41942.fb2 Пейзаж с наводнением - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Пейзаж с наводнением - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Пейзаж с наводнением

ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА

Рождественская звезда

В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,младенец родился в пещере, чтоб мир спасти:мело, как только в пустыне может зимой мести.Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый париз воловьих ноздрей, волхвы — Балтазар, Гаспар,Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,на лежащего в яслях ребенка издалека,из глубины Вселенной, с другого ее конца,звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца,24 декабря 1987

Новая жизнь

Представь, что война окончена, что воцарился мир.Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорокаили дрозд, а не юнкере, щебечет на ветке «чирр».Что за окном не развалины города, а бароккогорода; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучалалуна, в результате вынесла натиск мимозы, плюсвзрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.Люди выходят из комнат, где стулья как буква «б»или как мягкий знак, спасают от головокруженья.Они не нужны, никому, только самим себе,плитняку мостовой и правилам умноженья.Это — влияние статуй. Вернее, их полых ниш.То есть, если не святость, то хоть ее синоним.Представь, что все это — правда. Представь, что ты говоришьо себе, говоря о них, о лишнем, о постороннем.Жизнь начинается заново именно так — с картинизверженья вулкана, шлюпки, попавшей в бурю.С порожденного ими чувства, что ты одинсмотришь на катастрофу. С чувства, что ты в любуюминуту готов отвернуться, увидеть диван, цветыв желтой китайской вазе рядом с остывшим кофе.Их кричащие краски, их увядшие ртытоже предупреждают, впрочем, о катастрофе.Каждая вещь уязвима. Самая мысль, увы,о ней легко забывается. Вещи вообще холопымысли. Отсюда их формы, взятые из головы,их привязанность к месту, качества Пенелопы,то есть потребность в будущем. Утром кричит петух.В новой жизни, в гостинице, ты, выходя из ванной,кутаясь в простыню, выглядишь как пастухчетвероногой мебели, железной и деревянной.Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова —обратное языку пламени: монологу,пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова;что в тебе оно видело мало проку,мало тепла. Поэтому ты уцелел.Поэтому ты не страдаешь слишком от равнодушьяместных помон, вертумнов, венер, церер.Поэтому на устах у тебя эта песнь пастушья.Сколько можно оправдываться. Как ни скрывай тузы,на стол ложатся вальты неизвестной масти.Представь, что чем искренней голос, тем меньше в нем слезы,любви к чему бы то ни было, страха, страсти.Представь, что порой по радио ты ловишь старый гимн.Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетется свитабукв, слагаясь невольно то в «бетси», то в «ибрагим»,перо выводя за пределы смысла и алфавита.Сумерки в новой жизни. Цикады с их звонким «ц»;классическая перспектива, где не хватает танкалибо — сырого тумана в ее конце;голый паркет, никогда не осязавший танго.В новой жизни мгновенью не говорят «постой»:остановившись, оно быстро идет насмарку.Да и глянца в чертах твоих хватит уже, чтоб с тойих стороны черкнуть «привет» и приклеить марку.Белые стены комнаты делаются белейот брошенного на них якобы для острасткивзгляда, скорей привыкшего не к ширине полей,но в отсутствию в спектре их отрешенной краски.Многое можно простить вещи — тем паче там,где эта вещь кончается. В конечном счете, чувстволюбопытства к этим пустым местам,к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.Облако в новой жизни лучше, чем солнце. Дождь,будучи непрерывен — вроде самопознанья.В свою очередь, поезд, которого ты не ждешьна перроне в плаще, приходит без опозданья.Там, где есть горизонт, парус ему судья.Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» ответь: «кто я,я — никто», как Улисс некогда Полифему.1988

«Кончится лето. Начнется сентябрь. Разрешат отстрел…»

Кончится лето. Начнется сентябрь. Разрешат отстрелутки, рябчика, вальдшнепа. «Ах, как ты постарел»скажет тебе одна, и ты задерешь двустволку,но чтоб глубже вздохнуть, а не спугнуть перепелку.И легкое чутко дернется: с лотков продают урюк.Но и помимо этого мир вокругменяется так стремительно, точно он стал колотьсядурью, приобретенной у смуглого инородца.Дело, конечно, не в осени. И не в чертах лица,меняющихся, как у зверя, бегущего на ловца,но в ощущении кисточки, оставшейся от картины,лишенной конца, начала, рамы и середины.Не говоря — музея, не говоря — гвоздя.И поезд вдали по равнине бежит, свистя,хотя, вглядевшись как следует, ты не заметишь дыма.Но с точки зренья ландшафта, движенье необходимо.Это относится к осени, к времени вообще,когда кончаешь курить и когда ещедеревья кажутся рельсами, сбросившими колеса,и опушки ржавеют, как узловые леса.И в горле уже не комок, но стопроцентный еж —ибо в открытом море больше не узнаешьсилуэт парохода, и профиль аэроплана,растерявший все нимбы, выглядит в вышних странно.Так прибавляют в скорости. Подруга была права.Что бы узнал древний римлянин, проснись он сейчас? Дрова,очертания облака, голубя в верхотуре,плоскую воду, что-то в архитектуре,но — никого в лицо. Так некоторые поройездят еще за границу, но, лишены второйжизни, спешат воротиться, пряча глаза от страха,и, не успев улечься от прощального взмаха,платочек трепещет в воздухе. Другие, кому ужевыпало что-то любить больше, чем жизнь, в душезная, что старость — это и есть втораяжизнь, белеют на солнце, как мрамор, не загорая,уставившись в некую точку и не чужды утехистории. Потому что чем больше техточек, тем больше крапинок на проигравших в пряткияйцах рябчика, вальдшнепа, вспугнутой куропатки.1987

Примечание к прогнозам погоды

Аллея со статуями из затвердевшей грязи,похожими на срубленные деревья.Многих я знал в лицо. Другихвижу впервые. Видимо, это — богиместных рек и лесов, хранители тишины,либо — сгустки чужих, мне невнятных воспоминаний.Что до женских фигур — нимф и т. п. — онивыглядят незаконченными, точно мысли;каждая пытается сохранитьдаже здесь, в наступившем будущем, статус гостьи.Суслик не выскочит и не перебежит тропы.Не слышно ни птицы, ни тем более автомобиля:будущее суть панацея оттого, чему свойственно повторяться.И по небу разбросаны, как вещи холостяка,тучи, вывернутые наизнанкуи разглаженные. Пахнет хвоей,этой колкой субстанцией малознакомых мест.Изваяния высятся в темноте, чернеяот соседства друг с дружкой, от безразличьяк ним окружающего ландшафта.Заговори любое из них, и тыскорей вздохнул бы, чем содрогнулся,услышав знакомые голоса, услышавчто-нибудь вроде «Ребенок не от тебя»или: «Я показал на него, но от страха,а не из ревности» — мелкие, двадцатилетнейдавности тайны слепых сердец,одержимых нелепым стремлением к властинад себе подобными и не замечавшихтавтологии. Лучшие среди нихбыли и жертвами и палачами.Хорошо, что чужие воспоминаньявмешиваются в твои. Хорошо, чтонекоторые из этих фигур тебекажутся посторонними. Их присутствие намекаетна другие событья, на другой вариант судьбы —возможно, не лучший, но безусловнотобою упущенный. Это освобождает —не столько воображение, сколько память— и надолго, если не навсегда. Узнать,что тебя обманули, что совершенноо тебе позабыли или — наоборот —что тебя до сих пор ненавидят — крайненеприятно. Но воображать себяцентром даже невзрачного мирозданьянепристойно и невыносимо.Редкий,возможно, единственный посетительэтих мест, я думаю, я имеюправо описывать без прикрасувиденное. Вот она, наша маленькая Валгалла,наше сильно запущенное именьево времени, с горсткой ревизских душ,с угодьями, где отточенному серпу,пожалуй, особенно не разгуляться,и где снежинки медленно кружатся, как примерповедения в вакууме.1986

«В этой маленькой комнате все по-старому…»

Л. К.

В этой маленькой комнате все по-старому:аквариум с рыбкою — все убранство.И рыбка плавает, глядя в сторону,чтоб увеличить себе пространство.С тех пор, как ты навсегда уехала,похолодало, и чай не сладок.Сделавшись мраморным, место околов сумерках сходит с ума от складок.Колесо и каблук оставляют в покое улицу,горделивый платан не меняет позы.Две половинки карманной луковицыпосле восьми могут вызвать слезы.Часто чудится Греция: некая роща, некаяохотница в тунике. Впрочем, чащенагая преследует четвероногоекрасное дерево в спальной чаще.Между квадратом окна и портретом прадедадаже нежный сквозняк выберет занавеску.И если случается вспомнить правило,то с опозданием и не к месту.В качку, увы, не устоять на палубе.Бурю, увы, не срисовать с натуры.В городах только дрозды и голубиверят в идею архитектуры.Несомненно, все это скоро кончится —быстро и, видимо, некрасиво.Мозг — точно айсберг с потекшим контуром,сильно увлекшийся Куросиво.1987

Назидание

I

Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах,в избах, банях, лабазах — в бревенчатых теремах,чьи копченые стекла держат простор в узде,укрывайся тулупом и норови везделечь головою в угол, ибо в углу труднейвзмахнуть — притом в темноте — топором над ней,отяжелевшей от давеча выпитого, и аккуратзарубить тебя насмерть. Вписывай круг в квадрат.

II

Бойся широкой скулы, включая луну, рябойкожи щеки; предпочитай карему голубойглаз — особенно если дорога заводит в лес,в чащу. Вообще в глазах главное — их разрез,так как в последний миг лучше увидеть то,что — хотя холодней — прозрачнее, чем пальто,ибо лед может треснуть, и в полыньелучше барахтаться, чем в вязком, как мед, вранье.

III

Всегда выбирай избу, где во дворе висятпеленки. Якшайся лишь с теми, которым под пятьдесят.Мужик в этом возрасте знает достаточно о судьбе,чтоб приписать за твой счет что-то еще себе;то же самое — баба. Прячь деньги в воротникешубы; а если ты странствуешь налегке —в брючине ниже колена, но не в сапог: найдут.В Азии сапоги — первое, что крадут.

IV

В горах продвигайся медленно; нужно ползти — ползи.Величественные издалека, бессмысленные вблизи,горы есть форма поверхности, поставленной на попа,и кажущаяся горизонтальной вьющаяся тропав сущности вертикальна. Лежа в горах — стоишь,стоя — лежишь, доказывая, что, лишьпадая, ты независим. Так побеждают страх,головокруженье над пропастью либо восторг в горах.

V

Не откликайся на «Эй, паря!» Будь глух и нем.Даже зная язык, не говори на нем.Старайся не выделяться — в профиль, анфас; поройпросто не мой лица. И когда пилойрежут горло собаке, не морщься. Куря, гасипапиросу в плевке. Что до вещей, носисерое, цвета земли; в особенности — белье,чтоб уменьшить соблазн тебя закопать в нее.

VI

Остановившись в пустыне, складывай из камнейстрелу, чтоб, внезапно проснувшись, тотчас узнать по ней,в каком направленьи двигаться. Демоны по ночамв пустыне терзают путника. Внемлющий их речамможет легко заблудиться: шаг в сторону — и кранты.Призраки, духи, демоны — дома в пустыне. Тысам убедишься в этом, песком шурша,когда от тебя останется тоже одна душа.

VII

Никто никогда ничего не знает наверняка.Глядя в широкую, плотную спину проводника,думай, что смотришь в будущее, и держисьот него по возможности на расстояньи. Жизньв сущности есть расстояние — между сегодня изавтра, иначе — будущим. И убыстрять своишаги стоит, только ежели кто гонится по тропесзади: убийца, грабители, прошлое и т. п.

VIII

В кислом духе тряпья, в запахе кизякацени равнодушье вещи к взгляду издалекаи сам теряй очертанья, недосягаем длябинокля, воспоминаний, жандарма или рубля.Кашляя в пыльном облаке, чавкая по грязи,какая разница, чем окажешься ты вблизи?Даже еще и лучше, что человек с ножомо тебе не успеет подумать как о чужом.

IX

Реки в Азии выглядят длинней, чем в других частяхсвета, богаче аллювием, то есть — мутней; в горстях,когда из них зачерпнешь, остается ил,и пьющий из них сокрушается после о том, что пил.Не доверяй отраженью. Переплывай на тусторону только на сбитом тобою самим плоту.Знай, что отблеск костра ночью на берегу,вниз по реке скользя, выдаст тебя врагу.

X

В письмах из этих мест не сообщай о том,с чем столкнулся в пути. Но, шелестя листом,повествуй о себе, о чувствах и проч. — письмомогут перехватить. И вообще самоперемещенье пера вдоль по бумаге естьувеличенье разрыва с теми, с кем больше сестьили лечь не удастся, с кем — вопреки письму —ты уже не увидишься. Все равно, почему.

XI

Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, подбездонным куполом Азии, в чьей синеве пилотили ангел разводит изредка свой крахмал;когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,помни: пространство, которому, кажется, ничегоне нужно, на самом деле нуждается сильно вовзгляде со стороны, в критерии пустоты.И сослужить эту службу способен только ты.1987

Испанская танцовщица

Умолкает птица.Наступает вечер.Раскрывает веериспанская танцовщица.Звучат ударылуны из бубна,и глухо, дробновторят гитары.И черный туфельна гладь паркетаступает; этокак ветер в профиль.О, женский танец!Рассказ светилао том, что было,чего не станет.О — слепок болив груди и взрывав мозгу, доколесознанье живо.В нем — скорбь пространствао точке в оном,себя напрасносчитавшем фоном.В нем — все: угрозы,надежда, гибель.Стремленье розывернуться в стебель.В его накалев любой деталиместь вертикалигоризонтали.В нем — пыткой взглядасквозь туч рванинузигзаг разрядаказнит равнину.Он — кровь из раны:побег из телав пейзаж без рамы.Давно хотела!Там — больше места!Знай, сталь кинжала,кому невестапринадлежала.О, этот танец!В пространстве сжатыйпротуберанецвне солнца взятый!Оборок пена;ее круженьеодновременноее крушенье.В нем сполох платьяв своем полетесвободней плоти,и чужд объятья.В нем чувство брезжит,что мирозданьеткань не удержитот разрастанья.О, этот сполохшелков! по сутиспуск бедер голыхна парашюте.Зане не тщится,чтоб был потушенон, танцовщица.Подобно душам,так рвется пламя,сгубив лучину,в воздушной яме,топча причину,виденье Рая,факт тяготенья,чтоб — расширяясвои владенья —престол небесныйодеть в багрянец.Так сросся с безднойиспанский танец.1993

Из Парменида

Наблюдатель? свидетель событий? войны в Крыму?Масса жертв — все в дыму — перемирие полотенца…Нет! самому совершить поджог! роддома! И самомувызвать пожарных, прыгнуть в огонь и спасти младенца,дать ему соску, назваться его отцом,обучить его складывать тут же из пальцев фигу.И потом, завернув бутерброд в газету с простым лицом,сесть в электричку и погрузиться в книгуо превращеньях красавиц в птиц, и как их местазарастают пером: ласточки — цапли — дрофы..Быть и причиной и следствием! чтобы, N лет спустя,отказаться от памяти в пользу жертв катастрофы.1987

«Только пепел знает, что значит сгореть дотла…»

Только пепел знает, что значит сгореть дотла.Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед:не все уносимо ветром, не все метла,широко забирая по двору, подберет.Мы останемся смятым окурком, плевком, в тенипод скамьей, куда угол проникнуть лучу не даст.И слежимся в обнимку с грязью, считая дни,в перегной, в осадок, в культурный пласт.Замаравши совок, археолог разинет пастьотрыгнуть; но его открытие прогремитна весь мир, как зарытая в землю страсть,как обратная версия пирамид.«Падаль!» выдохнет он, обхватив живот,но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,потому что падаль — свобода от клеток, свобода отцелого: апофеоз частиц.1986

Реки

Растительность в моем окне! зеленый колер!Что на вершину посмотреть что в корень —почувствуешь головокруженье, рвоту;и я предпочитаю воду,хотя бы — пресную. Вода — беглец от места,предместья, набережной, арки, крова,из-под моста — из-под венца невеста,фамилия у ней — серова.Куда как женственна! и так на жизнь похожаее то матовая, то вся в морщинках кожанеудержимостью, смятеньем, грустью,стремленьем к устьюи к безымянности. Волна всегда стремитсяот отраженья, от судьбы отмыться,чтобы смешаться с горизонтом, с солью —с прошедшей болью.1986

Кентавры I

Наполовину красавица, наполовину софа, в просторечьи — Софа,по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —то, в результате чего трудно не измениться),она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —встречает ее рычанием холостых оборотови увлекает в театр. В каждом бедре с пеленоксидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасамкрасного дерева, к шкапу, у чьих филенок,в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасамс отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,чем мы и были, собственно, в нашу эру.1988

Кентавры II

Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.На ветку садятся птицы, большие, чем пространство,в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.Горизонтальное море, крашенное закатом.Зимний вечер, устав от его заочнойсиневы, поигрывает, как атомнакануне распада и проч., цепочкойот часов. Тело сгоревшей спички,голая статуя, безлюдная танцплощадкаслишком реальны, слишком стереоскопичны,потому что им больше не во что превращаться.Только плоские вещи, как то: вода и рыба,слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.Для возникшего в результате взрывапрофиля не существует завтра.1988

Кентавры III

Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупнымпланом. Развитым торсом и конским крупом.Либо — простым грамматическим «был» и «буду»в настоящем продолженном. Дать эту вещь как грудускушных подробностей, в голой избе на курьихножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.Или — слившихся с теми, кого любилив горизонтальной постели. Или в автомобиле,суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либопросто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.Дать это жизнью сейчас и вечнойжизнью, в которой, как яйца в сетке,мы все одинаковы и страшны наседке,повторяющей средствами нашей эрышестикрылую помесь веры и стратосферы.1988

Кентавры IV

Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.Совершенно не важно, который век или который год.На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:крупный единорогий скот.Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»— реже во время войны, чем во время мира.Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,выскальзывает из рук, как мыло.Без поводка от владельцев не отличить собак,в книге вторая буква выглядит слепком с первой;возле кинотеатра толпятся подростки, какбелоголовки с замерзшей спермой.Лишь многорукость деревьев для ветерана мздаза одноногость, за черный квадрат окопас ржавой водой, в который могла б звездаупасть, спасаясь от телескопа.1988

Дождь в августе

Среди бела дня начинает стремглав смеркаться, икучевое пальто норовит обернуться шубойс неземного плеча. Под напором дождя акациястановится слишком шумной.Не иголка, не нитка, но нечто бесспорно швейное,фирмы Зингер почти с примесью ржавой лейки,слышится в этом стрекоте; и герань обнажает шейныепозвонки белошвейки.Как семейно шуршанье дождя! как хорошо заштопаныим прорехи в пейзаже изношенном, будь то выпасили междудеревье, околица, лужа — чтоб онизренью не дали выпастьиз пространства. Дождь! двигатель близорукости,летописец вне кельи, жадный до пищи постной,испещряющий суглинок, точно перо без рукописи,клинописью и оспой.Повернуться спиной к окну и увидеть шинель с погонамина коричневой вешалке, чернобурку на спинке кресла,бахрому желтой скатерти, что, совладав с законамитяготенья, воскреслаи накрыла обеденный стол, за которым втроем за ужиноммы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,совершенно моим, но дальностью лет приглушеннымголосом: «Ну и ливень».Осень 1988

Открытка из Лиссабона

Монументы событиям, никогда не имевшим места:Несостоявшимся кровопролитным войнам.Фразам, проглоченным в миг ареста.Помеси голого тела с хвойнымдеревом, давшей Сан-Себастьяна.Авиаторам, воспарявшим к тучампосредством крылатого фортепьяно.Создателю двигателя с горючимиз отходов воспоминаний. Женаммореплавателей — над блюдомс одинокой яичницей. ОбнаженнымКонституциям. ПолногрудымНезависимостям. Кометам,пролетевшим мимо земли (в погонеза бесконечностью, чьим приметамсоответствуют эти ландшафты, но неполностью). Временному соитьюв бороде арестанта идеи властии растительности. ОткрытьюИнфарктики — неизвестной частитого света. Ветреному кубистукровель, внемлющему сопранотелеграфных линий. Самоубийствуот безответной любви Тирана.Землетрясенью — подчеркивает современник, —народом встреченному с восторгом.Руке, никогда не сжимавшей денег,тем более — детородный орган.Сумме зеленых листьев, вправезаранее презирать их разность.Счастью. Снам, навязавшим явиза счет населенья свою бессвязность.Весна 1988

Бегство в Египет

… погонщик возник неизвестно откуда.

