Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7
Эти незамысловатые рассуждения относятся лишь ко мне.
С таким тщанием и так долго пишу я предисловие к моим сочинениям, написанным ночами в больнице… Доктор Боткин не мог знать о больнице его имени, построенной для бедных и страждущих в 1911 году Кондратием Солдатенковым, благотворителем, сострадателем, издателем.
Кто одаряет (а порой — огорчает) нас снами? Я пробовала сама перевести грузинские слова на русский язык, у меня ничего не вышло: я не умею писать по-грузински, но я и во сне слышу грузинскую речь, грузинское пение.
Грузия, Сакартвело — свет моей души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом месте земли, не только мне — многим, что — важнее.
О Гмерто[214], пишу я, — о Боже, храни этот край земли и все, что мы видим и знаем, и то, что нам не дано знать.
Имена тех, кому посвящены эти стихи, да не будут забыты.
Б.А.
I
Памяти Симона Чиковани
Вот было что: проснулась я в слезах.В зеницах, скрытных пеклах суховея,не зеленеет влагой Алазань.То ль сновиденье было суеверно,нет! то был дэв. Он молвил: Сакартвело.Конечно, дэв. Один из девяти.Мой краткий сон не помнил о Тбилиси —дэв осерчал и пожелал войтив затменный ум затворника больницы.Моим глазам плач возбранен давно,он — засуха за твердою оградой,иначе бы зрачки слились в однотечение, словно Кура с Арагвой —там, возле Мцхета. Если глянешь ввысь —увидишь то, чему столетья мстилиза недоступность выси. Глянешь внизс вершины… можешь? Возрыдай, о Мцыри.Плачь обо всех, доплачься, доведипустыню глаз до нужных им деяний.Но где мой дэв, один из девяти?Часы мои, который час? — Девятый.Девять — всего у Сакартвело есть:названий ветра, соучастий в хоре,чудес и чуд. Но я не там, а здесь,где предаются не мечтам, а хвори.Да охранит меня святой Давид!Смиреннейший, печется ль он о дэвах?Забыть мой сон иль вновь его добыть?Меж тем часов — как плит Марабды — девять.Грядет обход. Врач должен обойтизначенье пульсов, жалоб, недомолвок.Нет времени считать до девяти:«пятиминутки» ритуал недолог.И страждущих число не таково.Врачующих труды неисчислимы(и нужды). Солнцем глянувший в окно,о Гмерто! знаю: Ты пребудешь с ними.Мой перевод я изменить хочу.Симон простит. Строка во тьму не канет.О Господи! не задувай свечудуши моей, я — твой алгетский камень.Врач удивлен: — Вы — камень? Но какой?Смеюсь и помышляю об ответе.— Я — камушек, взлелеянный рекойгрузинскою, ее зовут Алгети. —Внимает доктор сбивчивым речам,как Боткину когда-то удавалось.— Вы сочинять привыкли по ночам. —Сбылись анализ крови и диагноз.Не той, как Сакартвело, ибо той любви —другой избранник убоится,пасут меня и нянчат добротойи Солдатенков, и его больница.Я отвлеклась. Повадка такова,что слов туманы — Овену подобны.Но барельефу — скушно знать, когдаочнулись благодарные потомки.У них уйдет на это полувекс добавкой упраздненной пятилетки.А я — живу, как доктор повелел:звенят тарелки и горчат таблетки.День бодрствует, как подобает дню.Вторженьем в них пренебрегают вены,но их принудят. Помышленья длюи для удобства прикрываю веки.При капельнице, что воспета мной,возгрежу о Симоне, о Важе ли —незримый вид я назвала бы мглой,но сомкнутые веки повлажнели.Постыдность слез спешу стереть с лица —вошла сестра по долгу милосердья.…Июль спалил луга, ожег леса…Как зимовать? Нет денег, мало сена…Сестра — из Кимр. Есть у нее коза.Коза — всегда! — есть мой кумир строптивый.В сестре Татьяне нет нисколько зла.И денег нет. Но повезло с квартирой,не ей, а сыну… Прокормить козуона сумеет… Муж Татьяну любит…Я слушаю… Меня влекут ко снуулыбки прибыль и печали убыль.— Все времена — лихие времена, —сквозь сон я слышу. Разум занят ленью.Я думаю: о Грузия моя!Но и козу нечаянно жалею.Каприз иль приступ? Слышит и Курапризыв страдальца: — Эскулапы [215], где вы? —Я думаю: о Грузия, когда…?Вдруг — никогда? Не отвечайте, дэвы.Во сне ли праздник пел и танцевал?Туда, где квеври и Алавердоба,шел с алою гвоздикой Тициан,а я и Нита оставались дома.Мне девять раз рассказывал Симоно том, что знал, и, выйдя из полонамежзвездного, делили пир со мнойГалактион и Тициан с Паоло.Спасли грузины убиенный Дождь[216] —воскресли струи строк и уцелели,и все совпало: маленькая дочь,и Лермонтов[217], и храм Свети-Цховели.Кто в эту ночь молился обо мне,сберечь меня просил святую Нину?Прижился голубь на моем окне —что будет с ним, когда его покину?Быть может, хлебца кто-нибудь подаст:здесь всяк невольно мыслит о загробьеи, по примете, потчует подчасклюв Божьей птицы просьбой о здоровье.О муже Вове с Таней говорим:пригожий, добрый, да вину привержен.Лекальщик он, и за труды хвалим.В разлуке с хмелем — сумрачен, но вежлив.Зарплата — редкость. Оскудел завод,но подсобил, когда играли свадьбу:дочь вышла замуж. А отец — в запойводвинулся. Но я все это знаю.Не он ли населил мои стихи?Посредь страны, бессчастной, беспризорной,не он ли бродит вдоль моей строки —сородич мой, со мною неразъемный?Смышленый, с древней думой о вине,а не о тех, кто свысока им правит,одет в прорехи, — близок мне вдвойне:его восславил мой Гусиный Паркер.В дочь Тани Ольгу был влюблен грузин.Влюблен и ныне. Объясните, дэвы:как он попал в остуду кимрских зим?К тому же он — Давид, иль, вкратце, Дэви.Манил он Ольгу в Грузию свою,но запретил и проклял мини-юбку.Назло ему, возрадовав семью,невеста предпочла соседа Юрку.Святой и царь, всех кротких опекун,смиритель гневных, что в виду имеетчужой жены не мимо, а вокругблуждающий твой кимрский соименник?Он в честь твою крещен и наречен.Пусть минимум порочного подолазабудет тот, кто боле ни при чем.Но почему украдкой плачет Ольга?Усов ревнивца доблестную мастьмуж Вова хвалит, чуждый русской спеси.Страдает Юрка. Изнывает мать,страшась Куры и Волги сложной смеси.Вдвоем, в девятом предночном часу,о том о сем судачим откровенно.Татьяна, проводив меня ко сну,разучивает слово: Сакартвело.