42419.fb2 Сборник стихов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Сборник стихов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Сборник стихов

Сны о грузии

Сны о Грузии — вот радость!И под утро так чиставиноградовая сладость,осенявшая уста.Ни о чем я не жалею,ничего я не хочув золотом Свети-Цховелиставлю бедную свечу.Малым камушкам во Мцхетавоздаю хвалу и честь.Господи, пусть будет этовечно так, как ныне есть.Пусть всегда мне будут в новостьи колдуют надо мноймилой родины суровость,неясность родины чужой.

Грузинских женщин имена

Там в море паруса плутали,и, непричастные жаре,медлительно цвели платаныи осыпались в ноябре.И лавочка в старинном паркебела вставала и нема,и смутно виноградом пахлигрузинских женщин имена.Они переходили в лепет,который к морю выбегали выплывал, как черный лебедь,и странно шею выгибал.Смеялась женщина Ламара,бежала по камням к воде,и каблучки по ним ломала,и губы красила в вине.И мокли волосы Медеи,вплетаясь утром в водопад,и капли сохли, и мелели,и загорались невпопад.И, заглушая олеандры,собравши все в одном цветке,витало имя Ариадныи растворялось вдалеке.Едва опершийся на сваи,там приникал к воде причал.«Цисана!» — из окошка звали.«Натэла!» — голос отвечал…

* * *

Смеясь, ликуя и бунтуя,в своей безвыходной тоске,в Махинджаури, под Батуми,она стояла на песке.Она была такая гордая —вообразив себя рекой,она входила в море голаяи море трогала рукой.Освободясь от ситцев лишних,так шла и шла наискосок.Она расстегивала лифчик,чтоб сбросить лифчик на песок.И вид ее предплечья смутногодразнил и душу бередил.Там белое пошло по смуглому,где раньше ситец проходил.Она смеялася от радости,в воде ладонями плеща,и перекатывались радугиот головы и до плеча.

Абхазкие похороны

Две девочки бросали георгины,бросали бережливо, иногда,и женщины устало говорили:— Цветы сегодня дороги — беда…И с жадным страхом улица глядела,как девочки ступали впереди,как в отблесках дешевого глазетабелым-белели руки на груди.Несли венки, тяжелые, скупые,старушек черных под руки влекли.Да, все, что на приданое скопили,все превратилось в белые венки.На кладбище затеяли поминки,все оживились, вздрогнули легко,и лишь глаза у женщины пониклии щеки провалились глубоко.Но пили, пили стопкою и чашкой —и горе отпустило, отлегло,и на дороге долго пахло чачей,и голоса звучали тяжело.И веселились песни хоровые,забывшие нарочно про беду…Так девочку Геули хоронили.Давно уже — не в нынешнем году —

* * *

— Все это надо перешить, —сказал портной, — ведь дело к маю.— Все это надо пережить —сказала я, — я понимаю.И в кольцах камушки сменить,и челку рыжую подрезать,и в край другой себя сманить,и вновь по Грузии поездить.

Чужое ремесло

Чужое ремесло мной помыкает.На грех наводит, за собой маня.моя работа мне не помогаети мстительно сторонится меня.Я ей вовеки соблюдаю верность,пишу стихи у краешка стола,и все-таки меня снедает ревность,когда творят иные мастера.Поет высоким голосом кинто,и у меня в тбилисском том духане,в картинной галерее и в кинозавистливо заходится дыханье.Когда возводит красную трубупечник на необжитом новом доме,я тоже вытираю об травузамаранные глиною ладони.О, сделать так, как сделал оператор —послушно перенять его примери, пристально приникнув к аппаратам,прищуриться на выбранный предмет.О, эта жадность деревце сажать,из лейки лить на грядках неполитыхи линии натурщиц отражать,размазывая краски на палитрах!Так власть чужой работы надо мнойменя жестоко требует к ответу.Но не прошу я участи иной.Благодарю скупую радость эту.

* * *

Ты говоришь — не надо плакать.А может быть, и впрямь, и впрямьне надо плакать — надо плаватьв холодных реках. Надо вплавьодолевать ночную воду,плывущую из-под руки,чтоб даровать себе свободудругого берега реки.Недаром мне вздыхалось сладков Сибири, в чистой стороне,где доверительно и слаборастенья никнули ко мне.Как привести тебе примерытого, что делалось со мной?Мерцают в памяти предметыи отдают голубизной.Байкала потаенный омут,где среди медленной водыпосверкивая ходит омульи перышки его видны.И те дома, и те сараи,заметные на берегах,и цвета яркого саранки,мгновенно сникшие в руках.И в белую полоску чудо —внезапные бурундуки,так испытующе и чутков меня вперявшие зрачки.Так завлекала и казниламеня тех речек глубина.Граненая вода Кизирабыла, как пламень, холодна.И опровергнуто лукавствомое и все слова твоинапоминающей лекарствоцелебной горечью травы.Припоминается мне снова,что там, среди земли и ржи,мне не пришлось сказать ни слова,ни слова маленького лжи.

День поэзии

Какой безумец празднество затеяли щедро Днем поэзии нарек?По той дороге, где мой след затерян,стекается на празднество народ.О славный день, твои гуляки буйны.И на себя их смелость не беру.Ты для меня — торжественные будни.Не пировать мне на твоем пиру.А в публике — доверье и смущенье.Как добрая душа ее проста.Великого и малого смешеньене различает эта доброта.Пока дурачит слух ее невежда,пока никто не видит в этом зла,мне остается смутная надежда,что праздники случаются не зря.Не зря слова поэтов осеняют,не зря, когда звучат их голоса,у мальчиков и девочек сияютвосторгом и неведеньем глаза.

Новая тетрадь

Смущаюсь и робею пред листомбумаги чистой.Так стоит паломнику входа в храм.Пред девичьим лицомтак опытный потупится поклонник.Как будто школьник, новую тетрадья озираю алчно и любовно,чтобы потом пером ее терзать,марая ради замысла любого.Чистописанья сладостный урокнедолог. Перевернута страница.Бумаге белой нанесен урон,бесчинствует мой почерк и срамится.Так в глубь тетради, словно в глубь лесов,я безрассудно и навечно кану,одна среди сияющих листовнеся свою ликующую кару.

Старинный портрет

Эта женщина минула,в холст глубоко вошла.А была она милая,молодая была.Прожила б она красивая,вся задор и полнота,если б проголодь крысинаяне сточила полотна.Как металася по комнате,как кручинилась по нем.Ее пальцы письма комкалии держали над огнем.А когда входил уверенно,громко спрашивал вина —как заносчиво и ветреноулыбалася она.В зале с черными колоннамимаскерады затевали манжетами холоднымиее руки задевал.Покорялись руки бедные,обнимали сгоряча,и взвивались пальцы белыеу цыгана скрипача.Он опускался на колени,смычком далеким обольщали тонкое лицо калекик высоким звездам обращал.…А под утро в спальне темнойтихо свечку зажигал,перстенек, мизинцем теплый,он в ладони зажимал.И смотрел, смотрел печально,как, счастливая сполна,безрассудно и прощальноэта женщина спала.Надевала платье черноеи смотрела из дверей,как к крыльцу подводят чопорных,приозябших лошадей.Поцелуем долгим, маетнымприникал к ее руке,становился тихим, маленькимколокольчик вдалеке.О высокие клавиширазбивалась рука.Как над нею на кладбищетрава глубока.

Мазурка Шопена

Какая участь нас постигла,как повезло нам в этот час,когда бегущая пластинкаодна лишь разделяла нас!Сначала тоненько шипела,как уж, изъятый из камней,но очертания Шопенаприобретала все слышней.И тоненькая, как мензуркавнутри с водицей голубой,стояла девочка-мазурка,покачивая головой.Как эта с бедными плечами,по-польски личиком бела,разведала мои печалии на себя их приняла?Она протягивала рукии исчезала вдалеке,сосредоточив эти звукив иглой расчерченном кружке.

Вулканы

Молчат потухшие вулканы,на дно их падает зола.Там отдыхают великаныпосле содеянного зла.Все холоднее их владенья,все тяжелее их плечам,но те же грешные виденьяявляются им по ночам.Им снится город обреченный,не знающий своей судьбы,базальт, в колонны обращенныйи обрамляющий сады.Там девочки берут в охапкицветы, что расцвели давно,там знаки подают вакханкимужчинам, тянущим вино.Все разгораясь и глупея,там пир идет, там речь груба.О девочка моя, Помпея,дитя царевны и раба!В плену судьбы своей везучейо чем ты думала, о ком,когда так храбро о Везувийты опиралась локотком?Заслушалась его рассказов,расширила зрачки свои,чтобы не вынести раскатовбезудержной его любви.И он челом своим умнейшимтогда же, на исходе дня,припал к ногам твоим умершими закричал: «Прости меня!»

Садовник

Я не скрипеть прошу калитку,я долго около стою.Я глажу тонкую калинупо загорелому стволу.И, притаясь в листве веселой,смеюсь тихонько в кулаки.Вот он сидит, мой друг высокий,и починяет башмаки.Смешной, с иголкою и с дратвой,еще не знает ничего,а я кричу свирепо: «Здравствуй!» —и налетаю на него.А он смеется или плачети топчет грядки босиком,и красный сеттер возле пляшет,в меня нацелясь языком.Забыв в одной руке ботинки,чудак, садовник, педагог,он в подпол лезет и бутылкииз темноты мне подает.Он бегает, очки роняя,и, на меня взглянув тайком,он вытирает пыль с роялясвоим рассеянным платком.Ах, неудачник мой, садовник!Соседей добрых веселя,о, сколько фруктов несъедобныхон поднял из тебя, земля!Я эти фрукты ем покорно.Они солены и крепки,и слышно, как скребут по горлусемян их острых коготки.И верю я одна на свете,что зацветут его сады,что странно засияют с ветоких совершенные плоды.Он говорит: — Ты представляешь —быть может, через десять летты вдруг письмо мне присылаешь,а я пишу тебе в ответ…Я представляю, и деревьяя вижу — глаз не оторву.Размеренные удареньятяжелых яблок о траву…Он машет вилкою с селедкой,глазами голодно блестит,и персик, твердый и соленый,на крепких челюстях хрустит…

Лунатики

Встает луна, и мстит она за мукинадменной отдаленности своей.Лунатики протягивают рукии обреченно следуют за ней.На крыльях одичалого сознанья,весомостью дневной утомлены,летят они, прозрачные созданья,прислушиваясь к отсветам луны.Мерцая так же холодно и скупо,взамен не обещая ничего,влечет меня далекое искусствои требует согласья моего.Смогу ли побороть его мученьяи обаянье всех его примети вылепить из лунного свеченьятяжелый осязаемый предмет?..

* * *

Человек в чисто поле выходит,травку клевер зубами берет.У него ничего не выходит.Все выходит наоборот.И в работе опять не выходит.и в любви, как всегда, не везет.Что же он в чисто поле выходит,травку клевер зубами берет?Для чего он лицо поднимает,улыбается, в небо глядит?Что он видит там, что понимаети какая в нем дерзость гудит?Человече, тесно ль тебе в поле?Погоди, не спеши умереть.Но опять он до звона, до болихочет в белое небо смотреть.Есть на это разгадка простая.Нас единой заботой свело.Человечеству сроду присталоделать дерзкое дело свое.В нем согласье беды и талантаи готовность опять и опятьэти древние муки Танталана большие плеча принимать.В металлическом блеске конструкций,в устремленном движенье винтажажда вечная — неба коснуться,эта тяжкая жажда видна.Посреди именин, новоселийнет удачи желанней, чем тане уставшая от невезений,воссиявшая правота.

* * *

Влечет меня старинный слог.Есть обаянье в древней речи.Она бывает наших слови современнее и резче.Вскричать: «Полцарства за коня!» —какая вспыльчивость и щедрость)Но снизойдет и на меняпоследнего задора тщетность.Когда-нибудь очнусь во мгле,навеки проиграв сраженье,и вот придет на память мнебезумца древнего решенье.О, что полцарства для меня!Дитя, наученное веком,возьму коня, отдам коняза полмгновенья с человеком,любимым мною. Бог с тобой,о конь мой, конь мой, конь ретивый.Я безвозмездно повод твойослаблю — и табун родимыйнагонишь ты, нагонишь там,в степи пустой и порыжелой.А мне наскучил тарарамэтих побед и поражений.Мне жаль коня! Мне жаль любви!И на манер средневековыйложится под ноги моилишь след, оставленный подковой.

Бог

За то, что девочка Настасьядобро чужое стерегла,босая бегала в ненастьеза водкою для старика, —ей полагался бог красивыйв чертоге, солнцем залитом,щеголеватый, справедливый,в старинном платье золотом.Но посреди хмельной икоты,среди убожества всегодве почерневшие иконыне походили на него.За это — вдруг расцвел цикорий,порозовели жемчуга,и раздалось, как хор церковный,простое имя жениха.Он разом вырос у забора,поднес ей желтый медальони так вполне сошел за богав своем величье молодом.И в сердце было свято-святоот той гармошки гулевой,от вин, от сладкогласья сватаи от рубашки голубой.А он уже глядел обманно,платочек газовый снимали у соседнего амбараей плечи слабые сминал…А Настя волос причесала,взяла платок за два конца,а Настя пела, причитала,держала руки у лица.«Ах, что со мной ты понаделал,какой беды понатворил!Зачем ты в прошлый понедельникмне белый розан подарил?Ах, верба, верба, моя верба,не вянь ты, верба, погоди.Куда девалась моя вера —остался крестик на груди».А дождик солнышком сменялся,и не случалось ничего,и бог над девочкой смеялся,и вовсе не было его.

* * *

Вот звук дождя как будто звук домбры, —так тренькает, так ударяет в зданья.Прохожему на площади Восстаньяя говорю: — О, будьте так добры.Я объясняю мальчику: — Шали. —К его курчавой головенке никнуи говорю: — Пусти скорее нитку,освободи зеленые шары.На улице, где публика галдит,мне белая встречается собака,и взглядом понимающим собратасобака долго на меня глядит.И в магазине, в первом этаже,по бледности я отличаю скрягу.Облюбовав одеколона склянку,томится он под вывеской «Тэжэ».Я говорю: — О, отвлекись скорейот жадности своей и от подагры,приобрети богатые подаркии отнеси возлюбленной своей.Да, что-то не везет мне, не везет.Меж мальчиков и девочек пригожихи взрослых, чем-то на меня похожих,мороженого катится возок.Так прохожу я на исходе дня.Теней я замечаю удлиненье,а также замечаю удивленьепрохожих, озирающих меня.

Твой дом

Твой дом, не ведая беды,меня встречал и в щеку чмокал.Как будто рыба из воды,сервиз выглядывал из стекол.И пес выскакивал ко мне,как галка маленький, орущий,и в беззащитном всеоружьиторчали кактусы в окне.От неурядиц всей землия шла озябшим делегатом,и дом смотрел в глаза моии добрым был и деликатным.На голову мою стыдаон не навлек, себя не выдал.Дом клялся мне, что никогдаон этой женщины не видел.Он говорил: — Я пуст, Я пуст. —Я говорила: — Где-то, где-то… —Он говорил: — И пусть. И пусть.Входи и позабудь про это.О, как боялась я сперваплатка или иной приметы,но дом твердил свои слова,перетасовывал предметы.Он заметал ее следы.О, как он притворился ловко,что здесь не падало слезы,не облокачивалось локтя.Как будто тщательный прибойсмыл все: и туфель отпечатки,и тот пустующий прибор,и пуговицу от перчатки.Все сговорились: пес забыл,с кем он играл, и гвоздик малыйне ведал, кто его забил,и мне давал ответ туманный.Так были зеркала пусты,как будто выпал снег и стаял.Припомнить не могли цветы,кто их в стакан граненый ставил…О дом чужой! О милый дом!Прощай! Прошу тебя о малом:не будь так добр. Не будь так добр.Не утешай меня обманом.

Август

Так щедро август звезды расточал.Он так бездумно приступал к владенью,и обращались лица ростовчани всех южан — навстречу их паденью.Я добрую благодарю судьбу.Так падали мне на плечи созвездья,как падают в заброшенном садусирени неопрятные соцветья.Подолгу наблюдали мы закат,соседей наших клавиши сердили,к старинному роялю музыкантсклонял свои печальные седины.Мы были звуки музыки одной.О, можно было инструмент расстроить,но твоего созвучия со мнойнельзя было нарушить и расторгнуть.В ту осень так горели маяки,так недалеко звезды пролегали,бульварами шагали моряки,и девушки в косынках пробегали.Все то же там паденье звезд и зной,все так же побережье неизменно.Лишь выпали из музыки однойдве ноты, взятые одновременно.

Апрель

Вот девочки — им хочется любви.Вот мальчики — им хочется в походы.В апреле изменения погодыобъединяют всех людей с людьми.О новый месяц, новый государь,так ищешь ты к себе расположенья,так ты бываешь щедр на одолженья,к амнистиям склоняя календарь.Да, выручишь ты реки из оков,приблизишь ты любое отдаленье,безумному даруешь просветленьеи исцелишь недуги стариков.Лишь мне твоей пощады не дано.Нет алчности просить тебя об этом.Ты спрашиваешь — медлю я с ответоми свет гашу, и в комнате темно.

Нежность

Так ощутима эта нежность,вещественных полна примет.И нежность обретает внешностьи воплощается в предмет.Старинной вазою зеленойвдруг станет на краю стола,и ты склонишься удивленныйнад чистым омутом стекла.Встревожится квартира ваша,и будут все поражены.— Откуда появилась ваза? —ты строго спросишь у жены.— И антиквар какую платуспросил? —О, не кори жену —то просто я смеюсь и плачуи в отдалении живу.И слезы мои так стеклянны,так их паденья тяжелы,они звенят, как бы стаканы,разбитые средь тишины.За то, что мне тебя не видно,а видно — так на полчаса,я безобидно и невинносвершаю эти чудеса.Вдруг облаком тебя покроет,как в горных высях повелось.Ты закричишь: — Мне нет покою!Откуда облако взялось?Но суеверно, как крестьянин,не бойся, «чур» не говорите нежности моей кристаллыосели на плечи твои.Я так немудрено и нежнонаколдовала в стороне,и вот образовалось нечто,напоминая обо мне.Но по привычке добрых бестий,опять играя в эту власть,я сохраню тебя от бедствийи тем себя утешу всласть.Прощай! И занимайся делом!Забудется игра моя.Но сказки твоим малым детямостанутся после меня.

Несмеяна

Так и сижу — царевна Несмеяна,ем яблоки, и яблоки горчат.— Царевна, отвори нам! Нас немало! —под окнами прохожие кричат.Они глядят глазами голубымии в горницу являются гурьбой,здороваются, кланяются, имя«Царевич» говорят наперебой.Стоят и похваляются богатством,проходят, златом-серебром звеня.Но вам своим богатством и бахвальством,царевичи, не рассмешить меня.Как ум моих царевичей напрягся,стараясь ради красного словца!Но и сама слыву я не напрасноглупей глупца, мудрее мудреца.Кричат они: — Какой верна присяге,царевна, ты — в суровости своей? —Я говорю: — Царевичи, присядьте.Царевичи, постойте у дверей.Зачем кафтаны новые наделии шапки примеряли к головам?На той неделе, о, на той неделе —смеялась я, как не смеяться вам.Входил он в эти низкие хоромы,сам из татар, гулявших по Руси,и я кричала: «Здравствуй, мой хороший! —Вина отведай, хлебом закуси».— А кто он был? Богат он или беден?В какой он проживает стороне? —Смеялась я: — Богат он или беден,румян иль бледен — не припомнить мне…Никто не покарает, не измеритвины его. Не вышло ни черта.И все же он, гуляка и изменник,не вам чета. Нет. Он не вам чета.

