42164.fb2 Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

1962

ГРУЗИНСКАЯ ПОЭЗИЯ ВСЕГДА БУДЕТ СО МНОЙ[274]

Мне бы тоже изложить мою точку зрения на дело художественного перевода, но у меня нет точки зрения, а есть зрение. У меня есть руки, которыми я пишу, есть мое сердце, при помощи которого я работаю, и дальше я пойти не могу.

Здесь много говорили о том, как следует переводить. Это полезно, это поучительно, и я всё-таки не знаю, как надо переводить. Если бы мы знали, было бы больше прекрасных переводов Галактиона Табидзе и других.

Я еще хочу сослаться на обязательный момент — деловитость. Будем рассматривать наши совещания не только как программу работы Союза писателей, как мероприятие нашей общественной жизни, но подумаем, что привело нас друг к другу, что влечет нас встречаться и говорить об одном и том же. Я имею в виду искусство, то, что всегда сближает нас, а кроме этого у нас нет ничего.

Я рассматриваю перевод, как любовь одного человека к другому. Я так говорю не только потому, что мне довелось любить поэтов, которых я переводила, что через стихи Симона Чиковани, Анны Каландадзе я видела их облик, а потому, что я бесконечно доверяла им как поэтам и очень любила их.

Здесь говорили о подстрочниках. Наверное, жестокие слова, сказанные о подстрочнике, очень справедливы, но я думаю, что мы можем не признаваться друг другу в том, каким образом работали. Давайте будем делиться результатами нашей работы, и они скажут сами за себя.

Я не собираюсь упрекать Пастернака в том, что он прибегал к подстрочнику, потому что он постигал величайшую грузинскую поэзию, и было бы кощунством упрекать его. Я нежно отношусь к подстрочникам. Мне кажется, что подстрочник — это дитя, если можно так сказать, которое беззащитно, оно потеряло ту жизнь, в которой оно жило на родном языке, и еще не определило новой жизни. Пока это только дитя, с которым можно сделать всё, что угодно. И лишь настоящее искусство поставит, направит, усыновит это дитя, сделает его не только своим ребёнком, но отнесет ко всему миру, чтобы весь мир принял его в свои объятия.

Я не позволю глумиться над этим ребёнком, не позволю сделать нечто дурное, пусть дитя всегда будет прекрасным.

Мне кажется, что есть еще один обязательный приём перевода, это — одержимость Я буду на этом настаивать, и я говорю это не о себе, а о других. Товарищи, которые принимают участие в этом совещании, это люди, вооружённые не только знанием своего дела, но и своей способностью познать поэзию по подстрочнику. В наших условиях это обязательный технический приём, необходимый для художественного перевода. По подстрочнику только истинный поэт может понять смысл стихотворения.

Я всё время говорю о поэзии, потому что больше ее знаю, и я уверена, что только настоящий поэт восстановит облик стихотворения, как облик прекрасного лица. Я ссылаюсь на себя не потому, что считаю себя примером в работе переводчика, просто я это больше знаю. Следует говорить о том, что знаешь лучше, о своем опыте, и я ссылаюсь на грузинскую литературу не в ущерб другой литературе, а опять-таки потому, что я ее больше знаю. Я специально ограничила себя переводом грузинской поэзии. Я хочу сосредоточить себя на этом языке. Я узнаю грузинские слова из тысячи других слов, я настроила себя на это и думаю, что это очень важно.

Мы говорили о пределах вольности перевода. Я думаю, что математическим способом не удастся вычислить должный предел. Мы всегда можем говорить, что можно сделать так или иначе, мы добивались переводов точных и неточных, и я знаю, что я делала. Я считаю, что истинно точным перевод можно сделать путём каких-то неточностей, потому что потери при переводе с одного языка на другой обязательно бывают. Мне никогда не удавалось восстановить звучание грузинских слов, я подчас специально нарушала размер и строй грузинского стихотворения, потому что то, что может звучать в грузинском размере, не может звучать в русском.