И неспроста: оно в ее устахосвоится и природнится к Тане.Разгадка — не в ревнующих усах,в другой, покамест не воспетой, тайне.Коль девять раз царицею Тамарбыл некогда проведан сон Симона,взмолюсь: цари! мой разум отуманьи к подданным твоим не будь сурова!Я — ровня им. Твоя над нами власть.И Лизико — для грез о Руставели —в девятый день июня родилась.Чабук[218] ее крестил в Свети-Цховели.Смешение имен, времен и Кимрс тем краем, что зовется: Сакартвело, —безгрешно. Пусть гуляет вкось и вкривьперо, покуда не осиротело.Жизнь замечает, что желает есть.Суть снеди — легковесна и целебна.Какое благо и какая честь —лежать в постели в чине пациента.Возжаждавших иных чинов — мне жаль.Не очень, впрочем. Разберутся сами.Лишь возлежать! и с жадностью вкушатьтот суп, что порицаем гордецами!Полеживать! Лениво ликовать!Лбом в девять пядей помнить девять дэвов!На суету не променять халат,как это делал мой любимый Дельвиг[219].Он — завсегдатай сердца моего.Как весело он расточал свой гений!Молчок! По мне скучает молоко.Я слезы снов утешу смехом бдений.«Я Вам пишу»… — вот и пиши, радей!Как Таня к няне, я приникну к Тане.Чужая боль — больнее и роднейсвоей, тебе двоюродной, не так ли?Надземную я навестила синь —итог судьбы преображен в начало.Мой сон был свеж и не успел остыть,когда больным заметно полегчало.Благодарю лежачий мой постой.Смиренно и не вспыльчиво сознанье.День августа иссяк двадцать шестой —счастливый день, что начался слезами.II
Памяти Гии Маргвелашвили[220]
Мой Гия, мой Гия, давно уж ничьимои измышления — прочих сокровищне знал и не знаешь. Мне снилось в ночи,как супишь ты брови и сердце суровишь —в защиту мою. Ни двора, ни колагромоздких не нужно отлучке геройской.Мой Гия, мой Гия, зачем никогда,Георгия сын, ты не звался: Георгий?Влиянье луны съединило умы.Смешливость умов — наших уст совпаденье.На улице Барнова, возле луны,мы вместе смеялись в моем сновиденье.Ты помнишь: в Москве снегопадом мело.Блистая сокрытой и древней отвагой,увлекшись роскошным аидом метро,ты ехал ко мне с кахетинскою влагой.То быстрая темень, то пышный огонь.Ты речи, родимой тебе, улыбался:робея, вступили в чужбинный вагонтбилисские жители, два авлабарца.Уж встречи со мною ты ждал у дверей,вдруг ты заблудился? — уже я грустила.Один пошептался с другим: — Вот — еврей,скажи, почему он похож на грузина?Заздравные тосты смешны, да важны:— Хвала черноусым? Хвала белокурым! —Я помню Тифлис, что не ведал враждымеж русским и турком, меж греком и курдом.Ты всякий любил и язык, и акцент,любому народу желая прироста.Печалился ты: где шумер, где ацтек?Всемирен объем твоего благородства.Ты помнишь: «Иверия» звался отель.Люблю помышленье: в честь края какого.Во сне обитаю и вижу отсельобширность воды под утесом балкона.Играли мы так: двадцать два, двадцать два,потом — восемнадцать. Звонок телефонаты слышал. Скажу тебе: «хо» — вместо: «да»,коль спросишь, была ль эта ночь благосклоннак усладе моей, к созерцанью Куры.Скажу о Куре: — Называй ее Мтквари. —Твой город был главный участник игры.Мы с видом его заоконным играли.Провидел ты все, что я вижу в окно.Там, слева, — Мтацминда. Но все это знали.Мой Гия, подумай, любимейший ктоявился внизу? Ты ответствовал: — Дзагли[221].Нам пес был знаком. Он хозяина ждал.Мы вместе его не однажды ласкали.Подвал утолял нарастающий жарпленительным пивом, совместным с хинкали[222].Наш дружеский круг почитал и ценилгуляк и скитальцев, терпевших похмелье.He-царь Теймураз, что в хинкальной царил,заплакал: по-русски читала я «Мери».Но сколько же раз я читала стихи,в гортани грузинское пенье лелея.Теперь ты — всеведущ, попробуй, сочти.Воспомни, что в наших стаканах алело.Мы верили, что не гнушалась Курастихами, слезами и даже деламитакими: отведавши хаши с утра,мы ехали к Эличке Ахвледиани[223].Ее обожал весь Тбилиси — и мы,скрывая ладонями выдохи наши.Прекрасная молвила: — Как вы умны!Счастливцы, уже вы отведали хаши[224]. —За улицею Кецховели следим:вне времени сущие, звезды решилиувидеть, как там, в доме номер один,застенчив и милостив Гудиашвили.Когда мы вступали в объятья дверей,их кроткий хозяин, беседуя с нами,приписывал мне урожденье зверей,чью невидаль видел один Пиросмани.Неймется каким-то небесным коням:несутся! И вижу во сне постоянномту рюмку, в которой не сякнет коньяк,что крайней весной не допит Пастернаком[225].Мой Гия, мы общую звали лунуГалактиона — и только! — Луною[226].Все ярче она сокращает длинутвоей безутешной разлуки со мною.Припеком любви ты меня известил:я мучу тебя, устрашаю, тревожу.Послание требует убыли сил.Я ради тебя их упрочу, умножу.Оставим луну, но отменим туманподлунного вздора. Прости меня, Гия,что нас позабыла царица Тамар,что нет Руставели, — пусть верят другие.Коль я напрямую с тобой говорю,есть нечто, что мне до поры не известно.Светает. Тебе посвящаю зарю.Отверста окна моего занавеска.Дано завершиться столетью сему.Ну, что же, и прежде столетья сменялись.Не стану покою вредить твоему.Давай засмеемся, как прежде смеялись.Ты с осликом сравнивал образ Дождя:когда многотрудному ходу ученыкопыта, он — вири[227], а если дитячудесное, он именуем чочори[228].Спасибо, мой Гия. Мной принят намек.В моем сновиденье зияют ошибки,но смысл его прост: ты покинуть не смогмой сон без твоей неусыпной защиты.III
Памяти Гурама Асатиани[229]
