Санкт-Петербург, сентябрь 1779-го года.
Татьяна с Глафирой поедали сладкие картуфельные лепешки с брусничной подливой, приготовленные по рецепту, принесенному Прохором с императорской поварни, и с добавлением, по Татьяниному усмотрению, всяких пряных трав.
— Вот паразит! Гляди, гляди, прямо от миски с лепешками побег! — Глафира взяла кружку и стуча ею по столу погнала хрусчатое бурое насекомое с длиннющими усами.
— Да пришиби, пришиби его совсем! Этой же кружкой и пришиби! — советовала Татьяна.
— Ну его, только грязи на столе наведу, да охота есть отпадет. Всех прусаков все равно не перебьешь. Уж и дом студили, и кипятком бестий обжигали, а им все нипочем! Арнольд, не к ночи будет помянут, — Глафира перекрестилась, — уж на том свете давно, а память о нем, вишь ты, жива!
— Да, могет, и не Арнольд-то в дом эту гадость занес?
Таракан тем временем обежал стол по периметру, скрылся под крышкой, и уже через несколько мгновений обнаружился на досчатом полу.
— А то кто ж, коли они аккурат вместе с Арнольдом и объявились! — Глафира ворча полезла под стол. Встала на четвереньки и, продолжая стучать кружкой, проводила таракана до самой печки, за которой оный благополучно скрылся.
— Ну, все же он без пожитков сюда пришел.
— Так от приятелей, видать, потом занес.
До войны с Фридрихом тараканы в России водились исключительно черные. Большие. Блестящие. Считалось, иметь в доме черного таракана — к достатку. Потому некоторые хозяева перевозили с собой с места на место этих паразитов. Впрочем, надоели, — так черных тараканов было довольно просто выселить. Достаточно было зимой уехать из дома на пару-тройку дней, не протопив комнаты и оставив распахнутыми окна и двери… Бурых же собратьев мороз не пробирал.
То, что завезли насекомых именно из Пруссии, ни у кого не вызывало сомнения. Воевавшие солдаты рассказывали, что в тамошних кабаках их полным-полно, и по столам бегают, и в супе плавают, и за ворот лезут, и в котомку…
— Он, Арнольд-то наш ненаглядный, на всех пирушках бывших пленных перебывал. А барин, простофиля, ему свою шубу выделил, вот в ней-то, в шкуре, небось, пара усатых и притаилась… — Глафира продолжала сидеть на полу, словно сторожила таракана, дабы тот не осмелился вновь явиться пред очи трапезничающим дамам. В этой не совсем приглядной позе и застал ее управляющий Мануэль. Посмотрел, крякнул от неожиданности и обратился к Татьяне:
— Извещение для барина. Соизволите передать? — доложил он, впрочем, без особого искательства. Хотя Татьяна и была в доме на положении хозяйки, все ж за таковую ее мало кто принимал.
Андрей обучил и женщину, и сына грамоте. Прохор, которого к этому времени уже перевели из поваренков в шеф-повара, стал разбираться в кулинарных сборниках, да и иные сочинения пролистывал. А вот Татьяна ленилась браться за книги. Дабы подогреть интерес к практике чтения, ушлый садовник разрешил ей вскрывать все послания на его имя, окромя тех, что велено было передать лично в руки, и на оных стояли государственная печать, печать Вольного экономического общества либо личный вензель императрицы.
Татьяна отерла руки о фартук, уверенным жестом раскрыла конверт с монограммой «И.Е.». Знала, что это не «императрица Екатерина», на сей раз инициалы к государыне никакого отношения не имеют. Вензель Катерины Алексеевны выглядел по-другому: «Е II». И точно, конверт разворачивался в лист, содержащий в себе приглашение за подписью Ивана Елагина, в недавнем прошлом директора императорских театров.
— Должно быть очередную премьеру затевают, — позевывая пояснила Глафире. — Не люблю спектаклей. Бают там странно и поют шибко громко, а еще скачут по сцене, как козлята, только ноги из-под юбок торчат!
Глафира приложила ладонь к груди:
— Срам-то какой!
— И не говори! — отмахнулась та. — А ведь серьезные люди! Андрейка сказывал, что и знатные дамы да кавалеры время от времени в спектаклях танцуют. Вот через год после смерти Елизаветы Петровны, в ознаменование окончания траура, аккурат в масленую неделю, в Москве, Нарышкина и Строганова оделись пастушками и вышли на сцену. И граф Бутурлин тоже пастухом вырядился.