* * *

В тот месяц май, в тот месяц мойво мне была такая легкость,и, расстилаясь над землей,влекла меня погоды летность.Я так щедра была, щедрав счастливом предвкушенье пенья,и с легкомыслием щеглая окунала в воздух перья.Но, слава богу, стал мой взори проницательней, и строже,н каждый вздох и каждый взлетобходится мне все дороже.И я причастна к тайнам дня.Открыты мне его явленья.Вокруг оглядываюсь яс усмешкой старого еврея.Я вижу, как грачи галдят,над черным снегом нависая,как скучно женщины глядят,склонившиеся над вязаньем.И где-то, в дудочку дудя,не соблюдая клумб и грядок,чужое бегает дитяи нарушает их порядок.

* * *

Не уделяй мне много времени,вопросов мне не задавай.Глазами добрыми и вернымируки моей не задевай.Не проходи весной по лужицам,по следу следа моего.Я знаю — снова не получитсяиз этой встречи ничего.Ты думаешь, что я из гордостихожу, с тобою не дружу?Я не из гордости — из гореститак прямо голову держу.

Сентябрь

Юрию Нагибину

I

Что за погода нынче на дворе?А впрочем, нет мне до погоды дела —и в январе живу, как в сентябре,настойчиво и оголтело.Сентябрь, не отводи твое крыло,твое крыло оранжевого цвета.Отсрочь твое последнее числои подари мне промедленье это.Повремени и не клонись ко сну.Охваченный желанием даренья,как и тогда, транжирь свою казну,побалуй все растущие деревья.Что делалось! Как напряглась трава,чтоб зеленеть с такою полнотою,и дерево, как медная труба,сияло и играло над землею.На палисадники, набитые битком,все тратилась и тратилась природа,и георгин показывал бутон,и замирал, и ожидал прироста.Испуганных художников толпана цвет земли смотрела воровато,толпилась, вытирала пот со лба,кричала, что она не виновата:она не затевала кутерьму,и эти краски красные пролитыне ей — и в доказательство томуказала свои бедные палитры.Нет, вы не виноваты. Все равнообречены менять окраску ветви.Но все это, что желто и красно,что зелено, — пусть здравствует вовеки.Как пачкались, как били по глазам,как нарушались прежние расцветки.И в этом упоении базарвсе понижал на яблоки расценки.

II

И мы увиделись. Ты вышел из дверей.Все кончилось. Все начиналось снова.До этого не начислялось дней,как накануне рождества Христова.И мы увиделись. И в двери мы вошли.И дома не было за этими дверями.Мы встретились, как старые вожди,с закинутыми головами —от гордости, от знанья, что к чему,от недоверия и напряженья.По твоему челу, по моему челумелькнуло это темное движенье.Мы встретились, как дети поутру,с закинутыми головами —от нежности, готовности к добруи робости перед словами.Сентябрь, сентябрь, во всем твоя вина,ты действовал так слепо и неверно.Свобода равнодушья, ты однабудь проклята и будь благословенна.Счастливы подзащитные твои —в пределах крепости, поставленной тобою,неуязвимые для боли и любви,как мстительно они следят за мною.И мы увиделись. Справлял свои пирысентябрь, не проявляя недоверья.Но, оценив значительность игры,отпрянули все люди и деревья.

III

Прозрели мои руки. А глаза —как руки, стали действенны и жадны.Обильные возникли голосав моей гортани, высохшей от жаждыпо новым звукам. Эту суть своювпервые я осознаю на воле.Вот так стоишь ты. Так и я стою —звучащая, открытая для боли.Сентябрь добавил нашим волосаморанжевый оттенок увяданья.Он жить учил нас, как живет он сам, —напрягшись для последнего свиданья…

IV

Темнеет наше отдаленье,нарушенное, позади.Как щедро это одареньеменя тобой! Но погоди —любимых так не привечают.О нежности перерасход!Он все пределы превышает.К чему он дальше приведет?Так жемчугами осыпают,и не спасает нас навес,так — музыкою осеняют,так — дождик падает с небес.Так ты протягиваешь рукинавстречу моему лицу,и в этом — запахи и звуки,как будто вечером в лесу.Так — головой в траву ложатся,так — держат руки на грудии в небо смотрят. Так — лишаютсялюбимого. Но погоди —сентябрь ответит за растратуи волею календаряеще изведает расплатуза то, что крал у октября.И мы причастны к этой краже.Сентябрь, все кончено? Листыуж падают? Но мы-то — краше,но мы надежнее, чем ты.Да, мы немалый шанс имеемне проиграть. И говорю:— Любимый, будь высокомерени холоден к календарю.Наш праздник им не обозначен.Вне расписания егомы вместе празднуем и плачемна гребне пира своего.Все им предписанные будникак воскресения летят,и музыка играет в бубны,и карты бубнами лежат.Зато как Новый год был жалок.Разлука, будни и бедаплясали там. Был воздух жарок,а лед был груб. Но и тогдатам елки не было. Там былоиное дерево. Оно —сияло и звалось рябина,как в сентябре и быть должно.

V

Сентябрь-чудак и выживать мастак.Быть может, он не разминется с нами,пока не будет так, не будет так,что мы его покинем сами.И станет он покинутый тобой,и осень обнажит свои прорехи,и мальчики и девочки гурьбойпоявятся, чтоб собирать орехи.Вот щелкают и потрошат кусты,репейники приклеивают к платьюи говорят: — А что же плачешь ты? —Что плачу я? Что плачу?Наладится такая тишина,как под водой, как под морской водою.И надо жить. У жизни есть однапривычка — жить, что б ни было с тобою.Изображать счастливую чету,и отдышаться в этой жизни мирной,и преступить заветную черту —блаженной тупости. Но ты, мой милый,ты на себя не принимай трудапечалиться. Среди зимы и лета,в другие месяцы — нам никогдане испытать оранжевого цвета.Отпразднуем последнюю беду.Рябиновые доломаем ветки.Клянусь тебе двенадцать раз в году:я в сентябре. И буду там вовеки.

Декабрь

Мы соблюдаем правила зимы.Играем мы, не уступая смеху,и, придавая очертанья снегу,приподнимаем белый снег с земли.И, будто бы предчувствуя беду,прохожие толпятся у забора,снедает их тяжелая, забота:а что с тобой имеем мы в виду.Мы бабу лепим, только и всего.О, это торжество и удивленье,когда и высота и удлиненьезависят от движенья твоего.Ты говоришь: — Смотри, как я леплю. —Действительно, как хорошо ты лепишьи форму от бесформенности лечишь.Я говорю: — Смотри, как я люблю.Снег уточняет все свои чертыи слушается нашего приказа.И вдруг я замечаю, как прекраснолицо, что к снегу обращаешь ты.Проходим мы по белому двору,мимо прохожих, с выраженьем дерзким.С лицом таким же пристальным и детским,любимый мой, всегда играй в игру.Поддайся его долгому труду,о моего любимого работа!Даруй ему удачливость ребенка,рисующего домик и трубу.

* * *

— Мы расстаемся — и одновременноовладевает миром перемена,и страсть к измене так в нем велика,что берегами брезгает река,охладевают к небу облака,кивает правой левая рукаи ей надменно говорит: — Пока!Апрель уже не предвещает мая,да, мая не видать вам никогда,и распадается Иван-да-Марья.О, желтого и синего вражда!Свои растенья вытравляет лето,долготы отстранились от широт,и белого не существует цветаостались семь его цветных сирот.Природа подвергается разрухе,отливы превращаются в прибой,и молкнут звуки — по вине разлукименя с тобой.

Мотороллер

Завиден мне полет твоих колес,о мотороллер розового цвета!Слежу за ним, не унимая слез,что льют без повода в начале лета.И девочке, припавшей к седокус ликующей и гибельной улыбкой,кажусь я приникающей к листку,согбенной и медлительной улиткой.Прощай! Твой путь лежит поверх меняи меркнет там, в зеленых отдаленьях.Две радуги, два неба, два огня,бесстыдница, горят в твоих коленях.И тело твое светится сквозъ плащ,как стебель тонкий сквозь стекло и воду.Вдруг из меня какой-то странный плачвыпархивает, пискнув, на свободу.Так слабенький твой голосок поет,и песенки мотив так прост и вечен.Но, видишь ли, веселый твой полетнедвижностью моей уравновешен.Затем твои качели высокии не опасно головокруженье,что по другую сторону доския делаю обратное движенье.Пока ко мне нисходит тишина,твой шум летит в лужайках отдаленных.Пока моя походка тяжела,подъемлешь ты два крылышка зеленых.Так проносись! — покуда я стою.Так лепечи! — покуда я немею.Всю легкость поднебесную твоюя искупаю тяжестью своею.

Газированная вода

Вот к будке с газированной водой,всех автоматов баловень надменный,таинственный ребенок современныйподходит, как к игрушке заводной.Затем, самонадеянный фантаст,монету влажную он опускает в щелку,и, нежным брызгам подставляя щеку,стаканом ловит розовый фонтан.О, мне б его уверенность на миги фамильярность с тайною простою!Но нет, я этой милости не стою,пускай прольется мимо рук моих.А мальчуган, причастный чудесам,несет в ладони семь стеклянных граней,и отблеск их летит на красный гравийи больно ударяет по глазам.Робея, я сама вхожу в игруи поддаюсь с блаженным чувством рискасоблазну металлического диска,и замираю, и стакан беру.Воспрянув из серебряных оков,родится омут сладкий и соленый,неведомым дыханьем населенныйи свежей толчеею пузырьков.Все радуги, возникшие из них,пронзают небо в сладости короткой,и вот уже, разнеженный щекоткой,семь вкусов спектра пробует язык.И автомата темная душавзирает с добротою старомодной,словно крестьянка, что рукой холоднойдаст путнику напиться из ковша.

Тоска по Лермонотову

О Грузия, лишь по твоей вине,когда зима грязна и белоснежна,печаль моя печальна не вполне,не до конца надежда безнадежна.Одну тебя я счастливо люблю,я лишь твое лицо не лицемерно.Рука твоя на голову моюложится благосклонно и целебно.Мне не застать врасплох твоей любви.Открытыми объятия ты держишь.Все говоры, все шепоты твоимне на ухо нашепчешь и утешишь.Но в этот день не так я молода,чтоб выбирать меж севером и югом.Свершилась поздней осени беда,былой уют украсив неуютом.Лишь черный зонт в моих руках гремит.Живой и мрачной силой он напрягся.То, что тебя покинуть норовит, —пускай покинет, что держать напрасно.Я отпускаю зонт и не смотрю,как будет он использовать свободу.Я медленно иду по октябрю,сквозь воду и холодную погоду.В чужом дому, не знаю почему,я бег моих колен остановила.Вы пробовали жить в чужом дому?Там хорошо. И вот как это было.Был подвиг одиночества свершен.и я могла уйти. Но так случилось,что в этом доме, в ванной, жил сверчок.поскрипывал, оказывал мне милость.Моя душа тогда была слабаи потому — с доверьем и тоскою —тот слабый скрип, той песенки словая полюбила слабою душою.Привыкла вскоре добрая семья,что так, друг друга не опровергая,два пустяка природы — он и я —живут тихонько, песенки слагая.Итак — я здесь. Мы по ночам не спим,я запою — он отвечать умеет.Ну, хорошо. А где же снам моим,где им-то жить? Где их бездомность реет?Они все там же, там, где я была,где высочайший юноша вселенноймеж туч и солнца, меж добра и зластоял вверху горы уединенной.О, там, под покровительством горы,как в медленном недоуменье танца,течения Арагвы и Курыни встретиться не могут, ни расстаться.Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.Души его воинственна молитва.В ней гром мечей, и лошадиный храп,и вечная за эту землю битва.Где он стоял? Вот здесь, где монастырьеще живет всей свежестью размаха,где малый камень с легкостью вместилвеликую тоску того монаха.Что, мальчик мой, великий человек?Что сделал ты, чтобы воскреснуть больюв моем мозгу и чернотой меж век,все плачущей над маленьким тобою?И в этой, богом замкнутой судьбе,в своей нижайшей муке превосходства,хотя б сверчок любимому, тебе,сверчок играл средь твоего сиротства?Стой на горе! Не уходи туда,где-только-то! — через четыре годасомкнется над тобою навсегдапустая, совершенная свобода!Стой на горе! Я по твоим следамнайду тебя под солнцем, возле Мцхета.Возьму себе всем зреньем, не отдам,и ты спасен уже, и вечно это.Стой на горе! Но чем к тебе добрейчужой земли таинственная новость,тем яростней соблазн земли твоей,нужней ее сладчайшая суровость.

Стихотворение, написанное во время бессонницы в Тбилиси

Мне — пляшущей под мцхетскою луной,мне — плачущей любою мышцей в теле,мне — ставшей тенью, слабою длиной,не умещенной в храм Свети-Цховели,мне — обнаженной ниткой, серебрапродернутой в твою иглу, Тбилиси,мне — жившей под звездою, до утра,озябшей до крови в твоей теплице,мне — не умевшей засыпать в ночах,безумьем растлевающей знакомых,имеющей зрачок коня в очах,отпрянувшей от снов, как от загонов,мне — в час зари поющей на мосту:«Прости нам, утро, прегрешенья наши.Обугленных желудков нищетупозолоти своим подарком, хаши»,мне — скачущей наискосок и вспятьв бессоннице, в ее дурной потехе, —о господи, как мне хотелось спатьв глубокой, словно колыбель, постели.Спать — засыпая. Просыпаясь — спать.Спать — медленно, как пригублять напиток.О, спать и сон посасывать, как сласть,пролив слюною сладости избыток.Проснуться поздно, глаз не открывать,чтоб дальше искушать себя секретомпогоды, осеняющей кроватьпока еще не принятым приветом.Мозг слеп, словно остывшая звезда.Пульс тих, как сок в непробужденном древе.И — снова спать! Спать долго. Спать всегда.Спать замкнуто, как в материнском чреве.

Прощание

А напоследок я скажу:прощай, любить не обязуйся.С ума схожу. Иль восхожук высокой степени безумства.Как ты любил? Ты пригубилпогибели. Не в этом дело.Как ты любил? Ты погубил,но погубил так неумело.Жестокость промаха… О, неттебе прощенья. Живо тело,и бродит, видит белый свет,но тело мое опустело.Работу малую високеще вершит. Но пали руки,и стайкою, наискосок,уходят запахи и звуки.

* * *

По улице моей который годзвучат шаги — мои друзья уходят.Друзей моих медлительный уходтой темноте за окнами угоден.Запущены моих друзей дела,нет в их домах ни музыки, ни пенья,и лишь, как прежде, девочки Дегаголубенькие оправляют перья.Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страхвас, беззащитных, среди этой ночи.К предательству таинственная страсть,друзья мои, туманит ваши очи.О одиночество, как твой характер крут!Посверкивая циркулем железным,как холодно ты замыкаешь круг,не внемля увереньям бесполезным.Так призови меня и награди!Твой баловень, обласканный тобою,утешусь, прислонясь к твоей груди,умоюсь твоей стужей голубою.Дай стать на цыпочки в твоем лесу,на том конце замедленного жестанайти листву, и поднести к лицу,и ощутить сиротство, как блаженство.Даруй мне тишь твоих библиотек,твоих концертов строгие мотивы,и — мудрая — я позабуду тех,кто умерли или доселе живы.И я познаю мудрость и печаль,свой тайный смысл доверят мне предметы.Природа, прислонясь к моим плечам,объявит свои детские секреты.И вот тогда — из слез, из темноты,из бедного невежества былогодрузей моих прекрасные чертыпоявятся и растворятся снова.

Мои товарищи

1

— Пока! — товарищи прощаются со мной.— Пока! — я говорю. — Не забывайте! —Я говорю: — Почаще здесь бывайте! —пока товарищи прощаются со мной.Мои товарищи по лестнице идут,и подымаются их голоса обратно.Им надо долго ехать-де Арбата,до набережной, где их дома ждут.Я здесь живу. И памятны давномне все приметы этой обстановки.Мои товарищи стоят на остановке,и долго я смотрю на них в окно.Им летний дождик брызжет на плащи,и что-то занимается другое.Закрыв окно, я говорю: — О горе,входи сюда, бесчинствуй и пляши!Мои товарищи уехали домой,они сидели здесь и говорили,еще восходит над столом дымок —это мои товарищи курили.Но вот приходит человек иной.Лицо его покойно и довольно.И я смотрю и говорю: — Довольно!Мои товарищи так хороши собой!Он улыбается: — Я уважаю их.Но вряд ли им удастся отличиться.— О, им еще удастся отличитьсяот всех постылых подвигов твоих.Удачам все завидуют твоим —и это тоже важное искусство,и все-таки другое есть Искусство, —мои товарищи, оно открыто им.И снова я прощаюсь: — Ну, всегохорошего, во всем тебе удачи!Моим товарищам не надобно удачи!Мои товарищи добьются своего!

2

Андрею Вознесенскому

Когда моих товарищей корят,я понимаю слов закономерность,но нежности моей закаменелостьмешает слушать мне, как их корят.Я горестно упрекам этим внемлю,я головой киваю: слаб Андрей!Он держится за рифму, как Антейдержался за спасительную землю.За ним я знаю недостаток злой:кощунственно венчать «гараж» с «геранью»,и все-таки о том судить Гераклу,поднявшему Антея над землей.Оторопев, он свой автопортретсравнил с аэропортом, — это глупость.Гораздо больше в нем азарт и гулкостьнапоминают мне автопробег.И я его корю: зачем ты лих?Зачем ты воздух детским лбом таранишь?Все это так. Но все ж он мой товарищ.А я люблю товарищей моих.Люблю смотреть, как, прыгнув из дверей,выходит мальчик с резвостью жонглера.По правилам московского жаргоналюблю ему сказать: «Привет, Андрей!»Люблю, что слова чистого глоток,как у скворца, поигрывает в горле.Люблю и тот, неведомый и горький,серебряный какой-то холодок.И что-то в нем, хвали или кори,есть от пророка, есть от скомороха,и мир ему — горяч, как сковородка,сжигающая руки до крови.Все остальное ждет нас впереди.Да будем мы к своим друзьям пристрастны!Да будем думать, что они прекрасны!Терять их страшно, бог не приведи!

Маленькие самолёты

Ах, мало мне другой заботы,обременяющей чело, —мне маленькие самолетывсе снятся, не пойму с чего.Им все равно, как сниться мне:то, как птенцы, с моей ладониони зерно берут, то в домеживут, словно сверчки в стене.Иль тычутся в меня ониносами глупыми: рыбешкатак ходит возле ног ребенка,щекочет и смешит ступни.Порой вкруг моего огняони толкаются и слепнут,читать мне не дают, и лепетих крыльев трогает меня.Еще придумали: детьмико мне пришли, и со слезами,едва с моих колен слезали,кричали: «На руки возьми!»Прогонишь — снова тут как тут:из темноты, из блеска ваксы.кося белком, как будто таксы,тела их долгие плывут.Что ж, он навек дарован мне —сон жалостный, сон современный,и в нем — ручной, несоразмерныйтот самолетик в глубине?И все же, отрезвев от сна,иду я на аэродромы —следить огромные те громы,озвучившие времена.Когда в преддверье высотывсесильный действует пропеллер,я думаю — ты все проверил,мой маленький? Не вырос ты.Ты здесь огромным серебромвсех обманул — на самом делеты крошка, ты дитя, ты елезаметен там, на голубом.И вот мерцаем мы с тобойна разных полюсах пространства.Наверно боязно расстатьсятебе со мной — такой большой?Но там, куда ты вознесен,во тьме всех позывных мелодий,пускай мой добрый, странный сонхранит тебя, о самолетик!