Как свадебны все словари:слова взаимности сомкнутся,как соловьины сентябри:уста поют, а слезы льются.Не говори: сикварули [230],не взламывай тайник моллюска,жемчужину не отнимай,не называй Курою Мтквари,гадать не вздумай о Тамар:где обитает, здесь ли, там ли.Сокрыты от досужих глазее покои и покровы.Крепчает хлад, и пиршеств гладпресыщен мыслью о прокорме.Упырь сбирает крови дань.Прищурен зрак стрелка коварством.Убийцы помыкает дланьмоей Москвой, моим Кавказом.Край, осенивший сны мои,не слышит моего ответа.Удвоенность молитв прими,о Боже, — я прошу — о Гмерто!Оборони и сохрани,не дай, чтоб небо помертвело.свирельное сикварули —вот связь меж мной и Сакартвело.Есть страсть, что сладостней любви,ее и смерть не отменила,и сны мои целуют лбытех, чье пристанище — могила.То чувство славил Лицеист,по ком так жадно сердце бьется.Оно — целит, оно — царити вкратце дружбою зовется.Возмывшие меж звезд блестеть,друзья меня не оставляли.Вождь смеха, горьких дум близнец,вернись, Гурам Асатиани.Не сверху вниз, в аид земной,где цитрусы и кипарисывойной побиты и зимой,и не домой, не в город твой, —вернемся вместе в Кутаиси.Но прежде завернем в подвал,потом — туда, на Кецховели,в тот дом, что Пушкина знавал,где перед ним благоговели.Следы беспечно легких ногмы различали на паркете.И Пастернак не одинокв том доме, как нигде на свете.Там у меня был свой бокал —сообщник царственных застолийБагратиони. Опекалбокалы спутник всех историйстолетья, любящий одну:в Париже он служил гарсономи ловко подавать едувладел умением особым.Он так же грациозно намслужил, пока мы пировали.Гудиашвили первым знал,чем станет имя: Пиросмани.Нино, вослед Тамар, былаторжественна и величаваи в диадеме и боанас, недостойных, привечала.Гурам, не двинуться горамнавстречу нам. Мы безмятежнывкушая хаши. Не пора льспешить, помедлив близ Метехи?Как я люблю скалы отвес,где гроздья гнезд, где реют детинад бездной вод. Скажи, ответь,Гурам, кто ты на самом деле?Ты — и кинто[231], ты — и кино,где Гоги Купарадзе — Чаплин.И ты играешь, но кого?Смешлива грусть, а смех — печален.Шутник — как шут — вольнолюбив.Не сведущ в гневе, горд при гнете,вдруг, Руставели перебив,ты по-грузински вторишь Гёте[232].Наш узкий круг был столь широк,что ночь не смела стать бесшумной.В отверстые дома щедротвмещались все, и Гия с Шурой[233],не расставаясь никогда,нас никогда не покидали,и путеводная звезданас приводила в Цинандали.Неслись! Потом, плутая, шлисквозь виноградные чащобы,встречая светочей души:тха[234], цхени[235], вири и чочори.Казалось: всех крестьян домавеками ненасытно ждалилишь нас, и жизнь затем дана,чтоб все друг друга обожали.Мамали[236] во дворе кричало том, что новый день в начале.На нас Тбилиси не серчал,хоть знал, как мы озорничали.И снова ночь, и сутки прочь,добыча есть, и есть отрада:мой перевод упас от порчстихи Тамаза и Отара.Поет Тамаз, поет Отар —две радуги зрачки омоют.Все в Грузии поют, но такдругие братья петь не могут.Не выговорю: тыви — плотвдоль Мтквари плыл, брега чернели.Плот при свечах поет и пьет,и, коль женат карачохели[237], —счастливица его жена.Пошли им, небо, дни златые,ей — жемчуга и кружева,а мне дай выговорить: тыви.Мне всех не перечесть пиров,всех лиц красу, всех чар Тбилиси.Я робким обвела пероми были те, и небылицы.Гурам, при мне ты умиралв светлице сумрачных отсеков.Тебя догонит Амиран[238],сам зэк и врачеватель зэков.Был слеп иль прав немолкший смех,не зная, что сулят нам годы?Остался от былых утехтвой дар — немецкий томик Гёте.Сосед созвездий, за тебявступилось ночи озаренье.Шестнадцатый день сентябряиссяк, но не стихотворенье.Коль я спрошу, ответствуй: — Да! —Погожи дни, леса тенисты.Уж если ехать, то когдадоедем мы до Кутаиси?Мы — там, в предгории громад,над коими орлы парили.Младенец-плод, расцвел гранат.Я это видела впервые.Ты алый мне поднес цветок.К устам цветка уста приникли.Сохранен он и одинокв подаренной тобою книге.Нас всех собрал Галактион.Посланцы дальних стран — галантны,но их рассудок утомлен.А мы воззрились на Гелати[239].Смеялся ты, смеясь всегда,но молвил: — Это — прорицанье.— Вот лошадиная вода, —сказала я про Цхенис-цхали.И впрямь — купали там конейте, чьи горбы наверх стремились[240].Но наипервым из камнейвозглавил высь Давид Строитель.Ужель быть правнуком Тамаримел он избранную долю?Прабабка? Скушный сей талант —несовместим с красой младоювладычицы вершин, долин,сердец, легенд и песнопений,чей властный взор неодолими нежен лик благословенный.Зев легких с жадностью вдыхалпространство. Жизнь пренебрегалатоской бессмертья. Нижний хрампоныне чтит царя Баграта.И всех Багратиони родсплочен таинственным единствомс бокалом, с подношеньем розЛадо, и с полем Бородинским.Но дуб, проживший триста лет,превысил смысл иных дарений.Тщеты насущной прах и тленпровидел дуб уединенный.Хоть не был многолюден храми не был юноша безумен,уж все сбылось: явилась к намвесть из Тбилиси: Шура умер.Мы, должники торжеств, поспетько погребенью не сумели.Вновь предстояло мне воспетьту ночь, когда венчалась Мери.Мы омочили хлеб вином.В сей поздний час, что стал предранним,вот — я, наедине с винойпред Шурой, Гией и Гурамом.Я — здесь, вы — там, где стынь и пылне попранного смертью братства.Наш повелитель — Витязь был(украдкой я жалела барса).Вы мне твердили не шутя:— Чураясь мнений всех и прений,мы скажем: сколько строк Шотаперевести — вот долг твой первый —Каких — я знаю, да нейдутслова на ум, померк неужто?Гурам, мне показалось вдруг,что нам обоим стало скушно.Давид Строитель и ДавидСвятой в потылице-темницесвет возожгут. А нас двоихя покидаю в Кутаиси.Пребудем там, от всех вдали.Гелати возойдет над нами.Звук трех слогов: сикварули —зов Сакартвело, голос Нани.IV