В пустыне, подобранной небом для чудапо принципу сходства, случившись ночлегом,они жгли костер. В заметаемой снегомпещере, своей не предчувствуя роли,младенец дремал в золотом ореолеволос, обретавших стремительный навыксвеченья — не только в державе чернявых,сейчас, — но и вправду подобно звезде,покуда земля существует: везде.25 декабря 1988

Архитектура

Евгению Рейну

Архитектура, мать развалин,завидующая облакам,чей пасмурный кочан разварен,по чьим лугамгуляет то бомбардировщик,то — более неуязвимдля взоров — соглядатай общихдел — серафим,лишь ты одна, архитектура,избранница, невеста, перлпространства, чья губа не дура,как Тассо пел,безмерную являя храбрость,которую нам не постичь,оправдываешь местность, адрес,рябой кирпич.Ты, в сущности, то, с чем природане справилась. Зане онане смеет ожидать приплодаот валуна,стараясь прекратить исканья,отделаться от суеты.Но будущее — вещь из камня,и это — ты.Ты — вакуума императрица.Граненностью твоих короств руке твоей кристалл искрится,идущий в ростстремительнее Эвереста;облекшись в пирамиду, в куб,так точится идеей местана Хронос зуб.Рожденная в воображеньи,которое переживешь,ты — следующее движенье,шаг за чертежестественности, рослых хижин,преследующих свой чердак,— в ту сторону, откуда слышенодин тик-так.Вздыхая о своих пенатахв растительных мотивах, etc.,ты — более для сверхпернатыхсуществ насест,не столько заигравшись в кукол,как думая, что вознесут,расчетливо раскрыв свой куполкак парашют.Шум Времени, известно, нечемпарировать. Но, в свой черед,нужда его в вещах сильней, чемнаоборот:как в обществе или в жилище.Для Времени твой храм, твой хламродней как собеседник тыщиподобных нам.Что может быть красноречивей,чем неодушевленность? Лишьсамо небытие, чьей нивойты мозг пылишьне столько циферблатам, сколькогалактике самой, про связьдогадываясь и на роль осколкатуда просясь.Ты, грубо выражаясь, сытопосматривая на простертых ниц,просеивая нас сквозь ситожил. единиц,заигрываешь с тем светом,взяв формы у него взаймы,чтоб поняли мы, с чем на этомстолкнулись мы.К бесплотному с абстрактным завистьи их к тебе наоборот,твоя, архитектура, завязь,но также плод.И ежели в ионосфередействительно одни нули,твой проигрыш, по крайней мере,конец земли.1993

В кафе

Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще»,превращая эту кофейню в нигде, в вообщеместо — как всякое дерево, будь то вязили ольха — ибо зелень переживает вас,я, иначе — никто, всечеловек, одиниз, подсохший мазок в одной из живых картин,которые пишет время, макая кистьза неимением, верно, лучшей палитры в жисть,сижу, шелестя газетой, раздумывая, с какойнатуры все это списано? чей покой,безымянность, безадресность, форму небытиямы повторяем в летних сумерках — вяз и я?1988

Элегия

Постоянство суть эволюция принципа помещеньяв сторону мысли. Продолженье квадрата илипараллелепипеда средствами, как сказал бытот же Клаузевиц, голоса или извилин.О, сжавшаяся до размеров клеткимозга комната с абажуром,шкаф типа «гей, славяне», четыре стула,козетка, кровать, туалетный столикс лекарствами, расставленными наподобьекремля или, лучше сказать, нью-йорка.Умереть, бросить семью, уехать,сменить полушарие, дать вписатьдругие овалы в четырехугольник— тем громче пыльное помещеньенастаивает на факте существованья,требуя ежедневных жертв от новойместности, мебели, от силуэта в желтомплатье; в итоге — от самого себя.Пауку — одно удовольствие заштриховывать пятый угол.Эволюция — не приспособленье видак незнакомой среде, но победа воспоминанийнад действительностью. Зависть ихтиозаврак амебе. Расхлябанный позвоночникпоезда, громыхающий в темнотемимо плотно замкнутых на ночь створокдеревянных раковин с их бесхребетным, влажным,жемчужину прячущим содержимым.1988

На столетие Анны Ахматовой

Страницу и огонь, зерно и жернова,секиры острие и усеченный волос —Бог сохраняет все; особенно — словапрощенья и любви, как собственный свой голос.В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,затем что жизнь — одна, они из смертных устзвучат отчетливей, чем из надмирной ваты.Великая душа, поклон через моряза то, что их нашла, — тебе и части тленной,что спит в родной земле, тебе благодаряобретшей речи дар в глухонемой вселенной.Июль 1989

Памяти отца: Австралия

Ты ожил, снилось мне, и уехалв Австралию. Голос с трехкратным эхомокликал и жаловался на климати обои: квартиру никак не снимут,жалко, не в центре, а около океана,третий этаж без лифта, зато есть ванна,пухнут ноги, «А тапочки я оставил» —прозвучавшее внятно и деловито.И внезапно в трубке завыло «Аделаида! Аделаида!»,загремело, захлопало, точно ставеньбился о стенку, готовый сорваться с петель.Все-таки это лучше, чем мягкий пепелкрематория в банке, ее залога —эти обрывки голоса, монологаи попытки прикинуться нелюдимомв первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.1989

«Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером…»

М. Б.

Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечеромподышать свежим воздухом, веющим с океана.Закат догорал в партере китайским веером,и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,рисовала тушью в блокноте, немножко пела,развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химикоми, судя по письмам, чудовищно поглупела.Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополиина панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошноючередой; и я рад, что на свете есть расстоянья болеенемыслимые, чем между тобой и мною.Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именемничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,но забыть одну жизнь — человеку нужна, как минимум,еще одна жизнь. И я эту долю прожил.Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.1989

Fin de Siecle[1]

Век скоро кончится, но раньше кончусь я.Это, боюсь, не вопрос чутья.Скорее — влиянье небытияна бытие. Охотника, так сказать, на дичь —будь то сердечная мышца или кирпич.Мы слышим, как свищет бич,пытаясь припомнить отчества тех, кто нас любил,барахтаясь в скользких руках лепил.Мир больше не тот, что былпрежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,кушетка и комбинация, соль острот.Кто думал, что их сотрет,как резинкой с бумаги усилья карандаша,время? Никто, ни одна душа.Однако время, шурша,сделало именно это. Поди его упрекни.Теперь повсюду антенны, подростки, пнивместо деревьев. Нив кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собойангела в голубойюбке и кофточке. Всюду полно людей,стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;тиран уже не злодей,но посредственность. Также автомобильбольше не роскошь, но способ выбить пыльиз улицы, где костыльинвалида, поди, навсегда умолк;и ребенок считает, что серый волкстрашней, чем пехотный полк.И как-то тянет все чаще прикладывать носовойк органу зрения, занятому листвой,принимая на свойсчет возникающий в ней пробел,глаголы в прошедшем времени, букву «л»,арию, что пропелголос кукушки. Теперь он звучит грубей,чем тот же Каварадосси — примерно как «хоть убей»или «больше не пей» —и рука выпускает пустой графин.Однако в дверях не священник и не раввин,но эра по кличке фин —де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.Когда в результате вы все это с неестаскиваете, жильеозаряется светом примерно в тридцать ватт,но с уст вместо радостного «виват!»срывается «виноват».Новые времена! Печальные времена!Вещи в витринах, носящие собственные имена,делятся ими нате, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,которые, по собственной темноте,вы приравниваете к мечтечеловечества — в сущности, от негодругого ждать не приходится — о нео —душевленности холуя и овообще анонимности. Это, увы, итогразмножения, чей истокне брюки и не Восток,но электричество. Век на исходе. Бегвремени требует жертвы, развалины. Баальбекего не устраивает; человектоже. Подай ему чувства, мысли, плюсвоспоминания. Таков аппетит и вкусвремени. Не тороплюсь,но подаю. Я не трус; я готов быть предметом изпрошлого, если таков капризвремени, сверху внизсмотрящего — или через плечо —на свою добычу, на то, что ещешевелится и горячонаощупь. Я готов, чтоб меня пескомзанесло и чтоб на меня пешкомпутешествующий глазкомобъектива не посмотрел и неисполнился сильных чувств. По мне,движущееся вовневремя не стоит внимания. Движущееся назадстоит, или стоит, как иной фасад,смахивая то на сад,то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,неплох. Разве что мертвецовв избытке — но и жильцов,исключая автора данных строк,тоже хоть отбавляй, и впроквпору, давая срок,мариновать или сбивать их в сырв камерной версии черных дыр,в космосе. Либо — самый мирсфотографировать и размножить — шестьна девять, что исключает лесть —чтоб им после не лезтьвпопыхах друг на дружку, как штабель дров.Под аккомпанемент авиакатастроф,век кончается; Проф.бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земнойатмосферы, что объясняет зной,а не как из однойточки попасть туда, где к составу тучпримешиваются наши «спаси», «не мучь»,«прости», вынуждая лучразменивать его золото на серебро.Но век, собирая свое добро,расценивает как ретрои это. На полюсе лает лайка и реет флаг.На западе глядят на Восток в кулак,видят забор, барак,в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,птицы вспархивают и летят на юг,где есть арык, урюк,пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.Но, присматриваясь к чужим чертам,ясно, что там и тамглавное сходство между простым пятноми, скажем, классическим полотномв том, что вы их в одномэкземпляре не встретите. Природа, как бард вчера —копирку, как мысль чела —букву, как рой — пчела,искренне ценит принцип массовости, тираж,страшась исключительности, пропажэнергии, лучший стражкаковой есть распущенность. Пространство заселено.Трению времени о него вольноусиливаться сколько влезет. Новаше веко смыкается. Только одни моряневозмутимо синеют, издали говорято слово «заря», то — «зря».И, услышавши это, хочется бросить рытьземлю, сесть на пароход и плыть,и плыть — не с целью открытьостров или растенье, прелесть иных широт,новые организмы, но ровно наоборот;главным образом — рот.1989

Ландсвер-Канал, Берлин

Канал, в котором утопили РозуЛ., как погашенную папиросу,практически почти зарос.С тех пор осыпалось так много роз,что нелегко ошеломить туриста.Стена — бетонная предтеча Кристо —бежит из города к теленку и коровечерез поля отмытой цвета крови;дымит сигарой предприятье.И чужестранец задирает платьетуземной женщине — не как Завоеватель,а как придирчивый ваятель,готовящийся обнажитьту статую, которой дольше жить,чем отражению в канале,в котором Розу доканали.1989

«Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…»

Сюзанне Мартин

Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне«Яникулум» новое кодло болтает на прежней фене.Тая в стакане, лед позволяет дваждывступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухаливойны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,падали аэропланы, и диктор вздыхал «о Боже».Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожидаже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римомборется врукопашную с сизым дымом;пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинутьс места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинутьв ней, выходящей из города, переходящей в годыв погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.Жизнь без нас, дорогая, мыслима — для чего исуществуют пейзажи, бар, холмы, кучевоеоблако в чистом небе над полем того сраженья,где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.18 января 1989

Доклад для симпозиума

Предлагаю вам небольшой трактатоб автономности зрения. Зрение автономнов результате зависимости от объектавнимания, расположенного неизбежнововне; самое себя глаз никогда не видит.Сузившись, глаз уплывает закораблем, вспархивает вместе с птичкой с ветки,заволакивается облаком сновидений,как звезда; самое себя глаз никогда не видит.Уточним эту мысль и возьмем красавицу.В определенном возрасте вы рассматриваете красавиц,не надеясь покрыть их, без прикладногоинтереса. Невзирая на это, глаз,как невыключенный телевизорв опустевшей квартире, продолжает передаватьизображение. Спрашивается — чего ради?Далее — несколько тезисов из лекции о прекрасном.Зрение — средство приспособленьяорганизма к враждебной среде. Даже когда вы к нейполностью приспособились, среда эта остаетсяабсолютно враждебной. Враждебность среды растетпо мере в ней вашего пребыванья;и зрение обостряется. Прекрасное ничемуне угрожает. Прекрасное не таитопасности. Статуя Аполлонане кусается. Белая простынятоже. Вы кидаетесь за шуршавшей юбкойв поисках мрамора. Эстетическое чутьесуть слепок с инстинкта самосохраненьяи надежней, чем этика. Уродливое труднейпревратить в прекрасное, чем прекрасноеизуродовать. Требуется сапер,чтобы сделать опасное безопасным.Этим попыткам следует рукоплескать,оказывать всяческую поддержку.Но, отделившись от тела, глазскорей всего предпочтет поселиться где-нибудьв Италии, Голландии или в Швеции.Август 1989, Torö

Примечания папоротника

Gedenke meiner,

fluestert der Staub.

Peter Huchel[2]
По положению пешки догадываешься о короле.По полоске земли вдалеке — что находишься на корабле.По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке— что объявился преемник: студент? хирург?инженер? По названию станции — Одинбург —что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.В каждом из нас сидит крестьянин, специалистпо прогнозам погоды. Как то: осенний лист,падая вниз лицом, сулит недород. Оракулне лучше, когда в жилище входит закон в плаще:ваши дни сочтены — судьею или вообщеу вас их, что называется, кот наплакал.Что-что, а примет у нас природа не отберет.Херувим — тот может не знать, где у него перед,где зад. Не то человек. Человеку всюдумнится та перспектива, в которой онпропадает из виду. И если он слышит звон,то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,плюс эффект штукатурки в комнате Валтасараподтверждают лишь то, что у судьбы, увы,вариантов меньше, чем жертв; что выскорей всего кончите именно как сказалацыганка вашей соседке, брату, сестре, женеприятеля, а не вам. Перо скрипит в тишине,в которой есть нечто посмертное, обратное танцам в клубе,настолько она оглушительна; некий антиобстрел.Впрочем, все это значит просто, что постарел,что червяк устал извиваться в клюве.Пыль садится на вещи летом, как снег зимой.В этом — заслуга поверхности, плоскости. В ней самойесть эта тяга вверх: к пыли и к снегу. Илипросто к небытию. И, сродни строке,«не забывай меня» шепчет пыль рукес тряпкой, а мокрая тряпка вбирает шепот пыли.По силе презренья догадываешься: новые времена.По сверканью звезды — что жалость отмененакак уступка энергии низкой температурелибо как указанье, что самому поравыключить лампу; что скрип перав тишине по бумаге — бесстрашье в миниатюре.Внемлите же этим речам, как пению червяка,а не как музыке сфер, рассчитанной на века.Глуше птичкиной песни, оно звончей, чем щучьяпесня. Того, что грядет, не остановить двернымзамком. Но дурное не может произойти с дурнымчеловеком, и страх тавтологии — гарантия благополучья.1989

Памяти Геннадия Шмакова

Извини за молчанье. Теперьровно год, как ты нам в киловаттахвыдал статус курей слеповатыхи глухих — в децибелах — тетерь.Видно, глаз чтит великую сушь,плюс от ходиков слух заложило:умерев, как на взгляд старожила —пассажир, ты теперь вездесущ.Может статься, тебе, хвастуну,резонеру, сверчку, черноусу,ощущавшему даже странукак безадресность, это по вкусу.Коли так, гедонист, латинист,в дебрях северных мерзнувший эллин,жизнь свою, как исписанный лист,в пламя бросивший, — будь беспределен,повсеместен, почти уловиммыслью вслух, как иной небожитель.Не сказать «херувим, серафим»,но — трехмерных пространств нарушитель.Знать теперь, недоступный уздетяготенья, вращению блюдеци голов, ты взаправду везде,гастроном, критикан, себялюбец.Значит, воздуха каждый глоток,тучка рваная, жиденький ельник,это — ты, однокашник, годок,брат молочный, наперсник, подельник.Может статься, ты вправду целейв пляске атомов, в свалке молекул,углерода, кристаллов, солей,чем когда от страстей кукарекал.Может, вправду, как пел твой собрат,сентименты сильней без вместилищ,и постскриптум махровей стократ,чем цветы театральных училищ.Впрочем, вряд ли. Изнанка вещейкак защита от мины капризнойсолоней атлантических щей,и не слаще от сходства с отчизной.Но, как знавший чернильную спесь,ты оттуда простишь этот храбрыйперевод твоих лядвий на смесьастрономии с абракадаброй.Сотрапезник, ровесник, двойник,молний с бисером щедрый метатель,лучших строк поводырь, проводникпросвещения, лучший читатель!Нищий барин, исчадье кулис,бич гостиных, паша оттоманки,обнажившихся рощ кипарис,пьяный пеньем великой гречанки,— окликать тебя бестолку. Ты,выжав сам все, что мог, из потери,безразличен к фальцету тщеты,и когда тебя ищут в партере,ты бредешь, как тот дождь, стороной,вьешься вверх струйкой пара над кофе,треплешь парк, набегаешь волнойна песок где-нибудь в Петергофе.Не впервой! так разводят кругив эмпиреях, как в недрах колодца.Став ничем, человек — вопрекипесне хора — во всем остается.Ты теперь на все руки мастак —бунта листьев, падения хунты —часть всего, заурядный тик-так;проще — топливо каждой секунды.Ты теперь, в худшем случае, пыль,свою выше ценящая небыль,чем салфетки, блюдущие стильтвердой мебели; мы эта мебель.Длинный путь от Уральской грядыс прибауткою «вольному — воля»до разреженной внешней среды,максимально — магнитного поля!Знать, ничто уже, цепью гремякак причины и следствия звенья,не грозит тебе там, окромязнаменитого нами забвенья.21 августа 1989

Облака

О, облакаБалтики летом!Лучше вас в мире этомя не видел пока.Может, и в тойвы жизни клубитесь— конь или витязь,реже — святой.Только Господьвас видит с изнанки —точно из нанкирыхлую плоть.То-то же я,страхами крепок,вижу в вас слепокс небытия,с жизни иной.Путь над гранитом,над знаменитыммелкой волнойморем держа,вы — изваяньясуществованьябез рубежа.Холм или храм,профиль Толстого,Рим, холостогологова хлам,тающий воск,Старая Вена,одновременноайсберг и мозг,райский анфас —ах, кроме ветранет геометрав мире для вас!В вас, кучевых,перистых, беглых,радость оседлыхи кочевых.В вас мне яснарваность, бессвязность,сумма и разностьречи и сна.Это от вася научилсяверить не в числа —в чистый отказот правотывеса и мерыв пользу химерыи лепоты!Вами творимостров, чей образбольше, чем глобус,тесный двоим.Ваши дворцы —местности счастьяплюс самовластьясердца творцы.Пенный каскадангелов, бальныхплатьев, крахмальныхкрах баррикад,брак мотылькаи гималаев,альп, разгуляев —о, облака,в чутком грехунебе ничейномБалтики — чей там,там, наверху,внемлет призывваша обитель?Кто ваш строитель,кто ваш Сизиф?Кто там, вовне,дав вам обличья,звук из величьявычел, занечудо всегдаваше беззвучно.Оптом, поштучноваши стададвижутся безшума, как в играхдвижутся, выбравтех, кто исчезв горней глушивместо предела.Вы — легче тела,легче души.1989

«Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос…»

Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос.Я вижу не то, во что ты одета, а ровный снег.И это не комната, где мы сидим, но полюс;плюс наши следы ведут от него, а не к.Когда-то я знал на память все краски спектра.Теперь различаю лишь белый, врача смутив.Но даже ежели песенка вправду спета,от нее остается еще мотив.Я рад бы лечь рядом с тобою, но это — роскошь.Если я лягу, то — с дерном заподлицо.И всхлипнет старушка в избушке на курьих ножкахи сварит всмятку себе яйцо.Раньше, пятно посадив, я мог посыпать щелочь.Это всегда помогало, как тальк прыщу.Теперь вокруг тебя волнами ходит сволочь.Ты носишь светлые платья. И я грущу.1989

«Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…»

Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,используй, чтоб холод почувствовать, щелив полу, чтоб почувствовать голод — посуду,а что до пустыни, пустыня повсюду.Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере,огонь, очертанья животных, вещей ли,и — складкам смешать дав лицо с полотенцем —Марию, Иосифа, сверток с Младенцем.Представь трех царей, караванов движеньек пещере; верней, трех лучей приближеньек звезде, скрип поклажи, бренчание ботал(Младенец покамест не заработална колокол с эхом в сгустившейся сини).Представь, что Господь в Человеческом Сыневпервые Себя узнает на огромномвпотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.1989

ВЕРТУМН

«Однажды я тоже зимою приплыл сюда…»

Посвящается Джироламо Марчелло

Однажды я тоже зимою приплыл сюдаиз Египта, считая, что буду встреченна запруженной набережной женой в меховом мантои в шляпке с вуалью. Однако встречать меняпришла не она, а две старенькие болонкис золотыми зубами. Хозяин-американецобъяснял мне потом, что если его ограбят,болонки позволят ему свестина первое время концы с концами.Я поддакивал и смеялся.Набережная выглядела бесконечнойи безлюдной. Зимний, потустороннийсвет превращал дворцы в фарфоровую посудуи население — в тех, кто к нейне решается прикоснуться.Ни о какой вуали, ни о каком манторечи не было. Единственною прозрачнойвещью был воздух и розовая, кружевнаязанавеска в гостинице «Мелеагр и Аталанта»,где уже тогда, одиннадцать лет назад,я мог, казалось бы, догадаться,что будущее, увы, уженастало. Когда человек один,он в будущем, ибо оно способнообойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей,обтекаемой формы, свергнутого тирана,рухнувшей статуи. Когда человек несчастен,он в будущем.Теперь я не становлюсьбольше в гостиничном номере на четвереньки,имитируя мебель и защищаясь отсобственных максим. Теперь умереть от горя,боюсь, означало бы умеретьс опозданьем; а опаздывающих не любятименно в будущем.Набережная кишитподростками, болтающими по-арабски.Вуаль разрослась в паутину слухов,перешедших впоследствии в сеть морщин,и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.Не видать и хозяина. Похоже, что уцелелитолько я и вода: поскольку и у неенет прошлого.1991