Магнитофон

В той комнате под чердаком,в той нищенской, в той суверенной,где старомодным чудакомзадор владеет современный,где вкруг нечистого стола,среди беды претенциозной,капроновые два крылапроносит ангел грациозный, —в той комнате, в тиши ночной,во глубине магнитофона,уже не защищенный мной,мой голос плачет отвлеченно.Я знаю — там, пока я сплю,жестокий медиум колдуети душу слабую моюто жжет, как свечку, то задует.И гоголевской Катеринойв зеленом облаке окнатанцует голосок старинныйдля развлеченья колдуна.Он так испуганно и кроткоявляется чужим очам,как будто девочка-сиротка,запроданная циркачам.Мой голос, близкий мне досель,воспитанный моей гортанью,лукавящий на каждом «эль»,невнятно склонный к заиканью,возникший некогда во мне,моим губам еще родимый,вспорхнув, остался в стороне,как будто вздох необратимый.Одет бесплотной наготой,изведавший ее приятность,уж он вкусил свободы тойбесстыдство и невероятность.И в эту ночь там, из угла,старик к нему взывает снова,в застиранные два крылацелуя ангела ручного.Над их объятием дурныммагнитофон во тьме хлопочет,мой бедный голос пятки импрозрачным пальчиком щекочет.Пока я сплю — злорадству ихон кажет нежные изъяныкартавости — и снов моихнецеломудренны туманы.

Сон

О опрометчивость моя!Как видеть сны мои решаюсь?Так дорого платить за шалость —заснуть? Но засыпаю я.И снится мне, что свеж и скупсентябрьский воздух. Все знакомо:осенняя пригожесть дома,вкус яблок, не сходящий с губ.Но незнакомый садоводразделывает сад знакомыйи говорит, что он законныйвладелец. И войти зовет.Войти? Как можно? Столько разя знала здесь печаль и гордость,и нежную шагов нетвердость,и нежную незрячесть глаз.Уж минуло так много дней,а нежность-облаком вчерашним,а нежность — обмороком влажнымменя омыла у дверей.Но садоводова женаменя приветствует жеманно.Я говорю: — Как здесь туманно…И я здесь некогда жила.Я здесь жила-лет сто назад.— Лет сто? Вы шутите?— Да нет же!Шутить теперь? Когда так нежностолетием прошлым пахнет сад?Сто лет прошло, а все свежив ладонях нежности — к родимойкоре деревьев, запах дымныйв саду все тот же.— Не скажи! —промолвил садовод в ответ.Затем спросил: — Под паутиной,со старомодной челкой длинной,не ваш ли в чердаке портрет?Ваш сильно изменился взглядс тех давних пор, когда в кручине,не помню, по какой причине,вы умерли-лет сто назад.— Возможно, но — жить так давно,лишь тенью в чердаке остаться,и все затем, чтоб не расстатьсяс той нежностью? Вот что смешно.

Заклинание

Не плачьте обо мне — я проживусчастливой нищей, доброй каторжанкой,озябшею на севере южанкой,чахоточной да злой петербуржанкойна малярийном юге проживу.Не плачьте обо мне — я проживутой хромоножкой, вышедшей на паперть,тем пьяницей,проникнувшим на скатерть,и этим, что малюет божью матерь,убогим богомазом проживу.Не плачьте обо мне — я проживутой грамоте наученной девчонкой,которая в грядущести нечеткоймои стихи, моей рыжея челкой,как дура будет знать. Я проживу.Не плачьте обо мне — я проживусестры помилосердней милосердной,в военной бесшабашности предсмертной,да под звездой Марининой пресветлойуж как-нибудь, а все ж я проживу.

* * *

Однажды, покачнувшись на краювсего, что есть, я ощутила в телеприсутствие непоправимой тени,куда-то прочь теснившей жизнь мою.Никто не знал, лишь белая тетрадьзаметила, что я задула свечи,зажженные для сотворенья речи, —без них я не желала умирать.Так мучилась! Так близко подошлак скончанью мук! Не молвила ни слова.А это просто возраста иногоискала неокрепшая душа.Я стала жить и долго проживу —Но с той поры я мукою земноюзову лишь то, что не воспето мною,все прочее — блаженством я зову.

Слово

«Претерпевая медленную юность,впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,пишу стихи, мне говорят: порви!А вы так просто говорите слово,вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна», —так написал мне мальчик из Перми.В чужих потемках выключатель шаря,хозяевам вслепую спать мешая,о воздух спотыкаясь, как о пень,стыдясь своей громоздкой неудачи,над каждой книгой обмирая в плаче,я вспомнила про мальчика и Пермь.И впрямь — в Перми живет ребенок странный,владеющий высокой и пространной,невнятной речью, и, когда горитогонь созвездий, принятых над Пермью,озябшим горлом, не способным к пенью,ребенок этот слово говорит.Как говорит ребенок! Неужеливо мне иль в ком-то, в неживом ущельегортани, погруженной в темноту,была такая чистота проема,чтоб уместить во всей красе объемавсезнающего слова полноту?О нет, во мне — то всхлип, то хрип, и снованасущный шум, занявший место словатам, в легких, где теснятся дым и тень,и шее не хватает мощи бычьей,чтобы дыханья суетный обычайвершить было не трудно и не лень.Звук немоты, железный и корявый,терзает горло ссадиной кровавой,заговорю — и обагрю платок.В безмолвие, как в землю, погребенной,мне странно знать,что есть в Перми ребенок,который слово выговорить мог.

Немота

Кто же был так силен и умен?Кто мой голос из горла увел?Не умеет заплакать о немрана черная в горле моем.Сколь достойны хвалы и любви,март, простые деянья твои,но мертвы моих слов соловьи,и теперь их сады — словари.— О, воспой! — умоляют устаснегопада, обрыва, куста.Я кричу, но, как пар изо рта,округлилась у губ немота.Вдохновенье — чрезмерный, сплошнойвдох мгновенья душою немой,не спасет ее выдох иной,кроме слова, что сказано мной.Задыхаюсь, и дохну, и лгу,что еще не останусь в долгупред красою деревьев в снегу,о которой сказать не могу.Облегчить переполненный пульс —как угодно, нечаянно, пусть!И во все, что воспеть тороплюсь,воплощусь навсегда, наизусть.А за то, что была так нема,и любила всех слов имена,и устала вдруг, как умерла, —сами, сами воспойте меня.

Другое

Что сделалось? Зачем я не могу,уж целый год не знаю, не умеюслагать стихи и только немотутяжелую в моих губах имею?Вы скажете — но вот уже строфа,четыре строчки в ней, она готова.Я не о том. Во мне уже старапривычка ставить слово после слова.Порядок этот ведает рука.Я не о том. Как это прежде было?Когда происходило — не строка —другое что-то. Только что? — Забыла.Да, то, другое, разве знало страх,когда шалило голосом так смело,само, как смех, смеялось на устахи плакало, как плач, если хотело?

Вступление в простуду

Прост путь к свободе, к ясности ума —достаточно, чтобы озябли ноги.Осенние прогулки вдоль дорогирасполагают к этому весьма.Грипп в октябре-всевидящ, как господь.Как ангелы на крыльях стрекозиных,слетают насморки с небес предзимнихи нашу околдовывают плоть.Вот ты проходишь меж дерев и стен,сам для себя неведомый и странный,пока еще банальности туманнойкостей твоих не обличил рентген.Еще ты скучен, и здоров, и груб,но вот тебе с улыбкой добродушнойпростуда шлет свой поцелуй воздушный,и медленно он достигает губ.Отныне болен ты. Ты не должникни дружб твоих, ни праздничных процессий.Благоговейно подтверждает Цельсийтвой сан особый средь людей иных.Ты слышишь, как щекочет, как течетпод мышкой ртуть, она замрет — и тотчасопределит серебряная точность,какой тебе оказывать почет.И аспирина тягостный глотокдарит тебе непринужденность духа,благие преимущества недугаи смелости недобрый холодок.

Воскресный день

О, как люблю я пребыванье рукв блаженстве той свободы пустяковой,когда былой уже закончен труди — лень и сладко труд затеять новый.Как труд былой томил меня своимнебыстрым ходом! Но — за проволочку —теперь сполна я расквиталась с ним,пощечиной в него влепивши точку.Меня прощает долгожданный сон.Целует в лоб младенческая легкость.Свободен — легкомысленный висок.Свободен — спящий на подушке локоть.Смотри, природа, — розов и мордаст,так кротко спит твой бешеный сангвиник,всем утомленьем вклеившись в матрац,как зуб в десну, как дерево в суглинок.О, спать да спать, терпеть счастливый гнетневеденья рассудком безрассудным.Но день воскресный уж баклуши бьетто детским плачем, то звонком посудным.Напялив одичавший неуютчужой плечам, остывшей за ночь кофты,хозяйки, чтоб хозяйничать, встают,и пробуждает ноздри запах кофе.Пора вставать! Бесстрастен и суров,холодный душ уже развесил розги.Я прыгаю с постели, как в сугроб —из бани, из субтропиков — в морозы.Под гильотину ледяной струис плеч голова покорно полетела.О умывальник, как люты твоичудовища — вода и полотенце.Прекрасен день декабрьской теплоты,когда туманы воздух утолщаюти зрелых капель чистые плодыбесплодье зимних веток утешают.Ну что ж, земля, сегодня-отдых мой,ликую я — твой добрый обыватель,вдыхатель твоей влажности густой,твоих сосулек теплых обрыватель.Дай созерцать твой белый свет и в немне обнаружить малого пробела,который я, в усердии моем,восполнить бы желала и умела.Играя в смех, в иные времена,нога дедок любовно расколола.Могуществом кофейного зернаязык так пьян, так жаждет разговора.И, словно дым, затмивший недра труб,глубоко в горле возникает голос.Ко мне крадется ненасытный труд,терпящий новый и веселый голод.Ждет насыщенья звуком немота,зияя пустотою, как скворешник,весну корящий, — разве не моглаего наполнить толчеей сердечек?Прощай, соблазн воскресный! Меж деревмне не бродить. Но что все это значит?Бумаги белый и отверстый зевко мне взывает и участья алчет.Иду — поить губами клюв птенца,наскучившего и опять родного.В ладонь склоняясь тяжестью лица,я из безмолвья вызволяю слово.В неловкой позе у стола присев,располагаю голову и плечи,чтоб обижал и ранил их процесс,к устам влекущий восхожденье речи.Я — мускул, нужный для ее затей.Речь так спешит в молчанье не погибнуть,свершить звукорожденье и затемзабыть меня навеки и покинуть.Я для нее — лишь дудка, чтоб дудеть.Пускай дудит и веселит окрестность.А мне опять — заснуть, как умереть,и пробудиться утром, как воскреснуть.

Сумерки

Есть в сумерках блаженная свободаот явных чисел века, года, дня.Когда? — Неважно. Вот открытость входав глубокий парк, в далекий мельк огня.Ни в сырости, насытившей соцветья,ни в деревах, исполненных любви,нет доказательств этого столетья, —бери себе другое — и живи.Ошибкой зренья, заблужденьем духавозвращена в аллеи старины,бреду по ним. И встречная старуха,словно признав, глядит со стороны.Средь бела дня пустынно это место.Но в сумерках мои глаза вольныувидеть дом, где счастливо семейство,где невпопад и пылко влюблены,где вечно ждут гостей на именины —шуметь, краснеть и руки целовать,где и меня к себе рукой манили,где никогда мне гостем не бывать.Но коль дано их голосам беспечнымстать тишиною неба и воды, —чьи пальчики по клавишам лепечут? —Чьи кружева вступают в круг беды?Как мне досталась милость их привета,тот медленный, затеянный людьми,старинный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?Еще возможно для ума и слухавести игру, где действуют река,пустое поле, дерево, старуха,деревня в три незрячих огонька.Души моей невнятная улыбкаблуждает там, в беспамятстве, вдали,в той родине, чья странная ошибкадаст мне чужбину речи и земли.Но темнотой испуганный рассудоктрезвеет, рыщет, снова хочет знатьживых вещей отчетливый рисунок,мой век, мой час, мой стол, мою кровать.Еще плутая в омуте росистом,я слышу, как на диком языкемне шлет свое проклятие транзистор,зажатый в непреклонном кулаке.

В опустевшем доме отдыха

Впасть в обморок беспамятства, как плод,уснувший тихо средь ветвей и грядок,не сознавать свою живую плоть,ее чужой и грубый беспорядок.Вот яблоко, возникшее вчера.В нем — мышцы влаги, красота пигмента,то тех, то этих действий толчея.Но яблоку так безразлично это.А тут, словно с оравою детей,не совладаешь со своим же телом,не предусмотришь всех его затей,не расплетешь его переплетений.И так надоедает под конецв себя смотреть, как в пациента лекарь,все время слышать треск своих сердеци различать щекотный бег молекул.И отвернуться хочется уже,вот отвернусь, но любопытно глазу.Так музыка на верхнем этажемешает и заманивает сразу.В глуши, в уединении моем,под снегом, вырастающим на кровле,живу одна и будто бы вдвоем —со вздохом в легких, с удареньем крови.То улыбнусь, то пискнет голос мой,то бьется пульс, как бабочка в ладони.Ну, слава богу, думаю, живойостался кто-то в опустевшем доме.И вот тогда тебя благодарю,мой организм, живой зверек природы,верши, верши простую жизнь свою,как солнышко, как лес, как огороды.И впредь играй, не ведай немоты!В глубоком одиночестве, зимою,я всласть повеселюсь средь пустоты,тесно и шумно населенной мною.

Дождь и сад

В окне, как в чуждом букваре,неграмотным я рыщу взглядом.Я мало смыслю в декабре,что выражен дождем и садом.Где дождь, где сад — не различить.Здесь свадьба двух стихий творится.Их совпаденье разлучитьне властно зренье очевидца.Так обнялись, что и ладоньне вклинится! Им не заметенмедопролитный крах плодов,расплющенных объятьем этим.Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!Погибнут дождь и сад друг в друге,оставив мне решать судьбузимы, явившейся на юге.Как разниму я сад и дождьдля мимолетной щели светлой,чтоб птицы маленькая дрожьвместилась меж дождем и веткой?Не говоря уже о том,что в промежуток их раздорамне б следовало втиснуть дом,где я последний раз бездомна.Душа желает и должнадва раза вытерпеть усладу:страдать от сада и дождяи сострадать дождю и саду.Но дом при чем? В нем все мертво!Не я ли совершила это?Приют сиротства моегомоим сиротством сжит со света.Просила я беды благой,но все ж не то и не настолько,чтоб выпрошенной мной бедойчужие вышибало стекла.Все дождь и сад сведут на нет,изгнав из своего объемане обязательный предметвцепившегося в землю дома.И мне ли в нищей конуретак возгордиться духом слабым,чтобы препятствовать игре,затеянной дождем и садом?Не время ль уступить зиме,с ее деревьями и мглою,чужое место на земле,некстати занятое мною?

* * *

Зима на юге. Далеко зашлоее вниманье к моему побегу.Мне — поделом. Но югу-то за что?Он слишком юн, чтоб предаваться снегу.Боюсь смотреть, как мучатся в садурастений полумертвые подранки.Гнев севера меня имел в виду,я изменила долгу северянки.Что оставалось выдумать уму?Сил не было иметь температуру,которая бездомью моемуне даст погибнуть спьяну или сдуру.Неосторожный беженец зимы,под натиском ее несправедливым,я отступала в теплый тыл земли,пока земля не кончилась обрывом.Прыжок мой, понукаемый бедой,повис над морем — если море это:волна, недавно бывшая водой,имеет вид железного предмета.Над розами творится суд в тиши,мороз кончины им сулят прогнозы.Не твой ли ямб, любовь моей души,шалит, в морозы окуная розы?Простите мне теплицы красоты!Я удалюсь и все это улажу.Зачем влекла я в чуждые садысудьбы своей громоздкую поклажу?Мой ад — при мне, я за собой тянусуму своей печали неказистой,так альпинист, взмывая в тишину,с припасом суеты берет транзистор.И впрямь-так обнаглеть и занестись,чтоб дисциплину климата нарушить!Вернулась я, и обжигает кистьобледеневшей варежки наручник.Зима, меня на место водворив,лишила юг опалы снегопада.Сладчайшего цветения приливбыл возвращен воскресшим розам сада.Январь со мной любезен, как весна.Краса мурашек серебрит мне спину.И, в сущности, я польщена весьмавлюбленностью зимы в мою ангину.

Осень

Не действуя и не дыша,все слаще обмирает улей.Все глубже осень, и душавсе опытнее и округлей.Она вовлечена в отливплода, из пустяка пустогоотлитого. Как кропотливтруд осенью, как тяжко слово.Значительнее, что ни день,природа ум обременяет,похожая на мудрость леньуста молчаньем осеняет.Даже дитя, велосипедвлекущее,вертя педалью,вдруг поглядит на белый светс какой-то ясною печалью.

Болезнь

О боль, ты — мудрость. Суть решенийперед тобою так мелка,и осеняет темный генийглаз захворавшего зверька.В твоих губительных пределахбыл разум мой высок и скуп,но трав целебных поределыхвкус мятный уж не сходит с губ.Чтоб облегчить последний выдох,я, с точностью того зверька,принюхавшись, нашла свой выходв печальном стебельке цветка.О, всех простить — вот облегченье!О, всех простить, всем передатьи нежную, как облученье,вкусить всем телом благодать.Прощаю вас, пустые скверы!При вас лишь, в бедности моей,я плакала от смутной верынад капюшонами детей.Прощаю вас, чужие руки!Пусть вы протянуты к тому,что лишь моей любви и мукипредмет, не нужный никому.Прощаю вас, глаза собачьи!Вы были мне укор и суд.Все мои горестные плачидосель эти глаза несут.Прощаю недруга и друга!Целую наспех все уста!Во мне, как в мертвом теле круга,законченность и пустота.И взрывы щедрые, и легкость,как в белых дребезгах перин,и уж не тягостен мой локотьчувствительной черте перил.Лишь воздух под моею кожей.Жду одного: на склоне дня,охваченный болезнью схожей,пусть кто-нибудь простит меня.

Пейзаж

Еще ноябрь, а благодатьуж сыплется, уж смотрит с неба.Иду и хоронюсь от света,чтоб тенью снег не утруждать.О стеклодув, что смысл дутьятак выразил в сосульках этих!И, запрокинув свой беретик,на вкус их пробует дитя.И я, такая молодая,со сладкой льдинкою во рту,оскальзываясь, приседая,по снегу белому иду.

Зима

О жест зимы ко мне,холодный и прилежный.Да, что-то есть в зимеот медицины нежной.Иначе как же вдругиз темноты и мукидоверчивый недугк ней обращает руки?О милая, колдуй,заденет лоб мой сновацелебный поцелуйколечка ледяного.И все сильней соблазнвстречать обман доверьем,смотреть в глаза собаки приникать, к деревьям.Прощать, как бы играть,с разбега, с поворота,и, завершив прощать,простить еще кого-то.Сравняться с зимним днем,с его пустым овалом,и быть всегда при немего оттенком, малым.Свести себя на нет,чтоб вызвать за стеноюне тень мою, а свет,не заслоненный мною.

