаке».«Снаружи и жена моя, и дочь.Что о любви, то верно и о браке».«Я тоже поджениться бы непрочь.А вот тебе не следовало». «Пакии паки, я гляжу, тебе невмочь,что я женат». «Женился бы на мраке!»«Ну, я к однообразью неохоч.В семье есть ямы, есть и буераки».«Который час?» «Да около ноля».«О, это поздно». «Не имея вкусак цифири, я скажу тебе, что дляменя все «о» — предшественницы плюса».«Ну, дали мои губы кругаля…То ж следствие зевоты и прикуса.Чего ты добиваешься, валявсе в кучу?» «Недоступности Эльбруса».«А соразмерной впадины Земляне создала?» «Отпраздновала труса».«Уж если размышляешь о горе,то думай о Голгофе, по причинетого, что март уже в календаре,и я исчезну где-нибудь в лощине».«Иль в облаке сокрывшись, как в чадре,сыграешь духа в этой чертовщине».«На свой аршин ты меряшь, тире,твоей двуглавой снеговой вершинене уместиться ввек в моем аршине,сжимающем сугробы во дворе».XIII Разговоры о море
«Твой довод мне бессмертие сулит.Но я, твоим пророчествам на горе,уже наполовину инвалид.Как снов моих прожектор в коридоре,твой светоч мою тьму не веселит…Но это не в укор, и не в укоревсе дело. То есть, пусть его горит!..В открытом и в смежающемся взоревсе время что-то мощное бурлит,как будто море. Думаю, что море».«Больница. Ночь. Враждебная среда.Внимать я не могу тебе без дрожиот холода, но также от стыдаза светоч. Ибо море — это все жеесть впадина. Однако же тудая не сойду, хоть истина дороже…Но я не причиню тебе вреда!Куда уж больше! Видимо, ты тожене столь уверен, море ли… Беда.На что все это, Господи, похоже?»«Пожалуй, море… Чайки на молунад бабой, в них швыряющейся коркой.И ветер треплет драную полу,хлеща волнообразною оборкойей туфли… И стоит она в пылувизгливой битвы, с выбившейся челкой,швыряет хлеб и пялится во мглу…Как будто став внезапно дальнозоркой,высматривает в Турции пчелу».«Да, это море. Именно оно.Пучина бытия, откуда все мы,как витязи, явились так давно,что, не коснись ты снова этой темы,забыл бы я, что существует днои горизонт, и прочие системыпространства, кроме той, где сужденонам видеть только крашеные стеныс лиловыми их полосами; ноумеющие слышати, да немы».«Есть в жизни нечто большее, чем мы,что греет нас, само себя не грея,что громоздит на впадины холмы— хотя бы и при помощи Борея,друг другу их несущего взаймы.Я чувствую, что шествую во сне яступеньками, ведущими из тьмыто в бездну, то в преддверье эмпирея,один, среди цветущей бахромы —бессонным эскалатором Нерея».«Но море слишком чуждая среда,чтоб верить в чьи-то странствия по водам.Конечно, если не было там льда.Похоже, Горбунов, твоим невзгодамконца не видно. Видно, на года,как вся эта история с исходом,рассчитаны они… Невесть кудавсе дальше побредешь ты с каждым годом,туда, где с морем соткана вода.К кому воззвать под этим небосводом?»«Для этого душа моя слаба.Я — волны, а не крашеные нашипростенки узрю всюду, где судьбаприбьет меня — от Рая до параши.И это, Горчаков, не похвальба:в таком водонебесном ералаше,о чем бы и была моя мольба?Для слышати умеющего крашевалов артиллерийская пальба,чем слезное моление о чаше».«Но это — грех!.. да что же я? Бранятебя, забыл о выходке с дровами…Мне помнится, ты спрашивал меня,что снится мне. Я выразил словами,и я сказал, что сон — наследье дня,а ты назвал лисички островами.Я это говорю тебе, клоняк тому, что жестко нам под головами.Теперь ты видишь море — трепотня!И тот же сон, хоть с большими правами».«А что есть сон?» «Основа всех основ».«И мы в него впадаем, словно реки».«Мы в темноту впадаем, и хреновтвой вымысел. Что спрашивать с калеки!»«Сон — выход из потемок». «Горбунов!В каком живешь, ты забываешь, веке.Твой сон не нов!» «И человек не нов».«Зачем ты говоришь о человеке?»«А человек есть выходец из снов».«А что же в нем решающее?» «Веки.Закроешь их и видишь темноту».«Хотя бы и при свете?» «И при свете…И вдруг заметишь первую черту.Одна, другая… третья на примете.В ушах шумит и холодно во рту.Потом бегут по набережной дети,и чайки хлеб хватают на лету…»«А нет ли там меня, на парапете?»«И все, что вижу я в минуту ту,реальнее, чем ты на табурете».XIV Разговор в разговоре