Луне, взошедшей над Мтацминдой,я не повем печаль мою.На слог смешливый, слог тоскливыйпеременить не премину.Евгений Рейн [241]воспел Дигоми[242],где телиани он вкушал.Названье родственно-другоеприслышалось моим ушам.Увы, косноязычья мета —как рознь меж летом и зимой.Не пестовала «Дэда-эна»умы ни Рейна и ни мой.Квартиры говор коммунальной —и нянька нам, и гувернер.Язык грузин, для нас фатальный,мы исказим и переврем.Дигоми — пишем, но дыханьетвердыню «дэ» должно возвесть.Над нами вздыблен дым в духане,что девы нам, коль дэвы — здесь.Звук «Гэ» достоин укоризны.В Дигоми так не говорят.Был близок Лесе Украинке[243]его грузинский вариант.Мы все пивали телиани[244]в те дни, в застолий тесноте.«Ли-ани» длили ты ли, я ли,слог «тэ» смешав со словом «те».Взращенных в сумрачном детдомеотечества, чей нрав суров,не всех ли нас собрал Дигоми,сирот преобразив в сынов?Чтоб снова не осиротелодуши бездомное тепло,был сон — и слово «Сакартвело»само себя произнесло.Заслышав: «Моди[245], чемо швило», —по праву моды, лишь моей,перо проведать поспешилопиры и перлы давних дней.Коль Картли, из незримой близи,меня окликнет: — В яви дняты чтишь ли иа и наргизи? —Я не вскричу развязно: — Да! —Благоговейно молвлю: — Диах, —чем возвеличу хо и ки[246].Смеются девять дэвов дивных:одышлив дых моей строки.В грехах неграмотных не каясь,тем, кто явился мне вчера,мое печальное: нахвамдис [247]—сказать и страшно, и пора.Сгущается темнот чащоба.Светильник дружества погас.С поклажей: «Боба, гамарджоба![248]» —в чужбину канул Боба Гасс.И Эдик Элигулашвили[249],что неразлучен с Бобой был, —в той вотчине, что много ширеи выше знаемых чужбин.Поющих — певчие отпели.Гнев Зевса[250] то гремит, то жжет.Москва, в отличье от Помпеи[251],огнь смертоносный в гости ждет.Коль нам ниспослан миг беззвучный,он — лишь предгрозье, преднамек.Туристов теша, спит Везувий[252],но бодрствует над ним дымок.Похоже ли на уст смешливостьто, что объявлено строкой?Тысячелетье изменилосьне очень, как и род людской.Затмил не слишком ли зловещемой слог заманчивый пробел?Созвездье кроткое овечье,провозвести или проблей:как прочь прогнать ума оплошностьи знанье детское сберечь,что цвима — дождь, что цхени — лошадь,что дэда — мать, а эна — речь?Сердцам разрозненным — доколеи петь, и причитать навзрыд?Вернусь в диковины Дигоми,где свет горит и стол накрыт.Возрадуюсь, бокал наполню…Все так и было, вдалекеот яви, только — что? Не помню:заснула я с пером в руке.V
«День августа двадцать шестой» —сей строчке минул полный месяц.Сверчок, обживший свой шесток,тебе твоих словесных месивне докучает скромный скрип?Занятье это бестелесно,но им перенасыщен скит[253]:сверчку и скрипу — вместе тесно.День сентября двадцать седьмойнастал. Я слов велеречивостьчитаю хладно. Но со мнойвот что недавно приключилось.Я обещала, что смешливмой будет слог — он стал прискорбен.Вдруг ноздри вспомнили самшит[254],вцепившийся во встречу с морем,вернее — он препоной был,меня не допускавшей к морю.Его, как море, возлюбилмой нюх, что я от моря скрою.Прогоркло-приторный настой,подача корма нищим легким,дремучий, до-античный сон,но в схватке с беззащитным локтем.Во вздохе осени сошлисьбольничный двор с румяным кленоми узник времени — самшит.Нетрудно слыть вечнозеленым,но труд каков — вкушая тленотживших, павших и опавших,утешиться поимкой в пленподатливых колен купальщиц.Чем прибыль свежести сплошней,тем ярче пряность, терпкость, гнилость.Скончанье дня скончаньем днейпрозрачно виделось иль мнилось.В ночи стенание машинтомит и обостряет совесть.Как сгусток прошлого — самшит —усильем ребер вновь освоить?Там озеро звалось: Инкити ресторан, где танцевалигрузин с абхазкою, испивнесходства «Псоу»[255] с «Цинандали»[256].Беспечность младости вольнавпасть в смех безвинный, неподсудный.Зрел плод вина, но и войнамежду Бичвинтой и Пицундой.В уме не заживает мысль:зачем во прахе, а не вживекраса и стать спартанских мышцИраклия Амирэджиби[257]?Не сытый знаньем, что отец —вовеки беглый каторжанин,антропофага[258] зев отверсти свежей крови ждет и жаждет.Зачем, за что земли вовнутрь,терзаемые равной раной,ушли — селенья Члоу внуки внук Ираклия Ираклий?Зиянье горл: — Зачем? За что?О Боже! — вопиет — о Гмерто! —И солнце за луну зашло,ушло в уклончивость ответа.Ад знает, кто содеял взрыв,и ангелами возлетели,над разумом земли возмыв,те, что почили в колыбели.Пока людей с людьми разладумеет лишь в мишень вглядеться,ужель не упасет АллахЧечни безгрешного младенца?Неравновесия недугзлом превозможет здравость смысла.Так тяжесть розных ведер двухгнетет и мучит коромысла.Так акробат, роняя шест,жизнь разбивает о подмостки.Так все, что драгоценно есть,непрочно, как хребет в подростке.Перо спешит, резвей спешитпульс, понукаемый догадкой:разросшись, как проник самшитв день сентября двадцать девятый?Сей день вернулся в бывший день:в окне моем без промедленьясветало. Не в окно, не дэв,не в дверь — сквозь дверь внеслась Медея.Вид гостьи не был мне знаком,незваной и непредвестимой,но с узнаваемым цветком —не с Тициана ли гвоздикой?И с иберийским образком:смугл светлый лик Пречистой Девы.Те, коих девять, прочь! Тайкомкрещусь, как прадеды и деды —по русской линии, вполне льпрокис в ней привкус итальянства?Иль, разве лишь во ржи полей,в ней мглы и всполохи таятся?Татарства полу-иго свестьс ума сумеет грамотея.Как просто знать, что есть не смесь,а слиток пращуров — Медея.К тому же — здесь. В ней пышет зной,ко мне нагрянувший метелью.Какой ее окликнул зов?Что привело ко мне Медею?Все просто. Тех приморских днейона — чувствительный свидетель.Платок я подарила ей.Сей талисман завещан детям.О том на память, что морявлюбляются в купальщиц вялость,«Грузинских женщин имена»стихотворение сбывалось.Я знаю странный свой удел:как глобус стал земли моделью,мой образ — помысел людейо большем — обольстил Медеюи многих, коим прихожусьоткрыткой, слухами, портретом,иль просто в пустоте кажусьвоображаемым предметом.Весь мой четырехстопный ямб —лишь умноженья упражненье:он простодушно множит явьна полночи сквозняк и жженье.Он усложняется к утру.Читатель не предполагаеми не мерещится уму,ум потому и не лукавит.Но как мне быть? Все горячей,обняв меня, Медея плачет,смущая опытность врачейраздумьем: что все это значит?Смогу ли разгадать саманадзором глаз сухих и строгих,что значат клинопись письмаи тайнописи иероглиф?Быть может, некий звездочетсоединил меня с ошибкойсозвездий? Чем грустней зрачок,тем поведенье уст смешливей.Пред тем, как точку сотворю,прерваться должно — так ли, сяк ли.Сгодится точка сентябрю:страница и сентябрь иссякли.Авелум[259]