Биографическая справка

Все началось далекою порой,в младенчестве, в его начальном классе,с игры в многозначительную роль: —быть Мусею, любимой меньше Аси.Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,без промаха — непоправимо мимо,чтоб стать любимой менее, чем все,чем все, что в этом мире не любимо.Да и за что любить ее, кому?Полюбит ли мышиный сброд умишекто чудище, несущее во тьмувсеведенья уродливый излишек?И тот изящный звездочет искусстви счетовод безумств витиеватыхне зря не любит излученье уст,пока еще ни в чем не виноватых.Мила ль ему незваная звезда,чей голосок, нечаянно, могучий,его освобождает от трудастарательно содеянных созвучий?В приют ее — меж грязью и меж льдом!Но в граде чернокаменном, голодном,что делать с этим неуместным лбом?Где быть ему, как не на месте лобном?Добывшая двугорбием уматоску и непомерность превосходства,она насквозь минует теремавсемирного бездомья и сиротства.Любая милосердная сестражестокосердно примирится с горем,с избытком рокового мастерства —во что бы то ни стало быть изгоем.Ты перед ней не виноват, Берлин!Ты гнал ее, как принято, как надо,но мрак твоих обоев и белилеще не ад, а лишь предместье ада.Не обессудь, божественный Париж,с надменностью ты целовал ей руки,он все же был лишь захолустьем крыш,провинцией ее державной муки.Тягаться ль вам, селения беды,с непревзойденным бедствием столицы,где рыщет Марс над плесенью воды,тревожа тень кавалерист — девицы?Затмивший золотые города,чернеет двор последнего страданья,где так она нища и голодна,как в высшем средоточье мирозданья.Хвала и предпочтение молвыЕлабуге, пред прочею землею.Кунсткамерное чудо головыизловлено и схвачено петлею.Всего-то было горло и рука,в пути меж ними станет звук строкою,все тот же труд меж горлом и рукою,и смертный час — не больше, чем строка.Но ждать так долго! Отгибая прядь,поглядывать зрачком — красна ль рябина,и целый август вытерпеть? О, впрямьты — сильное чудовище, Марина.

Клянусь

Тем летним снимком на крыльце чужомкак виселица, криво и отдельнопоставленным, не приводящим в дом,но выводящим из дому. Одетав неистовый сатиновый доспех,стесняющий огромный мускул горла,так и сидишь, уже отбыв, допевтруд лошадиный голода и горя.Тем снимком. Слабым острием локтейребенка с удивленною улыбкой,которой смерть влечет к себе детейи украшает их черты уликой.Тяжелой болью памяти к тебе,когда, хлебая безвоздушность горя,от задыхания твоих тиредо крови я откашливала горло.Присутствием твоим крала, несла,брала себе тебя и воровала,забыв, что ты — чужое, ты — нельзя,ты — богово, тебя у бога мало.Последней исхудалостию той,добившею тебя крысиным зубом.Благословенной родиной святой,забывшею тебя в сиротстве грубом.Возлюбленным тобою не к добрувседобрым африканцем небывалым,который созерцает детвору.И детворою. И Тверским бульваром.Твоим печальным отдыхом в раю,где нет тебе ни ремесла, ни муки.Клянусь убить Елабугу твою,Елабугой твоей, чтоб спали внуки.Старухи будут их стращать в ночи,что нет ее, что нет ее, не зная:«Спи, мальчик или девочка, молчи,ужо придет Елабуга слепая».О, как она всей путаницей ног.припустится ползти, так скоро, скоро.Я опущу подкованный сапогна щупальцы ее без приговора.Утяжелив собой каблук, носок,в затылок ей — и продержать подольше.Детенышей ее зеленый сокмне острым ядом опалит подошвы.В хвосте ее созревшее яйцоя брошу в землю, раз земля бездонна,ни словом не обмолвясь про крыльцоМарининого смертного бездомья.И в этом я клянусь. Пока во тьме,зловоньем ила, жабами колодца,примеривая желтый глаз ко мне,убить меня Елабуга клянется.

Уроки музыки

Люблю, Марина, что тебя, как всех,что, — как меня, —озябшею гортаньюне говорю: тебя — как свет! как снег! —усильем шеи, будто лед глотаю,стараюсь вымолвить: тебя, как всех,учили музыке. (О крах ученья!Как если бы, под богов плач и смех,свече внушали правила свеченья.)Не ладили две равных темноты:рояль и ты — два совершенных круга,в тоске взаимной глухонемотытерпя иноязычие друг друга.Два мрачных исподлобья сведеныв неразрешимой и враждебной встрече:рояль и ты — две сильных тишины,два слабых горла музыки и речи.Но твоего сиротства перевесрешает дело. Что рояль? Он узникбезгласности, покуда в до-диезмизинец свой не окунет союзник.А ты — одна. Тебе — подмоги нет.И музыке трудна твоя наука —не утруждая ранящий предмет,открыть в себе кровотеченье звука.Марина, до! До — детства, до — судьбы,до — ре, до — речи, до — всего, что после,равно, как вместе мы склоняли лбыв той общедетской предрояльной позе,как ты, как ты, вцепившись в табурет, —о карусель и Гедике ненужность! —раскручивать сорвавшую берет,свистящую вкруг головы окружность.Марина, это все — для красотыпридумано, в расчете на удачураз накричаться: я — как ты, как ты!И с радостью бы крикнула, да — плачу.

* * *

Четверть века, Марина, тому,как Елабуга ластится раемк отдохнувшему лбу твоему,но и рай ему мал и неравен.Неужели к всеведенью мук,что тебе удалось как удача,я добавлю бесформенный звукдважды мною пропетого плача.Две бессмыслицы — мертв и мертва,две пустынности, два ударенья —царскосельских садов дерева,переделкинских рощиц деревья.И усильем двух этих кончинтак исчерпана будущность слова.Не осталось ни уст, ни причин,чтобы нам затевать его снова.Впрочем, в этой утрате судаесть свобода и есть безмятежность:перед кем пламенеть от стыда,оскорбляя страниц белоснежность?Как любила! Возможно ли злей?Без прощения, без обещаньяимена их любовью твоейбыли сосланы в даль обожанья.Среди всех твоих бед и — плетейтолько два тебе есть утешенья:что не знала двух этих смертейи воспела два этих рожденья.

Свеча

Всего-то — чтоб была свеча,свеча простая, восковая,и старомодность вековаятак станет в памяти свежа.И поспешит твое перок той грамоте витиеватой,разумной и замысловатой,и ляжет на душу добро.Уже ты мыслишь о друзьяхвсе чаще, способом старинным,и сталактитом стеариннымзаймешься с нежностью в глазах.И Пушкин ласково глядит,и ночь прошла, и гаснут свечи,и нежный вкус родимой речитак чисто губы холодит.

Снегопад

Снегопад свое действие начали еще до свершения тьмыПеределкино переиначилв безымянную прелесть зимы.Дома творчества дикую кличкуон отринул и вытер с доскии возвысил в полях электричкудо всемирного звука тоски.Обманувши сады, огороды,их ничтожный размер одолев,возымела значенье природыневеликая сумма дерев.На горе, в тишине совершенной,голос древнего пенья возник,и уже не села, а вселеннойты участник и бедный должник.Вдалеке, меж звездой и дорогой,сам дивясь, что он здесь и таков,пролетел лучезарно здоровыйи ликующий лыжник снегов.Вездесущая сила движенья,этот лыжник, земля и луна —лишь причина для стихосложенья,для мгновенной удачи ума.Но, пока в снегопаданье строгомясен разум и воля свежа,в промежутке меж звуком и словомопрометчиво медлит душа.

Метель

Февраль — любовь и гнев погоды.И, странно воссияв окрест,великим севером природыочнулась скудость дачных мест.И улица в четыре дома,открыв длину и ширину,берет себе непринужденновесь снег вселенной, всю луну.Как сильно вьюжит! Не иначе —метель посвящена тому,кто эти дерева и дачитак близко принимал к уму.Ручья невзрачное теченье,сосну, понурившую ствол,в иное он вовлек значеньеи в драгоценность перевел.Не потому ль, в красе и тайне,пространство, загрустив о нем,той речи бред и бормотаньеимеет в голосе своем.И в снегопаде, долго бывшем,вдруг, на мгновенье, прерваласьмеж домом тем и тем кладбищемпечали пристальная связь.

Симону Чиковани

Явиться утром в чистый север сада,в глубокий день зимы и снегопада,когда душа свободна и проста,снегов успокоителен избытоки пресной льдинки маленький напитоктак развлекает и смешит уста.Все нужное тебе — в тебе самом, —подумать, и увидеть, что Симонидет один к заснеженной ограде.О, нет, зимой мой ум не так умен,чтобы поверить и спросить: — Симон,как это может быть при снегопаде?И разве ты не вовсе одинаковс твоей землею, где, навек заплакавот нежности, все плачет тень моя,где над Курой, в объятой богом Мцхете,в садах зимы берут фиалки дети,их называя именем «Иа»?И, коль ты здесь, кому теперь виднапустая площадь в три больших окнаи цирка детский круг кому заметен?О, дома твоего беспечный храм,прилив вина и лепета к губами пение, что следует за этим!Меж тем все просто: рядом то и это,и в наше время от зимы до летаполгода жизни, лета два часа.И приникаю я лицом к Симонувсе тем же летом, того же зимою,когда цветам и снегу нет числа.Пускай же все само собой идет:сам прилетел по небу самолет,сам самовар нам чай нальет в стаканы. —Не будем звать, но сам придет соседдля добрых восклицаний и бесед,и голос сам заговорит стихами.Я говорю себе: твой гость с тобою,любуйся его милой худобою,возьми себе, не отпускай домой.Но уж звонит во мне звонок испуга:опять нам долго не видать друг другав честь разницы меж летом и зимой.Простились, ничего не говоря.Я предалась заботам января,вздохнув во сне легко и сокровенно.И снова я тоскую поутру.И в сад иду, и веточку беру,и на снегу пишу я: Сакартвело.

Гостить у художника

Юрию Васильеву

Итог увяданья подводит октябрь.Природа вокруг тяжела, серьезна.В час осени крайний — так скучно локтямопять ушибаться об угол сиротства.Соседской четы непомерный визитвсе длится, и я, всей душой утомляясь,ни слова не вымолвлю — в горле виситкакая-то глухонемая туманность.В час осени крайний — огонь погаситьи вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,что некогда звали тебя погоститьв дому у художника, там, за Таганкой.И вот, аспирином задобрив недуг,напялив калоши, — скорее, скореетуда, где, румяные щеки надув,художник умеет играть на свирели.О милое зрелище этих затей!Средь кистей, торчащих из банок и ведер,играет свирель и двух малых детейпечальный топочет вокруг хороводик.Два детские личика умудреныулыбкой такою усталой и вечной,как будто они в мирозданье должнынестись и описывать круг бесконечный.Как будто творится века напролетвсе это: заоблачный лепет свирелии маленьких тел одинокий полетнад прочностью мира, во мгле акварели.И я, притаившись в тени голубой,застыв перед тем невесомым весельем,смотрю на суровый их танец, на боймладенческих мышцс тяготеньем вселенным —Слабею, впадаю в смятенье невежд,когда, воссияв над трубою подзорной,их в обморок вводит избыток небес,терзая рассудок тоской тошнотворной.Но полно! И я появляюсь в дверях,недаром сюда я брела и спешила.О счастье, что кто-то так радостно рад,рад так беспредельнои так беспричинно!Явленью моих одичавших локтейхудожник так рад, и свирель его рада,и щедрые ясные лица детейдаруют мне синее солнышко взгляда.И входит, подходит та, милая, та,простая, как холст,не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простотапугает предчувствиемсложным и грустным.О скромность холста,пока срок не пришел,невинность курка,пока пальцем не тронешь,звериный, до времени спящий прыжок,нацеленный в близь, где играет звереныш.Как мускулы в ней высоко взведены,когда первобытным следит исподлобьемтри тени родные, во тьму глубинызапущенные виражом бесподобным.О девочка цирка, хранящая дом!Все ж выдаст болезненно —звездная бледность —во что ей обходится маленький вздохнад бездной внизу, означающей бедность.Какие клинки покидают ножны,какая неисповедимая доблестьулыбкой ответствует гневу нужды,каменья ее обращая в съедобность?Как странно незрима она на свету,как слабо затылок ее позолочен,но неколебимо хранит прямотупрозрачный, стеклянный ее позвоночник.И радостно мне любоваться опятьлицом ее, облаком неочевидным,и рученьку боязно в руку принять,как тронуть скорлупкув гнезде соловьином.И я говорю: — О, давайте скорейкружиться в одной карусели отвесной,подставив горячие лбы под свирель,под ивовый дождь ее частых отверстий!Художник на бочке высокой сидит,как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,и все, что случится, — еще не беда,ах, господи боже мой, вот вечеринка,проносится около уха звезда,под веко летит золотая соринка,и кто мы такие, и что это вдругцветет акварели голубенький дух,и глина краснеет, как толстый ребенок,и пыль облетает с холстов погребенных,и дивные рожи румяных картинявляются нам, когда мы захотим.Проносимся! И посреди тишиныцелуется красное с желтым и синим,и все одиночества душ сплоченыв созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или дваи дольше, но дому еще не наскучить,случайно узнать, что стоят деревапод тяжестью белой, повисшей на сучьях,с утра втихомолку собраться домой,брести облегченно по улице снежной,жить дома, пока не придет за тобойлюбви и печали порыв центробежный.

Зимняя замкнутость

Булату Окуджаве

Странный гость побывал у меня в феврале.Снег занес, мою крышу еще — в январе,предоставив мне замкнутость дум и деяний.Я жила взаперти, как огонь в фонареили как насекомое, что в янтареуместилось в простор тесноты идеальной.Странный гость предо мноювнезапно возник,и тем более странен был этот визит,что снега мою дверь охраняли сурово.Например — я зерно моим птицам несла.«Можно ль выйти наружу?» — спросила. —«Нельзя», —мне ответила сильная воля сугроба.Странный гость, говорю вам,неведомый гость.Он прошел через стенку насквозь,словно гвоздь,кем-то вбитый извне для неведомой цели.Впрочем, что же еще оставалось ему,коль в дому, замурованном в снежную тьму,не осталась для входа ни двери, ни щели.Странный гость —он в гостях не гостил, а царил.Он огнем исцелилсвой промокший цилиндр,из-за пазухи выпустал свинку морскуюи сказал: «О, пардон, я продрог, и притомя ушибся, когда проходил напроломв этот дом, где теперь простудиться рискую».Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —вот мой маленький югсреди вьюг справедливых.Что касается бедной царевны морей —ей давно приготовлен любовью моейплод капусты, взращенныйв нездешних заливах».Странный гость похвалился:«Заметьте, мадам,что я склонен к слезам,но не склонны к следаммои ноги промокшие. Весь я — загадка!»Я ему объяснила, что я не педанти за музыкой я не хожу по пятам,чтобы видеть педальпод ногой музыканта.Странный гость закричал:«Мне не нравится тонваших шуток!Потом будет жуток ваш стон!Очень плохи дела ваших духа и плоти!Потому без стыда я явился, сюда,что мне ведома бедная ваша судьба»..Я спросила его: «Почему вы не пьете?»Странный гостьне побрезговал выпить вина.Опрометчивость уст его речи свелалишь к ошибкам, улыбками доброму плачу:«Протяжение спора угодно душе!Вы — дитя мое, баловень и протеже.Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.Ведь не зря вещий зверьчистой шерстью белелошибитесь, возьмите счастливый билет!Выбирайте любую утеху мирскую!»Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,до поры отвергаю я ваши дары.Но спасите прекрасную свинку морскую!Не она ль мне по злому сиротству сестра?Как остра эта грусть — озираться со снасредь стихии чужой,а к своей не пробиться.О, как нежно марина, моряна, морянеизбежно манят и минуют меня,оставляя мне детское зренье провидца.В остальном — благодарна ядоброй судьбе.Я живу, как желаю, — сама по себе.Бог ко мне справедливи любезен издатель.Старый пес мойвзмывает к щеке, как щенок.И широк дивный выбор всевышних щедрот:ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.А вчера колокольчик в полях дребезжал.Это старый товарищ ко мне приезжал.Зря боялась — а вдруг он дороги не сыщет?Говорила: когда тебя вижу, Булат,два зрачка от чрезмерности зренья болят,беспорядок любви в моем разуме свищет».Странный гость засмеялся.Он знал, что я лгу.Не бывало саней в этом сиром снегу.Мой товарищ с товарищемпьет в Ленинграде.И давно уж собака моя умерластало меньше дыханьем в груди у меня.И чураются руки пера и тетради.Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».В это время открылась закрытая дверь.Снег все падал и падал, не зная убытка.Сколь вошедшего облик был смел и пригожеИ влекла петербургская кожа калошслед — лукавый и резвый, как будто улыбка.Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,как во мраке лица серебрился зрачок,как был рус африканец и смугл россиянин?Я подумала — скоро конец февралюи сказала вошедшему: «Радость! Люблю!Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»

Варфоломеевская ночь

Я думала в уютный час дождя:а вдруг и впрямь, по логике наитья,заведомо безнравственно дитя,рожденное вблизи кровопролитья.В ту ночь, когда святой Варфоломейна пир созвал всех алчущих, как тонокбыл плач того, кто между двух огнейеще не гугенот и не католик.Еще птенец, едва поющий вздор,еще в ходьбе не сведущий козленок,он выжил и присвоил первый вздох,изъятый из дыхания казненных.Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни кормидитя твое цветочным млеком меда,в его опрятной маленькой кровиживет глоток чужого кислорода.Он лакомка, он хочет пить еще,не знает организм непросвещенный,что ненасытно, сладко, горячовкушает дух гортани пресеченной.Повадился дышать! Не виноватв религиях и гибелях далеких.И принимает он кровавый чадза будничную выгоду для легких.Не знаю я, в тени чьего плечаон спит в уюте детства и злодейства.Но и палач, и жертва палачаравно растлят незрячий сон младенца.Когда глаза откроются — смотреть,какой судьбою в нем взойдет отрава?Отрадой — умертвить? Иль умереть?Или корыстно почернеть от рабства?Привыкшие к излишеству смертей,вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,вы так бесстрашна нянчите детей,что и детей, наверно, не боитесь.И коль дитя расплачется со сна,не беспокойтесь — малость виновата:немного растревожена деснамолочными резцами вурдалака.А если что-то глянет из ветвей,морозом жути кожу задевая, —не бойтесь! Это личики детей,взлелеянных под сенью злодеянья.Но, может быть, в беспамятстве, в раю,тот плач звучит в честь выбора другого,и хрупкость беззащитную своюоплакивает маленькое горловсем ужасом, чрезмерным для строки,всей музыкой, не объясненной в нотах.А в общем-то — какие пустяки!Всего лишь — тридцать тысяч гугенотов.

* * *

Последний день живу я в странном доме,чужом, как все дома, где я жила.Загнав зрачки в укрытие ладони,прохлада дня сияет, как жара.В красе земли — беспечность совершенства.Бела бумага.Знаю, что должнаБлаженствовать я в этот час блаженства.Но вновь молчит и бедствует душа.