Глафира, слушала собеседницу завороженно:
— Там что ж, сплошные пастухи да пастушки были?
— Ага! Задумка такая. Юная Весна, ею облачилась графиня Сивере, возвращается на Землю, а пастухи, да пастушки ее приветствуют.
— А как уразуметь, что то не баба, а Весна?
— Так поют о том, — Татьяна расхохоталась. — Только я б все одно не поняла… Поют чаще не по-нашенскому. Андрейка, когда меня на балет водил, постоянно на ушко объяснения нашептывал, что мол, и как…
— Да, барин у нас умный! — Татьяна согласно кивнула.
Глафира перебросила косу с одного плеча на другое и, теребя конец, спросила:
— Так ты и сама видала, как люди по сцене скачут?
— Видала. Балет одного итальянца. Сейчас уж и не вспомню кого, не то Аджомини, не то Анжолини…
— Ну?
— Что «ну»? «Побежденный рассудок» назывался. — Татьяна явно красовалась. В Ораниенбауме ее почитали за темь, да и Осип всегда говорил: «У бабы волос долог, да ум короток». Глафира — первый человек, внимающий ее речам увлеченно. А когда тебя с разумением слушают, оказывается, так приятно! Татьяна горделиво задрала вверх массивный подбородок. — Тогда почитай всю верхушку Вольного экономического общества на премьеру созвали. Ну, Андрейка, само собой, меня прихватил.
— «Поврежденный рассудок»? О помешанных, что ль?
— Типун тебе на язык! Там одна персона, Миневра, якобы сама императрица. А ты — «о помешанных»…
Глафира принялась часто креститься:
— Прости, господи, душу грешную, да темную, душу непутевую!
— Не «поврежденный рассудок», а «побежденный»! Но ты отчасти права, о больных в пиесе и говорилось. Вообрази, раздвигается красный парчовый занавес, на сцене — декорации… Ну, такие украшения рисованные… Два дворца. Один аккуратный и красивый, другой — запущенный и полуразвалившийся. В первом живет Гений науки — Эскулап, лекарь по-нашему, во втором — Невежество с Суеверием. Посреди сцены, в рубище, с вымазанным сажей лицом — Химера, чудище. У ейных ног лежат, бездыханны, детишки, — женщина начала помогать рассказу жестами, повела рукой. — Справа тянется прекрасная галерея, — повела другой. — С горизонта надвигается темная туча. Бьет молния, вот те крест, как настоящая!
— Да, ну!
— Истинно! Я у Андрейки спрашивала, как такую ярую струю света сработали? Он улыбается, видать, располагает сведениями, но секрета не выдает.
— А я знаю, как гром можно сделать. Кочергой по жестянке в гулкой комнате дать, так, чтобы эхо раскатистое прошло…
— Ну, гром дело не хитрое. Ухо-то обмануть легче, нежели глаз.
Глафира согласно кивнула:
— А что дальше было?
— Ты не перебивай и услышишь.
— Не буду, не буду, Танечка, только рассказывай.
— Ну, вот. А дальше вышла Рутения.
— А это кто?
— Вот она-то как раз просто баба, как мы с тобой. Рутения боится за себя и за своего сына Альцинда. Вся трясется бедняжка, вдруг и их одолеет недуг?
— Какой недуг?
— Оспа, — во какой, она ж — Химера. Думаешь, детишки возле чудища запросто так оземь валятся? Всех косит беспощадная болезнь!
— Господи, спаси и помоги! — Глафира в очередной раз перекрестилась.
— Тут начинается главная схватка. Гений науки выступает супротив Невежества, — все тоже артисты. Гений науки побеждает, туча отплывает в сторону, — Татьяна двинула руками вправо. — Небо проясняется и из храма Эскулапа чрез дивную галерею является Минерва-императрица, в парчовом одеянии, — Татьяна расправила плечи и лебедем проплыла вокруг стола. — Во какая важная, — сжала правую ладонь в кулак, — А в руке у нее копье. Копьем она протыкает Химеру, — сделала выпад в сторону Глафиры, та аж шарахнулась. — Рушится замок Невежества, — перевернула табуретку. Глафира вжала голову в плечи. — Народ ликует, то бишь все пускаются в веселый пляс, — руки в боки и пошла вперевалочку. — На месте разрушенного дворца вознесся обелиск, на него, явившаяся из тумана, Слава вешает увитый лаврами медальон с изображением Екатерины II и надписью: «Героине, победившей опасность». А на пьедестале: «За спасение рода человеческого. 1768 года, 25 ноября». Публика встает и рукоплещет!