Опять-таки мне посчастливилось, я переводила те стихи, которые казались мне прекрасными, иначе я не могла бы работать над ними. Но есть моменты, которые не подлежат точному воспроизведению. Я уже говорила когда-то, как я переводила стихи Симона Чиковани. Там был вещи, которые я не могла воспроизвести точно, потому что, при всём доверии к Симону Чиковани, при огромной нежности к его поэзии, я знала, что по-грузински это прекрасно, а по-русски это не может так звучать. И при переводе Галактиона Табидзе «Тебе тринадцать лет» — эти слова по-русски не звучат поэтически, и по-русски нельзя это сказать таким образом.

Я уважаю многих товарищей, которые упрекали меня в вольности перевода Галактиона Табидзе. Дело в том, что Галактион принадлежит Грузии, но каждый грузин не обязан знать, что может угрожать Галактиону. То, что мы даём из грузинской поэзии, — это очень много, но не для Грузии, а для России. Я хочу донести стихотворения Галактиона Табидзе до русского читателя и считаю это возможным. Я не выкидывала ни строчки, не проявляла небрежности, а если и делала что-либо по-своему, то потому, что хотела осветить Галактиона по-русски так, как слышала по-грузински. Когда я хожу по ночам в Тбилиси, мне кажется, что хожу вместе с тенью Галактиона, Я знаю его стихотворение, я знаю, в чём его смысл, оно не чуждо логике, но оно всё держится на музыке, которую я не могу точно воспроизвести, — не просите у меня невозможного.

Я могу только сказать русскому читателю, что это звучит на грузинском языке божественно. Я хочу, чтобы русский читатель поверил мне на слово, что Галактион — великий поэт. Если бы для этого мне нужно было бы танцевать, я бы танцевала.

Я говорила, что иногда сама работа вынуждает нас к вольности. Когда я переводила стихотворение Симона Чиковани «Девять дубов», я тревожилась за него, я боялась, что это «дитя» не станет любимым русским читателем. У нас число девять не принято обыгрывать. Я специально ввела в конце стихотворения строки, которых не было у Чиковани. Я хотела, чтобы читатель понял, что поэт играет с ним, я хотела облегчить русскому читателю восприятие этого стихотворения.

Но есть какая-то точность которую нельзя нарушить, и Для этой точности нам нужно менять размер и находить пути, которые должны оставить неприкосновенными грузинские обороты тогда, когда они звучат прекрасно и по-русски.

Иногда я переводила стихотворения Симона Чиковани, Анны Каландадзе несоответствующим им размером с тем, чтобы передать ту сердечную сбивчивость, которая там была, чтобы донести ее до русского читателя.

В заключение я хочу сказать, что у нас очень много работы. Но я считаю грузинскую поэзию своей, и у меня не будет покоя, пока я не переведу всего того, что должна перевести.

Грузинская поэзия всегда будет со мной. Я буду служить искусству, которое сближает нас, дарует нам счастье и всех нас украшает.

1962

ВОСПОМИНАНИЕ О ГРУЗИИ[275]

Вероятно, у каждого человека есть на земле тайное и любимое пространство, которое он редко навещает, но помнит всегда и часто видит во сне. Человек живет дома, на родине, там, где ему следует жить; занимается своим делом, устает и ночью, перед тем как заснуть, улыбается в темноте и думает: «Сейчас это невозможно, но когда-нибудь я снова поеду туда…»

Так думаю я о Грузии, и по ночам мне снится грузинская речь. Соблазн чужого и милого языка так увлекает, так дразнит немые губы, но как примирить в славянской гортани бурное несогласие согласных звуков, как уместить долготу гласных? Разве что во сне сумею я преодолеть косноязычие и издать этот глубокий клёкот, который всё нарастает в горле, пока не станет пением.

Мне кажется, никто не живет в такой близости пения, как грузины. Между весельем и пением, печалью и пением, любовью и пением вовсе нет промежутка. Если грузин не поёт сейчас, то только потому, что собирается петь через минуту.

Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела[276], а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и две ее дочери ловко накрыли стол.