Рисунок

Рисую женщину в лиловом.Какое благо — рисоватьи не уметь? А ту тетрадьс полузабытым полусловомя выброшу! Рука вольнатомиться нетерпеньем новым.Но эта женщина в лиловомоткуда? И зачем онаступает по корням еловымв прекрасном парке давних лет?И там, где парк впадает в лес,лесничий ею очарован.Развязный! Как он смел взглянутьприлежным взором благосклонным?Та, в платье нежном и лиловом,строга и продолжает путь.Что мне до женщины в лиловом?Зачем меня тоска берет,что будет этот детский ротничтожным кем-то поцелован?Зачем мне жизнь ее грустна?В дому, ей чуждом и суровом,родимая и вся в лиловом,кем мне приходится она?Неужто розовой, в лиловом,столь не желавшей умирать, —все ж умереть?А где тетрадь,чтоб грусть мою упрочить словом?

Не писать о грозе

Беспорядок грозы в небесах!Не писать! Даровать ей свободу —не воспетою быть, нависатьнад землей, принимающей воду!Разве я ей сегодня судья,чтоб хвалить ее: радость! услада! —не по чину поставив себяво главе потрясенного сада!Разве я ее сплетник и враг,чтобы, пристально выследив, наспех,величавые лес и оврагобсуждал фамильярный анапест?Пусть хоть раз доведется умубыть немым очевидцем природы,не добавив ни слова к тому,что объявлено в сводке погоды.Что за труд — бег руки вдоль стола?Это отдых, награда за муку,когда темною тяжестью лбаупираешься в правую руку.Пронеслось! Открываю глаза.И рука моя пишет и пишет.Навсегда разминулись — грозаи влюбленный уродец эпитет.Между тем удается рукедетским жестом придвинуть тетрадкуи в любви, в беспокойстве, в тоскевсе, что есть, описать по порядку.

* * *

А. Н. Корсаковой

Весной, весной, в ее начале,я опечалившись жила.Но там, во мгле моей печали,о, как я счастлива была,когда в моем дому любимоми меж любимыми людьми,плыл в небеса опасным дымомизбыток боли и любви.Кем приходились мы друг другу,никто не знал, и все равно —нам, словно замкнутому кругу,терпеть единство суждено.И ты, прекрасная собака,ты тоже здесь, твой долг высокв том братстве, где собрат собрататерзал и пестовал, как мог.Но в этом трагедийном детствеБылых и будущих утратсвершался, словно сон о детстве,спасающий меня антракт,когда к обеду накрывали,н жизнь моя была проста,и Александры Николавныявлялась странность и краса.Когда я на нее глядела,я думала: не зря, о, нет,а для таинственного деламы рождены на белый свет.Не бесполезны наши муки,и выгоды не сосчитатьзатем, что знают наши руки,как холст и краски сочетать.Не зря обед, прервавший беды,готов и пахнет, и твердятвсе губы детские обетыи яства детские едят.Не зря средь праздника иль казни,то огненны, то вдруг черны,несчастны мы или прекрасны,и к этому обречены.

* * *

Прощай! Прощай! Со лба сотрувоспоминанье: нежный, влажныйсад, углубленный в красоту,словно в занятье службой важной.Прощай! Все минет: сад и дом,двух душ таинственные распри,и медленный любовный вздохтой жимолости у террасы.Смотрели, как в огонь костра, —до сна в глазах, до муки дымной,и созерцание кустаравнялось чтенью книги дивной.Прощай! Но сколько книг, деревнам вверили свою сохранность,чтоб нашего прощанья гневповерг их в смерть и бездыханность.Прощай! Мы, стало быть, из них,кто губит души книг и леса.Претерпим гибель нас двоихбез жалости и интереса.

Прощание с Крымом

Перед тем, как ступить на балкон,я велю тебе, богово чудо:пребывай в отчужденье благом!Не ищи моего пересуда.Не вперяй в меня рай голубой,постыдись этой детской уловки.Я-то знаю твой кроткий разбой,добывающий слово из глотки.Мне случалось с тобой говорить,проболтавшийся баловень пыток,смертным выдохом ран горловыхя тебе поставляла эпитет.Но довольно! Всесветлый объемне таращь и предайся блаженству.Хватит рыскать в рассудке моемпохвалы твоему совершенству.Не упорствуй, не шарь в пустоте,выпит мед из таинственных амфор.И по чину ль твоей красотепримерять украшенье метафор?Знает тот, кто в семь дней сотворилсемицветие белого света,как голодным тщеславьем твоимклянчишь ты подаяний поэта?Прогоняю, стращаю, кляну,выхожу на балкон. Озираюсь.Вижу дерево, море, луну,их беспамятство и безымянность.Плачу, бедствую, гибну почти,говорю: о, даруй мне пощаду, —погуби меня, только прости!И откуда-то слышу: — Прощаю…

* * *

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.Когда сей миг и прошлое мгновеньесоединятся, будто медь и медь,их общий звук и есть стихотворенье.Как я люблю минувшую весну,и дом, и сад, чья сильная природатрудом горы держалась на весуповерх земли, но ниже небосвода.Люблю сейчас, но, подлежа весне,я ощущала только страх и вялостьк объему моря, что в ночном окнемерещилось и подразумевалось.Когда сходились море и луна,студил затылок холодок мгновенный,как будто я, превысив чин ума,посмела фамильярничать с вселенной.В суть вечности заглядывал балкон —не слишком ли? Но оставалась радость,что, возымев во времени быломдень нынешний, — за все я отыграюсь.Не наглость ли — при море и лунеих расточать и обмирать от чувства:они живут воочью, как вчернеи набело, навек во мне очнутся.Что происходит между тем и теммгновеньями? Как долго длится это —в душе крепчает и взрослеет теньоброненного в глушь веков предмета.Не в этом ли разгадка ремесла,чьи правила: смертельный страх и доблесть, —блеск бытия изжить, спалить дотлаи выгадать его бессмертный отблеск?

Воспоминание о Ялте

В тот день случился праздник на земле.Для ликованья все ушли из дома,оставив мне два фонаря во мглепо сторонам глухого водоема.Еще и тем был сон воды храним,что, намертво рожден из алебастра,над ним то ль нетопырь, то ль херувимулыбкой слабоумной улыбался.Мы были с ним недальняя родня —среди насмешек и неодобреньяон нежно передразнивал менязначеньем губ и тщетностью паренья.Внизу, в порту, в ту пору и всегда,неизлечимо и неугасимопульсировала бледная звезда,чтоб звать суда и пропускать их мимо.Любовью жегся и любви училвид полночи. Я заново дивиласьнеистовству, с которым на мужчини женщин человечество делилось.И в час, когда луна во всей красетак припекала, что зрачок слезился,мне так хотелось быть живой, как все,иль вовсе мертвой, как дитя из гипса.В удобном сходстве с прочими людьмине сводничать чернилам и бумаге,а над великим пустяком любвибесхитростно расплакаться в овраге.Так я сидела — при звезде в окне,при скорбной лампе, при цветке в стакане.И безутешно ластилось ко мнепричастий шелестящих пресмыканье.

Семья и быт

Сперва дитя явилось из потемок небытия.В наш узкий круг щенокбыл приглашен для счастья.А котенокне столько зван был, сколько одинок.С небес в окно упал птенец воскресший.В миг волшебства сама зажглась свеча:к нам шел сверчок, влача нежнейший скрежет,словно возок с пожитками сверчка.Так ширился наш круг непостижимый.Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.Где ты, грядущий новичок родимый?Верти крылами! Убыстряй педаль!Покуда вещи движутся в квартирыпо лестнице — мы отойдем и ждем.Но все ж и мы не так наги и сиры,чтоб славной вещью не разжился дом.Останься с нами, кто-нибудь, вошедший!Ты сам увидишь, как по вечераммы возжигаем наш фонарь волшебный.О смех! О лай! О скрип! О тарарам!Старейшина в беспечном хороводе.вполне бесстрашном, если я жива,проговорюсь моей ночной свободе,как мне страшна забота старшинства.Куда уйти? Уйду лицом в ладони.Стареет пес. Сиротствует тетрадь.И лишь дитя, все больше молодое,все больше хочет жить и сострадать.Давно уже в ангине, только ожилот жара лоб, так тихо, что почти —подумало, дитя сказало: — Ежик,прости меня, за все меня прости.И впрямь — прости, любая жизнь живая!Твою, в упор глядящую звездуне подведу: смертельно убывая,вернусь, опомнюсь, буду, превзойду.Витает, вырастая, наша стая,блистая правом жить и ликовать,блаженность и блаженство сочетая,и все это приняв за благодать.Сверчок и птица остаются дома.Дитя, собака, бледный кот и яидем во двор и там непревзойденносвершаем трюк на ярмарке житья.Вкривь обходящим лужи и канавы,несущим мысль про хлеб и молоко,что нам пустей, что смехотворней славы?Меж тем она дается нам легко.Когда сентябрь, тепло, и воздух хлипок,и все бегут с учений и работ,нас осыпает золото улыбоку станции метро «Аэропорт».

Описание ночи

Глубокий плюш казенного Эдема,развязный грешник, я взяла себеи хищно и неопытно владелауглом стола и лампой на столе.На каторге таинственного делао вечности радел петух в селе,и, пристальная, как монгол в седле,всю эту ночь я за столом сидела.Всю ночь в природе длился плач раздорамежду луной и душами зверей,впадали в длинный воздух коридора,исторгнутые множеством дверей,течения полуночного вздора,что спит в умах людей и словарей,и пререкались дактиль и хорей —кто домовой и правит бредом дома.Всяк спящий в доме был чему-то автор,но ослабел для совершенья сна,из глуби лбов, как из отверстых амфор,рассеивалась спертость ремесла.Обожествляла влюбчивость метафорпростых вещей невзрачные тела.И постояльца прежнего звалаего тоска, дичавшая за шкафом.В чем важный смысл чудовищной затеи:вникать в значенье света на столе,участвовать, словно в насущном деле,в судьбе светил, играющих в окне,и выдержать такую силу в теле,что тень его внушила шрам стене!Не знаю. Но еще зачтется мнебесславный подвиг сотворенья тени.

Описание комнаты

Ты, населивший мглу вселенной,то явно видный, то едва,огонь невнятный и нетленныйматерии иль божества,ты — ангелы или природа,спасение или напасть,что ты ни есть, твоя свобода,твоя торжественная власть.Не благодать твою, не почесть,судьба земли, оставь за мнойлишь этой комнаты непрочность,ничтожную в судьбе земной.Зачем с разбега бесприютствавлюбилась я в ее чертывсем разумом-де безрассудства,всем зрением-де слепоты!Кровать, два стула ненадежных,свет лампы, сумерки, графин,и вид на изгородь продолженкрасой невидимых равнин.Творилась в этих бедных стенах,оставшись тайною моей,печаль пустых, благословенных,от всех сокрытых зимних дней.Здесь совмещались стол и локоть,тетрадь ждала карандаша,и, провожая мимолетность,беспечно мучилась душа.

Описание боли в солнечном сплетении

Сплетенье солнечное — чушь?Коварный ляпсус астрономоврассеянных! Мне дик и чужднедуг светил неосторожных.Сплетались бы в сторонней мгле!Но хворым силам мирозданьяугодно бедствовать во мне —любимом месте их страданья.Вместившись в спину и в живот,вблизи наук, чья суть целебна,болел и бредил небосводв ничтожном теле пациента.Быть может, сдуру, сгорячая б умерла в том белом зале,когда бы моего врачаГазель Евграфовна не звали.— Газель Евграфовна! — изрекбелейший медик.О удача!Улыбки доблестный цветок,возросший из расщелин плача.Покуда стетоскоп глазелна загнанную мышцу страха,она любила Вас, Газель,и Вашего отца Евграфа.Тахикардический буянморзянкою предкатастрофнойпроизводил всего лишь ямб,влюбленный ямб четырехстопный.Он с Вашим именем играл!Не зря душа моя, как ваза,изогнута (при чем Евграф!)под сладкой тяжестью Кавказа.Простите мне тоску и жуть,мой хрупкий звездочет, мой лекарь!Я вам вселенной прихожусь —чрезмерным множеством молекул.Не утруждайте нежный умобзором тьмы нечистоплотной!Не стоит бездна скорбных лунпечали Вашей мимолетной.Трудов моих туманна цель,но жизнь мою спасет от крахавоспоминанье про Газель,дитя добрейшего Евграфа.Судьба моя, за то всегдаблагодарю твой добрый гений,что смеха детская звездаживет во мгле твоих трагедий.Лишь в этом смысл — марать тетрадь,печалиться в канун веселья,и болью чуждых солнц хворать,и умирать для их спасенья.

* * *

Случилось так, что двадцати семилет от роду мне выпала отрадажить в замкнутости дома и семьи,расширенной прекрасным кругом сада.Себя я предоставила добру,с которым справедливая природаследит за увяданием в боруили решает участь огорода.Мне нравилось забыть печаль и гнев,не ведать мысли, не промолвить словаи в детском неразумии деревтерпеть заботу гения чужого.Я стала вдруг здорова, как трава,чиста душой, как прочие растенья,не более умна, чем дерева,не более жива, чем до рожденья.Я улыбалась ночью в потолок,в пустой пробел, где близко и приметнобелел во мраке очевидный бог,имевший цель улыбки и привета.Была так неизбежна благодатьи так близка большая ласка бога,что прядь со лба — чтоб легче целовать —я убирала и спала глубоко.Как будто бы надолго, на века,я углублялась в землю и деревья.Никто не знал, как мука великаза дверью моего уединенья.

Ночь

Уже рассвет темнеет с трех сторон,а все руке недостает отваги,чтобы пробиться к белизне бумагисквозь воздух, затвердевший над столом.Как непреклонно честный разум мойстыдится своего несовершенства,не допускает руку до блаженствазатеять ямб в беспечности былой!Меж тем, когда полна значенья тьма,ожог во лбу от выдумки неточной,мощь кофеина и азарт полночныйлегко принять за остроту ума.Но, видно, впрямь велик и невредимрассудок мой в безумье этих бдений,раз возбужденье, жаркое, как гений,он все ж не счел достоинством своим.Ужель грешно своей беды не знать!Соблазн так сладок, так невинна малость —нарушить этой ночи безымянностьи все, что в ней, по имени назвать.Пока руке бездействовать велю,любой предмет глядит с кокетством женским,красуется, следит за каждым жестом,нацеленным ему воздать хвалу.Уверенный, что мной уже любим,бубнит и клянчит голосок предмета,его душа желает быть воспета,и непременно голосом моим.Как я хочу благодарить свечу,любимый свет ее предать огласкеи предоставить неусыпной ласкеэпитетов! Но я опять молчу.Какая боль — под пыткой немотывсе ж не признаться ни единым словомв красе всего, на что зрачком суровымлюбовь моя глядит из темноты!Чего стыжусь? Зачем я не вольнав пустом дому, средь снежного разлива,писать не хорошо, но справедливо —про дом, про снег, про синеву окна?Не дай мне бог бесстыдства пред листомбумаги, беззащитной предо мною,пред ясной и бесхитростной свечою,перед моим, плывущим в сон, лицом.

Плохая весна

Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою ее причуд и бешенств.Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.Он закричал: — Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:— О господи! Твой худший ученик —я никогда не оскверню бумаги.Он сделался неистов и угрюм.Он все отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их красою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.И проклял он родимый дом и сад,сказав: — Как страшно просыпаться утром!Как жжется этот раскаленный ад,который именуется уютом!Он жил в чужом дому, в чужом садуи, тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это — гонорарза представленье: странности поэта.Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: — Он страдает!И он страдал. Об острие угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрел достоинства умаи не изведал истин непреложность.Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.Он снял портрет и тем отверг упрекв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):— Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна, не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.Так в чем же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Уверен в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню эту бедную веснуи напишу о ней стихотворенье.

* * *

Я думаю: как я была глупа,когда стыдилась собственного лба —зачем он так от гения свободен?Сегодня, став взрослее и трезвей,хочу обедать посреди друзей.Лишь их привет мне сладок и угоден.Мне снится сон: я мучаюсь и мчусь,лицейскою возвышенностью чувствпылает мозг в честь праздника простого.Друзья мои, что так добры ко мне,должны собраться в маленьком кафена площади Восстанья в полшестого.Я прихожу и вижу: собрались.Благословляя красоту их лиц,плач нежности стоит в моей гортани.Как встарь, моя кружится голова.Как встарь, звучат прекрасные словаи пенье очарованной гитары.Я просыпаюсь и спешу в кафе,я оставляю шапку в рукаве,не ведая сомнения пустого.Я твердо помню мой недавний сони стол прошу накрыть на пять персонна площади Восстанья в полшестого.Я долго жду и вижу жизнь людей,которую прибоем площадейвыносит вдруг на мой пустынный остров.Так мне пришлось присвоить новость встречачужие тайны и чужую речь,борьбу локтей неведомых и острых.Вошел убийца в сером пиджаке.Убитый им сидел невдалеке.Я наблюдала странность их общенья.Промолвил первый:— Вот моя рука,но все ж не пейте столько коньяка —И встал второй и попросил прощенья.Я у того, кто встал, спросила:— Выоднажды не сносили головы,неужто с вами что-нибудь случится? —Он мне сказал:— Я узник прежних уз.Дитя мое, я, как тогда, боюсь, —не я ему, он мне ночами снится.Я поняла: я быть одна боюсь.Друзья мои, прекрасен наш союз!О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,заточена, словно мигрень во лбу.Друзья мои, я требую пощады!И все ж, пока слагать стихи смогу,я вот как вам солгу иль не солгу:они пришли, не ожидая зова,сказали мне: — Спешат твои часы. —И были наши помыслы чистына площади Восстанья в полшестого.

* * *

Так дурно жить, как я вчера жила, —в пустом пиру, где все мертвы друг к другуи пошлости нетрезвая жарасвистит в мозгу по замкнутому кругу.Чудовищем ручным в чужих домахнести две влажных черноты в глазницахи пребывать не сведеньем в умах,а вожделенной притчей во языцех.Довольствоваться роскошью беды —в азартном и злорадном нераденьеследить за увяданием звезды,втемяшенной в мой разум при рожденье.Вслед чуждой воле, как в петле лассо,понурить шею среди пекл безводных,от скудных скверов отвращать лицо,не смея быть при детях и животных.Пережимать иссякшую педаль:без тех, без лучших мыкалась по свету,а без себя? Не велика печаль!Уж не копить ли драгоценность эту?Дразнить плащом горячий гнев машин,и снова выжить, как это ни сложно,под доблестной защитою мужчин,что и в невесты брать неосторожно.Всем лицемерьем искушать беду,но хитрой слепотою дальновиднойнадеяться, что будет ночь в садуопять слагать свой лепет деловитый.Какая тайна влюблена в меня,чьей выгоде мое спасенье сладко,коль мне дано по окончанье днястать оборотнем, алчущим порядка?О, вот оно! Деревья и рекаготовы выдать тайну вековую,и с первобытной меткостью рукапривносит пламя в мертвость восковую.Подобострастный бег карандашаспешит служить и жертвовать длиною.И так чиста суровая душа,словно сейчас излучена луною.Терзая зреньем небо и леса,всему чужой, иноязыкий идол,царю во тьме огромностью лица,которого никто другой не видел.Пред днем былым не ведаю стыда,пред новым днем не знаю сожаленьяи медленно стираю прядь со лбадля пущего удобства размышленья.