Татьяна, вошедши в азарт захлопала в ладоши, Глафира, вторя ей, тоже.
— За какое такое спасение обелиск? За то, что турецкую войну выиграла?
— Балда! Турецкая война тогда только началась. А императрицу прославляли за прививку от оспы!
— Какую такую прививку?
— Я ж тебе рассказывала! Запамятовала, что ль? Мне Андрейка все подробно изъяснял. На иглу, али острие какое, берется гной из оспенного нарыва и царапается место на теле здорового человека.
Девица сморщила носик:
— Фу! Так заболеет-то здоровый!
— Вот так большинство, порабощенное Невежеством, и мнит. А лекари просчитали, что болезнь пройдет стороной. Ну, если и занедужит кто, так совсем чуточку, как будто бы не взаправду.
— Отчего ж не взаправду?
Татьяна замялась:
— Не помню. Андрейка как-то мудрено про то говорил, вроде бы в гное не только болезнь содержится, но и та сила, что с ней борется, — вроде так.
— Ишь, ты!
— В Европах кто-то попробовал прививку и жив остался. А в Россее покудова убоялись. А тут епидемия…
— Епитимия? Батюшка кого наказал?
— Епидемия — это наказание не от батюшки, а от самого дьявола! Так по-ученому мор зовется, повальная смерть от болезни.
— А-а-а!
— Вот так-то! И императрица наша первая сделала себе прививку и наследника привила. У ней несколько фрейлин заболело, и она положилась на удачу, ибо страсть как оспы чуралась. Из Англии вызвали медика. Гной взяли у крестьянского мальчика.
— Мальчик-то сам жив остался?
— Жив. Катерина Алексеевна ему потом дворянский титул даровала и новую фамилию «Оспенный». И аще объявила, коли кто пожелает последовать ейному отважному примеру, так прививку произведут от ней самой. И в один месяц сто сорок человек явилось.
— Еще бы! Я б тоже не отказалась в собственную-то кровь немного царского гною подмешать…
— И Андрейка тогда от оспы привился и Прохора привил. А я, признаться, струхнула. И до сих пор боюсь, даже после того, как пять лет назад от непривитой оспы французский король помер, и все ломанулись в оспенные дома за спасением, — я все одно не осмелилась.
— Батюшки, как интересно! И ты, Татьяна, аще нос воротишь. «Не люблю спектаклей!» — передразнила Глафира. — Вот бы мне на ентот театр хошь бы одним глазком посмотреть!!! Не терзай душу, читай, куда барина Иван Перфирьич зовет?
Татьяна взяла развернутый конверт в руки:
— И-ме-ю честь при-гла-сить, — цедила она по слогам, — на сеанс б-елой и чер-ной ма-гии без ра-зо-бла-чения. Оный про-водит ги-ш-пан-с-кий (экое трудное слово!) пол-ковник, граф Ка-ли, — в висках застучало от счастливого предчувствия, — ос-тро.
Только месяц назад Глафира рассказывала ей о загадочном графе, владеющем тайной философского камня и творившем всяческие чудеса. А Прохор упомянул, что означенный маг и чародей прибыл в стольный Россейский град и жаждет добиться покровительства от самой императрицы.
— Неужто, Андрейка узрит самого Калиостро! Может, и меня возьмет, надо попросить хорошенько!
У Глафиры аж слезы выступили на глаза, от зависти.
В приглашении были и еще какие-то строки. Поднаторевшая в разборке самых разных извещений, Татьяна знала, что должны быть указаны место и время званого вечера. Сие покудова было не важно, и разбирать буквы далее она не стала. Придет Андрейка — прочтет.
Х Х Х Х Х
После бури 1777-го года, которая практически уничтожила Летний сад, а вместе с ним и многие старания садовника, Анклебер совсем сник. Быстро постарел, стал каким-то другим. Все реже из его уст вылетали былые меткие шутки. Белые с отблеском полуденного солнца кудряшки стали лунно-бледными, а по удлинившемуся из-за залысин лбу пролегли три продольные складки-морщины.