Сбор винограда только начинался, но квеври — остроконечные, зарытые в землю кувшины — уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело. Мы едва успели его отведать, а уж все пели за столом во много голосов, и каждый голос знал свое место, держался нужной высоты. В этом пении не было беспорядка, строгая, неведомая мне дисциплина управляла его многоголосьем.

Мне показалось, что долгожданная тайна языка наконец открылась мне, и я поняла прекрасный смысл этой песни: в ней была доброта, много любви, немного печали, нежная благодарность земле, воспоминание и надежда, а также всё остальное, что может быть нужно человеку в такую счастливую и лунную ночь.

1964

ТОСКА ПО ЛЕРМОНТОВУ

О Грузия, лишь по твоей вине,когда зима грязна и белоснежна,печаль моя печальна не вполне,не до конца надежда безнадежна.Одну тебя я счастливо люблю,и лишь твое лицо не лицемерно.Рука твоя на голову моюложится благосклонно и целебно.Мне не застать врасплох твоей любви.Открытыми объятия ты держишь.Все говоры, все шепоты твоимне на ухо нашепчешь и утешишь.Но в этот день не так я молода,чтоб выбирать меж севером и югом.Свершилась поздней осени беда,былой уют украсив неуютом.Лишь черный зонт в моих руках гремит,живой, упругий мускул в нём напрягся.То, что тебя покинуть норовит, —пускай покинет, что держать напрасно.Я отпускаю зонт и не смотрю,как будет он использовать свободу.Я медленно иду по октябрю,сквозь воду и холодную погоду.В чужом дому, не знаю почему,я бег моих колен остановила.Вы пробовали жить в чужом дому?Там хорошо. И вот как это было.Был подвиг одиночества свершен,и я могла уйти. Но так случилось,что в этом доме, в ванной, жил сверчок,поскрипывал, оказывал мне милость.Моя душа тогда была слаба,и потому — с доверьем и тоскою —тот слабый скрип, той песенки словая полюбила слабою душою.Привыкла вскоре добрая семья,что так, друг друга не опровергая,два пустяка природы — он и я —живут тихонько, песенки слагая.Итак — я здесь. Мы по ночам не спим,я запою — он отвечать умеет.Ну, хорошо. А где же снам моим,где им-то жить? Где их бездомность реет?Они все там же, там, где я была,где высочайший юноша вселенноймеж туч и солнца, меж добра и зластоял вверху горы уединенной.О, там, под покровительством горы,как в медленном недоуменье танца,течения Арагвы и Курыни встретиться не могут, ни расстаться.Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.Души его воинственна молитва.В ней гром мечей, и лошадиный храп,и вечная за эту землю битва.Где он стоял? Вот здесь, где монастырьеще живет всей свежестью размаха,где малый камень с легкостью вместилвеликую тоску того монаха.Что, мальчик мой, великий человек?Что сделал ты, чтобы воскреснуть больюв моём мозгу и чернотой меж век,всё плачущей над маленьким тобою?И в этой, Богом замкнутой судьбе,в твоей высокой муке превосходства,хотя б сверчок любимому, тебе,сверчок играл средь твоего сиротства?Стой на горе! Не уходи туда,где — только-то! — через четыре годасомкнется над тобою навсегдапустая, совершенная свобода!Стой на горе! Я по твоим следамнайду тебя под солнцем, возле Мцхета.Возьму себе всем зреньем, не отдам,и ты спасен уже, и вечно это.Стой на горе! Но чем к тебе добрейчужой земли таинственная новость,тем яростней соблазн земли твоей,нужней ее сладчайшая суровость.