«Вот я и снова под этим бесцветным небом…»

Томасу Транстремеру

Вот я и снова под этим бесцветным небом,заваленным перистым, рыхлым, единым хлебомдуши. Немного накрапывает. Мышь-полевкаприветствует меня свистом. Прошло полвека.Барвинок и валун, заросший густой щетиноймха, не сдвинулись с места. И пахнет тинойблеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,которому некуда деться из-за своих размеров.Первым это заметили, скорее всего, деревья,чья неподвижность тоже следствие недоверьяк птицам с их мельтешеньем и отражает строгостьвзгляда на многорукость — если не одноногость.В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем светеразница между рыбой, идущей в сети,и мокнущей под дождем статуей алконавтазаметна только привыкшим к идее деленья на два.И более двоеточье, чем частное от деленьяголоса на бессрочье, исчадье оледененья,я припадаю к родной, ржавой, гранитной массесерой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.1990

«Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня…»

Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня,воздуха с вкрапленным в оный криком «Не тронь меня!»,рвущимся из растения, впоследствии — изо рта,чтоб ты не решил, что в мире не было ни черта.Потом в нем возникли комнаты, вещи, любовь, в лице —сходство прошлого с будущим, арии с ТБЦ,пришли в движение буквы, в глазах рябя.И пустоте стало страшно за самое себя.Первыми это почувствовали птицы — хотя звездатоже суть участь камня, брошенного в дрозда.Всякий звук, будь то пенье, шепот, дутье в дуду, —следствие тренья вещи о собственную среду.В клекоте, в облике облака, в сверканьи ночных планетслышится то же самое «Места нет!»,как эхо отпрыска плотника либо как рваный SOS,в просторечии — пульс окоченевших солнц.И повинуясь воплю «прочь! убирайся! вон!с вещами!», само пространство по кличке фонжизни, сильно ослепнув от личных дел,смещается в сторону времени, где не бывает тел.Не бойся его: я там был! Там, далеко видна,посредине стоит прялка морщин. Онаработает на сырье, залежей чьих запаснеиссякаем, пока производят нас.1990

Лидо

Ржавый румынский танкер, барахтающийся в лазури,как стоптанный полуботинок, который, вздохнув, разули.Команда в одном исподнем — бабники, онанюги —загорает на палубе, поскольку они на юге,но без копейки в кармане, чтоб выйти в город,издали выглядящий, точно он приколоткак открытка к закату; над рейдом плывут отарытуч, запах потных подмышек и перебор гитары.О, Средиземное море! после твоей пустыниногу тянет запутаться в уличной паутине.Палубные надстройки и прогнивший базисразглядывают в бинокль порт, как верблюд — оазис.Ах, лишь истлев в песке, растеряв наколки,можно видать, пройти сквозь ушко иголки,чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненагляднойместных кровей под цветной гирляндойи слушать, как в южном небе над флагом морской купальнишелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.1991

«Взгляни на деревянный дом…»

Взгляни на деревянный дом.Помножь его на жизнь. Помножьна то, что предстоит потом.Полученное бросит в дрожьиль поразит параличом,оцепенением стропил,бревенчатостью, кирпичом —всем тем, что дымоход скопил.Пространство, в телескоп звездырассматривая свой улов,ломящийся от пустотыи суммы четырех углов,темнеет, заражаясь не —одушевленностью, слепойспособностью глядеть вовне,ощупывать его тропой.Он — твой не потому, что в немвсе кажется тебе чужим,но тем, что, поглощен огнем,он не проговорит: бежим.В нем твой архитектурный вкус.Рассчитанный на прочный быт,он из безадресности плюснеобитаемости сбит.И он перестоит века,галактику, жилую частьгрядущего, от паукапривычку перенявши прястьткань времени, точнее — бязьиз тикающего сырца,как маятником, колотясьо стенку головой жильца.1988

Вертумн

Памяти Джанни Буттафавы

I

Я встретил тебя впервые в чужих для тебя широтах.Нога твоя там не ступала; но слава твоя достигламест, где плоды обычно делаются из глины.По колено в снегу, ты возвышался, белый,больше того — нагой, в компании одноногих,тоже голых деревьев, в качестве специалистапо низким температурам. «Римское божество» —гласила выцветшая табличка,и для меня ты был богом, поскольку ты знал о прошломбольше, нежели я (будущее меняв те годы мало интересовало).С другой стороны, кудрявый и толстощекий,ты казался ровесником. И хотя ты не понимални слова на местном наречьи, мы как-то разговорились.Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны,петляющих наших рек, капризной погоды, денег,отсутствия овощей, чехарды с временамигода — насчет вещей, я думал, тебе доступныхесли не по существу, то по общему тонужалобы. Мало-помалу (жалоба — универсальныйпраязык; вначале, наверно, было«ой» или «ай») ты принялся отзываться:щуриться, морщить лоб; нижняя часть лицакак бы оттаяла, и губы зашевелились.«Вертумн», — наконец ты выдавил. «Меня зовут Вертумном».

II

Это был зимний, серый, вернее — бесцветный день.Конечности, плечи, торс, по мере того как мыпереходили от темы к теме,медленно розовели и покрывались тканью:шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальтотемно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги.Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев,вслушивался с напряжением в шелест парка,переворачивая изредка клейкий листв поисках точного слова, точного выраженья.Во всяком случае, если не ошибаюсь,к моменту, когда я, изрядно воодушевившись,витийствовал об истории, войнах, неурожае,скверном правительстве, уже отцвела сирень,и ты сидел на скамейке, издали напоминаяобычного гражданина, измученного государством;температура твоя была тридцать шесть и шесть.«Пойдем», — произнес ты, тронув меня за локоть.«Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос».

III

Дорога туда, естественно, лежала сквозь облака,напоминавшие цветом то гипс, то мраморнастолько, что мне показалось, что ты имел в видуименно это: размытые очертанья,хаос, развалины мира. Но это бы означалобудущее — в то время, как ты ужесуществовал. Чуть позже, в пустой кофейнев добела раскаленном солнцем дремлющем городке,где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться,я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседус местной старухой. Язык оказался смесьювечнозеленого шелеста с лепетом вечносинихволн — и настолько стремительным, что в течение разговораты несколько раз превратился у меня на глазах в нее.«Кто она?» — я спросил после, когда мы вышли.«Она?» — ты пожал плечами. «Никто. Для тебя — богиня».

IV

Сделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали частопопадаться прохожие. Некоторые кивали,другие смотрели в сторону, и виден был только профиль.Все они были, однако, темноволосы.У каждого за спиной — безупречная перспектива,не исключая детей. Что касается стариков,у них она как бы скручивалась — как раковина у улитки.Действительно, прошлого всюду было гораздо больше,чем настоящего. Больше тысячелетий,чем гладких автомобилей. Люди и изваянья,по мере их приближенья и удаленья,не увеличивались и не уменьшались,давая понять, что они — постоянные величины.Странно тебя было видеть в естественной обстановке.Но менее странным был факт, что меня почтивсе понимали. Дело, наверно, былов идеальной акустике, связанной с архитектурой,либо — в твоем вмешательстве; в склонности вообщеабсолютного слуха к нечленораздельным звукам.

V

«Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы.На кого я взгляну — становятся тотчас мною.Тебе это на руку. Все-таки за границей».

VI

Четверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос,произносящий эти слова, и чувствую на себепристальный взгляд твоих серых, странныхдля южанина глаз. На заднем плане — пальмы,точно всклокоченные трамонтанойкитайские иероглифы, и кипарисы,как египетские обелиски.Полдень; дряхлая балюстрада;и заляпанный солнцем Ломбардии смертный обликбожества! временный для божества,но для меня — единственный. С залысинами, с усамискорее а ла Мопассан, чем Ницше,с сильно раздавшимся — для вящего камуфляжа —торсом. С другой стороны, не мнехвастать диаметром, прикидываться Сатурном,кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром,время — особенно. Наши кольца —скорее кольца деревьев с их перспективой пня,нежели сельского хороводаили объятья. Коснуться тебя — коснутьсяастрономической суммы клеток,цена которой всегда — судьба,но которой лишь нежность — пропорциональна.

VII

я водворился в мире, в котором твой жест и словобыли непререкаемы. Мимикрия, подражаньерасценивались как лояльность. Я овладел искусствомсливаться с ландшафтом, как с мебелью или шторой(что сказалось с годами на качестве гардероба).С уст моих в разговоре стало порой срыватьсяличное местоимение множественного числа,и в пальцах проснулась живость боярышника в ограде.Также я бросил оглядываться. Заслышав сзади топот,теперь я не вздрагиваю. Лопатками, как сквозняк,я чувствую, что и за моей спиноютеперь тоже тянется улица, заросшая колоннадой,что в дальнем ее конце тоже синеют волныАдриатики. Сумма их, безусловно,твой подарок, Вертумн. Если угодно — сдача,мелочь, которой щедрая бесконечностьпорой осыпает временное. Отчасти — из суеверья,отчасти, наверно, поскольку оно одно —временное — и способно на ощущенье счастья.

VIII

«В этом смысле таким, как я, —ты ухмылялся, — от вашего брата польза».

IX

С годами мне стало казаться, что радость жизнисделалась для тебя как бы второй натурой.Я даже начал прикидывать, так ли уж безопаснарадость для божества? не вечностью ли божествов итоге расплачивается за радостьжизни? Ты только отмахивался. Но никто,никто, мой Вертумн, так не радовался прозрачнойструе, кирпичу базилики, иглам пиний,цепкости почерка. Больше, чем мы! Гораздобольше. Мне даже казалось, будто ты заразилсянашей всеядностью. Действительно: вид с балконана просторную площадь, дребезг колоколов,обтекаемость рыбы, рваное колоратуровидимой только в профиль птицы,перерастающие в овацию аплодисменты лавра,шелест банкнот — оценить могут только те,кто помнит, что завтра, в лучшем случае — послезавтравсе это кончится. Возможно, как раз у нихбессмертные учатся радости, способности улыбаться.(Ведь бессмертным чужды подобные опасенья.)В этом смысле тебе от нашего брата польза.

X

Никто никогда не знал, как ты проводишь ночи.Это не так уж странно, если учесть твоепроисхождение. Как-то за полночь, в центре мира,я встретил тебя в компании тусклых звезд,и ты подмигнул мне. Скрытность? Но космос вовсене скрытность. Наоборот: в космосе видно всеневооруженным глазом, и спят там без одеяла.Накал нормальной звезды таков,что, охлаждаясь, горазд породить алфавит,растительность, форму времени; просто — нас,с нашим прошлым, будущим, настоящими так далее. Мы — всего лишьградусники, братья и сестры льда,а не Бетельгейзе. Ты сделан был из теплаи оттого — повсеместен. Трудно себе представитьтебя в какой-то отдельной, даже блестящей, точке.Отсюда — твоя незримость. Боги не оставляютпятен на простыне, не говоря — потомства,довольствуясь рукотворным сходствомв каменной нише или в конце аллеи,будучи счастливы в меньшинстве.

XI

Айсберг вплывает в тропики. Выдохнув дым, верблюдрекламирует где-то на севере бетонную пирамиду.Ты тоже, увы, навострился пренебрегатьсвоими прямыми обязанностями. Четыре времени годавсе больше смахивают друг на друга,смешиваясь, точно в выцветшем портмонезаядлого путешественника франки, лиры,марки, кроны, фунты, рубли.Газеты бормочут «эффект теплицы» и «общий рынок»,но кости ломит что дома, что в койке за рубежом.Глядишь, разрушается даже бежавшая минным полемгодами предшественница шалопая Кристо.В итоге — птицы не улетаютвовремя в Африку, типы вроде меняреже и реже возвращаются восвояси,квартплата резко подскакивает. Мало того, что нужножить, ежемесячно надо еще и платить за это.«Чем банальнее климат, — как ты заметил, —тем будущее быстрей становится настоящим».

XII

Жарким июльским утром температура телападает, чтоб достичь нуля.Горизонтальная масса в моргевыглядит как сырье садовойскульптуры. Начиная с разрыва сердцаи кончая окаменелостью. В этот разслова не подействуют: мой языкдля тебя уже больше не иностранный,чтобы прислушиваться. И нельзявступить в то же облако дважды. Дажеесли ты бог. Тем более, если нет.

XIII

Зимой глобус мысленно сплющивается. Широтынаползают, особенно в сумерках, друг на друга.Альпы им не препятствуют. Пахнет оледененьем.Пахнет, я бы добавил, неолитом и палеолитом.В просторечии — будущим. Ибо оледененьеесть категория будущего, которое есть пора,когда больше уже никого не любишь,даже себя. Когда надеваешь вещина себя без расчета все это внезапно скинутьв чьей-нибудь комнате, и когда не можешьвыйти из дому в одной голубой рубашке,не говоря — нагим. Я многому научилсяу тебя, но не этому. В определенном смысле,в будущем нет никого; в определенном смысле,в будущем нам никто не дорог.Конечно, там всюду маячат морены и сталактиты,точно с потекшим контуром лувры и небоскребы.Конечно, там кто-то движется: мамонты илижуки-мутанты из алюминия, некоторые — на лыжах.Но ты был богом субтропиков с правом надзора надсмешанным лесом и черноземной зоной —над этой родиной прошлого. В будущем его нет,и там тебе делать нечего. То-то оно наползаетзимой на отроги Альп, на милые Апеннины,отхватывая то лужайку с ее цветком, то просточто-нибудь вечнозеленое: магнолию, ветку лавра;и не только зимой. Будущее всегданастает, когда кто-нибудь умирает.Особенно человек. Тем более — если бог.

XIV

Раскрашенная в цвета зари собакалает в спину прохожего цвета ночи.

XV

В прошлом те, кого любишь, не умирают!В прошлом они изменяют или прячутся в перспективу.В прошлом лацканы уже; единственные полуботинкидымятся у батареи, как развалины буги-вуги.В прошлом стынущая скамейканапоминает обилием перекладинобезумевший знак равенства. В прошлом ветердо сих пор будоражит смесьлатыни с глаголицей в голом парке:жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет,и ты звонко смеешься: «Как говорил ваш вождь,ничего не знаю лучше абракадабры».

XVI

Четверть века спустя, похожий на позвоночниктрамвай высекает искру в вечернем небе,как гражданский салют погасшему навсегдаокну. Один караваджо равняется двум бернини,оборачиваясь шерстяным кашнеили арией в Опере. Эти метаморфозы,теперь оставшиеся без присмотра,продолжаются по инерции. Другие предметы, впрочем,затвердевают в том качестве, в котором ты их оставил,отчего они больше не по кармануникому. Демонстрация преданности? Просто склонностьк монументальности? Или это в дверинагло ломится будущее, и непроданная душау нас на глазах приобретает статусклассики, красного дерева, яичка от Фаберже?Вероятней последнее. Что — тоже метаморфозаи тоже твоя заслуга. Мне не из чего сплестивенок, чтоб как-то украсить чело твое на исходеэтого чрезвычайно сухого года.В дурно обставленной, но большой квартире,как собака, оставшаяся без пастуха,я опускаюсь на четверенькии скребу когтями паркет, точно под ним зарыто —потому что оттуда идет тепло —твое теперешнее существованье.В дальнем конце коридора гремят посудой;за дверью шуршат подолы и тянет стужей.«Вертумн, — я шепчу, прижимаясь к коричневой половицемокрой щекою, — Вертумн, вернись».Декабрь 1990, Милан

«Не важно, что было вокруг, и не важно…»

Не важно, что было вокруг, и не важно,о чем там пурга завывала протяжно,что тесно им было в пастушьей квартире,что места другого им не было в мире.Во-первых, они были вместе. Второе,и главное, было, что их было трое,и все, что творилось, варилось, дарилосьотныне, как минимум, на три делилось.Морозное небо над ихним приваломс привычкой большого склоняться над малымсверкало звездою — и некуда детьсяей было отныне от взгляда младенца.Костер полыхал, но полено кончалось;все спали. Звезда от других отличаласьсильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,способностью дальнего смешивать с ближним.25 декабря 1990

Метель в Массачусетсе

Виктории Швейцер

Снег идет — идет уж который день.Так метет, хоть черный пиджак надень.Городок замело. Не видать полей.Так бело, что не может быть белей.Или — может: на то и часы идут.Но минут в них меньше, чем снега тут.По ночам темнота, что всегда быланепроглядна, и та, как постель, бела.Набери, дружок, этой вещи в горсть,чтоб прикинуть, сколько от Бога верст —мол, не зря пейзаж весь январь молилраз дошло насчет даровых белил.Будто вдруг у земли, что и так бедна,под конец оказалась всего однасторона лица, одна щека.На нее и пошли всех невест шелка.Сильный снег летит с ледяной крупой.Знать, вовсю разгулялся лихой слепой.И чего ни коснется он, то самопревращается на глазах в бельмо.Хоть приемник включить, чтоб он песни пел.А не то тишина и сама — пробел.А письмо писать — вид бумаги пылостужает, как дверь, что прикрыть забыл.И раздеться нельзя догола, чтоб лечь.Не рубаха бела, а покатость плеч.Из-за них, поди, и идут полкина тебя в стекле, закатив белки.Эх, метет, метет. Не гляди в окно.Там подарка ждет милосердный, номускулистый брат, пеленая глушьв полотнище цвета прощенных душ.1991, South Hadley

Надпись на книге

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумкиеще шуршат по инерции или благодарябезмятежности — этому свойству зелени —и глаз задерживается на рисункеобоев, на цифре календаря,на облигации, траченной колизеяминоликов, ты — если ты был прижитпод вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего —различишь в тишине, как перо шуршит,помогая зеленой траве произнести «все кончено».1991, Рим

Провинциальное

По колено в репейнике и в лопухах,по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,разъезд минующий впопыхах;в сонной жене, как инвалид, по пояс.И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.И не избы стоят, а когда-то бревнапорешили лечь вместе, раз от одной бедывсе равно не уйдешь, да и на семь ровноничего не делится, окромядней недели, месяца, года, века.Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмяи впускать в себя вечером человека.1992

Ангел

Белый хлопчатобумажный ангел,до сих пор висящий в моем чуланена металлических плечиках. Благодаря ему,ничего дурного за эти годыне стряслось: ни со мной, ни — тем более — с помещеньем.Скромный радиус, скажут мне; но заточетко очерченный. Будучи сотвореныне как мы, по образу и подобью,но бесплотными, ангелы обладаюттолько цветом и скоростью. Последнее позволяетбыть везде. Поэтому до сих порты со мной. Крылышки и бретелькив состояньи действительно обойтись без торса,стройных конечностей, не говоря — любви,дорожа безыменностью и предоставляя телурасширяться от счастья в диаметре где-то в теплойКалифорнии.1990