Он по-прежнему ездил на работу, но за новые эксперименты не брался, пригласил к себе учеников и пытался втолковать в их головы все то, чему когда-то научил его ботаник Буксбаум, чему потом научился сам… Рассказывал и про былые эксперименты. Да что толку. Ученики не верили, а показать он не мог…
— Раз в столетье такое бывает, чтоб у года на хвосте три одинаковые цифры выстраивались, — мистические даты, — втолковывала ему Татьяна. — В этот год всяческие катастрофы случаются. Жисть людей переворачивается, с ног на голову встает. Не мудрено, что и у тебя вся твоя предыдущая жисть поломалась. И береза твоя, то бишь, прости, дуру старую, из ума выжившую, рябина, тоже поломалась… А уж как холил ты ее, как лелеял, как любил. Я порой аж ревновала, дуреха, к дереву-то энтому.
Подобные причитания Татьяна устраивала частенько, как императрица представления — примерно раз в неделю. У Андрейки от сиих завываний на душе еще сквернее делалось. Приходилось и прикрикнуть на бабу, и кулаком по столу стукнуть. «Вообщем, вел себя грубо и странно» — докладывала Татьяна Глафире.
Вот и сегодня Анклебер, вернувшись домой, с точки зрения Татьяны, вел себя противоестественно. Он не только не обрадовался полученному приглашению, но даже обозлился, что ему, ученому мужу, предлагают поглазеть на этакое «мракобесие». Садовник сам слышал, как накануне государыня весьма неодобрительно отзывалась о Калиостро.
— Нигде ему не испытать большей неудачи, нежели в России, — сказала она. И Анклебер был с ней полностью согласен.
Была у садового мастера и личная причина относиться к гишпанцу с подозрением. Вместе с графом Калиостро в Санкт-Петербурге объявился еще один любитель оккультизма, приверженец герметической теории и тоже граф — Илья Осипович Шварин. По неведомой причине, сразу после воцарения Екатерины Алексеевны, он отдалился от императорского двора. Вроде бы незамедлительно отправился в первопрестольную, а потом и за границу и жил-поживал там все прошедшие годы.
У Андрея не было прямых доказательств, и все ж он не сомневался: убийство несчастного пруссака Арнольда во время несостоявшегося побега Татьяны — его рук дело. Кому была надобна смерть бывшего пленника? Только Шварину, неосмотрительно выболтавшему тайные сведения о Меркурианцах, и о своей к ним причастности. И ноги покойному Осипу, должно быть, с его же ведома перебили, чтоб Татьяну припугнуть, да привязать к калеке… Вот только зачем? Чтоб отвлечь внимание от гибели пруссака?
Нынче Татьяна была с Андреем столь льстива и угодлива, что устоять он не смог. Сделала жаркое из телятины с вишней, напекла любимых картофельных зраз, с грибами да капустой, перед сном попарила ему ноги в медном тазу и растерла ступни пихтовой настойкой, — Анклебер согласился отпустить ее на сеанс этой самой «черной и белой магии». Но сказал, что сам туда не пойдет и одну женщину не отпустит (да и не поймет она одна ничего, Калиостро-то, чай, не по-русски говорить будет). Потому в сопровождение дал Прохора, владевшего, в отличие от нее, лентяйки, и немецким, и французским!
В день, когда Татьяна должна была самолично узреть великого мага и чародея, дом садовника оказался в некотором запустении: полы не метены, посуда не мыта, ужин не готовлен. Глафире было не до хозяйства. С самого полудня она сидела с Татьяной в ее комнате, подбирала наряд, сооружала прическу.
Самая большая проблема — выбор между атласным платьем «цвета устрицы» (сама Татьяна ентих устриц, конечно, в глаза не видала, но так сказала модистка), присборенное по бокам и сзади на шнурки, в стиле «полонез». И между шафранножелтым платьем в английском пасторальном стиле с белым бантом на корсаже и белым декоративным фартуком, подобранным полукругом. Остановились на «устрицах».
Волосы зачесали назад пышной куафюрой, слегка припудрили, по затылку пустили кудри, сверху наложили плюмаж из страусиных перьев, крашеных в зеленый цвет. Принялись примерять украшения. Их у Татьяны было не так много. На фоне нитки жемчуга слишком толстыми казались щеки, фиолетовая аметистовая ривьера; омрачала лик. Из приемлемых вариантов: серебряная подвеска в виде распустившегося цветка лотоса и травяного цвета бархотка «Тур ля горж» с бантом, ловко прикрывающая морщинистую складку. Когда Татьяна надела на палец перстень с изумрудом, подаренный императрицей, выбор окончательно пал на бархотку.
Еще пару часов женщина с «охами» и «ахами» рассказывала, как и при каких обстоятельствах были ей подарены все эти украшения, а Глафира тем временем, вздыхая и вздымая от трепета грудь, прикладывала их к собственной шее. А там уж явился Мануэль, доложить, что Прохор подкатил на отцовской карете, — пора ехать к Елагину. Глафира же спохватилась («Барин скоро вернется, а на стол, окромя позавчерашнего супу, подать нечего») и припустила на кухню.