* * *

Как долго я не высыпалась,писала медленно, да зря.Прощай, моя высокопарность!Привет, любезные друзья!Да здравствует любовь и легкость!А то всю ночь в дыму сижу,и тяжко тащится мой локоть,строку влача, словно баржу.А утром, свет опережая,всплывает в глубине окналицо мое, словно чужаяпредсмертно белая луна.Не мил мне чистый снег на крышах,мне тяжело мое чело,и все затем, чтоб добрый критикне понял в этом ничего.Ну нет, теперь беру тетрадкуи, выбравши любой предлог,описываю по порядкувсе, что мне в голову придет.Я пред бумагой не робеюи опишу одну из сред,когда меня позвал к обедусосед-литературовед.Он был настолько выше бытаи так воспитан и умен,что обошла его обидабылых и нынешних времен.Он обещал мне, что наука,известная его уму,откроет мне, какая мукаугодна сердцу моему.С улыбкой грусти и приветаоткрыла дверь в тепло и светжена литературоведа,сама литературовед.Пока с меня пальто снималаих просвещенная семья,ждала я знака и сигнала,чтобы понять, при чем здесь я.Но, размышляя мимолетно,я поняла мою вину:что ж за обед без рифмоплетаи мебели под старину?Все так и было: стол накрытыйдышал свечами, цвел паркет,и чужеземец именитыймолчал, покуривая кент.Литературой мы дышали,пока хозяин вел нас в зали говорил о Мандельштаме,Цветаеву он также знал.Он оценил их одаренность,и, некрасива, но умна,познанья тяжкую огромностьделила с ним его жена.Я думала: «Господь вседобрый!Прости мне разум, полный тьмы,вели, чтобы соблазн съедобныйотвлек их мысли и умы.Скажи им, что пора обедать,вели им хоть на час забытьо том, чем им так сладко ведать,о том, чем мне так страшно быть.Придвинув спину к их камину,пока не пробил час поэм,за Мандельштама и Маринуя отогреюсь и поем.И, озирая мир кромешный,используй, боже, власть твою,чтоб нас простил их прах безгрешныйза то, что нам не быть в раю».В прощенье мне теплом собратаповеяло, и со дворавошла прекрасная собака,с душой, исполненной добра.Затем мы занялись обедом.Я и хозяин пили ром,нет, я пила, он этим ведал,н все же разразился гром.Он знал: коль ложь не бестолкова,она не осквернит уста,я знала: за лукавство слованаказывает немота.Он, сокрушаясь бесполезно,стал разум мой учить уму,и я ответила любезно:«Потом, мой друг, когда умру,вы мне успеете ответить.Но как же мне с собою быть?Ведь перед тем, как мною ведать,вам следует меня убить».Мы помирились в воскресенье.— У нас обед. А что у вас?— А у меня стихотворенье.Оно написано как раз.

* * *

Бьют часы, возвестившие осень:тяжелее, чем в прошлом году,ударяется яблоко оземь —столько раз, сколько яблок в саду.Этой музыкой, внятной и важной,кто твердит, что часы не стоят?Совершает поступок отважный,но как будто бездействует сад.Все заметней в природе печальнойвыраженье любви и родства,словно ты — не свидетель случайный,а виновник ее торжества.

Снимок

Улыбкой юности и славычуть припугнув, но не отторгнув,от лени или для забавытак села, как велел фотограф.Лишь в благоденствии и лете,при вечном детстве небосвода,клянется ей в Оспедалеттиапрель двенадцатого года.Сложила на коленях руки,глядит из кружевного нимба.И тень ее грядущей мукизащелкнута ловушкой снимка.С тем — через «ять» — сырым и нежнымапрелем слившись воедино,как в янтаре окаменевшем,она пребудет невредима.И запоздалый соглядатайзастанет на исходе векатот профиль нежно-угловатый,вовек сохранный в сгустке света.Какой покой в нарядной даме,в чьем четком облике и ликепрочесть известие о даретак просто, как названье книги.Кто эту горестную мету,оттиснутую без помарок,и этот лоб, и челку этусебе выпрашивал в подарок?Что ей самой в ее портрете?Пожмет плечами, как угодно!и выведет: Оспедалетти.Апрель двенадцатого года.Как на земле свежо и рано!Грядущий день, дай ей отсрочку!Пускай она допишет: «АннаАхматова», — и капнет точку.

* * *

Опять сентябрь, как тьму времен назад,и к вечеру мужает юный холод.Я в таинствах подозреваю сад:все кажется — там кто-то есть и ходит.Мне не страшней, а только веселей,что призраком населена округа.Я в доброте моих осенних днейничьи шаги приму за поступь друга.Мне некого спросить: а не пора льсписать в тетрадь — с последнею росоютраву и воздух, в зримую спиральзакрученный неистовой осою.И вот еще: вниманье чьих очей,воспринятое некогда луною,проделало обратный путь лучейи на земле увиделось со мною?Любой, чье зренье вобрала луна,свободен с обожаньем иль укороминых людей, иные временаоглядывать своим посмертным взором.Не потому ль в сиянье и красетак мучат нас ее пустые камни?О, знаю я, кто пристальней, чем все,ее посеребрил двумя зрачками!Так я сижу, подслушиваю сад,для вечности в окне оставив щелку.И Пушкина неотвратимый взглядночь напролет мне припекает щеку.

Это я…

Это я — в два часа пополудниПовитухой добытый трофей.Надо мною играют на лютне.Мне щекотно от палочек фей.Лишь расплыв золотистого цветапонимает душа — это яв знойный день довоенного летаозираю красу бытия.«Буря мглою…», и баюшки-баю,я повадилась жить, но, увы, —это я от войны погибаюпод угрюмым присмотром Уфы.Как белеют зима и больница!Замечаю, что не умерла.В облаках неразборчивы лицатех, кто умерли вместо меня.С непригожим голубеньким ликом,еле выпростав тело из мук,это я в предвкушенье великомслышу нечто, что меньше, чем звук.Лишь потом оценю я привычкуслушать вечную, точно прибой,безымянных вещей перекличкус именующей вещи душой.Это я — мой наряд фиолетов,я надменна, юна и толста,но к предсмертной улыбке поэтовя уже приучила уста.Словно дрожь между сердцем и сердцем,есть меж словом и словом игра.Дело лишь за бесхитростным средствомобвести ее вязью пера.— Быть словам женихом и невестой! —это я говорю и смеюсь.Как священник в глуши деревенской,я венчаю их тайный союз.Вот зачем мимолетные феиосыпали свой шепот и смех.Лбом и певческим выгибом шеи,о, как я не похожа на всех.Я люблю эту мету несходства,и, за дальней добычей спеша,юной гончей мой почерк несется,вот настиг — и озябла душа.Это я проклинаю и плачу.Пусть бумага пребудет бела.Мне с небес диктовали задачу —я ее разрешить не смогла.Я измучила упряжью шею.Как другие плетут письмена —я не знаю, нет сил, не умею,не могу, отпустите меня.Это я — человек-невеличка,всем, кто есть, прихожусь близнецом,сплю, покуда идет электричка,пав на сумку невзрачным лицом.Мне не выпало лишней удачи,слава богу, не выпало мнебыть заслуженней или богачевсех соседей моих по земле.Плоть от плоти сограждан усталых,хорошо, что в их длинном строюв магазинах, в кино, на вокзалахя последнею в кассу стою —позади паренька удалогои старухи в пуховом платке,слившись с ними, как слово и словона моем и на их языке.

* * *

Что за мгновенье! Родное дитядальше от сердца,чем этот обычай:красться к столусквозь чащобу житья,зренье возжечьи следить за добычей.От неусыпной засады моейне упасется ни то и ни это.Пав неминуемой рысьюс ветвей,вцепится словов загривок предмета.Эй, в небесах!Как ты любишь меня!И, заточенныйв чернильную склянку,образ вселенной глядитиз темна,муча меня, как сокровище скрягу.Так говорю я и знаю, что лгу.Необитаема высь надо мною.Гаснут два фосфорных пеклаво лбу.Лютый младенецкричит за стеною.Спал, присосавшиськ сладчайшему сну,ухом не вел, а почуял измену.Все — лишь ему,ничего — ремеслу,быть по сему,и перечить не смею.Мне — только маленькойгибели звук:это чернил перезревшая влагавышибла пробку.Бессмысленный кругбукв нерожденныхприемлет бумага.Властвуй, исчадие крови моей!Если жива —значит, я недалече.Что же, не хуже других матерейя — погубившая детище речи.Чем я плачу за улыбку твою,я любопытству людейне отвечу.Лишь содрогнусьи глаза притворю,если лицо моев зеркале встречу.

* * *

В той тоске, на какую способенчеловек, озираясь с утрав понедельник, зимоюспросонок,в том же месте судьбы,что вчера…Он-то думал,что некий гроссмейстер,населивший пустой небосвод,его спящую душу заметити спасительно двинет вперед.Но сторонняя мощьсновидений,ход светил и раздор государствне внесли никаких измененийв череду его скудных мытарств.Отхлебнув молока из бутылки,он способствует этим тому,что, болевшая ночью в затылке,мысль нужды приливает к уму.Так зачем над его колыбелью,прежде матери, прежде отца,оснащенный звездойи свирелью,кто-то был и касался лица?Чиркнул быстрым ожогомнад бровью,улыбнулся и скрылся вдали.Прибежали на крикк изголовью —и почтительно прочь отошли.В понедельник,в потемках рассвета,лбом уставясь в осколок стекла,видит он, что алмазная метазажила и быльем поросла.…В той великой,с которою сладане бывает, в тоске — на века,я брела в направленье детсадаи дитя за собою влекла.Розовело во мгле небосвода.Возжигатель грядущего дня,вождь метели,зачинщик восхода,что за дело тебе до меня?Мне ответствовалсвет безмятежныйи указывал свет или смех,что еще молодою и нежнойя ступлю на блистающий снег,что вблизи, за углом поворота,ждет меня несказанный удел.Полыхнуло во лбу моем что-то,и прохожий мне вслед поглядел.

Лермонтов и дитя

Под сердцем, говорят. Не знаю.Не вполне.Вдруг сердце вознеслосьи взмыло надо мною,сопутствовало мне стороннею луною,и муки было в нем не боле, чем в луне.Но люди говорят, и я так говорю.Иначе как сказать?Под сердцем — так под сердцем.Вот сбылся листопад.Извечным этим средствомне пренебрег октябрь,склоняясь к ноябрю.Я все одна была, иль были мы однис тем странником,чья жизнь все больше оживала.Совпали блажь ума и надобность журнала —о Лермонтове я писала в эти дни.Тот, кто отныне стал значением моим,кормился ручейкомневзрачным и целебным.Мне снились по ночамВасильчиков и Глебов.Мой исподлобный взглядприсматривался к ним.Был город истомленбесснежным февралем,но вскоре снег пошел,и снега стало много.В тот день потупил взорневозмутимый Мангопред пристальным моимволшебным фонарем.Зима еще была сохранна и цела.А там — уже июль, гроза и поединок.Мой микроскоп увязв двух неприглядных льдинах,изъятых из глазниц лукавого царя.Но некто рвался жить,выпрашивал: «Скорей!»Томился взаперти и в сердцевине круга.Успею ль, боже мой,как брата и как друга,благословить тебя,добрейший Шан-Гирей?Все спуталось во мне. И было все равно —что Лермонтов,что тот, кто восходил из мрака.Я рукопись сдала, когда в сугробах мартаслабело и текло водою серебро.Вновь близится декабрь к финалу своему.Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.Но иногда оно затихнет и тоскует,и только мне одной известно — по кому.

Медлительность

Замечаю: душа не прочнаи прервется. Но как не заметить,что не надо, пора не пришлаторопиться, есть время помедлить.Прежде было — страшусь и спешу:есмь сегодня, а буду ли снова?И на казнь посылала свечуради тщетного смысла ночного.Как умна — так никто не умен,полагала. А снег осыпался.И остался от этих временгорб — натруженность среднего пальца.Прочитаю добытое им —лишь скучая, но не сострадая,и прошу: тот, кто молод — любим.А тогда я была молодая.Отбыла, отспешила. К душельнет прилив незатейливых истин.Способ совести избран ужеи теперь от меня независим.Сам придет этот миг или год:смысл нечаянный, нега, вершинность…Только старости недостает.Остальное уже совершилось.

* * *

…И отстояв за упокойв осенний день обыкновенный,вдруг все поймут, что переменыне совершилось никакой.Что неоплатные долгивисят на всех, как и висели, —все те же боли, те же цели,друзья все те же и враги.И ни у тех, ни у другихне поубавилось заботысуществовали те же счеты,когда еще он был в живых.И только женщина однапод плеск дождя по свежей глинепоймет внезапно, что отныненеобратимо прощена.

Андрею Вознесенскому

Ремесло наши души свело,заклеймило звездой голубою.Я любила значенье своелишь в связи и в соседстве с тобою.Несказанно была хорошатолько тем, что в первейшем сиротствебескорыстно умела душахлопотать о твоем превосходстве.Про чело говорила твое:— Я видала сама, как дымилосьмеж бровей золотое тавро,чье значенье — всевышняя милость.А про лоб, что взошел надо мной,говорила: не будет он лучшим!Не долеплен до пяди седьмойи до пряди седой не доучен.Но в одном я тебя превзойду,пересилю и перелукавлю!В час расплаты за божью звездуя спрошу себе первую кару.Осмелею и выпячу лоб,похваляясь: мой дар — безусловен,а второй — он не то, чтобы плох,он — меньшой, он ни в чем не виновен.Так положено мне по уму.Так исполнено будет судьбою.Только вот что. Когда я умру,страшно думать, что будет с тобою.

Метель. Ожидание ёлки

Благоволите, сестра и сестра,дочери Елизавета и Анна,не шелохнуться! О, как еще рано,как неподвижен канун волшебства!Елизавета и Анна, ни-ни,не понукайте мгновенья, покудамедленный бег неизбежного чудасам не настигнет крыла беготни.Близится тройки трехглавая тень,Пущий минует сугробы и льдины.Елизавета и Анна, единымиг предвкушенья и возраст детей.Смилуйся, немилосердная мать!Зверь добродушный, пришелец желанный,сжалься над Елизаветой и Анной,выкажи вечнозеленую масть.Елизавета и Анна, скорей!Все вам верну, ничего не отнявши.Грозно живучее шествие нашемедлит и ждет у закрытых дверей.Пусть посидит взаперти благодать,изнемогая и свет исторгая.Елизавета и Анна, какаярадость — мучительно радости ждать!Древо взирает на дочь и на дочь.Надо ль бедой расплатиться за это?Или же, Анна и Елизавета,так нам сойдет в новогоднюю ночь?Жизнь, и страданье, и все это — ей,той, чьей свечой мы сейчас осиянны.Кто это?Елизаветы и Анныкрик: — Это ель! Это ель! Это ель!

Ада

Что в бедном имени твоем,что в имени неблагозвучномдалось мне?Я в слезах при неми в страхе неблагополучном.Оно — лишь звук, но этот звукмой напряженный слух морочил.Он возникал — и кисти рукмороз болезненный морозил.Я запрещала быть словамс ним даже в сходстве отдаленном.Слова, я не прощала вами вашим гласным удлиненным.И вот, доверившись концу,я выкликнула имя это,чтоб повстречать лицом к лицуего неведомое эхо.Оно пришло и у дверейвспорхнуло детскою рукою.О имя горечи моей,что названо еще тобою?Ведь я звала свою беду,свою проклятую, родную,при этом не имев в видусудьбу несчастную другую.И вот сижу перед тобой,не смею ничего нарушить,с закинутою головой,чтоб слез моих не обнаружить.Прости меня! Как этих рукмелки и жалостны приметы.И то — лишь тезка этих мук,лишь девочка среди планеты.Но что же делать с тем, другимтаким же именем, как это?Ужели всем слезам моиминого не сыскать ответа?Ужели за моей спинойзатем, что многозначно слово,навек остался образ твойпо воле совпаденья злого?Ужель какой-то срок спустявсе по тому же совпаденьюи тень твоя, как бы дитя,рванется за моею тенью?И там, в летящих облаках,останутся, как знак разлуки,в моих протянутых рукахтвои протянутые руки.

* * *

Жила в покое окаянном,а все ж душа — белым-бела,и если кто-то океаноми был — то это я была.О мой купальщик боязливый,ты б сам не выплыл — это яволною нежной и брезгливойна берег вынесла тебя.Что я наделала с тобою!Как позабыла в той беде,что стал ты рыбой голубою,взлелеянной в моей воде!И повторяют вслед за мною,и причитают все моря:о ты, дитя мое родное,о бедное, прости меня!

* * *

Он поправляет пистолет,свеча качнулась, продержалась…Как тяжело он постарел,как долго это продолжалось.И вспомнил он издалека —там, за пределом постаренья,знамена своего полка,сверканья, трубы, построенья.Не радостно ему стареть.Вчера побрел, побрел далекона первый ледоход смотреть,стоял там долго, одиноко.Потом направился домой,шаги тяжелые замедлили вдруг заметил, боже мой,вдруг эту женщину заметил.И вспомнилось — давным-давно,гроза, глубокий след ботинка,ее плечо обведенооборкой белого батиста.Зачем она среди весныо той весне не вспоминала,стояла просто у стены,такая жалкая стояла.И вот непоправимый громраздастся, задевая рюмки,стемнеет, упадут на гробжены его большие руки.Придет его старинный друг,успевший прочитать в газете.Для утешенья этих рукон поцелует руки эти.Они нальют ему вина,и глянет он непринужденно,как на подушке орденагорят мертво и отчужденно.

Метель

Переделкино снег заметал.Средь белейшей метели не мы лиговорили, да губы немыецеловали мороз, как металл?Не к добру в этой зимней ночиполюбились мы пушкинским бесам.Не достичь этим медленным бегствомни крыльца, ни поленьев в печи.Возносилось к созвездьям и льдам,ничего еще не означало,но так нежно, так скорбно звучало:мы погибнем, погибнем, Эльдар.Опаляя железную нить,вдруг сверкнула вдали электричка,и оттаяла в сердце привычка:жить на свете, о, только бы жить.

Строка

«…Дорога, не скажу, куда…»

Анна Ахматова
Пластинки глупенькое чудо,проигрыватель-вздор какой,и слышно, как невесть откуда,из недр стесненных, из-под спудакорней, сопревших трав и хвой,где закипает перегной,вздымая пар до небосвода,нет, глубже мыслимых глубин,из пекла, где пекут рубини начинается природа, —исторгнут, близится, и вотдонесся бас земли и вод,которым молвлено протяжно,как будто вовсе без труда,так легкомысленно, так важно:«…Дорога, не скажу куда…»Меж нами так не говорят,нет у людей такого знанья,ни вымыслом, ни наугадтому не подыскать названья,что мы, в невежестве своем,строкой бессмертной назовем.

Подражание

Грядущий день намечен был вчерне,насущный день так подходил для пенья,и четверо, достойных удивленья,гребцов со мною плыли на челне.На ненаглядность этих четверыхвсе бы глядела до скончанья взгляда,и ни о чем заботиться не надо:душа вздохнет — и слово сотворит.Нас пощадили небо и вода,и, уцелев меж бездною и бездной,для совершенья распри бесполезнойпоплыли мы, не ведая — куда.В молчании достигли мы земли,до времени сохранные от смерти.Но что-нибудь да умерло на свете,когда на берег мы поврозь сошли.Твои гребцы погибли, Арион.Мои спаслись от этой лютой доли.Но лоб склоню — и опалит ладонисиротства высочайший ореол.Всех вместе жаль, а на меня одну —пускай падут и буря, и лавина.Я дивным, пеньем не прельщу дельфинаи для спасенья уст не разомкну.Зачем? Без них — не надобно меня.И проку нет в упреках и обмолвках.Жаль — челн погиб, и лишь в его обломкахнерасторжимы наши имена.