Отару Чиладзе
Явилось торжество и отшумелона перепутье новогодних лун.Да, только одиночество шумерамогло придумать слово «Авелум».В чем избранная участь Авелума —живущий врозь и вольно, или как?Не вместе, не вдвоем, не обоюдно?Пусть будет неприкаянным в стихах.Так свой роман нарек Отар Чиладзе.Давненько мы не виделись, ау!Печального признанья начинаньеловлю, преображенное в молву.А помнишь ли, Отар, как наш хабази[260] —схож с обгоревшим древом, сухопар —нырял в полымя пасти без опаскии был невидим — лишь высокопят.Как молодость сурова и свободна:лик Анны, улыбающейся мне,застолий наших остров — дом Симона,цирк, циркулем очерченный в окне.Или другой холодной ночи жженье —высокогорный, с очагом, духан.Снегов официантку звали: Женя, —внимавшую то пенью, то стихам.Я обещала с ней не расставаться —беспечному в угоду кутежу,и, клятве легкомысленной согласно,вот — слово мимолетное держу.А после — звезды звездами сменялись,и, под присмотром Бога самого,мы пропасти касались и смеялись,разбившись над ущельем Самадло.И впрямь смешно — легко, а не сторожконад бездной притягательной висеть.В снегу была потеряна сережка —ты не нашел, зато сумел воспеть.Осталась в долгопамятном поминегрядущей жизни маленькая треть.Моя свеча — прилежна, ей понынесопутствует Галактиона тень.Я сумрачно тоскую по Тбилиси,Метехи вижу, веки притворив.Хочу спросить: наития сбылись ливсех дэвов — в шапке вымыслов твоих?Когда я снова полечу-поеду —средь времени отрав или отрад!Отар, пошли мне чудную поэму!Или меня отринул ты, Отар?Не быть мне ни повинной, ни подсуднойпред роком, чей пригляд неумолим,пред распрей меж Бичвинтой и Пицундой,пред городом твоим, но и моим.Так, при свече, с любовью и печалью,в ночи от хвойных празднеств затаясь,— Рогора хар[261]? — тебя я вопрошаю.Да, авелум — когда бы не Тамаз.Но есть и я. И свет небесный — с нами.Душа, как снег — и твой, и мой, — свежа.Нечаянно содеяла посланьето ль я, то ли иссякшая свеча.1999
СИМОНУ ЧИКОВАНИ
Явиться утром в чистый север сада,в глубокий день зимы и снегопада,когда душа свободна и проста,снегов успокоителен избытоки пресной льдинки маленький напитоктак развлекает и смешит уста.Всё нужное тебе — в тебе самом, —подумать и увидеть, что Симонидет один к заснеженной ограде.О нет, зимой мой ум не так умен,чтобы поверить и спросить: — Симон,как это может быть при снегопаде?И разве ты не вовсе одинаковс твоей землею, где, навек заплакавот нежности, всё плачет тень моя,где над Курой, в объятой Богом Мцхете,в садах зимы берут фиалки дети,их называя именем «Иа»?И коль ты здесь, кому теперь виднапустая площадь в три больших окнаи цирка детский круг кому заметен?О, дома твоего беспечный храм,прилив вина и лепета к губами пение, что следует за этим!Меж тем всё просто: рядом то и это,и в наше время от зимы до летаполгода жизни, лёта два часа.И приникаю я лицом к Симонувсё тем же летом, тою же зимою,когда цветам и снегу нет числа.Пускай же всё само собой идет:сам прилетел по небу самолет,сам самовар нам чай нальет в стаканы.Не будем звать, но сам придет соседдля добрых восклицаний и бесед,и голос сам заговорит стихами.Я говорю себе: твой гость с тобою,любуйся его милой худобою,возьми себе, не отпускай домой.Но уж звонит во мне звонок испуга:опять нам долго не видать друг другав честь разницы меж летом и зимой.Простились, ничего не говоря.Я предалась заботам января,вздохнув во сне легко и сокровенно.И снова я тоскую поутру.И в сад иду, и веточку беру,и на снегу пишу я: Сакартвело.1963
ПОЭЗИЯ — ПРЕЖДЕ ВСЕГО[262]
80-летию со дня рождения Галактиона Табидзе
О, друзья, лишь поэзия — прежде, чем вы,прежде времени, прежде меня самого,прежде первой любви, прежде первой травы,прежде первого снега и прежде всего…Так — приблизительно так, ведь это всего лишь перевод — сказал он в ту прекрасную пору жизни, когда душа художника испытывает молодость и зрелость как одно состояние, пользуется преимуществами двух возрастов как единым благом: равновесием между трепетом и дисциплиной, вдохновением и мастерством, В мире свершились великие перемены, настоящее время ощущалось не как длительность, а как порыв ветра на углу между прошлым и будущим. Энергия этого ветра развевала знамёна, холодила щёки, предопределяла суть и форму стихов. Он был возбуждён, зачарован. Он ликовал. К этому времени он пережил и написал многое.
Светает! И огненный шарраскаленный встает из-за моря… Скорее — знамёна!Возжаждала воли душаи, раннею ранью, отвесной тропою,раненой ланью спеша, летит к водопою…Терпеть ей осталось немного Скорее — знамёна!Слава тебе, муку принявшийи павший в сражении витязь!Клич твой над нами витает:— Идите за мною, за мною!Светает!Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь!Знамёна, знамёна Скорее — знамёна!(1917)
Еще в двенадцатом году было написано и с тех пор пребывает в классике грузинской поэзии и всей поэзии стихотворение «Я и ночь». «В классике» — звучит величественно и отчужденно, словно вне нас, в отторженном бессмертии, в торжественном «нигде», так звучит, а значит — именно «везде», в достоверной материи пространства, в живой плоти людей. Ночь — время и место поэтического действия, предмет созерцания и сама соглядатай, ночь — образ мироздания, вплотную подведенный к зрению и слуху. Я — и ночь, я — и мерцающая Вселенная, и неутолимая мука, творящаяся между нами, — суть моего ремесла, от которого нет отдыха и защиты. Можно сказать так, но это совсем не похоже на волшебство, ускользающее от иноязыкого исследователя этого стихотворения. Попробую сказать по-другому:
Только ночь — очевидец невидимой муки моей,И мое тайнословье — всеведущей — ведомо ей.Почти точно, но какая пустая бездна несоответствия вмещается в это «почти»! Но он сказал: «Я и ночь», раз навсегда присвоив ночь себе и предав себя ей, станемте искать его в ночи, павшей на тбилисские улицы, дворы и закоулки.