1964

ЗИМНЯЯ ЗАМКНУТОСТЬ

Булату Окуджаве[277]

Странный гость побывал у меня в феврале.Снег занёс мою крышу ещё в январе,предоставив мне замкнутость дум и деяний.Я жила взаперти, как огонь в фонареили как насекомое, что в янтареуместилось в простор тесноты идеальной.Странный гость предо мною внезапно возник,и тем более странен был этот визит,что снега мою дверь охраняли сурово.Например — я зерно моим птицам несла.«Можно ль выйти наружу?» — спросила. «Нельзя», —мне ответила сильная воля сугроба.Странный гость, говорю вам, неведомый гость.Он прошёл через стенку насквозь, словно гвоздь,кем-то вбитый извне для неведомой цели.Впрочем, что же ещё оставалось ему,коль в дому, замурованном в снежную тьму,не осталось для входа ни двери, ни щели.Странный гость — он в гостях не гостил, а царил.Он огнем исцелил свой промокший цилиндр,из-за пазухи выпустил свинку морскуюи сказал: «О, пардон, я продрог, и притомя ушибся, когда проходил напролом в этот дом,где теперь простудиться рискую».Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —вот мой маленький юг среди вьюг справедливых.Что касается бедной царевны морей —ей давно приготовлен любовью моейплод капусты, взращенный в нездешних заливах».Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам,что я склонен к слезам, но не склонны к следаммои ноги промокшие. Весь я — загадка!»Я ему объяснила, что я не педанти за музыкой я не хожу по пятам,чтобы видеть педаль под ногой музыканта.Странный гость закричал: «Мне не нравится тонваших шуток! Потом будет жуток ваш стон!Очень плохи дела ваших духа и плоти!Потому без стыда я явился сюда,что мне ведома бедная ваша судьба».Я спросила его: «Почему вы не пьёте?»Странный гость не побрезговал выпить вина.Опрометчивость уст его речи свелалишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу:«Протяжение спора угодно душе!Вы — дитя мое, баловень и протеже.Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел —ошибитесь, возьмите счастливый билет!Выбирайте любую утеху мирскую!»Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,до поры отвергаю я ваши дары.Но спасите прекрасную свинку морскую!Не она ль мне по злому сиротству сестра?Как остра эта грусть — озираться со снасредь стихии чужой, а к своей не пробиться.О, как нежно марина, моряна, морянеизбежно манят и минуют меня,оставляя мне детское зренье провидца.В остальном — благодарна я доброй судьбе.Я живу, как желаю, — сама по себе.Бог ко мне справедлив и любезен издатель.Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок.И широк дивный выбор всевышних щедрот:ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.А вчера колокольчик в полях дребезжал.Это старый товарищ ко мне приезжал.Зря боялась — а вдруг он дороги не сыщет?Говорила: когда тебя, вижу, Булат,два зрачка от чрезмерности зренья болят,беспорядок любви в моём разуме свищет».Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу.Не бывало саней в этом сиром снегу.Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде.И давно уж собака моя умерла —стало меньше дыханьем в груди у меня.И чураются руки пера и тетради.Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».В это время открылась закрытая дверь.Снег всё падал и падал, не зная убытка.Сколь вошедшего облик был смел и пригож!И влекла петербургская кожа калош след —лукавый и резвый, как будто улыбка.Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,как во мраке лица серебрился зрачок,как был рус африканец и смугл россиянин!Я подумала — скоро конец февралю —и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»

1965

СНЕГОПАД

Булату Окуджаве

Снегопад свое действие начали еще до свершения тьмыПеределкино переиначилв безымянную прелесть зимы.Дома творчества дикую кличкуон отринул и вытер с доскии возвысил в полях электричкудо всемирного звука тоски.Обманувши сады, огороды,их ничтожный размер одолев,возымела значенье природы невеликая сумма дерев.На горе, в тишине совершенной,голос древнего пенья возник,и уже не села, а вселеннойты участник и бедный должник.Вдалеке, меж звездой и дорогой,сам дивясь, что он здесь и таков,пролетел лучезарно здоровыйи ликующий лыжник снегов.Вездесущая сила движенья,этот лыжник, земля и луна —лишь причина для стихосложения,для мгновенной удачи ума.Но, пока в снегопаданье строгомясен разум и воля свежа,в промежутке меж звуком и словомопрометчиво медлит душа.