«Но это — бред! Ты слышишь, это — бред!Поди сюда, Бабанов, ты свидетель!Смотри: вот я встаю на табурет!На мне халат без пуговиц и петель!Ну, Горбунов, узрел меня ты?» «Нет».«А цвет кальсон?» «Ей-Богу, не заметил».«Сейчас я размозжу тебе портрет!Ну, Горбунов, считай, поднялся ветер!Сейчас из моря будет винегрет!Ты слышишь, гад?» «Да я уже ответил».«Ах так! Так пустим в дело кулаки!Учить, учить приходится болванов!На, получай! А ну-ка, прореки,кто вдарил: Горчаков или Бабанов?»«По-моему, Гор-банов». «Ты грехимне отпускаешь, вижу я! Из крановсейчас польет твой окиян!» «Хи-хи».«А ты что ржешь?! У, скопище баранов!»«Чего вы расшумелись, старики?»«Уйди, Мицкевич!» «Я из ветеранов,и я считаю, ежели глазачувак закрыл — завязывай; тем боле,что ночь уже». «Да я и врезал за,за то, что он закрыл их не от боли».«Сказал тебе я: жми на тормоза».«Ты что, Мицкевич? Охренел ты, что ли?Да на кого ты тянешь, стрекоза?»«Я пасть те разорву!» «Ой-ой, мозоли!»«Эй, мужики, из-за чего буза?»«Да пес поймет». «На хвост кому-то солинасыпали». «Атас, идут врачи!»«В кровати, живо!» «Я уже в постели!»«Ты, Горбунов, закройся и молчи,как будто спишь». «А он и в самом делеуже заснул». «Атас, звенят ключи!»«Заснул? Не может быть! Вы обалдели!»«Заткнись, кретин!» «Бабанов, не дрочи».«Оставь его». «Я, правда, еле-еле».«Ну, Горбунов, попробуй настучи».«Да он заснул». «Ну, братцы, залетели».«Как следует приветствовать врачей?»«Вставанием… вставайте, раскоряки!»«Есть жалобы у вас насчет харчей?»«Я слышал шум, но я не вижу драки».«Какая драка, свет моих очей?»«Медбрат сказал, что здесь дерутся». «Враки».«Ты не юли мне». «Чей это ручей?»«Да это ссака». «Я же не о ссаке.Не из чего, я спрашиваю — чей?»«Да, чей, орлы?» «Кубанские казаки».«Мицкевич!» «Ась?» «Чтоб вытереть, аспид!»«Да, мы, врачи, заботимся о быте».«А Горбунов что не встает?» «Он спит».«Он, значит, спит, а вы еще не спите».«Сейчас ложимся». «Верно, это стыд».«Ну, мы пошли». «Смотрите, не храпите».«Чтоб слышно, если муха пролетит!»«Мне б на оправку». «Утром, потерпите».«Ты, Горчаков, ответственный за быт».«Да, вот вам новость: спутник на орбите».«Ушли». «Эй, Горчаков, твоя моча?»«Иди ты на…» «Ну, закрываем глазки».«На Пасху хорошо бы кулича».«Да, разговеться. Маслица, колбаски…»«Чего же не спросил ты у врача?»«Ты мог бы это сделать без опаски:он спрашивал». «Забыл я сгоряча».«Заткнитесь, вы. Заладили о Пасхе».«Глянь, Горчаков-то, что-то бормоча,льнет к Горбунову». «Это для отмазки».«Ты вправду спишь? Да, судя по всему,ты вправду спишь… Как спутались все пряди…Как все случилось, сам я не пойму.Прости меня, прости мне, Бога ради.Постой, подушку дай приподниму…Удобней так?.. Я сам с собой в разладе.Прости… Мне это все не по уму.Спи… если вправду говорить о взгляде,тут задержаться не на чем ему —тут все преграда. Только на преграде.Спи, Горбунов. Пока труба отбойне пропоет… Всем предпочту наградамстеречь твой сон… а впрочем, с ней, с трубой!Ты не привык, а я привык к преградам.Прости меня с моею похвальбой.Прости меня со всем моим разладом…Спи, спи, мой друг. Я посижу с тобой.Не над тобой, не под — а просто рядом.А что до сроков — я прожду любой,пока с тобой не повстречаюсь взглядом…Что видишь? Море? Несколько морей?И ты бредешь сквозь волны коридором…И рыбы молча смотрят из дверей…Я — за тобой… но тотчас перед взоромвсплывают мириады пузырей…Мне не пройти, не справиться с напором…Что ты сказал?!.. Почудилось… Скорейвсего, я просто брежу разговором…Смотри-ка, как бесчинствует Борей:подушка смята, кончено с пробором…»1965–1968
Старому зодчему в Риме (нем.)
КОМ — Компания, объединенная Маркони (Прим. автора).