В пятнадцатом году — «Мери». Бедная, счастливая, неверная, прекрасная Мери! Все уста, открытые для грузинской речи, вовеки будут повторять ее имя, и всё потому, что с другим, с другим венчалась она в ненастную ночь, не оставив поэту никакого утешения, кроме его собственных стихов, да Шекспира, который один мог соответствовать этой скорби.
Ночь, Мери, Знамёна. Ранящий мир, любовь, события истории воспринимаются и воспроизводятся им с равным пристрастием сердца, единственным ведомым ему способом.
Наши души белеют белее, чем снег.Занимается день у окна моего.И приходит поэзия — прежде, чем свет,прежде Свети-Цховели и прежде всего.Так написал он, когда был еще молод и уже достаточно многоопытен, чтобы сформулировать свою главную страсть и доблесть и вынести ее в заглавие личности, своей судьбы, драгоценных для Грузии и общей культуры людей. Нет ли в этой формуле профессиональной замкнутости, усечённости? Видимо, нет. Ведь, когда он писал это, его звали: Галактион Табидзе, а вскоре стали звать и теперь зовут: Галактион, и только, потому что на его земле его имя не требует уточнения, он — единственный. И я счастлива, что неисчислимо много раз я видела, как действует это имя на самых разных жителей Грузии, каким выражением света и многознания отзываются их лица на заветный пароль этого имени. Счастлива, что вообще на свете бывает такая любовь всех, действительно всех людей к своему поэту, к своей поэзии. Только об этой любви и хотела я повести речь, чтобы вовлечь, заманить в нее новых пленников, как меня когда-то вовлекли и заманили добрые люди — а потом уже сам Галактион, когда душа была возделана, готова и открыта для любви.
Все мы знаем, что многие творения великих грузинских поэтов блестяще переводились на русский язык, но это не вполне относится к Галактиону Табидзе, чья хрупкая и прихотливая музыка легко разрушается даже от бережного прикосновения, — в чём тут дело, я не берусь судить. Иногда кажется, что сами стихи его одушевленно упорствуют в непреклонном желании остаться в естественной и неприкосновенной гармонии родного языка, не хотят нести неизбежного убытка.
Пристальное чтение станет легче и благодатней для нас, если мы предпошлём ему предысторию заведомой нежности к поэту, к его мятежному и сложному нраву, к его обширному, не простому, многообразному творчеству, столь дорогому для тех, кто говорит с ним на одном языке. А уж в этом надо поверить им на слово.
Так я поверила Вам, батоно Сандро, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо Вам, что Вы позвали нас в дом лишь за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально учёных людей, для Вас были вовсе просты.
Вы, пекари из райской преисподней, где всю ночь сотворяется хлеб, мне жаль, что мой перевод «Мери» много несовершенней горячего хлеба, вознаградившего меня за этот труд.
Вы, несравненный Ладо Гудиашвили[263], как я люблю Ваш дом — я только в последний раз заметила, как он красив сам по себе, прежде я всё не замечала, что вообще есть вообще дом, — всё смотрела, как Вы похаживаете возле Ваших дивных полотен, застенчиво объясняя их названия и смысл, ободряя родительским взором соцветья и созвездья красок. Ваша память и Ваше искусство многое знают о Галактионе.
А Вас мне не сыскать, ночной сторож, мы грелись возле Вашего костра. Вы не раз видели Галактиона, он бродил по этим улицам, ему было легко и просто говорить — Вы сказали: «Говорить со мной, с такими, как я». Таких, как Вы, я не встречала больше, но и другие люди рассказывали похожие истории…
И вот, всех упомянутых и всех неупомянутых людей я поздравляю с лучшей радостью, с днём рождения великого поэта, чья жизнь всё будет длиться и расти, и смерти его не останется вовсе — останутся рождение и стихи.
Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?Лишь последнего жду я венка твоего.И уже заклинанья срываются с губ:Жизнь, и смерть, и поэзия — прежде всего.1973
АННА КАЛАНДАДЗЕ[264]
Речь об Анне Каландадзе, об Анне, о торжественном дне ее рождения, но прежде — о былом, о скромном дне рождения цветов миндаля на склонах Мтацминды, о марте, бывшем давно. Какая весна затевалась! Я проснулась поутру, потому что дети в доме напротив, во множестве усевшись на подоконник, играли в зеркало и в солнце и посылали огонь в мое окно, радио гремело: «У любви, как у пташки, крылья…» Начинался день, ведущий к Анне, ослики по дороге во Мцхету кричали о весне, и сколько же там было анемонов[265]! А у Симона Чиковани, у совершенно живого, невредимого, острозрячего Симона, дача была неподалёку — что за дача: дома нет, зато земли и неба в избытке, за рекой, на горе, четко видны развалины стройных древних камней, и виноградник уже очнулся от зимней спячки, уже хлопотал о незримом изначалье вина. Люди, оснащенные высшим даром, имеют свойство дарить нам себя и других. Сиял день весны, Симон был жив и здоров, но подарки еще не иссякли и Симон восклицал: «Кацо[266], ты не знаешь Анны, но ты узнаешь: Анна — прекрасна!» К вечеру я уже знала, что Анна — прекрасна, большой поэт, и ее язык, собственный, ведомый только ей, не меньше всего грузинского языка по объему и прелести звучания. На крайнем исходе дня пришла маленькая Анна, маленькая, говорю потому, что облик ее поразил и растрогал меня хрупкостью очертаний, серьезнейшей скромностью и тишиной — о, такие не суетятся, мыслят и говорят лишь впопад и не совершают лишних поступков.