1968

ВОСПОМИНАНИЕ О ЯЛТЕ

Булату Окуджаве

В тот день случился праздник на земле.Для ликованья все ушли из дома,оставив мне два фонаря во мглепо сторонам глухого водоема.Еще и тем был сон воды храним,что, намертво рожден из алебастра,над ним то ль нетопырь[278], то ль херувимулыбкой слабоумной улыбался.Мы были с ним недальняя родня —среди насмешек и неодобреньяон нежно передразнивал менязначеньем губ и тщетностью паренья.Внизу, в порту, в ту пору и всегда,неизлечимо и неугасимопульсировала бледная звезда,чтоб звать суда и пропускать их мимо.Любовью жегся и любви училвид полночи. Я заново дивиласьнеистовству, с которым на мужчини женщин человечество делилось.И в час, когда луна во всей красетак припекала, что зрачок слезился,мне так хотелось быть живой, как все,иль вовсе мертвой, как дитя из гипса.В удобном сходстве с прочими людьмине сводничать чернилам и бумаге,а над великим пустяком любвибесхитростно расплакаться в овраге.Так я сидела — при звезде в окне,прискорбной лампе, при цветке в стакане.И безутешно ластилось ко мнепричастий шелестящих пресмыканье.

9 мая 1969

ПИСЬМО БУЛАТУ ИЗ КАЛИФОРНИИ

Что в Калифорнии, Булат, —не знаю. Знаю, что прелестный,пространный край. В природе летнейпохолодает, говорят.Пока — не холодно. Блеститпростор воды, идущий зною.Над розой, что отрадно взору,колибри пристально висит.Ну, вот и всё. Пригож и юннарод. Июль вступает в розы.А я же «Вестником Европы»[279]свой вялый развлекаю ум.Всё знаю я про пятый годстолетья прошлого: раздоры,открытья, пререканья, вздорыи что потом произойдёт.Откуда «Вестник»? Дин, мой друг,славист, профессор, знаний светоч,вполне и трогательно сведущв словесности, чей вкус и звукнигде тебя, нигде меняне отпускает из полона.Крепчает дух Наполеона.Графиня Некто умерла,до крайних лет судьбы дойдя.Все пишут: кто стихи, кто прозу.А Тот, кто нам мороз и розупреподнесет, — еще дитябезвестное, но не вполне:он — знаменитого поэтаплемянник, стало быть, роднеизвестен. Дальше — буря, мгла.Булат, ты не горюй, всё вродео'кей. Но «Вестником Европы»зачитываться я могла,могла бы там, где ты и ябрели вдоль пруда Химок возле.Колибри зорко видит в розенасущный смысл житья-бытья.Меж тем Тому — уже шесть лет!Еще что в мире так же дивно?Всё это удивляет Дина.Засим прощай, Булат, мой свет.

1977

ШУТОЧНОЕ ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ

Покуда жилкой голубоюбезумья орошен висок,Булат, возьми меня с собою,люблю твой лёгонький возок.Ямщик! Я, что ли, — завсегдатайсаней? Скорей! Пора домой,в былое. О Булат, солдатик,родимый, неубитый мой.А остальное — обойдётся,приложится, как ты сказал.Вот зал, и вальс из окон льется.Вот бал, а нас никто не звал.А всё ж — пойдём. Там, у колонны…так смугл и бледен… Сей любвине перенесть! То — Он. Да. Он ли?Не надо знать, и не гляди.Зачем дано? Зачем мы вхожив красу чужбин, в чужие дни?Булат, везде одно и то же.Булат, садись! Ямщик, гони!Как снег летит! Как снегу много!Как мною ты любим, мой брат!Какая долгая дорогаиз Петербурга в Ленинград.