* * *

Предутренний час драгоценныйспасите, свеча и тетрадь!В предсмертных потемках за сценоймне выпадет нынче стоять.Взмыть голой циркачкой под купол!Но я лишь однажды не лгу:бумаге молясь неподкупнойи пристальному потолку.Насильно я петь не умею,но буду же наверняка,мучительно выпростав шеюиз узкого воротника.Какой бы мне жребий ни выпал,никто мне не сможет помочь.Я знаю, как грозен мой выбор,когда восхожу на помост.Погибну без вашей любови,погибну больней и скорей,коль вслушаюсь в ваши ладони,сочту их заслугой своей.О, только б хвалы не восстраждать,вернуться в родной неуют,не ведая — дивным иль страшным —удел мой потом назовут.Очнуться живою на свете,где будут во все временаодни лишь собаки и детибедней и свободней меня.

* * *

Ю. Королеву

Собрались, завели разговор,долго длились их важные речи.Я смотрела на маленький двор,чудом выживший в Замоскворечьи.Чтоб красу предыдущих временвозродить, а пока, исковеркав,изнывал и бранился ремонт,исцеляющий старую церковь.Любоваться еще не пора:купол слеп и весь вид не осанист,но уже по каменьям дворавосхищенный бродил иностранец.Я сидела, смотрела в окно,тосковала, что жить не умею.Слово «скоросшиватель» влеклоразрыдаться над жизнью моею.Как вблизи расторопной иглы,с невредимой травою зеленой,с бузиною, затмившей углы,уцелел этот двор непреклонный?Прорастание мха из камнейи хмельных маляров перебранкастановились надеждой моей,ободряющей вестью от брата.Дочь и внучка московских дворов,объявляю: мой срок не окончен.Посреди сорока сороковне иссякла душа-колокольчик.О запекшийся в сердце моеми зазубренный мной без запинкибелокаменный свиток именМаросейки, Варварки, Ордынки!Я, как старые камня, жива.Дождь веков нас омыл и промаслил.На клею золотого желтканас возвел незапамятный мастер.Как живучие эти дворы,уцелею и я, может статься.Ну, а нет — так придут маляры.А потом приведут чужестранца.

Дачный роман

Вот вам роман из жизни дачной.Он начинался в октябре,когда зимы кристалл невзрачныймерцал при утренней заре.И тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,был зренья моего добычейи пленником души моей.Недавно, добрый и почтенный,сосед мой умер, и вдова,для совершенья жизни бренной,уехала, а дом сдала.Так появились брат с сестрою.По вечерам в чужом окнесияла кроткою звездоюих жизнь, неведомая мне.В благовоспитанном соседствеповрозь мы дождались зимы,но, с тайным любопытством в сердце,невольно сообщались мы.Когда вблизи моей тетрадивстречались солнце и сосна,тропинкой, скрытой в снегопаде,спешила к станции сестра.Я полюбила тратить зреньена этот мимолетный бег,и длилась целое мгновеньеулыбка, свежая, как снег.Брат был свободен и не долженвставать, пока не встанет день.«Кто он? — я думала. — Художник?»А думать дальше было лень.Всю зиму я жила привычкойих лица видеть поутруи знать, с какою электричкойбрат пустится встречать сестру.Я наблюдала их проказы,снежки, огни, когда темно,и знала, что они прекрасны,а кто они — не все ль равно?Я вглядывалась в них так остро,как в глушь иноязычных книг,и слаще явного знакомствамне были вымыслы о них.Их дней цветущие картинырастила я меж сонных век,сослав их образы в куртины,в заглохший сад, в старинный снег.Весной мы сблизились — не тесно,не участив случайность встреч.Их лица были так чудесноясны, так благородна речь.Мы сиживали в час закатав саду, где липа и скамья.Брат без сестры, сестра без брата,как ими любовалась я!Я шла домой и до рассветазрачок держала на луне.Когда бы не несчастье это,была б несчастна я вполне.Тек август. Двум моим соседямприскучила его жара.Пришли, и молвил брат: — Мы едем.— Мы едем, — молвила сестра.Простились мы — скорей степенно,чем пылко. Выпили вина.Они уехали. Стемнело.Их ключ остался у меня.Затем пришло письмо от брата:«Коли прогневаетесь Вы,я не страшусь: мне нет возвратав соседство с Вами, в дом вдовы.Зачем, простак недальновидный,я тронул на снегу Ваш след?Как будто фосфор ядовитыйв меня вселился — еле видный,доныне излучает светладонь…» — с печалью деловитойя поняла, что он — поэт,и заскучала…Тем не менеотвыкшие скрипеть ступения поступью моей бужу,когда в соседний дом хожу,одна играю в свет и тении для таинственной затеичасы зачем-то завожуи долго за полночь сижу.Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипезайдется ставня. Видно мне,как ум забытой ими книгипечально светится во тьме.Уж осень. Разве осень? Осень.Вот свет. Вот сумерки легли.— Но где ж роман? — читатель спросит. —Здесь нет героя, нет любви!Меж тем — все есть! Окрест крепчаетоктябрь, и это означает,что тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,идет дорогою обычнойна жадный зов свечи моей.Сад облетает первобытный,и от любви кровопролитнойнемеет сердце, и в кострысгребают листья… Брат сестры,прощай навеки! Ночью луннойдругой возлюбленный безумный,чья поступь молодому льдуне тяжела, минует тьмуи к моему подходит дому.Уж если говорить: люблю! —то, разумеется, ему,а не кому-нибудь другому.Очнись, читатель любопытный!Вскричи: — Как, намертво убитыйи прочный, точно лунный свет,тебя он любит?! —Вовсе нет.Хочу соврать и не совру,как ни мучительна мне правда.Боюсь, что он влюблен в сеструстихи слагающего брата.Я влюблена, она любима,вот вам сюжета грозный крен.Ах, я не зря ее ловилана робком сходстве с Анной Керн!В час грустных наших посиделоктвержу ему: — Тебя злодейубил! Ты заново содеяниз жизни, из любви моей!Коль ты таков — во мглу вековназад сошлю!Не отвечаети думает: — Она стиховне пишет часом? — и скучает.Вот так, столетия подряд,все влюблены мы невпопад,и странствуют, не совпадая,два сердца, сирых две ладьи,ямб ненасытный услаждаявеликой горечью любви.

* * *

Как никогда, беспечна и добра,я вышла в снег арбатского двора,а там такое было: там светало!Свет расцветал сиреневым кустом,и во дворе, недавно столь пустом,вдруг от детей светло и тесно стало.Ирландский сеттер, резвый, как огонь,затылок свой вложил в мою ладонь,щенки и дети радовались снегу,в глаза и губы мне попал снежок,и этот малый случай был смешон,и все смеялось и склоняло к смеху.Как в этот миг любила я Москвуи думала: чем дольше я живу,тем проще разум, тем душа свежее.Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит —все есть и воспеванью подлежит,что может быть разумней и священней?День жизни, как живое существо,стоит и ждет участья моего,и воздух дня мне кажется целебным.Ах, мало той удачи, что — жила,я совершенно счастлива былав том переулке, что зовется Хлебным.

* * *

Я вас люблю, красавицы столетий,за ваш небрежный выпорх из дверей,за право жить, вдыхая жизнь соцветийи на плечи накинув смерть зверей.Как будто мало ямба и хореяушло на ваши души и тела,на каторге чужой любви старея,о, сколько я стихов перевела!Капризы ваши, шеи, губы, щеки,смесь чудную коварства и проказ —я все воспела, мы теперь в расчете,последний раз благословляю вас!Кто знал меня, тот знает, кто нимало.не знал — поверит, что я жизнь мою,всю напролет, навытяжку стоялапред женщиной, да и теперь стою.Не время ли присесть, заплакать, с местане двинуться? Невмочь мне, говорю,быть тем, что есть, и вожаком семейства,вобравшего зверье и детвору.Довольно мне чудовищем бесполымтому быть братом, этому — сестрой,то враждовать, то нежничать с глаголом,пред тем как стать травою и сосной.Машинки, взятой в ателье проката,подстрочников и прочего трудая не хочу! Я делаюсь богата,неграмотна, пригожа и горда.Я выбираю, поступясь талантом,стать оборотнем с розовым зонтом,с кисейным бантом и под ручку с франтом,а что есть ямб — знать не хочу о том.Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!Неведомо простой душе твоей,какой повадкой и какой усмешкойвладею я — я друг моих друзей.Красавицы, ах, это все неправда!Я знаю вас — вы верите словам.Неужто я покину вас на франта?Он и в подруги не годится вам.Люблю, когда, ступая, как летая,проноситесь, смеясь и лепеча.Суть женственности вечно золотаяи для меня — священная свеча.Обзавестись бы вашими правами,чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!Но кто, как я, сумеет встать пред вами?Но кто, как я, посмеет вас воспеть?

Сон

Наскучило уже, да и некстатио знаменитом друге рассуждать.Не проще ль в деревенской благодатибесхитростно писать слова в тетрадь —при бабочках и при окне открытом,пока темно и дети спать легли…О чем, бишь? Да о друге знаменитом.Свирепей дружбы в мире нет любви.Весь вечер спор, а вам еще не вдоволь,и все о нем и все в укор ему.Любовь моя — вот мой туманный довод.Я не учена вашему уму.Когда б досель была я молодая,все б спорила до расцветанья щек.А слава что? Она — молва худая,но это тем, кто славен, не упрек.О грешной славе рассуждайте сами,а я ленюсь, я молча посижу.Но, чтоб вовек не согласиться с вами,что сделать мне? Я сон вам расскажу.Зачем он был так грозно вероятен?Тому назад лет пять уже иль шестьприснилось мне, что входит мой приятельи говорит: — Страшись. Дурная весть.— О нем? — О нем. — И дик и слабоуменстал разум. Сердце прервалось во мне.Вошедший строго возвестил: — Он умер.А ты держись. Иди к его жене. —Глаза жены серебряного цвета:зрачок ума и сумрак голубой.Во славу знаменитого поэтамой смертный крик вознесся над землей.Домашние сбежались. Ночь крепчала.Мелькнул сквозняк и погубил свечу.Мой сон прошел, а я еще кричала.Проходит жизнь, а я еще кричу.О, пусть моим необратимым прахомприснюсь себе иль стану наяву —не дай мне бог моих друзей оплакать!Все остальное я переживу.Что мне до тех, кто правы и сердиты?Он жив — и только. Нет за ним вины.Я воспою его. А вы судите.Вам по ночам другие снятся сны.

Дом и лес

Этот дом увядает, как лес…Но над лесом — присмотр небосвода,и о лесе печется природа,соблюдая его интерес.Краткий обморок вечной судьбы —спячка леса при будущем снеге.Этот дом засыпает сильнееи смертельней, чем знают дубы.Лес — на время, а дом — навсегда.В доме призрак-бездельник и нищий,а у леса есть бодрый лесничийтам, где высшая мгла и звезда.Так зачем наобум, наугадвсуе связывать с осенью лесато, что в доме разыграна пьесастаромодная, как листопад?В этом доме, отцветшем дотла,жизнь былая жила и крепчала,меж висков и в запястьях стучала,молода и бессмертна была.Книга мучила пристальный ум,сердце тяжко по сердцу томилось,пекло совести грозно дымилосьи вперялось в ночной потолок.В этом доме, неведомо чьем,старых записей бледные главыпризнаются, что хочется славы…Ах, я знаю, что лес ни при чем!Просто утром подуло с небеси соринкою, втянутой глазом,залетела в рассеянный разумэта строчка про дом и про лес…Истощился в дому домовой,участь лешего — воля и нега.Лес — ничей, только почвы и неба.Этот дом — на мгновение — мой.Любо мне возвратиться сюдаи отпраздновать нежно и скорбнодивный миг, когда живы мы оба:я — на время, а лес — навсегда.

* * *

Я завидую ей — молодойи худой, как рабы на галере:горячей, чем рабыни в гареме,возжигала зрачок золотойи глядела, как вместе горелидве зари по-над невской водой.Это имя, каким назвалась,потому что сама захотела, —нарушенье черты и пределаи востока незваная власть,так — на северный край чистотелавдруг — персидской сирени напасть.Но ее и мое именабыли схожи основой кромешной —лишь однажды взглянула с усмешкой —как метелью лицо обмела.Что же было мне делать — посмевшейзваться так, как назвали меня?Я завидую ей — молодойдо печали, но до упаданьяголовою в ладонь, до страданьяя завидую ей же — седойв час, когда не прервали свиданьядве зари по-над невской водой.Да, как колокол, грузной, седой,с вещим слухом, окликнутым зовом:то ли голосом чьим-то, то ль звоном,излученным звездой и звездой,с этим неописуемым зобом,полным песни, уже неземной.Я завидую ей — меж корней,нищей пленнице рая иль ада.О, когда б я была так богата,что мне прелесть оставшихся дней?Но я знаю, какая расплатаза судьбу быть не мною, а ей.

Из цикла «Женщины и поэты»

Так, значит, как вы делаете, друга?Пораньше встав, пока темно-светло,открыв тетрадь, перо берете в рукии пишете? Как, только и всего?Нет, у меня — все хуже, все иначе.Свечу истрачу, взор сошлю в окно,как второгодник, не решив задачи.Меж тем в окне уже светло-темно.Сначала — ночь отчаянья и бденья,потом (вдруг нет?) — неуловимый звук.Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,а мне сегодня лень и недосуг.Теперь о тех, чьи детские портретывперяют в нас неукротимый взгляд:как в рекруты забритые поэты,те стриженые девочки сидят.У, чудища, в которых все нечетко!Указка им — лишь наущенье звезд.Не верьте им, что кружева и челка.Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост.И не хотят, а притворятся ловко.Простак любви влюбиться норовит.Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.Тать мглы ночной, «мне страшно!» говорит.Муж несравненный! Удели ей ада.Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:дай ей страдать — и хлебом не корми!Твоя измена ей сподручней ласки.Не позабудь, прижав ее к груди:все, что ты есть, она предаст огласкена столько лет, сколь есть их впереди.Кто жил на белом свете и мужскогобыл пола, знает, как судьба прочнав нас по утрам: иссохло в горле слово,жить надо снова, ибо ночь прошла.А та, что спит, смыкая пуще веки, —что ей твой ад, когда она в раю?Летит, минуя там, в надзвездном верхе,твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.А все ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,надела прах вчерашнего пераи — прочь, одна, в бесхитростную участь,жить, где жила, где жить опять пора.Те, о которых речь, совсем иначевстречают день. В его начальной тьме,о, их глаза — как рысий фосфор, зрячи,и слышно: бьется сильный пульс в уме.Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!Вчерашний день ей не в науку. Ты —здесь ни при чем. Ее душа свободна.Ей весело, что листья так желты.Ей важно, что тоскует звук о звуке.Что ты о ней — ей это все равно.О муке речь. Но в степень этой мукитебе вовек проникнуть не дано.Ты мучил женщин, ты был смел и волен,вчера шутил — не помнишь нынче, с кем.Отныне будешь, славный муж и воин,там, где Лаура, Беатриче, Керн.По октябрю, по болдинской аллееуходит вдаль, слезы не уронив, —нежнее женщин и мужчин вольнее,чтоб заплатить за тех и за других.

Ночь перед выступлением

Сегодня, покуда вы спали, надеюсь,как всадник в дозоре, во тьму я глядела.Я знала, что поздно, куда же я денусьот смерти на сцене, от бренного дела!Безгрешно рукою водить вдоль бумаги.Писать — это втайне молиться о ком-то.Запеть напоказ — провиниться в обмане,а мне не дано это и неохота.И все же для вас я удобство обмана.Я знак, я намек на былое, на Сороть,как будто сохранны Марина и Аннаи нерасторжимы словесность и совесть.В гортани моей, неумелой да чистой,жил призвук старинного русского слова.Я призрак двусмысленный и неказистыйпоэтов, чья жизнь не затеется снова.За это мне выпало нежности столько,что будет смертельней, коль пуще и больше.Сама по себе я немногого стою.Я старый глагол в современной обложке.О, только за то, что душа не лукаваи бодрствует, благословляя и мучась,не выбирая, где милость, где кара,на время мне посланы жизнь и живучесть.Но что-то творится меж вами и мною,меж мною и вами, меж всеми, кто живы.Не проще ли нам обойтись тишиною,чтоб губы остались свежи и не лживы?Но коль невозможно, коль вам так угодно,возьмите мой голос, мой голос последний!Вовеки я буду добра и свободна,пока не уйду от вас сколько-то-летней…

* * *

Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,не водятся давно в гортани соловьи.Там пламя посреди пустого небосклона,но даже в ночь луны ни слова о любви!Луну над головой держать я притерпеласьдля пущего труда, для возбужденья дум.Но в нынешней луне — бессмысленная прелесть,и стелется Арбат пустыней белых дюн.Лепечет о любви сестра-поэт-певунья —вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.Как зримо возведен из толщи полнолуньячертог для божества, а дверь не заперта.Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,и одинок вблизи вселенской полыньи.Столь длительной луны над миром не бывало,сейчас она пройдет. Ни слова о любви!Так долго я жила, что сердце притупилось,но выжило в бою с невзгодой бытия,и вновь свежим-свежав нем чья-то власть и милость.Те двое под луной — неужто ты и я?

Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине

1. Он и она

Каков? — Таков: как в Африке, курчави рус, как здесь, где вы и я, где север.Когда влюблен — опасен, зол в речах.Когда весна — хмур, нездоров, рассеян.Ужасен, если оскорблен. Ревнив.Рожден в Москве. Истоки крови — родомиз чуждых пекл, где закипает Нил.Пульс — бешеный. Куда там нильским водам!Гневить не следует: настигнет и убьет.Когда разгневан — страшно смугл и бледен.Когда железом ранен в жизнь, в животно стонет, не страшится, кротко бредит.В глазах — та странность, что белок белей,чем нужно для зрачка, который светел.Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,как вольный франт. Вот так ее и встретилв пустой аллее. Какова она?Божественна! Он смотрит (злой, опасный).Собаньская (Ржевусской рождена,но рано вышла замуж, муж — Собаньский,бесхитростен, ничем не знаменит,тих, неказист и надобен для виду.Его собой затмить и заманитьсо временем случится графу Витту.Об этом после). Двадцать третий год.Одесса. Разом — ссылка и свобода.Раб, обезумев, так бывает горд,как он. Ему — двадцать четыре года.Звать — Каролиной. О, из чаровниц!В ней все темно и сильно, как в природе.Но вот письма французский черновикв моем, почти дословном, переводе.