Потом, в Москве, в счастливом уединении, я переводила стихотворения Анны Каландадзе, составившие ее первую русскую книгу — совсем маленькую, изданную в Тбилиси. Спасибо, Анна, — я наслаждалась. В тесной комнате с зелеными обоями плыли облака Хетты, Мидии, Урарту, боярышник шелестел, витали имена земли: Бетания, Шиомгвими, Орцхали[267]… Анна была очевидна и воздушно чиста, и сколько Грузии сосредоточенно и свободно помещено в Анне! Ее страсть к родимой речи, побуждающая к стихосложению и специальным филологическим занятиям, всё еще не утолена, склоняет ее к мучению, а нам обещает блаженство. Анна, когда живет и пишет, часто принимает себя за растения земли: за травинку, за веточку чинары, за соцветие магнолии, за безымянный стебелёк. Что ж, она, видимо, из них, из чистейших земных прорастаний, не знающих зла и корысти, имеющих в виду лишь зеленеть на благо глазам, даже под небрежной ногой незоркого прохожего, — лишь зеленеть победно и милосердно. Пусть всегда зеленеет! Годы спустя, в Тбилиси, опять пришла Анна с букетиком фиалок — думайте, что метафора, мне всё равно, но Анна и цветок по имени «иа» были в явном родстве и трудно отличимы друг от друга.
Да, я переводила Анну и наслаждалась, но и тогда предугадывала, а теперь знаю, что не могла соотноситься на равных с поэтом, о котором пекусь всей душой: я была моложе и я была — хуже. Но много лет прошло, и я еще улучшусь, Анна, и вернусь к Вашим стихам, чтобы, лишенные первоначальной сути, они не сиротствовали в чужом языке, в моём родном языке, а славно и нежно звучали.
До свидания, Анна, кланяюсь, благодарю, поздравляю, благоденствуйте в Тбилиси — за себя, за Симона, за Гоглу, и примите в обратный дар строку Вашего стихотворения: «Мравалжамиер, многие лета!»
1975
«Как мило всё было, как странно…»
Анне Каландадзе
Как мило всё было, как странно.Луна восходила, и Аннапечалилась и говорила:— Как странно всё это, как мило. —В деревьях вблизи ипподрома —случайная сень ресторана.Веселье людей, И природа:луна, и деревья, и Анна.Вот мы — соучастники сборищ,Вот Анна — сообщник природы,всего, с чем вовеки не споришь,лишь смотришь — мгновенья и годы.У трав, у луны, у туманаи малого нет недостатка.И я понимаю, что Анна —явленье того же порядка.Но если вблизи ипподрома,но если в саду ресторанаи Анна, хотя и продрогла,смеется так мило и странно, я стану резвей и развязнейи вымолвлю тост неизбежный:— Ах, Анна, я прелести вашейтакой почитатель прилежный.Позвольте спросить вас: а развеваш стих — не такая ж загадка,как встреча Куры и Арагвиблиз Мцхета во время заката?Как эти прекрасные рекислились для иного значенья,так вашей единственной речинерасторжимы теченья.В ней чудно слова уцелели,сколь есть их у Грузии милой,и раньше — до Свети-Цховели,и дальше — за нашей могилой.Но, Анна, вот сад ресторана,веселье вблизи ипподрома,и слышно, как ржет неустанноконей неусыпная дрёма.Вы, Анна, — ребенок и витязь,вы — маленький стебель бесстрашный,но, Анна, клянитесь, клянитесь,что прежде вы не были в хашной[268]! —И Анна клялась и смеялась,смеялась и клятву давала:— Зарёй, затевающей алость,клянусь, что еще не бывала! —О жизнь, я люблю твою сущность:луну, и деревья, и Анну,и Анны смятенье и ужас,когда подступали к духану.Слагала душа потаенносвой шелест, в награду за этоприсутствие Галактионаравнялось избытку рассвета,не то чтобы видимо зренью,но очевидно для сердца,и слышалось: — Есмь я и реювот здесь, у открытого срезаскалы и домов, что навислинад бездной Куры близ Метехи.Люблю ваши детские мыслии ваши простые утехи. —И я помышляла: покудасоседом той тени не стану,дай, жизнь, отслужить твое чудо,ту ночь, и то утро, и Анну…1975
ЖИЗНЬ ТИЦИАНА ДЛИТСЯ…[269]
Выступление на вечере памяти Т. Табидзе
Человек, написавший в стихах о том, что он не слагает стихи, не пишет их, а сам написан ими, как всегда, сказал правду. Тициан Табидзе действительно являет собою измышление поэзии, ее шедевр, в гармонии объединяющий все достоинства без единого изъяна. Он отчётливо и прекрасно нарисован нам в белом пространстве. Нам предъявлена красота его черт, его доброта, его неувядаемая гвоздика в петлице и роза на устах, которые никогда не открывались для тщеты, для хулы или для вздора. Этот человек словно желает показать нам, каков должен быть и каков есть поэт в человечестве.
Он лишает нас раздумий о совместимости гения и злодейства, он убеждает нас в том, что гений есть великодушие, благородство, доброта.
Сегодня много раз упоминалось драгоценное имя Бориса Пастернака, и вновь душа возвращается к нему, потому что встреча двух этих людей, замечательных не только потому, что речь России и речь Грузии вновь с нежностью и силой объединились, но потому, что их жизнь, их торжественная и доблестная дружба оставляют нам на память о человечестве, о нашей принадлежности к человеческому роду, замечательный документ, который говорит о том, что люди всё-таки прекрасны и не следует винить их в жестокости, а, наоборот, нужно дивиться их мужеству, долготерпению и умению спасать друг друга.
Переписка Нины Табидзе[270] и Пастернака останется для грядущих поколений как свидетельство величайшего напряжения человеческой нравственности, человеческого ума. Меж бездной и бездной в мироздании дует сквозняк и задувает то одну, то другую свечу. Наташа Пастернак, дорогая, вот здесь внук Тициана, вот внуки Бориса Леонидовича Пастернака, чьи таинственные прекрасные лица обещают нам, что эта свеча не задута, что свет ее будет длиться во времени. Может быть, в чьей-нибудь бедной и скудной жизни бывает так, что смерть является самым существенным событием в судьбе человека. У поэта — не то. Он тратит мгновение на краткую последнюю муку и потом становится вечным приливом к нашему уму, способствующим нашему спасению. Жизнь Тициана длится в его внуках, длится в неиссякаемых гвоздиках в цветниках человечества, длится в каждом из нас, кто расположен к добру, расположен к поэзии. Два этих дома обласкают еще многих: дом Тициана в Тбилиси — все мы еще раз увидим картины Пиросмани, пианино, подаренное когда-то Борисом Пастернаком, и дом в Переделкине — тоже будет обязывать нас к доблести духа.