1977

УСТРОЙСТВО ЛИЧНОСТИ[280]

Счастливый день, счастливое собрание… В судьбе Булата, не столько соседствующей с нашей судьбою, а, пожалуй, возглавившей ее течение, то вялое, то горестное, в этой судьбе есть нечто, что всегда будет приглашать нас к пристальному раздумью. Может быть, устройство личности Булата, весьма неоткровенное, не поданное нам на распахнутой ладони… Устройство этой личности таково, что оно держит нас в особенной осанке, в особенной дисциплине. Перед ним, при нём, в связи с ним, в одном с ним пространстве не следует и не хочется вести себя недостойно, не хочется поступиться честью, настолько, насколько это возможно. Всё-таки хочется как-то немножко выше голову держать и как-то не утруждать позвоночник рабским утомленным наклоном. Булат не повелевает, а как бы загадочно и кротко просит нас не иметь эту повадку, эту осанку, а иметь всё-таки какие-то основания ясно и с любовью глядеть в глаза современников и всё-таки иметь утешение в человечестве. Есть столько причин для отчаянья, но сказано нам, что уныние есть тяжкий грех. И может быть, в нашей любви, в нашем пристрастии к Булату есть некоторая ни в чём не повинная корысть, потому что, обращаясь к нему, мы выгадываем, выгадываем свет собственной души.

У меня много есть всяких посвящений и одно совсем малозначительное, но всё ж прочту… Оно короткое. Когда-то на одной сцене мы с Булатом выступали, и он подарил мне ключик, маленький ключик. И я им с ненасытностью владею. Стишок мой — он вообще экспромт, шутка — называется «Песенка для Булата».

Песенка для Булата

Мой этот год — вдоль бездны путь.И если я не умерла,то потому, что кто-нибудьвсегда молился за меня.Всё вкривь и вкось, всё невпопад,мне страшен стал упрёк светил,зато — вчера! Зато — Булат!Зато — мне ключик подарил!Да, да! Вчера, сюда вошед,Булат мне ключик подарил.Мне этот ключик — для волшебств,а я их подарю — другим.Мне трудно быть не молодойи знать, что старой — не бывать.Зато — мой ключик золотой,а подарил его — Булат.Слова из губ — как кровь в платок.Зато на век, а не на миг.Мой ключик больше золотой,чем золото всех недр земных.И всё теперь пойдет на лад,я буду жить для слёз, для рифм.Не зря — вчера, не зря — Булат,не зря мне ключик подарил!

9 мая 1994

«Помню — как вижу, зрачки затемню…»

Помню — как вижу, зрачки затемнювеками, вижу: о, как загореловсё, что растет, и, как песнь, затянуимя земли и любви: Сакартвело.Чуждое чудо, грузинская речь,Тереком буйствуй в теснине гортани,ах, я не выговорю — без предтечкрови, воспитанной теми горами.Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,в предки не взять и родство опровергнуть?Ваше — во мне, если в почву вошлакосточка — выйдет она на поверхность.Слепы уста мои, где поводырь,чтобы мой голос впотьмах порезвился?Леса ли оклик услышу, воды ль —кажется: вот говорят по-грузински.Как я люблю, славянин и простак,недосягаемость скороговорки,помнишь: лягушки в болоте… О, какмучают горло предгорья, пригоркиграмоты той, чьи вершины в снегуУшбы [281] надменней. О, вздор альпенштока!Гмерто, ужель никогда не смогувысказать то — несказанное что-то?Только во сне — велика и чиста,словно снега, — разрастаюсь и рею,Сколько хочу услаждаю устаречью грузинской, грузинскою речью…

1975

«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…Жила-была Белла… потом умерла…И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,где Гия и Шура встречали меня.О, длилось бы вечно, что прежде бывало:с небес упадал солнцепёк проливной,и не было в городе этом подвала,где б Гия и Шура не пили со мной.Как свечи мерцают родимые лица.Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.Нас нет, но в крутых закоулках Тифлисамы встретимся: Гия, и Шура, и я.Счастливица, знаю, что люди другиев другие помянут меня времена.Спасибо! — Да тщетно: как Шура и Гия,никто никогда не полюбит меня.