Х Х Х Х Х
Ехали долго. Усадьба Елагина располагалось на отдельном острове в северо-западной части города. Собрание проводилось в ротонде, на восточной стрелке, расположенной между Большой и Средней Невками.
Ротонда была совсем маленькая, незначительный тамбур и зала, где были выставлены в несколько рядов обитые брокателью; с закомуристым виолевым узором кресла, всего-то штук тридцать. Стены обтянуты плотным немецким штофом той же расцветки. Окон много, но все плотно зашторены.
Прохор, галантно поддерживая за локоток, ввел Татьяну в залу. Там уж сидели люди. С некоторыми он поздоровался. Молодой человек хотел было провести мать поближе к импровизированной сцене, но та шепнула на ушко, что не желала бы оказаться навиду. И они пристроились в уголочке.
Татьяна окинула присутствующих оценивающим взглядом. Нет, ей стесняться нечего, выглядит не хуже других. И с прической угадала. Сооружения из волос на головах у дам были столь внушительны, что всех особ женского полу стоило бы усадить в последний ряд, за ними совершенно ничего не может быть видно. Татьяне же с Прохором повезло. Прямо перед ними маячила черепушка какого-то коротышки. И если бы не традиционный парик с буклями, так его и вовсе не было бы видно из-за спинки кресла. Коротышка был мал, да верток. Он без конца ерзал по гладкой обивке и нашептывал на ухо то соседу справа, то соседу слева:
— Слыхали, граф-то из одержимого Василия Желугина дьявола изгнал! Да-да, прямо на улице, посреди толпы, тому масса свидетелей имеется. А у генерала Бибикова в перстне увеличил рубин на 11 каратов и изничтожил внутри оного пузырек воздуха! — изумления соседствующих особ, видно, коротышке было недостаточно, он обернулся. Во взгляде молодого мужчины никаких признаков впечатления не обнаружил, переметнул взор на женщину. Встретился с округленными голубыми глазищами Татьяны. Удовлетворенно кивнул.
В дверях появились граф Шварин, заметно постаревший, осунувшийся, с трудом перебирающий ноги. Одной рукой он опирался на орлиную голову, — рукоятку трости, другой — на запястье конопатого юноши.
Они уселись в первом ряду. Тут же в дверях возникла новая парочка: хозяин вечера, Иван Перфильевич (Андрей как-то показывал его, в театре, Татьяна запомнила Елагина по интересной форме лица, у него были как бы двойные щеки, круглые на скулах и овальные снизу, спускающиеся почитай до самой шеи) и прекрасная незнакомка со смуглым лицом. Прежде чем опуститься в кресло, Елагин легким поклоном поприветствовал всех собравшихся и галантнейшим образом усадил даму.
Коротышка зашушукался с соседями, после снова обернулся к Татьяне:
— Видели даму, что привел Елагин?
Татьяна кивнула.
— Это драгоценнейшая супруга господина мага, графиня Лоренца. Мне сказали, по секрету, ей уже семьдесят лет!
— Что вы говорите!
Коротышка закатил глаза и пожал плечами, мол, и сам удивляюсь:
— А графу больше трех тысяч!
Татьяна выдохнула сдержанное:
— О-о-о!
Конечно, ей хотелось завизжать от восторга, захлопать в ладоши, стукнуть Прохора по коленке: «А ты, шалопут, аще сумневался, стоит ли итить!» Но она не могла. Дала Андрейке честное слово весь вечер держать ладони сложенными одна на другую (окромя тех моментов, когда все будут хлопать), локти — прижатыми к бокам, и в собрании опричь трех фраз: «Что вы говорите!» «Очень приятно!» и «Совершенно с вами согласна!» — ни слова боле не вымолвить.
— Он был оруженосцем еще при Александре Македонском… А графиню Оксендорф помните? — Татьяна снова кивнула. — Девяносто лет прожила, тоже при помощи мага, разумеется. Она постоянно ездила к нему в Европы, на сеансы… Теперь такое же покровительство чародей оказывает графу Шварину… — коротышка собирался сказать что-то еще, но не успел. Слуги подкрались и погасили свечки в шандалах, развешенных по стенам. Свет померк. Осталась гореть лишь пятипалая жирандоль на круглом столике. Вдруг и ее заслонил тучный силуэт.