Я прочту два стихотворения — одно Тициана Табидзе — «Маш гамарджвеба» по-грузински, — «Итак, да здравствует»:
Брат мой, для пенья пришли, не для распрей,для преклоненья колен пред землёю,для восклицанья:— Прекрасная, здравствуй,жизнь моя, ты обожаема мною!Кто там в Мухрани насытил мараниалою влагой? Кем солнце ведомо,чтоб в осиянных долинах Арагвизрела и близилась алавердоба?Кто-то другой и умрёт, не заметив,смертью займется, как будничным делом…О, что мне делать с величием этимгор, обращающих карликов в дэвов?Господи, слишком велик виноградник!Проще в постылой чужбине скитаться,чем этой родины невероятнойвидеть красу и от слёз удержаться.Где еще Грузия — Грузии кроме?Край мой, ты прелесть и крайняя крайность!Что понукает движение кровив жилах, как ты, моя жизнь, моя радость?Если рождён я — рождён не на время,а навсегда, обожатель и раб твой.Смерть я снесу, и бессмертия бремяне утомит меня… Жизнь моя, здравствуй!И второе — мое:
Сны о Грузии — вот радость!И под утро так чиставиноградовая сладость,осенившая уста.Ни о чём я не жалею,ничего я не хочу —в золотом Свети-Цховелиставлю бедную свечу.Малым камушкам во Мцхетавоздаю хвалу и честь.Господи, пусть будет этовечно так, как ныне есть.Пусть всегда мне будут в новостьи колдуют надо мноймилой родины суровость,нежность родины чужой.Что же, дважды будем живы —двух неимоверных странречь и речь нерасторжимы,как Борис и Тициан.1977
ТИФЛИС
Отару и Тамазу Чиладзе
Как любила я жизнь! — О любимая, длись! —я вослед Тициану твердила.Я такая живучая, старый Тифлис,твое сердце во мне невредимо.Как мацонщик[271], чей ослик любим, как никто,возвещаю восход и мацони.Коль кинто не придет, я приду, как кинто,веселить вас, гуляки и сони.Ничего мне не жалко для ваших услад.Я — любовь ваша, слухи и басни.Я нырну в огнедышащий маленький адза стихом, как за хлебом — хабази.Жил во мне соловей, всё о вас он звенел,и не то ль меня сблизило с вами,что на вас я взирала глазами зверейтой породы, что знал Пиросмани.Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь.Есть такие края неужели,где бы я преминула, Отар и Тамаз,вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели?А когда остановит дыханье и речьта, последняя в жизни превратность,я успею подумать: позволь умеретьза тебя, мой Тифлис, моя радость!1978
ГРУЗИНСКИХ ЖЕНЩИН ИМЕНА
Там в море паруса плутали,и, непричастные жаре,медлительно цвели платаныи осыпались в ноябре.Мешались гомоны базара,и обнажала высотапереплетения базальтаи снега яркие цвета.И лавочка в старинном паркебела вставала и нема,и смутно виноградом пахлигрузинских женщин имена.Они переходили в лепет,который к морю выбегали выплывал, как черный лебедь,и странно шею выгибал.Смеялась женщина Ламара,бежала по камням к воде,и каблучки по ним ломала,и губы красила в вине.И мокли волосы Медеи,вплетаясь утром в водопад,и капли сохли, и мелели,и загорались невпопад.И, заглушая олеандры,собравши всё в одном цветке,витало имя Ариадныи растворялось вдалеке.Едва опершийся на сваи,там приникал к воде причал.«Цисана!» — из окошка звали,«Натэла!» — голос отвечал…1957
«Смеясь, ликуя и бунтуя…»
Смеясь, ликуя и бунтуя,в своей безвыходной тоске,в Махинджаури[272], под Батуми,она стояла на песке.Она была такая гордая —вообразив себя рекой,она входила в море голаяи море трогала рукой.Освободясь от ситцев лишних,так шла и шла наискосок.Она расстегивала лифчик,чтоб сбросить лифчик на песок.И вид ее предплечья смутногодразнил и душу бередил.Там белое пошло по смуглому,где раньше ситец проходил.Она смеялася от радости,в воде ладонями плеща,и перекатывались радугиот головы и до плеча.1957
СНЫ О ГРУЗИИ
Сны о Грузии — вот радость!И под утро так чиставиноградовая сладость,осенившая уста.Ни о чем я не жалею,ничего я не хочу —в золотом Свети-Цховелиставлю бедную свечу.Малым камушкам во Мцхетавоздаю хвалу и честь.Господи, пусть будет этовечно так, как ныне есть.Пусть всегда мне будут в новостьи колдуют надо мнойродины родной суровость,нежность родины чужой.1960
СПАТЬ
Мне — пляшущей под мцхетскою луной,мне — плачущей любою мышцей в теле,мне — ставшей тенью, слабою длиной,не умещенной в храм Свети-Цховели,мне — обнаженной ниткой серебра,продернутой в твою иглу, Тбилиси,мне — жившей, как преступник, — до утра,озябшей до крови в твоей теплице,мне — не умевшей засыпать в ночах,безумьем растлевающей знакомых,имеющей зрачок коня в очах,отпрянувшей от снов, как от загонов,мне — с нищими поющей на мосту:«Прости нам, утро, прегрешенья наши.Обугленных желудков нищетупозолоти своим подарком, хаши»,мне — скачущей наискосок и вспятьв бессоннице, в ее дурной потехе, —о Господи, как мне хотелось спатьв глубокой, словно колыбель, постели.Спать — засыпая. Просыпаясь — спать.Спать — медленно, как пригублять напиток.О, спать и сон посасывать, как сласть,пролив слюною сладости избыток.Проснуться поздно, глаз не открывать,чтоб дальше искушать себя секретомпогоды, осеняющей кроватьпока еще не принятым приветом.Как приторен в гортани привкус сна.Движенье рук свежо и неумело.Неопытность воскресшего Христаглубокой ленью сковывает тело.Мозг слеп, словно остывшая звезда.Пульс тих, как сок в непробужденном древе.И — снова спать! Спать долго. Спать всегда,спать замкнуто, как в материнском чреве.1960
«Когда б спросили… — некому спросить…»
Когда б спросили… — некому спросить:пустынна переделкинская осень.Но я — как раз о ней! Пусть спросят синьи желтизна, пусть эта церковь спросит,когда с лучом играет на холме,пусть спросит холм, скрывающий покуда,что с ним вовек не разминуться мне,и ветхий пруд, и дерево у пруда,пусть осень любопытствует: куда,зачем спешу по направленью к летувспять увяданья? И причем Кура,когда пора подумывать про Лету[273]?И я скажу: — О местность! О судьба!О свет в окне единственного дома!Дай миг изъять из моего всегда,тебе принадлежащего надолго,дай неизбежность обежать кругоми уж потом ее настигнуть бегом,дай мне увидеть землю роз и горс их неземным и отстраненным снегом,дай Грузию по имени назвать,моей назвать, плениться белым светоми над Курою постоять. Как знать?Быть может — нет… а всё ж, вдруг — напоследок?