1975

«Я столько раз была мертва…»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертваиль думала, что умираю,что я безгрешный лист мараю,когда пишу на нем слова.Меня терзали жизнь, нужда,страх поутру, что всё сначала.Но Грузия меня всегдазвала к себе и выручала.До чудных слёз любви в зрачкахи по причине неизвестной,о, как, когда б вы знали, — какменя любил тот край прелестный.Тифлис, не знаю, невдомёк —каким родителем суровымя брошена на твой порогподкидышем большеголовым?Тифлис, ты мне не объяснял,и я ни разу не спросила:за что дарами осыпали мне же говорил «спасибо»?Какую жизнь ни сотворюиз дней грядущих, из тумана, —чтоб отслужить любовь твою,всё будет тщетно или мало…

1975

Я И НОЧЬ И ГАЛАКТИОН

Памяти Гии Маргвелашвили

К опасному готовясь повороту,преобразив незнаемую новь,я втайне обрекала переводустихи Галактиона «Я и ночь».Два языка спеклись в моей гортани,мне свыше данный — делал вид, что слаб.Как Яузе притоком мутной Мтквари,мне — с музыкой накоротке не стать.Надеялась, что издалёка, сбоку,украдкою до тайника дойду.О Гмерто! — тщетно я взывала к Богу.О Цвима! — обращалась я к дождю.Тягались силы вымысла и яви,силёнки слова иссякали в них.Сквозили вместе кари и ниави,дул ветерок и воздымался вихрь.Стихи мерцали — кротко, затаённо.Окликнут звук — но звуком не задет.— Оставь! Не тронь! — витал Галактионаусмешливый, влиятельный запрет.Казалось бы, всё так прозрачно-просто:поэт, свеча, души отверстый плач,луна, сирень… Навязчиво и плоскочто, тычась в темь, талдычишь ты, толмач?Собрания луны, свечи, сирени —достаточно, чтоб не был стих уныл.Сусеки одиночества — свирепы.Но как мне быть? — А ты спроси у них.Всё непостижней горла бормотанье.Луна печёт всё хладней, всё больней.Смысл — здесь ли, там ли — в им сокрытой тайне,но он семь раз упомянул о ней.Тайнодержавной власти тайнодержец,таинственно, утайкою, тайкомон предавался тайнописи — дескать,не дело всех; о чём она, о ком.Не я ль вломлюсь в ларец его заветный,сиреневых не пожалею кущ,к сокровищнице, хрупкой и запретнойрукой развязной подбирая ключ?Повторные значенья — заунывны,куртинам — вновь не лиловеть в цвету,и подлинник его луны донынесвою оберегает чистоту.В луну, в сирень окно я открывала,отпив вина, что проклял он в ту ночь.— Вот ключ, возьми! — смеялся зазывалаи ухмылялся, убегая прочь.Как если б тишина часов песочныхисторгла вдруг громоздкий гром времён,безмолвствующий, восклицал подстрочник,что чужаку свой жемчуг не вернёт.Я видела: друг ночи — горько молод,неутомимо, безутешно горд.Ровесник умолчаний и обмолвок —тринадцатый, ещё беспечный, год.Спустя два года назовёт он имя,я повторю, пусть поздно, но светло.Всё сущее — поэту не взаимно,лишь то, что — прежде сущего всего.«Поэзия — прежде всего», — сказал он.Так было с ним. Так я перевела.Строка моим вторжением внезапнымне ранена и не повреждена.Нет обольщений, сердцу изменивших,нет смерти убиенных, нет могил.Конечно, прежде. Но зачем «Могильщик»о том, что — после, помышлять манит?Над Мцхетою — девятигласно пенье.А как же пир, что грянет наяву,и в оперенье подвенечном пери?Я знаю имя, но не назову.В другой ночи — проспектом Руставелибредёт знакомец нищих и бродяг.Созвучья, мне не данные доселе,ночные души тешат и бодрят.Он стал угрюм. Горька вина услада.Ночь, он и тень фонарного столба.«Прежде всего!» — но жизнь его усталасвои же знать и подтверждать слова.Вот вспомнила: в застольном ликованье,при круге цирка, видном за окном,печально мне поведал Чиковани,как встретился ему Галактион.Уж быть — невмочь, дразнить — ещё по силам.Сиротской усмехнувшись бородой,— Кто ты такой? — заносчиво спросил он. —Ах, Чиковани! Знаю: ты — портной.Как это кстати! Я искал портного.Забыл, что всех не залатать прорех.(Не возрыдать же: надобна подмога,не преклоненья — жалости привет.)Стоял Симон, впрямь горемыка с виду.И сострадать — возбранно, как мешать.А далее — впрямую на Мтацминдутаинственный и благородный шаг.Плач всенародный, пересудов лишнихбессмыслица судачит, но про что?Живучий, знает истину могильщик:Всё станет прахом, ежели прошло.Тогда зачем, плутая по Тбилиси,бессонниц утруждая силомер,я в закоулках видела из близивспять сквозняка летящий силуэт?Что мне легенды, что чужие басни!Геенной благодатной опалён,меня бесплотный уверял хабази,что только что здесь был Галактион.Правдивое свидетельство не ново.Скиталец, не имеющий угла,меня небрежно примет за портного —я спохвачусь: где нитка, где игла?Но не скажу, как долго длилось это:две музыки не совпадут точь-в-точь.Родная речь слабей, чем «дэда эна»,в ночи стихи лелея «Я и ночь».Впустую перемука переводарастратой занята свечей и лун.Вмешательства грешна пере-свобода,потупился пред ней смиренный ум.До сумерек рассвета и до солнца,качнувшись на откосе бытия,мы таинству молчанья предаёмсявтроём: Галактион и ночь — и я…