Представление

Михаилу Николаеву

Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!Эта местность мне знакома, как окраина Китая!Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.Вот и вышел человечек, представитель населенья.Вот и вышел гражданин,достающий из штанин.«А почем та радиола?»«Кто такой Савонарола?»«Вероятно, сокращенье».«Где сортир, прошу прощенья?»Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса.В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.И нарезанные косо, как полтавская, колесас выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жироможивляют скатерть снега, полустанки и развилкиобдавая содержимым опрокинутой бутылки.Прячась в логово своеволки воют «і-мое».«Жизнь — она как лотерея».«Вышла замуж за еврея».«Довели страну до ручки».«Дай червонец до получки».Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано.В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея.Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из баранапревращается в тирана на трибуне мавзолея.Говорят лихие люди, что внутри, разочарованпод конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.Хорошо, утратив речь,встать с винтовкой гроб стеречь.«Не смотри в глаза мне, дева:все равно пойдешь налево».«У попа была собака».«Оба умерли от рака».Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна.(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана,взад-вперед летают ядра над французским частоколом.Се — великий сын России, хоть и правящего класса!Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.Чудо-юдо: нежный графпревратился в книжный шкаф!«Приучил ее к минету».«Что за шум, а драки нету?»«Крыл последними словами».«Кто последний? Я за вами».Входит пара Александров под конвоем Николаши.Говорят «Какая лажа» или «Сладкое повидло».По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.Размышляя о причале, по волнам плывет «Аврора»,чтобы выпалить в начале непрерывного террора.Ой ты, участь корабля:скажешь «пли!» — ответят «бля!»«Сочетался с нею браком».«Все равно поставлю раком».«Эх, Цусима-Хиросима!Жить совсем невыносимо».Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.Ветер свищет. Выпь кричит.Дятел ворону стучит.«Говорят, открылся Пленум».«Врезал ей меж глаз поленом».«Над арабской мирной хатойгордо реет жид пархатый».Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера,и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.Друг-кунак вонзает клыкв недоеденный шашлык.«Ты смотрел Дерсу Узала?»«Я тебе не все сказала».«Раз чучмек, то верит в Будду».«Сукой будешь?» «Сукой буду».Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьеми с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,придирается к закону, кипятится из-за пошлин,восклицая: «Как живете!» И смущают глянцем плотиРафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте.Пролетарии всех странМаршируют в ресторан.«В этих шкарах ты как янки».«Я сломал ее по пьянке».«Был всю жизнь простым рабочим».«Между прочим, все мы дрочим».Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.Они пляшут и танцуют: «Мы вояки-забияки!Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом».И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны.В Министерстве Обороны громко каркают вороны.Входишь в спальню — вот те на:на подушке — ордена.«Где яйцо, там — сковородка».«Говорят, что скоро водкаснова будет по рублю».«Мам, я папу не люблю».Входит некто православный, говорит: «Теперь я — главный.У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза».И лобзают образас плачем жертвы обреза…«Мне — бифштекс по-режиссерски».«Бурлаки в Североморскетянут крейсер бечевой,исхудав от лучевой».Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало,с предпочтеньем к чернобурым. На классической латынии вполголоса по-русски произносят: «Все пропало,а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,слыша «баюшки-баю»,отвечает: «мать твою!».«Влез рукой в шахну, знакомясь».«Подмахну — и в Сочи». «Помесьлейкоцита с антрацитомназывается Коцитом».Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры,кто — с написанным вручную содержательным доносом.С того света, как химеры, палачи-пенсионерыодобрительно кивают им, задорным и курносым,что врубают «Русский бальный» и вбегают в избу к тятевыгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.Что попишешь? Молодежь.Не задушишь, не убьешь.«Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду».«Я с ним рядом срать не сяду».«А моя, как та мадонна,не желает без гондона».Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в которомвзвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косаяс голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:«Инвалид, а инвалид.У меня внутри болит».«Ляжем в гроб, хоть час не пробил!»«Это — сука или кобель?»«Склока следствия с причинойпрекращается с кончиной».Входит Мусор с криком: «Хватит!» Прокурор скулу квадратит.Дверь в пещеру гражданина не нуждается в «сезаме».То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.И за смертною чертою, лунным блеском залитою,челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.Знать, надолго хватит жилтех, кто головы сложил.«Хата есть, да лень тащиться».«Я не блядь, а крановщица».«Жизнь возникла как привычкараньше куры и яичка».Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?Эх, даешь простор степнойбез реакции цепной!«Дайте срок без приговора!»«Кто кричит: «Держите вора!»?»«Рисовала член в тетради».«Отпустите, Христа ради».Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках —ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства.Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,кто пророс густой травой.Впрочем, это не впервой.«От любви бывают дети.Ты теперь один на свете.Помнишь песню, что, бывало,я в потемках напевала?Это — кошка, это — мышка.Это — лагерь, это — вышка.Это — время тихой сапойубивает маму с папой».1986

«Ты не скажешь комару…»

Ты не скажешь комару:«Скоро я, как ты, умру».С точки зренья комара,человек не умира.Вот откуда речь и прыть —от уменья жизни скрытьсвой конец от тех, кто в нейнасекомого сильней,в скучный звук, в жужжанье, сутькакового — просто жуть,а не жажда юшки измышц без опухоли и с,либо — глубже, в рудный пласт,что к молчанию горазд:всяк, кто сверху языкомвнятно мелет — насеком.1991

Presepio[3]

Младенец, Мария, Иосиф, цари,скотина, верблюды, их поводыри,в овчине до пят пастухи-исполины— все стало набором игрушек из глины.В усыпанном блестками ватном снегупылает костер. И потрогать фольгузвезды пальцем хочется; собственно, всемипятью — как младенцу тогда в Вифлееме.Тогда в Вифлееме все было крупней.Но глине приятно с фольгою над нейи ватой, разбросанной тут как попало,играть роль того, что из виду пропало.Теперь ты огромней, чем все они. Тытеперь с недоступной для них высоты— полночным прохожим в окошко конурки —из космоса смотришь на эти фигурки.Там жизнь продолжается, так как векаодних уменьшают в объеме, покадругие растут — как случилось с тобою.Там бьются фигурки со снежной крупою,и самая меньшая пробует грудь.И тянет зажмуриться, либо — шагнутьв другую галактику, в гулкой пустынекоторой светил — как песку в Палестине.Декабрь 1991

ВИД С ХОЛМА

Михаилу Барышникову

Раньше мы поливали газон из лейки,в комара попадали из трехлинейки,жука сажали, как турка, на кол.И жук не жужжал, комар не плакал.Теперь поливают нас, и все реже — ливень.Кто хочет сует нам в ребро свой бивень.Что до жука и его жужжанья,всюду сходят с ума машины для подражанья.Видно, время бежит, но не в часах, а прямо.И впереди, говорят, не гора, но яма.И рассказывают, кто приезжал оттуда,что погода там лучше, когда нам худо.Помнишь скромный музей, где не раз видалиодного реалиста шедевр «Не дали»?Был ли это музей? Отчего не назвать музеемто, на что мы теперь глазеем?Уехать, что ли, в Испанию, где испанцыувлекаются боксом и любят танцы,когда они ставят ногу, как розу в вазу,и когда убивают быка, то сразу.Но говорят, что пропеллер замер.Что — особенно голые — мы тяжелей, чем мрамор:столько лет отталкивались от панеликаблуком, что в итоге окаменели.Лучше, видно, остаться. Лечь, постелив на сене,чтобы плававший при свечах в теплом, как суп, бассейне,чью каплю еще хранит ресница,знал, где найти нас, решив присниться.Видимо, низкая облачность может вправду смутить пилота:как будто там кто-то стирает что-то,не уступающее по силесвета тому, что в душе носили.1992

Цветы

Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний,придающие воздуху за стеклом помятыйвид, с воспаленным «А», выглядящим то гортанней,то шепелявей, то просто выкрашенным помадой,— цветы, что хватают вас за душу то жадно и откровенно,то как блеклые губы, шепчущие «наверно».Чем ближе тело к земле, тем ему интересней,как сделаны эти вещи, где из потустороннейткани они осторожно выкроены без лезвий— чем бестелесней, тем, видно, одушевленней,как вариант лица, свободного от гримасыискренности, или звезды, отделавшейся от массы.Они стоят перед нами выходцами оттуда,где нет ничего, опричь возможности воплотитьсябезразлично во что — в каплю на дне сосуда,в спички, в сигнал радиста, в клочок батиста,в цветы; еще поглощенные памятью о «сезаме»,смотрят они на нас невидящими глазами.Цветы! Наконец вы дома. В вашем лишенном фальшибудущем, в пресном стекле пузатыхваз, где в пору краснеть, потому что дальшетолько распад молекул, по кличке запах,или — белеть, шепча «пестик, тычинка, стебель»,сводя с ума штукатурку, опережая мебель.1990

«Я позабыл тебя; но помню штукатурку…»

Памяти Н. Н.

Я позабыл тебя; но помню штукатуркув подъезде, вздувшуюся щитовидкутруб отопленья вперемежку с сыпьюзвонков с фамилиями типа «выпью»или «убью», и псориаз асбестаплюс эпидемию — грибное местоэлектросчетчиков блокадной моды.Ты умерла. Они остались. Годыв волну бросаются княжною Стеньки.Другие вывески, другие деньги,другая поросль, иная падаль.Что делать с прожитым теперь? И надо львообще заботиться о содержаньинедр гипоталамуса, т. е. ржаньи,раскатов коего его героине разберут уже, так далеко от Трои.Что посоветуешь? Развеселиться?Взглянуть на облако? У них — все лицаи в очертаниях — жакет с подшитымголландским кружевом. Но с парашютомне спрыгнуть в прошлое, в послевоенныйпейзаж с трамваями, с открытой венойреки, с двузначностью стиральных меток.Одиннадцать квадратных метровнапротив взорванной десятилеткив мозгу скукожились до нервной клетки,включив то байковое одеялостанка под лебедем, где ты давалаподростку в саржевых портках и в кепке.Взглянуть на облако, где эти тряпкивезде разбросаны, как в том квадрате,с одним заданием: глаз приучить к утрате?Не стоит, милая. Что выживает, кромекапризов климата? Другое время,другие лацканы, замашки, догмы.И я — единственный теперь, кто мог быприпомнить всю тебя в конце столетьявне времени. Сиречь без платья,на простыне. Но, вероятно, телосопротивляется, когда истлело,воспоминаниям. Как жертва власти,греху отказывающей в лучшей частисуществования, тем паче — в правена будущее. К вящей славе,видать, архангелов, вострящих грифель:торс, бедра, ягодицы, плечи, профиль— все оборачивается расплатойза то объятие. И это — гибель статуй.И я на выручку не подоспею.На скромную твою Помпеюобрушивается мой Везувийзабвения: обид, безумий,перемещения в пространстве, азий,европ, обязанностей; прочих связейи чувств, гонимых на убой оравойдней, лет, и прочая. И ты под этой лавойпогребена. И даже это пеньеесть дополнительное погребеньетебя, а не раскопки древней,единственной, чтобы не крикнуть — кровной!цивилизации. Прощай, подруга.Я позабыл тебя. Видать, дерюганебытия, подобно всякой ткани,к лицу тебе. И сохраняет, а нерастрачивает, как сбереженья,тепло, оставшееся от изверженья.1992

«Наряду с отоплением в каждом доме…»

Наряду с отоплением в каждом домесуществует система отсутствия. Спрятанные в стенеее беззвучные батареинаводняют жилье неразбавленной пустотойкруглый год, независимо от погоды,работая, видимо, от сетина сырье, поставляемом смертью, арестом илипросто ревностью. Эта температураподнимается к вечеру. Один оборот ключа,и вы оказываетесь там, где нетуникого: как тысячу лет назадили несколько раньше: в эпоху оледененья,до эволюции. Узурпированное пространствоникогда не отказывается от своейнеобитаемости, напоминаясильно зарвавшейся обезьянеоб исконном, доледниковом правепустоты на жилплощадь. Отсутствие есть всего лишьдомашний адрес небытия,предпочитающего в итоге,под занавес, будучи буржуа,валунам или бурому мху обои.Чем подробней их джунгли, тем несчастнее обезьяна.1992

Послесловие к басне

«Еврейская птица ворона,зачем тебе сыра кусок?Чтоб каркать во время урона,терзая продрогший лесок?»«Нет! Чуждый ольхе или вербе,чье главное свойство — длина,сыр с месяцем схож на ущербе.Я в профиль его влюблена».«Точней, ты скорее астроном,ворона, чем жертва лисы.Но профиль, присущий воронам,пожалуй не меньшей красы».«Я просто мечтала о браке,пока не столкнулась с лисой,пытаясь помножить во мракесвой профиль на сыр со слезой».1992

Подражание Горацию

Лети по воле волн, кораблик.Твой парус похож на помятый рублик.Из трюма доносится визг республик.Скрипят борта.Трещит обшивка по швам на ребрах.Кормщик болтает о хищных рыбах.Пища даже у самых храбрыхвалится изо рта.Лети, кораблик, не бойся бури.Неистовей, но бесцельней пули,она и сама не знает, в ту листорону ейкинуться, или в эту. Илив третью. Их вообще четыре.Ты в этом смысле почти в квартире;владелец — Гиперборей.Лети, кораблик! не бойся острыхскал. Так открывают остров,где после белеют кресты матросов,где, век спустя,письма, обвязанные тесемкой,вам продает, изумляя синькойвзора, прижитое с туземкойласковое дитя.Не верь, дружок, путеводным звездам,схожим вообще с офицерским съездом.Тебе привязанность к праздным безднамскорей вредна.Верь только подлинно постояннойдемократии волн с ееннойна губах возникающей в спорах пенойи чувством дна.Одни плывут вдаль проглотить обиду.Другие — чтоб насолить Эвклиду.Третьи — просто пропасть из виду.Им по пути.Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,не отличай горизонт от горя.Лети по волнам стать частью моря,лети, лети.1992

«Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне…»

Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.Речка тоже рябит; а земля в морщинах —и думать забыла, поди, о своих мужчинах.Там — одни пацаны. А от кого рожают,знают лишь те, которые их сажают,либо — никто, либо — в углу иконы.И весною пахать выходят одни законы.Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в рощев землю смотреть и одеваться проще.Там у тебя одной на сто верст помада,но вынимать ее все равно не надо.Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,где красота ничего не значитили значит не молодость, титьку, семя,потому что природа вообще все время.Это, как знать, даст побороть унылость.И леса там тоже шумят, что уже случилосьвсе, и притом — не раз. И суммаслучившегося есть источник шума.Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельнойжизнью, там различишь нательныйкрестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,в том, что порхает всего лишь сутки.И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»усмотри не свою, но этих вещей победу,ибо земле, как той простыне, понятенязык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,либо воды в колодезе привкус бритвин,прутья обочины, хаос кочек —все-таки я: то, чего не хочешь.Езжай в деревню, подруга. Знаешь, дурнея, лицалишь подтверждают, что можно слитьсяразными способами; их — бездны,и нам, дорогая, не все известны.Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,ты узнаешь себя. И серую краску рядом.1992

Вид с холма

Вот вам замерзший город из каменного угла.Геометрия оплакивает свои недра.Сначала вы слышите трио, потом — пианино негра.Река, хотя не замерзла, все-таки не смоглавыбежать к океану. Склонность петлять сильнейзаметна именно в городе, если вокруг равнина.Потом на углу загорается дерево без корней.Река блестит, как черное пианино.Когда вы идете по улице, сзади звучат шаги.Это — эффект перспективы, а не убийца. За двагода, прожитых здесь, вчера превратилось в завтра.И площадь, как грампластинка, дает кругиот иглы обелиска. Что-то случилось столет назад, и появилась веха.Веха успеха. В принципе, вы — никто.Вы, в лучшем случае, пища эха.Снег летит как попало; диктор твердит: «циклон».Не выходи из бара, не выходи из бара.Автомышь светом фар толчею колоннсводит вдали с ума, как слонов Ганнибала.Пахнет пустыней, помнящей смех вдовы.«Бэби, не уходи», — говорит Синатра.То же эхо, но в записи; как силуэт сената,скука, пурга, температура, вы.Вот вам лицо вкрутую, вот вам его гнездо:блеск желтка в скорлупе с трещинами от стужи.Ваше такси на шоссе обгоняет еще ландос венками, катящее явно в ту жесторону, что и вы, как бы само собой.Это — эффект периметра, зов окраин,низкорослых предместий, чей сон облаянтепловозами, ветром, вообще судьбой.И потом — океан. Глухонемой простор.Плоская местность, где нет построек.Где вам делать нечего, если вы историк,врач, архитектор, делец, актери, тем более, эхо. Ибо простор лишенпрошлого. То, что он слышит, — суммасобственных волн, беспрецедентность шума,который может быть заглушенлишь трубой Гавриила. Вот вам большой наборгоризонтальных линий. Почти рессорамирозданья. В котором петляет солоПаркера: просто другой напор,чем у архангела, если считать в соплях.А дальше, в потемках, держа на Север,проваливается и возникает сейнер,как церковь, затерянная в полях.Февраль 1992, Вашингтон

Пристань Фегердала

Деревья ночью шумят на берегу пролива.Видимо, дождь; ибо навряд ли ива,не говоря — сосна, в состояньи узнать, в потемках,в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтекахту же самую воду, данную вертикально.Осознать это может только спальняс ее опытом всхлипывания; либо — голые мачты шведскихяхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвескахсном вертикали, привыкшей к горизонтали,комкая мокрые простыни пристани в Фегердале.(1992)

Семенов

Владимиру Уфлянду

Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова.Был только зеленый луг и на нем корова.Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов.И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов.Время шло все равно. Время, наверно, шло бы,не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы.И если бы Иванов, Петров и Сидоров были,и Семенов бы ехал мимо в автомобиле.Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом,вздрогнешь и отвернешься — скорее всего с испугом:ежели неподвижность действительно мать движенья,то отчего у них разные выраженья?И не только лица, но — что важнее — тела?Сходство у них только в том, что им нет предела,пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрысквремени, существует настолько, что едет в отпуск;покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит;покуда время идет, а Семенов едет.(1992)

«Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет…»

Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет.Деревья в окне отменяет, диван комнеет.Я выдохся за день, лампу включать не стануи с мебелью в комнате вместе в потемки кану.Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонностьк поверхности, оставить претензии на одушевленность;хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и,смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива,охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба.Но как защита от кражи, тем более — разговора,это лучше щеколды и крика «держите вора».Темнеет, точней — чернеет, вернее — деревенеет,переходя ту черту, за которой лицо дурнеет,и на его развалинах, вприсядку и как попало,неузнаваемость правит подобье бала.В конце концов, темнота суть число волокон,перестающих считаться с существованьем окон,неспособных представить, насколько вещь окреплаили ослепла от перспективы пеплаи в итоге — темнеет, верней — ровнеет, точней — длиннеет.Незрячесть крепчает, зерно крупнеет;ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это,в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света.Так пропадают из виду; но настоящий финишне там, где кушетку вплотную к стене придвинешь,но в ее многоногости за полночь, крупным планомразрывающей ленточку с надписью «Геркуланум».1992 South Hadley

Ritratto di donna[4]

Не первой свежести — как и цветы в ееруках. В цветах — такое же враньеи та же жажда будущего. Карийглаз смотрит в будущее, гдени ваз, ни разговоров о воде.Один гербарий.Отсюда — складчатость. Сначала — рта,потом — бордовая, с искрой, тафта,как занавес, готовый взвитьсяи обнаружить механизм ходьбыв заросшем тупике судьбы;смутить провидца.Нога в чулке из мокрого стеклаблестит, как будто вплавь пересеклаБосфор и требует себе асфальтаЕвропы или же, наоборот, —просторов Азии, пустынь, щедротпесков, базальта.Камея в низком декольте. Под ней,камеей, — кружево и сумма дней,не тронутая их светилом,не знающая, что такое — кость,несобираемая в горсть;простор белилам.Что за спиной у ней, опричь коврас кинжалами? Ее вчера.Десятилетья. Мысли о Петрове,о Сидорове, не говоряоб Иванове, возмущавших зряпять литров крови.Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.Ухмылки консула. Настырный гулбазара в полдень. Минареты классаземля-земля или земля-чалма(иначе — облако). Зурна, сурьма.Другая раса.Плюс эта шляпа типа лопухав провинции и цвета мха.Болтун с палитрой. Кресло. Англичанетакие делали перед войной.Амур на столике: всего с однойстрелой в колчане.Накрашенным закрытым ртомлицо кричит, что для него «потом»важнее, чем «теперь», тем паче —«тогда»! Что полотно — стезяпопасть туда, куда нельзяпопасть иначе.Так боги делали, вселяясь тов растение, то в камень: довозникновенья человека. Этоинерция метаморфозсиеной и краплаком розглядит с портрета,а не сама она. Она самасостарится, сойдет с ума,умрет от дряхлости, под колесом, от пули.Но там, где не нужны тела,она останется какой былатогда в Стамбуле.(1992)

Каппадокия

Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —вступают в чужую страну по имени Каппадокия.Армия растянулась. Всадники мрачноватопоглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,пространство с каждым их шагом чувствует, как далекоепревращается в близкое. Особенно — горы, чьивершины, устав в равной степени от багрянцазари, лиловости сумерек, облачной толчеи,приобретают — от зоркости чужестранца —в резкости, если не в четкости. Армия издалекавыглядит как извивающаяся река,чей исток норовит не отставать от устья,которое тоже все время оглядывается на исток.И местность, по мере движения армии на восток,отражаясь как в русле, из бурого захолустьяпреображается временно в гордый бесстрастный задникистории. Шарканье многих ног,ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадникзамирает как вкопанный: действительность или блажь?Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,привел сюда легионы, чтоб объяснить, комупринадлежит — вопреки клеймузимней луны — Каппадокия. Остановившись, армиявыстраивается для сраженья. Каменное платов последний раз выглядит местом, где никогда никтоне умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».Царь Митридат, лежа на плоском камне,видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.То же самое видит все остальное войскоплюс легионы Суллы. Что есть отнюдьне отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азиипространство, как правило, прячется от себяи от упреков в однообразиив завоевателя, в головы, серебрято доспехи, то бороду. Залитое луной,войско уже не река, гордящаяся длиной,но обширное озеро, чья глубина есть именното, что нужно пространству, живущему взаперти,ибо пропорциональна пройденному пути.Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,то и те и другие забредают порой сюда,в Каппадокию. Армии суть вода,без которой ни это плато, ни, допустим, горыне знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в тричетверти. Два спящих озера с плавающим внутрителом блестят в темноте как победа флорынад фауной, чтоб наутро слитьсяв ложбине в общее зеркало, где уместится всяКаппадокия — небо, земля, овца,юркие ящерицы — но где лицапропадают из виду. Только, поди, орлу,парящему в темноте, привыкшей к его крылу,ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьемптицы — поскольку птица, в отличие от царя,от человека вообще, повторима — орел, паряв настоящем, невольно парит в грядущеми, естественно, в прошлом, в истории: в допоздназатянувшемся действии. Ибо она, конечно,суть трение временного о нечтопостоянное. Спички о серу, снао действительность, войска о местность. В Азиибыстро светает. Что-то щебечет. Дрожьпробегает по телу, когда встаешь,заражая зябкостью долговязые,упрямо жмущиеся к землетени. В молочной рассветной мглеслышатся ржание, кашель, обрывки фраз.И увиденное полумиллионом глазсолнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,всадников, лучников, ратников. И войскаидут друг на друга, как за строкой строказахлопывающейся посередине книгилибо — точней! — как два зеркала, как два щита, как двалица, два слагаемых, вместо суммыпорождающих разность и вычитанье Суллыиз Каппадокии. Чья трава,себя не видавшая отродясь,больше всех выигрывает от звона,лязга, грохота, воплей и проч., глядясьв осколки разбитого вдребезги легионаи упавших понтийцев. Размахивая мечом,царь Митридат, не думая ни о чем,едет верхом среди хаоса, копий, гама.Битва выглядит издали как слитное «О-го-го»,верней, как от зрелища своегодвойника взбесившаяся амальгама.И с каждым падающим в строюместность, подобно тупящемуся острию,теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке ина юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,это уносят с собою павшие на тот светчерты завоеванной Каппадокии.1990, Нью-Йорк — 1991, Лондон