ОТРЫВОК[282]

Осенью минувшего года я впервые была в том Тбилиси, где нет Чиковани. Где нет Леонидзе. Город, любовно затверженный мной наизусть, но преображенный, искаженный их отсутствием, был мне нов и неведом. Как изменился вид на Метехи!

Но платаны на проспекте Руставели — розовели в честь предстоящей зимы!

Женщина, изогнувшись, освобождала окно от штор и допускала солнце к обилию цветущих холстов, к чрезмерной зрелости желтых роз в просторных сосудах. В огромном свете комнаты — седой, изящно сломанный в силуэте, ненаглядно красивый, шел Ладо Гудиашвили, искоса общаясь со своими творениями. Нежные, причудливые, совершенные в прелести или заданном уродстве, они взывали к нему со стен, толпились и клубились вокруг, но всё же подлежали его власти, и он с неловкостью объяснял простой смысл их доброго значения. Чудеса продолжались, и в их обширном воздухе длилась жизнь прежних, прекрасных участников. Где-то под потолком еще витало дивное бормотание любимого переделкинского гостя [283]— восемь лет прошло с тех пор, как им любовались здесь в последний раз.

Душа моя возвращалась из горя, как из долгого странствия, и разве когда-нибудь отступится она от Метехи?

Тбилиси — назывался этот город, и — что мне было делать — я вновь любила его, как ни одно другое место земли. По поводу любого места земли слух мой дольше страдает от любви, чем зрение. Память зрачков уже освобождается от лиц и пейзажей, а чужой язык еще живет во мне, бурно творится сам по себе, терзая меня близостью и недоступностью. Ни с одной чужой речью не общалась я так долго и близко, как с грузинской. Она вплотную обступала меня говором и пеньем, искушая неловкую славянскую гортань трудиться до кровавых ссадин, чтобы воспроизвести стычку и несогласие согласных звуков и потом отдохнуть в приволье долгого «и». Как мучалась я из-за этой, не данной мне, музыки — мне не было спасения в замкнутости, потому что вода, льющаяся из крана, внятно обращалась ко мне по-грузински.

Но наступала таинственная ночь труда, и эта речь, еще недавно бывшая сильнее меня, лежала передо мной бездыханным подстрочником — бедная, беззащитная и нагая. Теперь от одной меня зависели ее жизнь или смерть в ином языке. С течением времени я научилась мгновенно множить дословный перевод на воображаемую музыку и по подстрочнику именно грузинского стихотворения сразу же определять, с каким поэтом имею дело.