Колыбельная

Родила тебя в пустынея не зря.Потому что нет в поминев ней царя.В ней искать тебя напрасно.В ней зимойстужи больше, чем пространствав ней самой.У одних — игрушки, мячик,дом высок.У тебя для игр ребячьих— весь песок.Привыкай, сынок, к пустынекак к судьбе.Где б ты ни был, жить отнынев ней тебе.Я тебя кормила грудью.А онаприучила взгляд к безлюдью,им полна.Той звезде — на расстояньистрашном — в нейтвоего чела сиянье,знать, видней.Привыкай, сынок, к пустыне,под ногой,окромя нее, твердынинет другой.В ней судьба открыта взору.За верстув ней легко признаешь горупо кресту.Не людские, знать, в ней тропы!Великаи безлюдна она, чтобышли века.Привыкай, сынок, к пустыне,как щепотьк ветру, чувствуя, что ты нетолько плоть.Привыкай жить с этой тайной:чувства тепригодятся, знать, в бескрайнейпустоте.Не хужей она, чем эта:лишь длинней,и любовь к тебе — приметаместа в ней.Привыкай к пустыне, милый,и к звезде,льющей свет с такою силойв ней везде,будто лампу жжет, о сынев поздний часвспомнив, тот, кто сам в пустынедольше нас.Декабрь 1992

ПИСЬМО В ОАЗИС

У памятника А. С. Пушкину в Одессе

Якову Гордину

Не по торговым странствуя делам,разбрасывая по чужим угламсвой жалкий хлам,однажды поутрус тяжелым привкусом во ртуя на берег сошел в чужом порту.Была зима.Зернистый снег сек щеку, но землябыла черна для белого зерна.Хрипел ревун во всю дурную мочь.Еще в парадных столбенела ночь.Я двинул прочь.О, города земли в рассветный час!Гостиницы мертвы. Недвижность чаш,незрячесть глазслепых богинь.Сквозь вас пройти немудрено нагим,пока не грянул государства гимн.Густой туманлистал кварталы, как толстой роман.Тяжелым льдом обложенный Лиман,как смолкнувший язык материка,серел, и, точно пятна потолка,шли облака.И по восставшей в свой кошмарный росттой лестнице, как тот матрос,как тот мальпост,наверх, скребяногтем перила, скулы серебряслезой, как рыба, я втащил себя.Один как перст,как в ступе зимнего пространства пест,там стыл апостол перемены местспиной к отчизне и лицом к тому,в чью так и не случилось бахромушагнуть ему.Из чугунаон был изваян, точно паханадвижений голос произнес: «Ханаперемещеньям!» — и с того концаземли поддакнули звон бубенцас куском свинца.Податливая внешне даль,творя пред ним свою горизонталь,во мгле синела, обнажая сталь.И ощутил я, как сапог — дресва,как марширующий раз-два,тоску родства.Поди, и онздесь подставлял скулу под аквилон,прикидывая, как убраться вон,в такую же — кто знает — рань,и тоже чувствовал, что дело дрянь,куда ни глянь.И он, видать,здесь ждал того, чего нельзя не ждатьот жизни: воли. Эту благодать,волнам доступную, бог русских нивсокрыл от нас, всем прочим осенив,зане — ревнив.Грек на фелюке уходил в Пирейпорожняком. И стайка упырейвываливалась из срамных дверей,как черный пар,на выученный наизусть бульвар.И я там был, и я там в снег блевал.Наш нежный Юг,где сердце сбрасывало прежде вьюк,есть инструмент державы, главный звукчей в мироздании — не сорок сороков,рассчитанный на череду веков,но лязг оков.И отлит былиз их отходов тот, кто не уплыл,тот, чей, давясь, проговорил«Прощай, свободная стихия» рот,чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,где нет ворот.Нет в нашем грустном языке строкиотчаянней и больше вопрекисебе написанной, и после от рукисто лет копируемой. Так набегает напляж в Ланжероне за волной волна,земле верна.1969(?) 1970(?)

«Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…»

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья.Только в уборную — и сразу же возвращайся.О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора.Потому что пространство сделано из коридораи кончается счетчиком. А если войдет живаямилка, пасть разевая, выгони не раздевая.Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло.Что интересней на свете стены и стула?Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечеромтаким же, каким ты был, тем более — изувеченным?О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссановув пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу.В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной.Ты написал много букв; еще одна будет лишней.Не выходи из комнаты. О, пускай только комнатадогадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнитоэрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция.Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция.Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были.Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйсяшкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.1970(?)

Песня о Красном Свитере

Владимиру Уфлянду

В потетеле английской красной шерсти яне бздюм крещенских холодов нашествия,и будущее за Шексной, за Воркслоютеперь мне видится одетым в вещь заморскую.Я думаю: обзаведись валютою,мы одолели бы природу лютую.Я вижу гордые строенья с ванными,заполненными до краев славянами,и тучи с птицами, с пропеллером скрещенными,чтобы не связываться зря с крещеными,чьи нравы строгие и рук в лицо сованиесмягчает тайное голосование.Там в клубе, на ночь глядя, одноразовыйперекрывается баян пластинкой джазовой,и девки щурятся там, отдышался чтобы я,дырявый от расстрелов воздух штопая.Там днем ученые снимают пенку с опытов,И Файбишенко там горит звездой, и Рокотов,зане от них пошла доходов астрономия,и там пылюсь на каждой полке в каждом доме я.Вот, думаю, во что все это выльется.Но если вдруг начнет хромать кириллицаот сильного избытка вещи фирменной,приникни, серафим, к устам и вырви мой,чтобы в широтах, грубой складкой схожих с робою,в которых Азию легко смешать с Европою,он трепыхался, поджидая басурманина,как флаг, оставшийся на льдине от Папанина.9(?) февраля 1970

Любовная песнь Иванова

Кажинный раз на этом самом местея вспоминаю о своей невесте.Вхожу в шалман, заказываю двести.Река бежит у ног моих, зараза.Я говорю ей мысленно: бежи.В глазу — слеза. Но вижу краем глазаЛитейный мост и силуэт баржи.Моя невеста полюбила друга.Я как узнал, то чуть их не убил.Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,что выдержал характер. Правда, пил.Я пил как рыба. Если б с комбинатане выгнали, то сгнил бы на корню.Когда я вижу будку автомата,то я вхожу и иногда звоню.Подходит друг, и мы базлаем с другом.Он говорит мне: Как ты, Иванов?А как я? Я молчу. И он с испугомЗайди, кричит, взглянуть на пацанов.Их мог бы сделать я ей. Но на делеих сделал он. И точка, и тире.И я кричу в ответ: На той неделе.Но той недели нет в календаре.Рука, где я держу теперь полбанки,сжимала ей сквозь платье буфера.И прочее. В углу на оттоманке.Такое впечатленье, что вчера.Мослы, переполняющие брюки,валялись на кровати, все в шерсти.И горло хочет громко крикнуть: Суки!Но почему-то говорит: Прости.За что? Кого? Когда я слышу чаек,то резкий крик меня бросает в дрожь.Такой же звук, когда она кончает,хотя потом еще мычит: Не трожь.Я знал ее такой, а раньше — целой.Но жизнь летит, забыв про тормоза.И я возьму еще бутылку белой.Она на цвет как у нее глаза.1969(?) 1970(?)

«Что ты делаешь, птичка, на черной ветке…»

— Что ты делаешь, птичка, на черной ветке,оглядываясь тревожно?Хочешь сказать, что рогатки метки,но жизнь возможна?— Ах нет, когда целятся из рогатки,я не теряюсь.Гораздо страшнее твои догадки;на них я и озираюсь.— Боюсь, тебя привлекает клетка,и даже не золотая.Но лучше петь сидя на ветке; редкопоют, летая.— Неправда! Меня привлекает вечность.Я с ней знакома.Ее первый признак — бесчеловечность.И здесь я — дома.1992

Дедал в Сицилии

Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.То для критской царицы искусственную корову,чтоб наставить рога царю, то — лабиринт (ужедля самого царя), чтоб скрыть от досужих взоровскверный приплод; то — летательный аппарат,когда царь наконец дознался, кто это у негопри дворе так сумел обеспечить себя работой.Сын во время полета погиб, упавв море, как Фаэтон, тоже некогда пренебрегшиминаставленьем отца. Теперь на прибрежном камнегде-то в Сицилии, глядя перед собой,сидит глубокий старик, способный перемещатьсяпо воздуху, если нельзя по морю и по суше.Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.Всю жизнь от этих построек, от этих изобретенийприходилось бежать, как будто изобретеньяи постройки стремятся отделаться от чертежей,по-детски стыдясь родителей. Видимо, это — страхповторимости. На песок набегают с журчаньем волны,сзади синеют зубцы местных гор — но онеще в молодости изобрел пилу,использовав внешнее сходство статики и движенья.Старик нагибается и, привязав к лодыжкедлинную нитку, чтобы не заблудиться,направляется, крякнув, в сторону царства мертвых.1992, Амстердам

В окрестностях Атлантиды

Все эти годы мимо текла река,как морщины в поисках старика.Но народ, не умевший считать до ста,от нее хоронился верстой моста.Порой наводненье, порой толпа,то есть что-то, что трудно стереть со лба,заливали асфальт, но возвращались вспять,когда ветер стихал и хотелось спать.Еще были зимы, одна лютейдругой, и привычка плодить детей,сводивших (как зеркалом — платянойшкаф) две жизни к своей одной,и вообще экономить. Но как ни гнипальцы руки, проходили дни.В дело пошли двоеточья с «е»,зане их труднее стереть. Но всебыло впустую. Теперь ослабьцепочку — и в комнату хлынет рябь,поглотившая оптом жильцов, жилицАтлантиды, решившей начаться с лиц.Февраль 1993

Посвящается Чехову

Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем — муха.И тяжелый шиньон очень к лицу ВарвареАндреевне, в профиль — особенно. Крахмальная блузка глухозастегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.У Варвары Андреевны под шелестящей юбкойни-че-го.Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овациижестких листьев боярышника. Взятые наугадаккорды студента Максимова будят в саду цикад,и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.Дурнушка, но как сложена! и так не похожа накниги.Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зоветсразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться отмыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаномдиване от комаров и от жары вообще.Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?Но стоит ли?Душные летние сумерки, близорукое время дня,пора, когда всякое целое теряет одну десятую.«Вас в коломянковой паре можно принять за статуюв дальнем конце аллеи, Петр Ильич». «Меня?» —смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел НатальюФедоровну во сне.Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторонлипнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;он единственный видит хозяйку в одних чулках.Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в рукахвсе козыри.И хор цикад нарастает по мере того, как числозвезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.Что — если в самом деле? «Куда меня занесло?» —думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.До станции — тридцать верст; где-то петух поет.Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.В провинции тоже никто никому не дает.Как в космосе.1993

Письмо в оазис

Не надо обо мне. Не надо ни о ком.Заботься о себе, о всаднице матраца.Я был не лишним ртом, но лишним языком,подспудным грызуном словарного запаса.Теперь в твоих глазах амбарного кота,хранившего зерно от порчи и урона,читается печаль, дремавшая тогда,когда за мной гналась секира фараона.С чего бы это вдруг? Серебряный висок?Оскомина во рту от сладостей восточных?Потусторонний звук? Но то шуршит песок,пустыни талисман, в моих часах песочных.Помол его жесток, крупицы — тяжелы,и кости в нем белей, чем просто перемыты.Но лучше грызть его, чем губы от жарыоблизывать в тени осевшей пирамиды.1991

Персидская стрела

Веронике Шильц

Древко твое истлело, истлело тело,в которое ты не попала во время оно.Ты заржавела, но все-таки долетеладо меня, воспитанница Зенона.Ходики тикают. Но, выражаясь книжно,как жидкость в закупоренном сосуде,они неподвижны, а ты подвижна,равнодушной будучи к их секунде.Знала ли ты, какая тебе разлукапредстоит с тетивою, что к ней возвратане суждено, когда ты из лукавылетела с той стороны Евфрата?Даже покоясь в теплой горсти в морозныйполдень, под незнакомым кровом,схожая позеленевшей бронзойс пережившим похлебку листом лавровым,ты стремительно движешься. За тобоюне угнаться в пустыне, тем паче — в чащенастоящего. Ибо тепло любое,ладони — тем более, преходяще.Февраль 1993

Иския в октябре

Фаусто Мальковати

Когда-то здесь клокотал вулкан.Потом — грудь клевал себе пеликан.Неподалеку Вергилий жил,и У. Х. Оден вино глушил.Теперь штукатурка дворцов не та,цены не те и не те счета.Но я кое-как свожу концыстрок, развернув потускневший рцы.Рыбак уплывает в ультрамаринот вывешенных на балкон перин,и осень захлестывает горный кряжморем другим, чем безлюдный пляж.Дочка с женой с балюстрады вдальглядят, высматривая рояльпаруса или воздушный шар —затихший колокола удар.Немыслимый как итог ходьбы,остров как вариант судьбыустраивает лишь сирокко. Нои нам не запрещенохлопать ставнями. И сквозняк,бумаги раскидывая, суть знак— быстро голову поверни! —что мы здесь не одни.Известкой скрепленная скорлупа,спасающая от напора лба,соли, рыхлого молоткав сумерках три желтка.Крутя бугенвиллей вензеля,ограниченная земля,их письменностью прикрывая стыд,растительностью пространству мстит.Мало людей; и, заслышав «ты»,здесь резче делаются черты,точно речь, наподобье линз,отделяет пейзаж от лиц.И пальцем при слове «домой» рукаохотней, чем в сторону материка,ткнет в сторону кучевой горы,где рушатся и растут миры.Мы здесь втроем и, держу пари,то, что вместе мы видим, в трираза безадресней и синей,чем то, на что смотрел Эней.Октябрь 1993

Письмо в академию

Как это ни провинциально, янастаиваю, что существуют птицыс пятьюдесятью крыльями. Что естьпернатые крупней, чем самый воздух,питающиеся просом лети падалью десятилетий.Вот почему их невозможно сбитьи почему им негде приземлиться.Их приближенье выдает их звук —совместный шум пятидесяти крыльев,размахом каждое в полнеба, ивы их не видите одновременно.Я называю их про себя «углы».В их опереньи что-то есть от суммы комнат,от суммы городов, куда менязабрасывало. Это сходствоснижает ихнюю потусторонность.Я вглядываюсь в их черты без страха:в мои пятьдесят три их клювыи когти — стершиеся карандаши, а неугроза печени, а языку — тем паче.Я — не пророк, они — не серафимы.Они гнездятся там, где больше места,чем в этом или в том концегалактики. Для них я — точка,вершина острого или тупого —в зависимости от разворота крыльев —угла. Их появление сроднивторженью клинописи в воздух. Впрочем,они сужаются, чтобы спуститься,а не наоборот — не то, что буквы.«Там, наверху», как персы говорят,углам надоедает расширятьсяи тянет сузиться. Порой углы,как веер складываясь, градус в градус,дают почувствовать, что их вниманье к вашейкончающейся жизни есть рефлекссамозащиты: бесконечность тоже,я полагаю, уязвима (взятьхоть явную нехватку в трезвыхисследователях). Большинство в такиедни восставляют перпендикуляры,играют циркулем или, напротив, чертятпером зигзаги в стиле громовержца.Что до меня, произнося «отбой»,я отворачиваюсь от окнаи с облегченьем упираюсь взглядом в стенку.1993 Нью-Йорк

Памяти Клиффорда Брауна

Это — не синий цвет, это — холодный цвет.Это — цвет Атлантики в серединефевраля. И не важно, как ты одет:все равно ты голой спиной на льдине.Это — не просто льдина, одна из льдин,но возраженье теплу по сути.Она одна в океане, и ты одинна ней; и пенье трубы как паденье ртути.Это не искренний голос впотьмах саднит,но палец примерз к диезу, лишен перчатки;и капля, сверкая, плывет в зенит,чтобы взглянуть на мир с той стороны сетчатки.Это — не просто сетчатка, это — с искрой парча,новая нотная грамота звезд и полос.Льдина не тает, словно пятно луча,дрейфуя к черной кулисе, где спрятан полюс.Февраль 1993

«Голландия есть плоская страна…»

Кейсу Верхейлу

Голландия есть плоская страна,переходящая в конечном счете в море,которое и есть, в конечном счете,Голландия. Непойманные рыбы,беседуя друг с дружкой по-голландски,убеждены, что их свобода — смесьгравюры с кружевом. В Голландии нельзяподняться в горы, умереть от жажды;еще трудней — оставить четкий след,уехав из дому на велосипеде,уплыв — тем более. Воспоминанья —Голландия. И никакой плотинойих не удержишь. В этом смысле яживу в Голландии уже гораздо дольше,чем волны местные, катящиеся вдальбез адреса. Как эти строки.Осень 1993, Амстердам

Итака

Воротиться сюда через двадцать лет,отыскать в песке босиком свой след.И поднимет барбос лай на весь причалне признаться, что рад, а что одичал.Хочешь, скинь с себя пропотевший хлам;но прислуга мертва опознать твой шрам.А одну, что тебя, говорят, ждала,не найти нигде, ибо всем дала.Твой пацан подрос; он и сам матрос,и глядит на тебя, точно ты — отброс.И язык, на котором вокруг орут,разбирать, похоже, напрасный труд.То ли остров не тот, то ли впрямь, заливсиневой зрачок, стал твой глаз брезглив:от куска земли горизонт волнане забудет, видать, набегая на.1993

Пейзаж с наводнением

Вполне стандартный пейзаж, улучшенный наводнением.Видны только кроны деревьев, шпили и купола.Хочется что-то сказать, захлебываясь, с волнением,но из множества слов уцелело одно «была».Так отражаются к старости в зеркале бровь и лысина,но никакого лица, не говоря — муде.Повсюду сплошное размытое устно-письменно,сверху — рваное облако и ты стоишь в воде.Скорей всего, место действия — где-то в сырой Голландии,еще до внедренья плотины, кружев, имен де Фризили ван Дайк. Либо — в Азии, в тропиках, где заладилидожди, разрыхляя почву; но ты не рис.Ясно, что долго накапливалось — в день или в год по капле, чьипресные качества грезят о новых соленых га.И впору поднять перископом ребенка на плечи,чтоб разглядеть, как дымят вдали корабли врага.1993, Амстердам

«Она надевает чулки, и наступает осень…»

Она надевает чулки, и наступает осень;сплошной капроновый дождь вокруг.И чем больше асфальт вне себя от оспин,тем юбка длинней и острей каблук.Теперь только двум колоннам белеть в исподнемнеловко. И голый портик зарос. С любойточки зрения, меньше одним ГосподнимЛетом, особенно — в нем с тобой.Теперь если слышится шорох, то — звук уходавойск безразлично откуда, знамен трепло.Но, видно, суставы от клавиш, что ждут бемоля,себя отличить не в силах, треща в хряще.И в форточку с шумом врывается воздух с моря— оттуда, где нет ничего вообще.17 сентября 1993, Амстердам

Новая Англия

Хотя не имеет смысла, деревья еще растут.Их можно увидеть в окне, но лучше издалека.И воздух почти скандал, ибо так раздут,что нетрудно принять боинг за мотылька.Мы только живем не там, где родились — а таквсе остальное на месте и лишено судьбы,и если свести с ума требуется пустяк,то начеку ольха, вязы или дубы.Чем мускулистей корни, тем осенью больше бздо,если ты просто лист. Если ты, впрочем, он,можно пылать и ночью, включив гнездо,чтоб, не будя, пересчитать ворон.Когда-нибудь всем, что видишь, растопят печь,сделают карандаш или, Бог даст, кровать.Но землю, в которую тоже придется лечь,тем более — одному, можно не целовать.1993

25. XII.1993

М. Б.

Что нужно для чуда? Кожух овчара,щепотка сегодня, крупица вчера,и к пригоршне завтра добавь на глазокогрызок пространства и неба кусок.И чудо свершится. Зане чудеса,к земле тяготея, хранят адреса,настолько добраться стремясь до конца,что даже в пустыне находят жильца.А если ты дом покидаешь — включизвезду на прощанье в четыре свечичтоб мир без вещей освещала она,вослед тебе глядя, во все времена.1993

Тритон

Земная поверхность естьпризнак того, что житьв космосе разрешено,поскольку здесь можно сесть,встать, пройтись, потушитьлампу, взглянуть в окно.Восемь других планетсчитают, что эти как развыводы неверны,и мы слышим их «нет!»,когда убивают наси когда мы больны.Тем не менее ясуществую, и мне,искренне говоря,в результате вполнеединственного бытиядороже всего моря.Хотя я не враг равнин,друг ледниковых гряд,ценитель пустынь и гор —особенно Апеннин —всего этого, говорят,в космосе перебор.Статус небесных телприобретаем за счетрельефа. Но их рельефне плещет и не течет,взгляду кладя предел,его же преодолев.Всякая жизнь под статьландшафту. Когда он сер,сух, ограничен, тверд,какой он может податьумам и сердцам пример,тем более — для аорт?Когда вы стоите наСириусе — вокругбурое фантазииз щебня и валуна.Это портит каблуки не блестит вблизи.У тел и у их небеснету, как ни кривипространство, иной среды.«Многие жили без, —заметил поэт, — любви,но никто без воды».Отсюда — мой сентимент.И скорей, чем турист,готовый нажать на спусккамеры в тот момент,когда ландшафт волнист,во мне говорит моллюск.Ему подпевает хорхордовых, вторят пятьлитров неголубойкрови: у мышц и порсуши меня, как пядь,отвоевал прибой.Стоя на берегуморя, морща чело,присматриваясь к воде,я радуюсь, что могуразглядывать то, чегов галактике нет нигде.Моря состоят из волн —странных вещей, чей видмножественного числа,брошенного на произвол,был им раньше привитвсякого ремесла.По существу, вода —сумма своих частей,которую каждый мигменяет их чехарда;и бредни ведомостейусугубляет блик.Определенье волнызаключено в самомслове «волна». Оно,отмеченное клеймомвзгляда со стороны,им не закабалено.В облике буквы «в»явно дает гастрольвосьмерка — родная дочьбесконечности, стольсвойственной синеве,склянке чернил и проч.Как форме, волне чуждыромб, треугольник, куб,всяческие углы.В этом — прелесть воды.В ней есть нечто от губс пеною вдоль скулы.Склонностью пренебречьсмыслом, чья глубинабуквальна, морская дальнапоминает речь,рваные письмена,некоторым — скрижаль.Именно потому,узнавая в ней свойпочерк, певцы поютрыхлую бахрому —связки голосовойили зрачка приют.Заговори сама,волна могла бы свестислушателя своегов одночасье с ума,сказав ему: «я, прости,не от мира сего».Это, сдается мне,было бы правдой. Сей —удерживаем рукой;в нем можно зайти к родне,посмотреть Колизей,произнести «на кой?».Иначе с волной, чей шум,смахивающий на «ура», —шум, сумевший вобрать«завтра», «сейчас», «вчера»,идущий из царства сумм, —не занести в тетрадь.Там, где прошлое плюсбудущее вдвоембьют баклуши, творянастоящее, вкусдиктует массам объем.И отсюда — моря.Скорость по кличке «свет»,белый карлик, квазарнапоминают нерях;то есть пожар, базар.Материя же — эстет,и ей лучше в морях.Любое из них — скорейслепок времени, чемсмесь катастрофы ирадости для ноздрей,или — пир диадем,где за столом — свои.Собой превращая дветрети планеты в дно,море — не лицедей.Вещью на букву «в»оно говорит: оно —место не для людей.Тем более если тричетверти. Для волнысуша — лишь эпизод,а для рыбы внутри —хуже глухой стены:тот свет, кислород, азот.При расшифровке «вода»,обнажив свою суть,даст в профиль или в анфас«бесконечность-о-да»;то есть, что мир отнюдьсоздан не ради нас.Не есть ли вообще тоскапо вечности и т. д.,по ангельскому крылу —инерция косяка,в родной для него средеуткнувшегося в скалу?И не есть ли Землятолько посуда? Родпиалы? И не есть ли мы,пашущие поля,танцующие фокстрот,разновидность каймы?Звезды кивнут: ага,бордюр, оторочка, вязьжизней, которых счетзрения отродясьот громокипящих гаморя не отвлечет.Им виднее, как знать.В сущности, их накалв космосе объяснимнедостатком зеркал;это легче понять,чем примириться с ним.Но и моря, в свой черед,обращены лицомвовсе не к нам, но вверх,ценя их, наоборот,как выдуманной слепцомазбуки фейерверк.Оказываясь в западнеили же когда мыникому не нужны,мы видим моря вовне,больше беря взаймы,чем наяву должны.В облике многих вод,бегущих на нас, рябя,встающих там на дыбы,мнится свобода отвсего, от самих себя,не говоря — судьбы.Если вообще онасуществует — и спороб этом сильней в глуши —она не одушевлена,так как морской просторшире, чем ширь души.Сворачивая шапито,грустно думать о том,что бывшее, скажем, мной,воздух хватая ртом,превратившись в ничто,не сделается волной.Но ежели вы чуть-чутьмизантроп, лиходей,то вам, подтянув кушак,приятно, подставив ей,этой свободе, грудь,сделать к ней лишний шаг.1994

Ответ на анкету

По возрасту я мог бы быть ужев правительстве. Но мне не по душеа) столбики их цифр, б) их интриги,в) габардиновые их вериги.При демократии, как и в когтях тирана,разжав объятия, встают министры рано,и отвратительней нет ничего спросонок,чем папка пухлая и бантики тесемок.И, в свой черед, невыносим ковер с узоромзамысловатым и с его подзоломиз микрофончиков, с бесцветной пылью смешанных,дающий сильные побеги мыслей бешеных.Но нестерпимее всего филенка с плинтусом,коричневость, прямоугольность с привкусомобразования; рельеф овса, пшеницы ли,и очертания державы типа шницеля.Нет, я не подхожу на пост министра.Мне все надоедает слишком быстро.Еще — я часто забываю имя-отчество.Наверно, отрочество мстит, его одрочество.Когда ж о родине мне мысль приходит в голову,я узнаю ее в лицо, тем паче — голую:лицо у ней — мое, и мне не нравится.Но нет правительства, чтоб с этим чувством справиться,иль я — не член его. Я мог сказать бы проще, ново мне, наверно, что-то так испорчено,что не починишь ни отверткой выборов,ни грубым кодексом, ни просто выпоров.Лишь те заслуживают званья гражданина,кто не рассчитывает абсолютно ни накого — от государства до наркотиков —за исключением самих себя и ходиков,кто с ними взапуски спешит, настырно тикая,чтоб где — естественная вещь, где — дикаясказать не смог бы, даже если поднатужится,портрет начальника, оцепенев от ужаса.1993

Портрет трагедии

Заглянем в лицо трагедии. Увидим ее морщины,ее горбоносый профиль, подбородок мужчины.Услышим ее контральто с нотками чертовщины:хриплая ария следствия громче, чем писк причины.Здравствуй, трагедия! Давно тебя не видали.Привет, оборотная сторона медали.Рассмотрим подробно твои детали.Заглянем в ее глаза! В расширенные от болизрачки, наведенные карим усильем воликак объектив на нас — то ли в партере, то лидающих, наоборот, в чьей-то судьбе гастроли.Добрый вечер, трагедия с героями и богами,с плохо прикрытыми занавесом ногами,с собственным именем, тонущим в общем гаме.Вложим ей пальцы в рот с расшатанными цингоюклавишами, с воспаленным вольтовою дугоюнебом, заплеванным пеплом родственников и пургою.Задерем ей подол, увидим ее нагою.Ну, если хочешь, трагедия, — удиви нас!Изобрази предательство тела, выностела, евонный минус, оскорбленную невинность.Прижаться к щеке трагедии! К черным кудрям Горгоны,к грубой доске с той стороны иконы,с катящейся по скуле, как на Восток вагоны,звездою, облюбовавшей околыши и погоны.Здравствуй, трагедия, одетая не по моде,с временем, получающим от судьи по морде.Тебе хорошо на природе, но лучше в морге.Рухнем в объятья трагедии с готовностью ловеласа!Погрузимся в ее немолодое мясо.Прободаем ее насквозь, до пружин матраса.Авось она вынесет. Так выживает раса.Что нового в репертуаре, трагедия, в гардеробе?И — говоря о товаре в твоей утробе —чем лучше роль крупной твари роли невзрачной дроби?Вдохнуть ее смрадный запах! Подмышку и нечистотыпомножить на сумму пятых углов и на их кивоты.Взвизгнуть в истерике: «За кого тыменя принимаешь!» Почувствовать приступ рвоты.Спасибо, трагедия, за то, что непоправима,что нет аборта без херувима,что не проходишь мимо, пробуешь пыром вымя.Лицо ее безобразно! Оно не прикрыто маской,ряской, замазкой, стыдливой краской,руками, занятыми развязкой,бурной овацией, нервной встряской.Спасибо, трагедия, за то, что ты откровенна,как колуном по темени, как вскрытая бритвой вена,за то, что не требуешь времени, что — мгновенна.Кто мы такие, не-статуи, не-полотна,чтоб не дать свою жизнь изуродовать бесповоротно?Что тоже можно рассматривать как приплод; ночто еще интереснее, ежели вещь бесплотна.Не брезгуй ею, трагедия, жанр итога.Как тебе, например, гибель всего святого?Недаром тебе к лицу и пиджак, и тога.Смотрите: она улыбается! Она говорит: «Сейчас яначнусь. В этом деле важней начаться,чем кончиться. Снимайте часы с запястья.Дайте мне человека, и я начну с несчастья».Давай, трагедия, действуй. Из гласных, идущих горлом,выбери «ы», придуманное монголом.Сделай его существительным, сделай его глаголом,наречьем и междометием. «Ы» — общий вдох и выдох!«Ы» мы хрипим, блюя от потерь и выгодлибо — кидаясь к двери с табличкой «выход».Но там стоишь ты, с дрыном, глаза навыкат.Врежь по-свойски, трагедия. Дави нас, меси как тесто.Мы с тобою повязаны, даром что не невеста.Плюй нам в душу, пока есть местои когда его нет! Преврати эту вещь в трясину,которой Святому Духу, Отцу и Сынуне разгрести. Загусти в резину,вкати ей кубик аминазину, воткни там и сям осину:даешь, трагедия, сходство души с природой!Гибрид архангелов с золотою ротой!Давай, как сказал Мичурину фрукт, уродуй.Раньше, подруга, ты обладала силой.Ты приходила в полночь, махала ксивой,цитировала Расина, была красивой.Теперь лицо твое — помесь тупика с перспективой.Так обретает адрес стадо и почву — древо.Всюду маячит твой абрис — направо или налево.Валяй, отворяй ворота хлева.Июль 1991

Из Еврипида[5]Пролог и хоры из трагедии «Медея»

ПРОЛОГ

1- й полухор:

Никто никогда не знает, откуда приходит горе.Но потому что нас окружает море,на горизонте горе заметней, чем голос в хоре.Оно приходит в Элладу чаще всего с Востока.Волны податливы, и поступь его жестока.Оно находит дорогу, ибо оно стооко.Но будь оно даже слепо, будь освещенье скудно,горю дорогу в море к нам отыскать нетрудно,ибо там наследило веслами наше судно.

2- й полухор:

Колхида лежит от нас за тремя морями —Земля со своими горами, героями, дикарями,вепрями, упырями, диковинными зверямии с Золотым Руном. Но глаз не смыкая даженочью, возле него там стоят, как стражи,чудовищные драконы, чтоб избежать покражи.И пятьдесят гребцов только с одним резоном —чтоб завладеть Руном — с песнями и трезвономпустились на корабле за горизонт с Язоном.

1- й полухор:

С морем дело иметь легче мужам, чем с пашней.За морем больше места для подвигов, пьянства, шашнейЗавтрашний день мужам приятнее, чем вчерашний.Вот отчего аргонавты вступили в борьбу с пучиной.Праздность была причиной. Ах, нужно быть мужчиной,чтоб соблазниться — и чем? Чужой золотой овчиной.За морем — все другое: и языки, и нравы.Там не боятся дурной и доброй не ищут славы,мысли людей корявы, и нет на сердца управы.

2- й полухор:

Боком выйти могла эллинам их затея.Но, влюбившись в Язона и за него радея,усыпила драконов дочка царя Медея.С драгоценной добычей узкой тропой лесноюбегут на корабль аргонавты с Медеей — теперь женоюЯзона, и рев погони растет у них за спиною.И чтобы отвлечь колхидян, Медея клинком булатазакалывает на бегу и расчленяет брата,бросая куски погоне. В Колхиду ей нет возврата.

1- й полухор:

Одна ей дорога — к нам, чтоб увидать в коронеЯзона на фессалийском троне.Долго над этим троном после кричать вороне.

2- й полухор:

Но приплыла в конце в Коринф она не за этим.Ей и прижитым ею с Язоном детямКоринф успокоит сердце. Изгнанницу мы приветим.(вместе)Не было б горем горе, если б весь век сиделов девках. И злое сердце не знает себе предела.Горе перешагнет через любое тело.

Хор:

То не птицы бездомной крик заглушён листвой,то несчастной колхидской царицы слышен истошный вой.«Приняла ли, скажи, она жребий свой?»«Этот вой был сильнее двойных дверей».«Поселилось, знать, горе в семье царей».«Полегчало ли ей? Говори скорей».

Кормилица:

Той семьи уж нет. Ей пришел конец.Лег в чужую постель двух детей отец,чтоб их мать наполняла воплем пустой дворец.Тает сердце Медеи. Ни брат, ни друг,ни подруга прикосновеньем рукне согреют ее. Ни души вокруг.

Хор:

«Слышишь ли, о Зевес, вопли жены несчастной?Или боль для небес — облака облик частый,и в облаке том исчез Гелиос безучастный?»«Смерть, безумная, кличет, голосом горе множа.Но костлявая в дом и без приглашенья вхожа.Холоднее то ложе просто пустого ложа».(вместе)«Не убивайся, жена, зря о неверном муже.Тот, кому не нужна, долю разделит ту же.Громом поражена, молнии — помни — хуже».

Хор:

(вместе)«Отчего она нам и лица не кажет?Может, голос сочувственный узел в душе развяжетМожет, опыт печали, который и нами нажит,погасит черное пламя разом,уже охватившее ее разум.Пусть знает, зачем слеза расстается с глазом.(Кормилице)Ступай поскорее в ее покои.Пускай она выйдет к нам. А не то — плохоев этих стенах случится, и не сказать — какое.Торопись же! Чем раньше мести огонь погашен,тем лучше для наших людей и башен.Страшен припадок гнева. Отчаянья приступ страшен».

Хор:

(вразнобой)Снова слышен тот стон, безутешный плач.Не удержишь боль, хоть за стену прячь.То с остывшего ложа, где бред горяч,шлет проклятия мужу Колхиды дочьи к Фемиде взывает, увлекшей прочьее из дому, чтоб, говорят, помочьмореходам вернуться, спустя года,(вместе)к тем, кто ждал их там, как ее — беда,к берегам Эллады родной — туда,где пучина гонит свой вал крутой,и предела нет у пучины той.

Корифей:

Зла судьба к тебе, ох и зла!Бедам, жена, твоим нет числа.Кровли нет такой, чтоб от них спасла.Где теперь твой дом, чтоб найти навес?Нет, Медея, земли от таких небес.Точно бездну разверз для тебя Зевес!

СТАСИМ 1

Хор:

Рекам бежать назад время, как зверю — в нору.Горним вершинам рушиться наземь впору,вместе с богами уподобляясь сору.Мало осталось в мире правды и меньше — чести.Сердце мужское они покидают вместе.Времени ход не значит, что торжествует правый,и все же наша печаль нам обернется славой:сильный лишь выживает. Переживает — слабый.Лирам впредь не гудеть скушным мужским припевомо неверности дев. Струнам, послушным девам,о постоянстве петь, деву роднящем с древом!То — Аполлон велел песню сменить; не диво,что истомился он от одного мотива.В пении слабый, знать, не уступит силе!Да и правды о силе — пока мы былибезголосыми — вдоволь наши сердца скопили.Ты отчизну, Медея, бросила страсти ради.Лодка с гребцами тебя понесла к Элладе,точно гребень ныряя в густые пряди.Знать бы тогда, куда греки плыли!Симплегады бы ихний грецкий орех сдавили!Но не дано наперед скалам и смертным знанья.Что впереди теперь? Отчаянные стенанья,опустевшее ложе и горький позор изгнанья.Клятвы днесь — что ковер, который в грязи расстеленМеста, где честь живет, вам не покажет эллин.Разве — ткнет пальцем вверх; знать, небосвод побеленДаром что муж с другой делит твой нынче ложе,царской крови она, тело ее — моложе.За морем отчий дом, где тебя вскормили!За кормой, за бортом! Ты — в неизвестном мире.И от отчаянья море становится только шире.

СТАСИМ 2

Строфа 1

«Когда, раззадорясь, Эросострой стрелой, не целясь,пронзает сердце навылет,сердце теряет ценность.Пошли мне — молю Киприду —любовь, а не эвмениду,любовь, что легко осилитпредательство и обиду,горечь и боль разлада.Такая любовь — отрада.Другой мне любви не надо».

Антистрофа 1

«А я не прошу о счастьи.Дай мне над сердцем власти.Нет хуже, чем рабство страсти.Дай мне одно и то жеТело всегда и ложе.Пусть прошлое будет схожес будущим: лучшей парынету. Дай жизнь без сварыв стенах простой хибары,от целого мира втайне.Это, Киприда, дай мне».

Строфа 2

«Скорей умру, чем покинуотчизны родную глину.Не дай мне познать чужбину,где смотрят в лицо, как в спину.Не дай пережить изгнанья —изнанки судьбы, незнаньячто с родственниками, стенанья,праздного назиданья.Не дай мне увидеть Фебав пустыне чужого неба».

Антистрофа 2

«Вдоволь, смотрю, вкусилаты этого. Всем чужая,я бы заголосила,ограбленной подражая.Но замкнуто сердце другафразой витиеватой.Не сравнится округаширью с твоей утратой:кроме тебя, покуданет для нее сосуда».

СТАСИМ 3

Строфа 1

«О, бессмертными избранные в родственники афиняне!О, Эрехтеев город, в чьем гордом именинепобедимость с мудростью смешиваются для эллина,чьих стен не дано сокрушить врагу, а векам — не велено.В безоблачной синеве клубятся там небожители,и слава земная не хочет себе иной обители.Там златокудрой матери, прошлым людским владеющейдочери — Девять Муз — ведут хоровод свой девичий».

Антистрофа 1

«Там поминает Киприду Кефис волны сверканием,и воздух наполнен богини дыханья благоуханием.Вдох ее — мирт и тирс, магнолиевы сплетенияи выдох — как многих роз запах в момент цветения.И там, к золотым кудрям богини рукой приколоты,не увядают цветы, но отливают золотом,и там эротам стоять, как на часах, наказаноне дальше, чем золотая прядь, от разума».

Строфа 2

«Подумай, как тебя примутэтот город и климат,как на порог там ступишь,если детей погубишь?Представь только этот ужас:мертвых детишек в лужахкрови в сырой постели!Раны на детском теле!Я так и вижу их лица.Пощади их, царица.Ты — не детоубийца.Да не падет на невинных,Медея, твоя десница!»

Антистрофа 2

«Слыханное ли дело,чтобы так затверделосердце матери, чтобычадам ее утробырука ее угрожалагибелью от кинжала?и чтобы не задрожалаона от слезинки детской?Чтоб не прервали дерзкийзамысел сами богив олимпийском чертоге.Мы падаем тебе в ноги».

Хор:

(вместе)Охваченные тревогой,свидетели крови многой,молим: детей не трогай.

СТАСИМ 4

Строфа 1

«Дети обречены, и спать идут раньше взрослых».«Того, что спешит под парусом, не обогнать на веслах».«И темный ужас, как море, захлестывающее остров,детей поглощает первых». «Как следует зная дело,зло разрушает душу, но начинает с тела».«И дети обречены». «Да, для детей стемнело».

Антистрофа 1

«Но и невесте новой, идти под венец готовой,тешиться, знать, недолго подаренною обновой».«Золотом Персефоны вышитою панёвой!»«От свадебного подарка ей станет внезапно жарко».«И страшным пламенем после вспыхнет все платье ярко!»«Не отличит жених суженой от огарка».

Строфа 2

«Ты, горе-жених, ты не видишь, что лималых детей своих лютой доли?»«Занесенной над ними руки твоей бывшей дроли?»«Не сам ли ты, ею, поди, пресытясь,поджигаешь платье новой невесты, витязь?»«Ослеп ты, что ли, Язон, что судьбы не видишь?»

Антистрофа 2

«А я плачу вместе с тобой, Медея,детоубийца! Сердце твое, лютея,страшную казнь готовит для прелюбодея».«Забыл он о данном тебе и бессмертным слове».«Мечтает о царском ложе, о царском крове».«Пусть знает, что брачного ложа нет без крови!»

СТАСИМ 5

Строфа 1

«О, тянущийся, как рука,к Элладе издалекалуч Гелиоса! Остановируку, еще в кровидетской не обагренную!Нет ничего лютей,чем убийство детей.Будь для них обороноюот материнской тьмы!Безумье — черней тюрьмы.Безумьем поражена,отвергнутая женав темницу погружена».

Антистрофа 1

«Зачем страдала, зачем рожала?За море с ними зачем бежала?Чтоб стали добычей твово кинжала?Эриния бешеная! Страшила!Мало, что царский дом сокрушила?Что царя с царевною порешила?Мало! Ты метишь в разряд чудовищ!И новый ужас уже готовишь:детей своих в ихней крови ты топишь!Хозяйкою входишь ты в чертогисмерти. Неоткуда ждать подмоги.И молчат растерянно наши боги».

Строфа 2

«О, среди бела дня наступает полночь!»«Что творишь, преступница, или себя не помнишь?»«О горе! Дети кричат, зовут на помощь».«Бежим к ней в покои! И быстро, быстро!Авось, остановим смертоубийство…»«О горе! Дети кричат от боли!»«Я слышу «ой-ой»». «А я — «не надо!»»«Из камня ты или железа, что ли,что собственное умерщвляешь чадо?»

Антистрофа 2

«Помню, в детской колыбелия лежала, бабки пели.Пели песенку про Ино.Погубила Ино сына.Но потом сошла с ума,в море бросилась сама.Море билось, море выло.Пятна крови с Ино смыло.Сыну с матерью приют,волны моря в берег бьют.И привычный моря шумуспокаивает ум,подражая колыбельной.Ужас, ужас ты предельный!Ты у женщины в крови,ужас, ужас — плод любви».

Хор:

(покидая орхестру вслед за Язоном)«Никто никогда не знает, что боги готовят смертнымОни способны на всё: и одарить несметным,и отобрать последнее, точно за неуплату,оставив нам только разум, чтоб ощущать утрату.Многоязыки боги, но с ними не договориться.Не подступиться к ним, и от них не скрыться:боги не различают между дурными снамии нестерпимой явью.И связываются с нами».1994–1995

Театральное

С.Юрскому

«Кто там стоит под городской стеной?»«И одет не по-нашему: в шерстянойкостюм!» «И стоит то передом, то спиной».«Зачем он пришел сюда? Еще один лишний рот!»«Чего он стучит у городских ворот?»«Мы ему не понравимся». «И наоборот».«Пускай он отдаст свой меч!» «И еще — ножны!»«Он у нас не найдет приюта или жены!»«Он нам не нужен». «И мы ему не нужны».«Выглядит молодо». «Но голова седа».«Пускай сам расскажет, как он попал сюда!»«Наверно, кого-то зарезал и прячется от суда».«Это написано у него на лбу!»«Судьба выбирает нас, а не мы судьбу».«Ага! И он хочет въехать в рай на чужом горбу!»«Ну, ты сказал! Мы, что ли, будем рай?»«А что: мне нравится мой сарай».«Эй, стражник! Не отпирай!»«Ясно, что это не грек, не перс».«Выглядит странно: ни бороды, ни пейс».«Как ты думаешь, кто он?» «Я в этих делах не спец».«Но если странник в пыли дорогпытается переступить порог,обычай велит впустить его. Вдруг этот странник — бог?»«Или пророк?» «Или еще — герой».«Вокруг изобилие всех этих Фив и Трой».«Так что — открывать ворота?» «Открой!» «Открой!»«Входи и скажи, как тебя зовут,откуда ты и как оказался тут?Говори. Люди ждут».«Увы, нарушивший ваш покой,тот, кого вы трогаете рукой, не знает, кто он такой.Я не знаю, кто я, где моя родня.И даже местоимение для меня —лишнее. Как число для дня.И мне часто кажется: я — никто,вода, текущая в решето.Особенно, когда на меня смотрят стоглаз. Но и когда один —тоже. Пускай вас мой габардинне смущает: теперь и простолюдинтак одевается. В руке у меня не меч,но зонт, чтоб голову уберечь,если льет и когда начинает печь.Не думайте, что я для вас таюопасность, скрывая от вас своюбиографию. Я — просто буква, стоящая после Юна краю алфавита, как бард сказал.И я бы вам с радостью показал,откуда я взялся. Но там чернеет зал,пугающий глубиной и тьмой.Для меня он не связывается с «домой».Обычно я двигаюсь по прямой,имея какую-то вещь в виду.Но должен признать, к своему стыду:я не знаю, куда я иду. Думаю, что идув Царство Теней. Иногда — скользя,спотыкаясь. Но такова стезя.Иначе определить нельзянаправление. В конце концов, запретидумать себе об этом, держи себя взаперти —движешься в ту же сторону. Ваш город был по пути.И я постучал в ворота». «Да он больной!»«Потеет!» «И аппетит — тройной!»«Видно, персы собрались на нас войной…»«Или — римляне». «Да, и он — их шпион».«Вот-вот, приютишь его у себя, а онпотом приведет сюда легиони нас уничтожат». «О городе, где стоитдаже у статуй, смешно утверждать, будто он стоитпо дороге в Аид!»«Докажем ему, что он неправ!»«Наш город — великих традиций сплав!»«Колыбель многих прав!»«Пусть знает, что заблудился, безглазый крот!»«А если он шпион и врёт?»«Пусть знает, где он умрет».«Эй, стража! Эй — как тебя? — эдил!Поставьте к воротам еще сто мудил,чтоб никто из города не выходил!»«Где наш историк?» «Нажрался с утра и спит».«Найдите его вонючий скит.Скажите: нам нужен гид.И быстро!» «Ведут уже!» «Ну, старик,покажешь вот этому, как великнаш город, идет?» «Ик-ик.Ик-ик. В глазах у меня — петит.Я как на балконе без кариатид.Ох, как мутит меня! Как мутит.Ты, что ли, странник? Наверно, ты.У тебя неправильные черты.В нашем городе главное не глаза, а рты.Пошли. Покажу тебе, что тут есть.Вообще-то город наш — не бог весть…Ой, сейчас меня вырвет. Ой, я хочу присесть…Смотри: направо — наш древний храм.Налево — театр для античных драм.А здесь мы держим рабов, лопаты и прочий хлам.За этим классическим портиком — наш Сенат.Мы здесь помешались от колоннадиз мрамора, с ультрамарином над.А это — наш Форум, где иногдамычат — от слова «мы» — стада«да» или «нет». Но обычно «да».Во всяком случае, государьу нас тот же самый, что был здесь встарь.И тоже из мрамора. Только в глазах — янтарь.Ничто здесь не изменилось с тойпоры, как объявлен был золотойвек, и история на постойрасположилась у нас. Люди живут, кормяисторию. А другой продукции, окромяистории, не выпускается. Мы пользуемся тремяидеями. Первая: лучше дом,чем поле. Вторая: пастись гуртомприятно. И третья: неважно, что произойдет потом.А это — наш древний Форум… Что? Говоришь, ужепроходили. С тобою быть нужно настороже.Говоришь, тебе нравится буква «ж»?Что ж, это красивая буква нашего языка.Она издали смахивает на жукаи гипнотизирует мужика.А прямо — старинный наш Колизей.Но христиане со львами сданы в музей.Хочешь, зайдем повидать друзей?Это — напротив. Все, что пришло, увы,из джунглей или из головы,как христиане или как те же львы,является будущим. А емуместо в музее. Скорей всего, потомучто история никомуничего, естественно, не должна.Так баба, даже обвороженаи даже если дала — все-таки не жена.Улавливаешь, куда ты попал, дружок?В этой вазе — народы, стертые в порошок.А дальше — библиотека; но ей поджогне грозит. Трудно поджечь ледник.Я недавно туда проник:книги стоят, но их не раскрыть. У книг,стоящих нетронутыми века,развивается мраморность, и рукаопускается или делает жест «пока».Видишь ту башню? Ее наклон…Чего, говоришь, отлить? Вон, у тех колонн.В них спрятана, свернутая в рулон,география. Чего, говоришь, мотня? Да, прямо на улице. Ну и что ж, что средь бела дня?На кого я работаю? А если ты без менязаблудишься? Ох-хо-хо, ничего струя!Как у мерина! Или — его шлея.И, в принципе, это — тоже побег. Но я —я не продам тебя. Пусть носыпоморщат над ней наши псы. Поссы. Где в нашем городе, говоришь, часы?Чтоб видеть время со стороны?У нас для этого нет стены.Часы были, странник, изобретеныпосле истории. Отсюда — взгляни — виднейта наклонная башня. Поскольку в ней —тюрьма, время дня и движенье днейопределяют у нас угломее и сидящих в ней поделомнаклона к земле, а не над столомвисящими ходиками. Звон оков —те же куранты. И сумма чужих сроков —наш календарь. И наш Ареопаг таков,что даст скорей тебе по рогам,чем пустит гулять тебя по лугамПрозерпины… Что там за шум и гам?»«Это мы! Сейчас мы — Ареопаг!Мы все видели! И вот отчет собак:в нем — анализ мочи. У него — трипак!Он должен быть изолирован!» «Там умерщвляют плоть!»«Да, и не только крайнюю». «Чтоб прекратил поротьахинею!» «И я говорю: не портьнашу историю!» «Да, такой гораздиспортить ее!» «Даром что коренаст,а член у него…» «Испортить? История ему дастсама!» «Поэтому — приговор:Учитывая его прибор,в башню. Пожизненно. Подпись: хор».«За что? Что я сделал? Я не бандит,никого не ограбил. Куда глядитЗевс? Не перебрал в кредит,а что до моей мочи, может, у вас травас триппером…» «Не кричи». «Да, не качай права!»«Эй, стража! Тащи ключи и кандалы!» «Спервавыясним, есть ли место?» «Чего там, есть!»«Как не быть!» «Еще один должен влезть!»«Сесть не значит буквально «сесть»,можно и стоя». «Хоть на одной ноге!»«Как цапля или сосна в тайге».«Да, мы читали!» «Тащи его, э-ге-ге!..»«Поволокли… Люди вообще дерьмо.В массе — особенно. Что есть главный закон тюрьмо —динамики. Видя себя в трюмо,еще сомневаешься: дескать, стекло, но врет.Однако, скапливаясь в народ,ясно: чем дальше в лес, тем всё больше в рот.Что сказать вам под занавес. Что, увы,наш город не исключение. Таковывсе города. Да взять хоть вас. Вот высмотрите это из будущего. И для васэто — трагедия и сюжет для ваз:сценка, где человек увязв истории. Или, разрыв бугор,так кость разглядывают в упор.Но в настоящей трагедии гибнет хор,а не только герой. Вообще геройотступает в трагедии на второйплан. Не пчела, а ройглавное! Не иголка — стог!Дерево, а не его листок.Не солнце, если на то пошло, а вообще восток,и т. п. Трагедия — просто даньнастоящего прошлому. Когда, тыча — «Глянь!» —сидящая в зале дрянь созерцает дряньна сцене. Это — почти пейзажвремени! И дело доходит аждо овации. Учитывая наш стаж,это естественно. Как и то, что какой-то тип,из ваших, полез, издавая скрип,из партера на сцену, где тотчас влипв историю. Так сказать, вжился в роль.Но он — единица. А единица — ноль,и боль единицы для нас не больмассы. Это одно самопо себе поможет стереть клеймотрагедии с нашего города. В общем, мы все дерьмо,вы — особенно. Ибо театр — храмискусства. Однако по ходу драмнаши не перебегают к вам,ваши к нам — то и дело, вмешиваясь в сюжет.Аполлон был этим не раз задет.Узилище, по существу, ответна жажду будущего пролезтьв историю, употребляя лесть,облекаясь то в жесть, то в Благую Весть,то в габардин, то в тряпье идей.Но история — мрамор и никаких гвоздей!Не пройдет! Как этот ваш прохиндей!И вам, чтобы его спасти,пришлось бы забраться на сцену и разнестиисторию в щепки. Эй, стража! Закрой ворота и опустизанавес».1994–1995

Храм Мельпомены

Поднимается занавес: на сцене, увы, дуэль.На секунданте — коричневая шинель.И кто-то падает в снег, говоря «Ужель».Но никто не попадает в цель.Она сидит у окна, завернувшись в шаль.Пока существует взгляд, существует даль.Всю комнату заполонил рояль.Входит доктор и говорит: «Как жаль…»Метель за окном похожа на вермишель.Холодно, и задувает в щель.Неподвижное тело. Неприбранная постель.Она трясет его за плечи с криком: «Мишель! Мишель,проснитесь! Прошло двести лет! Не стольважно даже, что двести! Важно, что ваша рольсыграна! Костюмы изгрызла моль!»Мишель улыбается и, превозмогая боль,рукою делает к публике, как бы прося взаймы:«Если бы не театр, никто бы не знал, что мысуществовали! И наоборот!» Из тьмызала в ответ раздается сдержанное «хмы-хмы».Март 1994

Приглашение к путешествию

Сначала разбей стекло с помощью кирпича.Из кухни пройдешь в столовую (помни: там две ступеньки).Смахни с рояля Бетховена и Петра Ильича,отвинти третью ножку и обнаружишь деньги.Не сворачивай в спальню, не потроши комод,не то начнешь онанировать. В спальне и в гардеробепахнет духами; но, кроме тряпок отДиора, нет ничего, что бы толкнуть в Европе.Спустя два часа, когда объявляют рейс,не дергайся; потянись и подави зевоту.В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврейс пейсами и с детьми: примкни к его хороводу.Наутро, когда Зизи распахивает жалюзи,сообщая, что Лувр закрыт, вцепись в ее мокрый волос,ткни глупой мордой в подушку и, прорычав «Грызи»,сделай с ней то, от чего у певицы садится голос.1992

«О если бы птицы пели и облака скучали…»

О если бы птицы пели и облака скучали,и око могло различать, становясь синей,звонкую трель преследуя, дверь с ключамии тех, кого больше нету нигде, за ней.А так — меняются комнаты, кресла, стулья.И всюду по стенам то в рамке, то так — цветы.И если бывает на свете пчела без ульяс лишней пыльцой на лапках, то это ты.О если б прозрачные вещи в густой лазуриумели свою незримость держать в уздеи скопом однажды сгуститься — в звезду, в слезу ли —в другом конце стратосферы, потом — везде.Но, видимо, воздух — только сырье для кружев,распятых на пяльцах в парке, где пасся царь.И статуи стынут, хотя на дворе — бесстужев,казненный потом декабрист, и настал январь.Весна 1994

MCMXCIV

Глупое время: и нечего, и не у кого украсть.Легионеры с пустыми руками возвращаются из походов.Сивиллы путают прошлое с будущим, как деревья.И актеры, которым больше не аплодируют,забывают великие реплики. Впрочем, забвенье — матьклассики. Когда-нибудь эти годыбудут восприниматься как мраморная плитас сетью прожилок — водопровод, маршрутысборщика податей, душные катакомбы,чья-то нитка, ведущая в лабиринт, и т. д. и т. п. — с пучкомдрока, торчащим из трещины посередине.А это было эпохой скуки и нищеты,когда нечего было украсть, тем пачекупить, ни тем более преподнести в подарок.Цезарь был ни при чем, страдая сильнее прочихот отсутствия роскоши. Нельзя упрекнуть и звезды,ибо низкая облачность снимает с планет ответственностьперед обжитой местностью: отсутствие не влияетна присутствие. Мраморная плитаначинается именно с этого, поскольку односторонность —враг перспективы. Возможно, простоу вещей быстрее, чем у людей,пропало желание размножаться.1994

Из У.Х.Одена

(перевод с английского)

Часы останови, забудь про телефонИ бобику дай кость, чтобы не тявкал он.Накрой чехлом рояль; под барабана дробьИ всхлипыванья пусть теперь выносят гроб.Пускай аэроплан, свой объясняя вой,Начертит в небесах «Он мертв» над головой,И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть,Регулировщики — в перчатках черных пусть.Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток,Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,Слова и их мотив, местоимений сплав.Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.Созвездья погаси и больше не смотриВверх. Упакуй луну и солнце разбери,Слей в чашку океан, лес чисто подмети.Отныне ничего в них больше не найти.1994

«Мы жили в городе цвета окаменевшей водки…»

Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.Электричество поступало издалека, с болот,и квартира казалась по вечерамперепачканной торфом и искусанной комарами.Одежда была неуклюжей, что выдавалоблизость Арктики. В том конце коридорадребезжал телефон, с трудом оживая посленедавно кончившейся войны.Три рубля украшали летчики и шахтеры.Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.Эмалированные кастрюли кухнивнушали уверенность в завтрашнем дне, упрямопревращаясь во сне в головные уборы либов торжество Циолковского. Автомобили тожекатились в сторону будущего и быличерными, серыми, а иногда (такси)даже светло-коричневыми. Странно и неприятнодумать, что даже железо не знает своей судьбыи что жизнь была прожита ради апофеозафирмы Кодак, поверившей в отпечаткии выбрасывающей негативы.Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.1994

В разгар холодной войны

Кто там сидит у окна на зеленом стуле?Платье его в беспорядке, и в мыслях — сажа.В глазах цвета бесцельной пули —готовность к любой перемене в судьбе пейзажа.Всюду — жертвы барометра. Не дожидаясь залпа,царства рушатся сами, красное на исходе.Мы все теперь за границей, и если завтравойна, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте.Мы знаем, что мы на севере. За полночь гроздь рябиныозаряет наличник осиротевшей дачи.И пусть вы — трижды Гирей, но лицо рабыни,взявшись ее покрыть, не разглядеть иначе.И постоянно накрапывает, точно природа мозгухочет что-то сообщить; но, чтоб не портить крови,шепчет на местном наречьи. А ежели это — Морзе,кто его расшифрует, если не шифер кровли?1994

Византийское

Поезд из пункта А, льющийся из трубытуннеля, впадает с гудением в раскинувшееся широко,в котором морщины сбежались, оставив лбы,а те кучевой толпой сбились в чалму пророка.Ты встретишь меня на станции, расталкивая тела,и карий местного мусора примет меня за дачника.Но даже луна не узнает, какие у нас дела,заглядывая в окно, точно в конец задачника.Мы — на раскопках грядущего, бьющего здесь ключом,то есть жизни без нас, уже вывозимой за моревследствие потной морзянки и семафора в чеммать родила, на память о битом мраморе.И ежели нас в толпе, тысячу лет спустя,окликнет ихний дозор, узнав нас по плоскостопию,мы прикинемся мертвыми, под каблуком хрустя:подлиннику пустоты предпочитая копию.1994

Робинзонада

Новое небо за тридевятью земель.Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманьеаиста. Старики прячут голову под крыло,как страусы, упираясь при этом клювомне в перья, но в собственные подмышки.Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,незнакомого с парусом. Увертливые пирогиподобны сильно обглоданной — стесанной до икры! —рыбе. Гребцы торчат из них, выдаваятайну движения. Жертва кораблекрушенья,за двадцать лет я достаточно обжил этотостров (возможно, впрочем, что — континент),и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося«тропическая растительность, тропическая растительность».Скорей всего, это — бриз; во второй половине дняособенно. То есть, когда ужеостекленевший взор больше не отличаетоттиска собственной пятки в песке от пяткиПятницы. Это и есть началописьменности. Или — ее конец.Особенно с точки зрения вечернего океана.1994

В следующий век

Постепенно действительность превращается в недействительность.Ты прочтешь эти буквы, оставшиеся от пера,и еще упрекнешь, как муравья — кораза его медлительность.Помни, что люди съезжают с квартиры только когда возникповод: квартплата подпрыгнула, подпали под сокращение;просто будущему требуется помещениебез них.С другой стороны, взять созвездия. Как выразился бы судья,поскольку для них скорость света — бедствие,присутствие их суть отсутствие, и бытие — лишь следствиенебытия.Так, с годами, улики становятся важней преступленья, дни —интересней, чем жизнь; так знаками препинаниязаменяется голос. Хотя от тебя не дождешься нителескопа, ни воспоминания.1994

«После нас, разумеется, не потоп…»

После нас, разумеется, не потоп,но и не засуха. Скорей всего, климат в царствесправедливости будет носить характерумеренного, с четырьмя временами года,чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхоликправили поочередно: на протяженьи трехмесяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,это — немало. Хотя, бесспорно,переменная облачность, капризы температурымогут смутить реформатора. Но бог торговлитолько радуется спросу на шерстяныевещи, английские зонтики, драповое пальто.Его злейшие недруги — штопаные носкии перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окнепоощряет именно этот подход к пейзажуи к материи в целом: как более экономный.Вот почему в конституции отсутствует слово «дождь».В ней вообще ни разу не говоритсяни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясьза полночь на табуретке, с клубком вигони,как обнаженный Алкивиад,коротают часы, листая страницы журнала модв предбаннике Золотого Века.1994

Из Альберта Эйнштейна

Петру Вайлю

Вчера наступило завтра, в три часа пополудни.Сегодня уже «никогда», будущее вообще.То, чего больше нет, предпочитает буднис отсыревшей газетой и без яйца в борще.Стоит сказать «Иванов», как другая эрасразу же тут как тут, вместо минувших лет.Так солдаты в траншее поверх брустверасмотрят туда, где их больше нет.Там — эпидемия насморка, так как цветы не пахнут,и ропот листвы настойчив, как доводы дурачья,и город типа доски для черно-белых шахмат,где побеждают желтые, выглядит как ничья.Так смеркается раньше от лампочки в коридоре,и горную цепь настораживает сворачиваемый вигвам,и, чтоб никуда не ломиться за полночь на позоре,звезды, не зажигаясь, в полдень стучатся к вам.1994

«В воздухе — сильный мороз и хвоя…»

Е. Леонской

В воздухе — сильный мороз и хвоя.Наденем ватное и меховое.Чтоб маяться в наших сугробах с торбой —лучше олень, чем верблюд двугорбый.На севере если и верят в Бога,то как в коменданта того острога,где всем нам вроде бока намяло,но только и слышно, что дали мало.На юге, где в редкость осадок белый,верят в Христа, так как сам он — беглый:родился в пустыне, песок-солома,и умер тоже, слыхать, не дома.Помянем нынче вином и хлебомжизнь, прожитую под открытым небом,чтоб в нем и потом избежать арестаземли — поскольку там больше места.Декабрь 1994

«Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию…»

Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию,тигры торгуют на улице полосами и обручами,под прохудившимся куполом, точно в шкафу, с трапециисвешивается, извиваясь, фракразочарованного иллюзиониста,и лошадки, скинув попоны, позируют для портретадвигателя. На арене,утопая в опилках, клоуны что есть мочиразмахивают кувалдами и разрушают цирк.Публики либо нет, либо не аплодирует.Только вышколенная болонкатявкает непрерывно, чувствуя, что приближаетсяк сахару: что вот-вот получитсяодна тысяча девятьсот девяносто пять.1995, Нью-Йорк

«Осень — хорошее время, если вы не ботаник…»

Л. С.

Осень — хорошее время, если вы не ботаник,если ботвинник паркета ищет ничью ботинок:у тротуара явно ее оттенок,а дальше — деревья как руки, оставшиеся от денег.В небе без птиц легко угадать победусобственных слов типа «прости», «не буду»,точно считавшееся чувством вины и модойна темно-серое стало в конце погодой.Все станет лучше, когда мелкий дождь зарядит,потому что больше уже ничего не будет,и еще позавидуют многие, сил избыткомпьяные, воспоминаньям и бывшим душевным пыткам.Остановись, мгновенье, когда замирает рыбав озерах, когда достает природа из гардеробасо вздохом мятую вещь и обводит окомместо, побитое молью, со штопкой окон.1995

Посвящается Пиранези

Не то — лунный кратер, не то — колизей; не то —где-то в горах. И человек в пальтобеседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах.Не важно, о чем они говорят. Видать,о возвышенном; о таких предметах, как благодатьи стремление к истине. Об этом неодолимомчувстве вполне естественно беседовать с пилигримом.Скалы — или остатки былых колонн —покрыты дикой растительностью. И наклонголовы пилигрима свидетельствует об известнойпримиренности — с миром вообще и с местнойфауной в частности. «Да», говорит егопоза, «мне все равно, если колется. Ничегострашного в этом нет. Колкость — одно из многихсвойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих:их она не смущает; и нас не должна, заненог у нас вдвое меньше. Может быть, на Луневсе обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлымсмешано настоящее, колкость дает подошвам— и босиком особенно — почувствовать, так сказать,разницу. В принципе, осязатьможно лишь настоящее — естественно, приспособивк этому эпидерму. И отрицаю обувь».Все-таки, это — в горах. Или же — посредидревних руин. И руки, скрещенные на грудитого, что в пальто, подчеркивают, насколько он неподвижен.«Да», гласит его поза, «в принципе, кровли хижинсмахивают силуэтом на очертанья гор.Это, конечно, не к чести хижин и не в укоргорным вершинам, но подтверждает склонностьприроды к простой геометрии. То есть, освоив конус,она чуть-чуть увлеклась. И горы издалекасхожи с крестьянским жилищем, с хижиной батракавблизи. Не нужно быть сильно пьяным,чтоб обнаружить сходство временного с постоянными настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбеугодней, чтоб человек себя полагал слугоюоставшегося за спиной, чем гравия под ногоюи марева впереди. Марево впередипредставляется будущим и говорит «идико мне». Но по мере вашего к мареву приближеньяоно обретает, редея, знакомое выраженьепрошлого: те же склоны, те же пучки травы.Поэтому я обут». «Но так и возникли вы, —не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавновы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно».«Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают однонастоящее. И это, замечу, в лучшемслучае. В худшем — мы не получимдаже и этого. В худшем случае, карандашили игла художника изобразят пейзажбез нас. Очарованный дымкой, далью,глаз художника вправе вообще пренебречь деталью— то есть моим и вашим существованьем. Мы —то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,лишившееся обладателя. Когда оно — просто цветвещи на расстояньи; ее ответна привычку пространства распоряжаться теломпо-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым,коричневым, темно-зеленым. Вот почему поройхудожник оказывается заворожен горойили, скажем, развалинами. И надо отдать Джованнидолжное, ибо Джованни внимателен к мелкой рванивроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим».«Вы, значит, возникли из прошлого?» — волнуется пилигрим.Но собеседник умолк, разглядывая усталособачку, которая все-таки что-то себе досталапоужинать в груде мусора и вот-вотвзвизгнет от счастья, что и она живет.«Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем».И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.1993–1995

Выступление в Сорбонне

Изучать философию следует, в лучшем случае,после пятидесяти. Выстраивать модельобщества — и подавно. Сначала следуетнаучиться готовить суп, жарить — пусть не ловить —рыбу, делать приличный кофе.В противном случае, нравственные законыпахнут отцовским ремнем или же переводомс немецкого. Сначала нужнонаучиться терять, нежели приобретать,ненавидеть себя более, чем тирана,годами выкладывать за комнату половинуничтожного жалованья — прежде, чем рассуждатьо торжестве справедливости. Которое наступаетвсегда с опозданием минимум в четверть века.Изучать труд философа следует через призмуопыта либо — в очках (что примерно одно и то же),когда буквы сливаются и когдаголая баба на смятой подстилке сновадл вас фотография или же репродукцияс картины художника. Истинная любовьк мудрости не настаивает на взаимностии оборачивается не бракомв виде изданного в Геттингене кирпича,но безразличием к самому себе,краской стыда, иногда — элегией.(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,солдаты возвращаются с песнями из борделя,дождь — единственное, что напоминает Гегеля.)Истина заключается в том, что истиныне существует. Это не освобождаетот ответственности, но ровно наоборот:этика — тот же вакуум, заполняемый человеческимповедением, практически постоянно;тот же, если угодно, космос.И боги любят добро не за его глаза,но потому что, не будь добра, они бы не существовали.И они, в свою очередь, заполняют вакуум.И может быть, даже более систематически,нежели мы: ибо на нас нельзярассчитывать. Хотя нас гораздо больше,чем когда бы то ни было, мы — не в Греции:нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.Изучать философию нужно, когда философиявам не нужна. Когда вы догадываетесь,что стулья в вашей гостиной и Млечный Путьсвязаны между собою, и более тесным образом,чем причины и следствия, чем вы самис вашими родственниками. И что общееу созвездий со стульями — бесчувственность, бесчеловечность.Это роднит сильней, нежели совокуплениеили же кровь! Естественно, что стремитьсяк сходству с вещами не следует. С другой стороны, когдавы больны, необязательно выздоравливатьи нервничать, как вы выглядите. Вот что знаютлюди после пятидесяти. Вот почему онипорой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.Март 1989

Шеймусу Хини

Я проснулся от крика чаек в Дублине.На рассвете их голоса звучаликак души, которые так загублены,что не испытывают печали.Облака шли над морем в четыре яруса,точно театр навстречу драме,набирая брайлем постскриптум яростии беспомощности в остекленевшей раме.В мертвом парке маячили изваяния.И я вздрогнул: я — дума, вернее — возле.Жизнь на три четверти — узнаваниесебя в нечленораздельном воплеили — в полной окаменелости.Я был в городе, где, не сумев родиться,я еще мог бы, набравшись смелости,умереть, но не заблудиться.Крики дублинских чаек! конец грамматики,примечание звука к попыткам справитьсяс воздухом, с примесью чувств праматери,обнаруживающей измену праотца —раздирали клювами слух, как занавес,требуя опустить длинноты,буквы вообще, и начать монолог свой зановос чистой бесчеловечной ноты.1990

К переговорам в Кабуле

Жестоковыйные горные племена!Все меню — баранина и конина.Бороды и ковры, гортанные имена,глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,сросшейся переносицей и выстрелом из ружьяза неимением адреса, не говоря — конверта,защищенные только спиной от ветра,живущие в кишлаках, прячущихся в горах,прячущихся в облаках, точно в чалму — Аллах,видно, пора и вам, абрекам и хазбулатам,как следует разложиться, проститься с родным халатом,выйти из сакли, приобрести валюту,чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолютуразбавить изрядной порцией бледнолицыхв тоже многоэтажных, полных огня столицах,где можно сесть в мерседес и на ровном местезабыть мгновенно о кровной местии где прозрачная вещь, с бедрасползающая, и есть чадра.И вообще, ибрагимы, горы — от Араратадо Эвереста — есть пища фотоаппарата,и для снежного пика, включая синийвоздух, лучшее место — в витринах авиалиний.Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!Все идет псу под хвост, и пейзаж — туда же,где всюду лифчики и законность.Там лучше, чем там, где владыка — конуси погладить нечего, кроме шейкиприклада, грубой ладонью, шейхи.Орел парит в эмпиреях, разглядывая с укоромзмеиную подпись под договороммежду вами — козлами, воспитанными в Исламе,и прикинутыми в сплошной габардин послами,ухмыляющимися в объектив ехидно.И больше нет ничего нет ничего не видноничего ничего не видно крометого что нет ничего благодаря трахомеили же глазу что вырвал заклятый враги ничего не видно мрак1992

Томас Транстремер за роялем

Городок, лежащий в полях как надстройка почвы.Монарх, замордованный штемпелем местной почты.Колокол в полдень. Из местной десятилеткималолетки высыпавшие, как таблеткиот невнятного будущего. Воспитанницы Линнея,автомашины ржавеют под вязами, зеленея,и листва, тоже исподволь, хоть из другого теста,набирается в смысле уменья сорваться с места.Ни души. Разрастающаяся незаметнос каждым шагом площадь для монументаздесь прописанному постоянно.И рука, приделанная к фортепиано,постепенно отделывается от тела,точно под занавес овладеласостоянием более крупным илибезразличным, чем то, что в мозгу скопиликлетки; и пальцы, точно они боятсярастерять приснившееся богатство,лихорадочно мечутся по пещере,сокровищами затыкая щели.1993, Вастерес

Остров Прочида

Захолустная бухта; каких-нибудь двадцать мачт.Сушатся сети — родственницы простыней.Закат; старики в кафе смотрят футбольный матч.Синий залив пытается стать синей.Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел.После восьми набережная пуста.Синева вторгается в тот предел,за которым вспыхивает звезда.Ноябрь 1994, Венеция

На возвращение весны

Весна наступила внезапно, как будто за ночь выстроивоколо сотни скворешников, где раздаются песни.Всюду много цветов, как в кинофильме выстрелов,и Март откликается на женское имя Нэнси.Вот мы и снова дожили до сносной температуры,хотя дождь превращает Диззи Гиллеспи в лабуха,и лучше на улицу в сумерках не выходить без дуры:весной если что-то падает на голову, то не яблоко. асМы все влюблены в астрономию, в космос вообще, в безвреднуюпляску орбит, колец, эллипсов с ихней точностью.Но входишь, бывало, в обшарпанную переднююи прежде, чем снять одежду, бесцельно топчешся.Что если небесное тело в итоге не столько кружится,сколько просто болтается без толку — что, на практике,выражается в том, что времени года лужицаприятна своей бесформенностью, не говоря — галактике.1994

Воспоминание

Je n'ai pas oublie, voisin de la ville

Notre blanche maison, petite mais tranquille.

Сharles Baudelaire[6]
Дом был прыжком геометрии в глухонемую зеленьпарка, чьи праздные статуи, как бросившие ключижильцы, слонялись в аллеях, оставшихся от извилин;когда загорались окна, было неясно — чьи.Видимо, шум листвы, суммируя вариантызависимости от судьбы (обычно — по вечерам),пользовалcя каракулями, и, с точки зренья лампы,этого было достаточно, чтоб раскалить вольфрам.Но шторы были опущены. Крупнозернистый гравий,похрустывая осторожно, свидетельствовал не оприсутствии постороннего, но торжестве махровойбезадресности, окрестностям доставшейся от него.И за полночь облака, воспитаны высшей школойрасплывчатости или просто задранности голов,отечески прикрывали рыхлой периной голыйкосмос от одичавшей суммы прямых углов.1995

Стакан с водой

Ты стоишь в стакане передо мной, водичка,и глядишь на меня сбежавшими из-под кранаглазами, в которых, блестя, двоитсяпрозрачная тебе под стать охрана.Ты знаешь, что я — твое будущее: воронка,одушевленный стояк и сопряжен с потерейперспективы; что впереди — волокна,сумрак внутренностей, не говоря — артерий.Но это тебя не смущает. Вообще, у тюремвариантов больше для бесприютнойсубстанции, чем у зарешеченной тюлемсвободы, тем паче — у абсолютной.И ты совершенно права, считая, что обойдешьсябез меня. Но чем дольше я существую,тем позже ты превратишься в дождь заокном, шлифующий мостовую.1995

На виа Фунари

Странные морды высовываются из твоего окна,во дворе дворца Гаэтани воняет столярным клеем,и Джино, где прежде был кофе и я забирал ключи,закрылся. На месте Джино —лавочка: в ней торгуют галстуками и носками,более необходимыми нежели он и мы,и с любой точки зрения. И ты далеко в Тунисеили в Ливии созерцаешь изнанку волн,набегающих кружевом на итальянский берег:почти Септимий Север. Не думаю, что во всемвиноваты деньги, бег времени или я.Во всяком случае, не менее вероятно,что знаменитая неодушевленностькосмоса, устав от своей дурнойбесконечности, ищет себе земногопристанища, и мы — тут как тут. И нужно еще сказатьспасибо, когда она ограничивается квартирой,выраженьем лица или участком мозга,а не загоняет нас прямо в землю,как случилось с родителями, с братом, с сестренкой, с Д.Кнопка дверного замка — всего лишь кратерв миниатюре, зияющий скромно вследствиеприкосновения космоса, крупинки метеорита,и подъезды усыпаны этой потусторонней оспой.В общем, мы не увиделись. Боюсь, что теперь не скоропредставится новый случай. Может быть, никогда.Не горюй: не думаю, что я мог быпризнаться тебе в чем-то большем, чем Сириусу — Канопус,хотя именно здесь, у твоих дверей,они и сталкиваются среди бела дня,а не бдительной, к телескопу припавшей ночью.1995, Hotel Quirinale, Рим

Корнелию Долабелле

Добрый вечер, проконсул или только-что-принял-душ.Полотенце из мрамора чем обернулась слава.После нас — ни законов, ни мелких луж.Я и сам из камня и не имею праважить. Масса общего через две тыщи лет.Все-таки время — деньги, хотя неловко.Впрочем, что есть артрит если горит дуплеткак не потустороннее чувство локтя?В общем, проездом, в гостинице, но не об этом речь.В худшем случае, сдавленное «кого мне…»Но ничего не набрать, чтоб звонком извлечьодушевленную вещь из недр каменоломни.Ни тебе в безрукавке, ни мне в полушубке. Язнаю, что говорю, сбивая из букв когорту,чтобы в каре веков вклинилась их свинья!И мрамор сужает мою аорту.1995, Hotel Quirinale, Рим

С натуры

Джироламо Марчелло

Солнце садится, и бар на углу закрылся.Фонари загораются, точно глаза актрисаокаймляет лиловой краской для красоты и жути.И головная боль опускается на парашютев затылок врага в мостовой шинели.И голуби на фронтоне дворца Минеллиебутся в последних лучах заката,не обращая внимания, как когда-тонаши предки угрюмые в допотопныхобстоятельствах, на себе подобных.Удары колокола с колокольни,пустившей в венецианском небе корни,точно падающие, не достигаяпочвы, плоды. Если есть другаяжизнь, кто-то в ней занят сборомэтих вещей. Полагаю, в скоромвремени я это выясню. Здесь, где столькопролито семени, слез восторгаи вина, в переулке земного раявечером я стою, вбираясильно скукожившейся резинойлегких чистый, осенне-зимний,розовый от черепичных кровельместный воздух, которым вдовольне надышаться, особенно — напоследок!пахнущий освобожденьем клетокот времени. Мятая точно деньги,волна облизывает ступенькидворца своей голубой купюрой,получая в качестве сдачи бурыйкирпич, подверженный дерматиту,и ненадежную кариатиду,водрузившую орган речис его сигаретой себе на плечии погруженную в лицезренье птичьей,освободившейся от приличий,вывернутой наизнанку спальни,выглядящей то как слепок с пальмы,то — обезумевшей римскойцифрой, то — рукописной строчкой с рифмой.1995, Casa Marcello

Aere Perennius[7]

Приключилась на твердую вещь напасть:будто лишних дней циферблата пастьотрыгнула назад, до бровей сытакрупным будущим чтобы считать до ста.И вокруг твердой вещи чужие ейвстали кодлом, базаря «Ржавей живей»и «Даешь песок, чтобы в гроб хромать,если ты из кости или камня, мать».Отвечала вещь, на слова скупа:«Не замай меня, лишних дней толпа!Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть —не рукой под черную юбку лезть.А тот камень-кость, гвоздь моей красы —он скучает по вам с мезозоя, псы:от него в веках борозда длинней,чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней».1995

Август

Маленькие города, где вам не скажут правду.Да и зачем вам она, ведь все равно — вчера.Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту,известному только поезду. Где-то гудит пчела.Сделав себе карьеру из перепутья, витязьсам теперь светофор; плюс, впереди — река,и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.Запертые в жару, ставни увиты сплетнеюили просто плющом, чтоб не попасть впросак.Загорелый подросток, выбежавший в переднюю,у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах.Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлитв форму вокзальной площади, со статуей и т. п.,где взгляд, в котором читается «Будь ты проклят»,прямо пропорционален отсутствующей толпе.(Январь 1996)

Бегство в Египет (2)

В пещере (какой ни на есть, а кров!Надежней суммы прямых углов!)в пещере им было тепло втроем;пахло соломою и тряпьем.Соломенною была постель.Снаружи молола песок метель.И, припоминая его помол,спросонья ворочались мул и вол.Мария молилась; костер гудел.Иосиф, насупясь, в огонь глядел.Младенец, будучи слишком малчтоб делать что-то еще, дремал.Еще один день позади — с еготревогами, страхами; с «о-го-го»Ирода, выславшего войска;и ближе еще на один — века.Спокойно им было в ту ночь втроем.Дым устремлялся в дверной проем,чтоб не тревожить их. Только мулво сне (или вол) тяжело вздохнул.Звезда глядела через порог.Единственным среди них, кто могзнать, что взгляд ее означал,был младенец; но он молчал.Декабрь 1995

«Меня упрекали во всем, окромя погоды…»

Меня упрекали во всем, окромя погоды,и сам я грозил себе часто суровой мздой.Но скоро, как говорят, я сниму погоныи стану просто одной звездой.Я буду мерцать в проводах лейтенантом небаи прятаться в облако, слыша гром,не видя, как войско под натиском ширпотребабежит, преследуемо пером.Когда вокруг больше нету того, что было,не важно, берут вас в кольцо или это — блиц.Так школьник, увидев однажды во сне чернила,готов к умноженью лучше иных таблиц.И если за скорость света не ждешь спасибо,то общего, может, небытия броняценит попытки ее превращенья в ситои за отверстие поблагодарит меня.1994

  1. Конец века (фр.)

  2. Помни обо мне — шепчет прах.Петер Гухель (нем.)

  3. Ясли (ит.)

  4. Женский портрет (ит.)

  5. Новые переводы хоров были сделаны по просьбе Ю. П. Любимова для постановки «Медеи» в переводе Иннокентия Анненского.

  6. Я не забыл наш белый дом в предместье,Маленький, но безмятежный.Шарль Бодлер (фр.)

  7. Долговечнее меди (лат.)Гораций. «Оды». Книга третья. Ода XXX