2. Он — ей

(Одесса, ноябрь 1823 года)

Я не хочу Вас оскорбить письмом.Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицуНе молод я (зачеркнуто)… Я молод,но Ваш отъезд к печальному концусудьбы приравниваю. Сердцу тесно(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу(зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство.Когда я вижу Вас, я всякий разсмешон, подавлен, неумен, но верьтетому, что я (зачеркнуто)… что Вас,о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…

Взойти на сцену

Пришла и говорю: как нынешнему снегулегко лететь с небес в угоду февралю,так мне в угоду вам легко взойти на сцену.Не верьте мне, когда я это говорю.О, мне не привыкать, мне не впервой, не вновевзять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,и он умрет, как снег, и обратится в грязь.Неможется! Нет сил! Я отвергаю участьявиться на помост с больничной простыни.Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!О, кто-нибудь, приди и время растяни!По грани роковой, по острию канатаплясунья, так пляши, пока не сорвалась.Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.Так было всякий раз. Так будет в этот раз.Исчерпана до дна пытливыми глазами,на сведенье ушей я трачу жизнь свою.Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале —Себя не сохраню, его не посрамлю.Измучена гортань кровотеченьем речи,но весел мой прыжок из темноты кулис.В одно лицо людей, все явственней и резче,сливаются черты прекрасных ваших лиц.Я обращу в поклон нерасторопность жеста.Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.Достанет ли их вам для малого блаженства?Не навсегда прошу — пускай на миг, на миг…

* * *

Потом я вспомню, что была жива,зима была, и падал снег, жарастесняла сердце, влюблена была —в кого? во что?Был дом на Поварской(теперь зовут иначе)… День-деньской,ночь напролет я влюблена была —в кого? во что?В тот дом на Поварской,в пространство, что зовется мастерскойхудожника.Художника делавлекли наружу, в стужу. Я ждалаего шагов. Сморкался день в окне.Потом я вспомню, что казался мнетруд ожиданья целью бытия,но и тогда соотносила янасущность чудной нежности — с тоскойгрядущею… А дом на Поварской —с немыслимым и неизбежным днем,когда я буду вспоминать о нем…

Дом

Я вам клянусь: я здесь бывала!Бежала, позабыв дышать.Завидев снежного болвана,вздыхала, замедляла шаг.Непрочный памятник мгновенью,снег рукотворный на снегу,как ты, жива на миг, а верю,что жар весны превозмогу.Бесхитростный прилив народак витринам — празднество сулил.Уже Никитские воротаразверсты были, снег валил.Какой полет великолепный,как сердце бедное неслосьвдоль Мерзляковского — и в Хлебный,сквозняк — навылет, двор — насквозь.В жару предчувствия плохого —поступка до скончанья летв подъезд, где ветхий лак плафонатак трогателен и нелеп.Как опрометчиво, как пылкоя в дом влюбилась! Этот домнабит, как детская копилка,судьбой людей, добром и злом.Его жильцов разнообразных,которым не было числа,подвыпивших, поскольку праздник,я близко к сердцу приняла.Какой разгадки разум страждал,подглядывая с добротойнеистовую жизнь сограждан,их сложный смысл, их быт простой?Пока таинственная бытностьмоя в том доме длилась, яего старухам полюбиласьпо милости житья-бытья.В печальном лифте престареломмы поднимались, говоряо том, как тяжко старым теломтерпеть погоду декабря.В том декабре и в том пространстведуша моя отвергла зло,и все казались мне прекрасны,и быть иначе не могло.Любовь к любимому есть нежностько всем вблизи и вдалеке.Пульсировала бесконечностьв груди, в запястье и в виске.Я шла, ущелья коридоровменя заманивали в глубьчужих печалей, свадеб, вздоров,в плач кошек, в лепет детских губ.Мне — выше, мне — туда, где долженпришелец взмыть под крайний свод,где я была, где жил художник,где ныне я, где он живет.Его диковинные вещивоспитаны, как существа.Глаголет их немое вечео чистой тайне волшебства.Тот, кто собрал их воедино,был не корыстен, не богат.Возвышенная вещь родимадуше, как верный пес иль брат.Со свалки времени былоговозвращены и спасены,они печально и беззлобноглядят на спешку новизны.О, для раската громовоготак широко открыт раструбаЧетыре вещих граммофонаво тьме причудливо растут,Я им родня, я погибаюот нежности, когда вхожу,я так же шею выгибаюи так же голову держу.Я, как они, витиевата,и горла обнажен проем.Звук незапамятного вальсасохранен в голосе моем.Не их ли зов меня окликнул,и не они ль меня влеклиочнуться в грозном и великомнедоумении любви?Как добр, кто любит, как огромен,как зряч к значенью красоты!Мой город, словно новый город,мне предъявил свои черты.Смуглей великого арапавосходит ночь. За что мне честь —в окно увидеть два Арбата:и тот, что был, и тот, что есть?Лиловой гроздью виснет сумрак.Вот стул-капризник и чудак.Художник мой портрет рисуети смотрит остро, как чужак.Уже считая катастрофойуют, столь полный и смешной,ямб примеряю пятистопныйк лицу, что так любимо мной.Я знаю истину простую:любить — вот верный путь к тому,чтоб человечество вплотнуюприблизить к сердцу и уму.Всегда быть не хитрей, чем дети,не злей, чем дерево в саду,благословляя жизнь на светезаботливей, чем жизнь свою.Так я жила былой зимою.Ночь разрасталась, как сирень,и все играла надо мноюпечали сильная свирель.Был дом на берегу бульвара.Не только был, но ныне есть.Зачем твержу: я здесь бывала,а не твержу: я ныне здесь?Еще жива, еще любима,все это мне сейчас дано,а кажется, что это былои кончилось давным-давно…

Два гепарда

Этот ад, этот сад, этот зоо —там, где лебеди и зоосад,на прицеле всеобщего взорадва гепарда, обнявшись, лежат.Шерстью в шерсть,плотью в плоть проникая,сердцем втиснувшись в сердце — векадва гепарда лежат. О, какая,два гепарда, какая тоска!Смотрит глаз в золотой, безвоздушный,равный глаз безысходной любви.На потеху толпе простодушнойобнялись и лежат, как легли.Прихожу ли я к ним, ухожу лине слабее с той давней порыих объятье густое, как джунгли,и сплошное, как камень горы.Обнялись — остальное неправда,ни утрат, ни оград, ни преград.Только так, только так, два гепарда,я-то знаю, гепард и гепард.

* * *

Какое блаженство, что блещут снега,что холод окреп, а с утра моросило,что дико и нежно сверкает фольгана каждом углу и в окне магазина.Пока серпантин, мишура, канительвосходят над скукою прочих имуществ,томительность предновогодних недельтерпеть и сносить — что за дивная участь!Какая удача, что тени легливкруг елок и елей, цветущих повсюду,и вечнозеленая новость любвидуше внушена и прибавлена к чуду.Откуда нагрянули нежность и ель,где прежде таились и как сговорились!Как дети, что ждут у заветных дверей,я ждать позабыла, а двери открылись.Какое блаженство, что надо решать,где краше затеплится шарик стеклянный,и только любить, только ель наряжатьи созерцать этот мир несказанный…

* * *

Прохожий, мальчик, что ты? Мимоиди и не смотри мне вслед.Мной тот любим, кем я любима!К тому же знай: мне много лет.Зрачков горячую угрюмостьвперять в меня повремени:то смех любви, сверкнув, как юность,позолотил черты мои.Иду… февраль прохладой лечитжар щек… и снегу намелотак много… и нескромно блещеткрасой любви лицо мое.

Воспоминание

Мне говорят: который годв твоем дому идет ремонт,и, говорят, спешит народвзглянуть на бодрый ход работ.Какая вновь взята Казаньи в честь каких побед и ранвстает мучительный глазамцветастый азиатский храм?Неужто столько мастеровты утруждаешь лишь затем,созвав их из чужих сторон,чтоб тень мою свести со стен?Да не любезничай, чудак!Ату ее, гони взашей —из вечной нежности собак,из краткой памяти вещей!Не надо храма на крови!Тень кротко прянет за карниз —а ты ей лакомство скорми,которым угощают крыс.А если в книжный переплет —пусть книги кто-нибудь сожжет.Она опять за свой полет —а ты опять за свой сачок.Не позабудь про дрожь перил:дуб изведи, расплавь металлам локоть столько говорил,покуда вверх и вниз летал.А если чья-нибудь душавдруг обо мне тайком всплакнет —пусть в устье снега и дождявспорхнет сквозь белый потолок.И главное — чтоб ни однойсвечи, чтоб ли одной свеча:умеет обернуться мнойсвеча, горящая в ночи.Не дай, чтоб пялилась свечав твои зрачки своим зрачком.Вот что еще: убей сверчка!Мне доводилось быть сверчком.Все делай так, как говорю,пока не поздно, говорю,не то устанешь к декабрюи обратишь свой дом в зарю.

Февраль без снега

Не сани летели — телегаскрипела, и маленький леспросил подаяния снегау жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:какая невзрачная рань!Мы оба тоскуем смертельно,не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,измучив поля и сады,обычную скудость невзгодывозводит в значенье беды.Зияли надземные недра,светало, а солнце не шло.Взамен плодородного небависело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживыне надо, и поздно уже.Лишь бедная прибыль снежинкиугодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,я знала морщинами лба,что я в эту зиму усталаскитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,искала окольных путейузнать про возможные сдвигив судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,твердил: его нет! его нет!Смеркалось, а он все обедал,вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!Мой почерк мне скупки и нем.Писать, как хочу, не умею,писать, как умею, — зачем?Стекло голубело, и дивностьиз пекла антенн и релепроистекала, и длилась,и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,над бездной земли и водыодной в мироздании дикомнестись, словно лучик звезды?Пока ты скиталась, виталамеж башней и зреньем людей,открылась небесная тайнаи стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,и доблестный твой голосокнеоспоримо и смелопадение снега предрек.Сказала: грядущею ночьюначнется в Москве снегопад.Свою драгоценную ношуна нас облака расточат.Забудет короткая памятьо муке бесснежной зимы,а снег будет падать и падать,висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,чрезмерной любовью судьбы,усладою губ и напитком,весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,богатством снабдит бедняка,и в этом блаженстве белейшемсойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на светеметели вседобрая власть,и будем мы — баловни, детиприроды, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.Снег падал и долго был жив.А я — влюблена и любима,и вот моя книга лежит.

* * *

Андрею Вознесенскому

За что мне все это?Февральской теплыни подарки,поблажки небес:то прилив, то отлив снегопада.То гляну в окно:белизна без единой помарки,то сумерки выросли,словно растения сада.Как этого мало,и входит мой гость ненаглядный.Какой ты нарядный,а мог оборванцем скитаться.Ты сердцу приходишься братом,а зренью — наградой.О, дай мне бедоюс твоею звездой расквитаться.Я — баловень чей-то, и не остается оружьяума, когда в дар принимаютвой дар драгоценный.Входи, моя радость.Ну, что же ты медлишь, Андрюша,в прихожей,как будто в последних потемках за сценой?Стекло о стекло, лоб о губы,а ложки — о плошки.Не слишком ли это?Нельзя ли поменьше, поплоше?Боюсь, что так много.Ненадобно больше, о, боже.Но ты расточитель,вот книга в зеленой обложке.Собрат досточтимый,люблю твою новую книгу,еще не читая, лаская ладонями глянец.Я в нежную зелень проникнуи в суть ее вникну.Как все зеленеет —куда ни шагнешь и ни глянешь.Люблю, что живу,что сиденье на ветхом диванегостей неизбывных его обрекло на разруху.Люблю всех, кто жив.Только не расставаться давайте,сквозь слезы смотретьи нижайше дивиться друг другу.

* * *

Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.— Вам сколько лет? — Ответила:— Осьмнадцать.Многоугольник скул, локтей, колен.Надменность, угловатость и косматость.Все чудно в ней: и доблесть худобы,и рыцарский какой-то блеск во взгляде,и смуглый лоб… Я знаю эти лбы:ночь напролет при лампе и тетради.Так и сказала: — Мне осьмнадцать лет.Меня никто не понимает в доме.И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! —И плачет, не убрав лицо в ладони.Люблю, как смотрит гневно и темно,и как добра, и как жадна до боли.Я улыбаюсь. Знаю, что — давно,а думаю: давно ль и я, давно ли?..Прощается. Ей надобно — скорей,не расточив из времени ни часа,робеть, не зная прелести своей,печалиться, не узнавая счастья…

* * *

Сад еще не облетал,только береза желтела.«Вот уж и август настал», —я написать захотела. —«Вот уж и август настал», —много ль ума в этой строчке,мне ль разобраться? На садосень влияла все строже.И самодержец душитам, где исток звездопада,повелевал: — Не пиши!Августу славы не надо.Слитком последней жарысыщешь эпитет не ты ли,коль золотые шары,видишь, и впрямь золотые.Так моя осень текла.Плод упадал переспелый.Возле меня и столадень угасал не воспетый.В прелести действий земныхлишь тишина что-то значит.Слишком развязно о нихбренное слово судачит.Судя по хладу светил,по багрецу перелеска,Пушкин, октябрь наступил.Сколько прохлады и блеска!Лед поутру обметалночью налитые лужи.«Вот уж и август настал», —ах, не дописывать лучше.Бедствую и не могуследовать вещим капризам.Но золотится в снегуавгуста маленький призрак.Затвердевает декабрь.Весело при снегопадеслышать, как вечный диктантвдруг достигает тетради…

* * *

Завидна мне извечная привычкабыть женщиной и мужнею женою,но уж таков присмотр небес за мною,что ничего из этого не вышло.Храни меня, прищур неумолимый,в сохранности от всех благополучий,но обойди твоей опекой жгучейдвух девочек, замаранных малиной.Еще смеются, рыщут в листьях ягоди вдруг, как я, глядят с такой же грустью.Как все, хотела, и поила грудью,хотела — медом, а вспоила — ядом.Непоправима и невероятнав их лицах мета нашего единства.Уж коль ворона белой уродится,не дай ей бог, чтоб были воронята.Белеть — нелепо, а чернеть — не ново,чернеть — недолго, а белеть — безбрежно.Все более я пред людьми безгрешна,все более я пред детьми виновна.

* * *

Я школу Гнесиных люблю,пока влечет меня прогулкапо снегу, от угла к углу,вдоль Скатертного переулка.Дорожка — скатертью, богаткрахмал порфироносной прачки.Моих две тени по бокам —две хилых пристяжных в упряжке.Я школу Гнесиных люблюза песнь, за превышенье прозы,за желтый цвет, что ноябрюпредъявлен, словно гроздь мимозы.Когда смеркается досугза толщей желтой штукатурки,что делает согбенный звуквнутри захлопнутой шкатулки?Сподвижник музыки ушел —где музыка? Душа погасладля сна, но сон творим душой,и музыка не есть огласка.Не потревожена смычкоми не доказана нимало,что делает тайком, молчкомее материя немая?В тигриных мышцах тишиныона растет прыжком подспудным,и сны ее совершенысокрытым от людей поступком.Я школу Гнесиных люблюв ночи, но более при свете,скользя по утреннему льду,ловить еду в худые сети.Влеку суму житья-бытья —иному подлежа влеченью,возвышенно бредет дитяс огромною виолончелью.И в две слезы, словно в бинокль,с недоуменьем обнаружу,что безбоязненный бемольпорхнул в губительную стужу.Чтобы душа была чиста,и надобно доверье к храму,где чьи-то детские уставовеки распевают гамму,и крошка-музыкант таков,что, бодрствуя в наш час дремотный,один вдоль улиц и вековвсегда бредет он с папкой нотной.Я школу Гнесиных люблю,когда бела ее оградаи сладкозвучную ладьюколышут волны снегопада.Люблю ее, когда веснавелит, чтоб вылезли летуньии в даль открытого окнадоверчиво глядят певуньи.Зачем я около стою?Мы слух на слух не обменяем:мой — обращен во глубь мою,к сторонним звукам невменяем.Прислушаюсь — лишь боль и резь,а кажется — легко, легко ведь…Сначала — музыка. Но речьвольна о музыке глаголить.

* * *

У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбатазаботами или бездельем дня,спросила я: — Скажите, нет ли брата,меж всеми вами брата для меня?— Нет брата, — отвечали, — не взыщите. —Тот пил вино, тот даму провожал.И каждый прибегал к моей защитеи моему прощенью подлежал.

Стихотворение, написанное давным-давно

Пятнадцать мальчиков,а может быть, и больше,а может быть, и меньше, чем пятнадцать,испуганными голосами мне говорили:«Пойдем в кино или в музейизобразительных искусств».Я отвечала им примерно вот что:«Мне некогда».Пятнадцать мальчиковдарили мне подснежники.Пятнадцать мальчиков мне говорили:«Я никогда тебя не разлюблю».Я отвечала им примерно вот что:«Посмотрим».Пятнадцать мальчиковтеперь живут спокойно.Они исполнили тяжелую повинностьподснежников, отчаянья и писем.Их любят девушки — иные красивее, чем я,иные некрасивей.Пятнадцать мальчиковпреувеличенно свободно,а подчас злорадноприветствуют меня при встрече,приветствуют во мне при встречесвое освобождение,нормальный сон и пищу…Напрасно ты идешь, последний мальчик.Поставлю я твои подснежники в стакан,и коренастые их стебли обрастутсеребряными пузырьками.Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,и, победив себя, ты будешь говоритьсо мной надменно,как будто победил меня,а я пойду по улице, по улице…

* * *

Моя машинка — не моя.Мне подарил ее коллега,которому она мала,а мне как раз, но я жалелаее за то, что человекобрек ее своим повадкам,и, сделавшись живей, чем вещь,она страдала, став подарком.Скучал и бунтовал зверек,неприрученный нрав насупив,и отвергал как лишний слогвысокопарнейший мой суффикс.Пришелец из судьбы чужойпереиначивал мой почерк,меня неведомой душойотяготив, но и упрочив.Снесла я произвол благойи сделаюсь судьбой моею —всегда желать, чтоб мой глаголбыл проще, чем сказать умею.Пока в себе не ощутишьпоследней простоты насущность,слова твои — пустая тишь,зачем ее слагать и слушать?Какое слово предпочестьсловам, их грешному излишку —не знаю, но всего, что есть,упор и понуканье слышу.

Москва ночью при снеге(отрывок)

Родитель-хранитель-ревнитель души,что ластишься чудом и чадом?Усни, не таращь на луну этажи,не мучь Александровским садом.Москву ли дразнить белизною Афинв ночь первого сильного снега?(Мой друг, твое имя окликнет с афишиз отчужденья, как с неба.То ль скареда-лампа жалеет огня,то ль так непроглядна погода,мой друг, твое имя читает меняи не узнает пешехода.)Эй, чудище, храмище, больно смотреть,орды угомон и поминки,блаженная пестрядь, родимая речь —всей кровью из губ без запинки.Деньга за щекою, раскосый башмакв садочке, в калине-малине.И вдруг ни с того ни с сего, просто так,в ресницах — слеза по Марине…

* * *

Стихотворения чудный театр,нежься и кутайся в бархат дремотный.Я ни при чем, это занят работойчуждых божеств несравненный талант.Я лишь простак, что извне приглашендля сотворенья стороннего действа.Я не хочу! Но меж звездами где-тогрозную палочку взял дирижер.Стихотворения чудный театр,нам ли решать, что сегодня сыграем?Глух к наставленьям и недосягаемв музыку нашу влюбленный тиран.Что он диктует? И есть ли навес —нас упасти от любви его лютой?Как помыкает безграмотной лютнейбезукоризненный гений небес!Стихотворения чудный театр,некого спрашивать: вместо ответа —мука, когда раздирают отверстьятруб — для рыданья и губ — для тирад.Кончено! Лампы огня не таят.Вольно! Прощаюсь с божественным игом.Вкратце — всей жизнью и смертью — разыгранстихотворения чудный театр.

Победа

В день празднества, в час майского дождя,в миг соловьиных просьб и повелений,когда давно уж выросло дитя,рожденное порой послевоенной,когда разросся в небе фейерверк,как взрыв сирени бел, лилов и розов, —вдруг поглядит в былое человеки взгляд его становится серьезен.Есть взгляд такой, такая тень чела —чем дальше смотришь, тем зрачок влажнее.То память о войне, величинараздумья и догадка — неужелия видела тот май, что превзошелиные маи и доныне прочен?Крик радости в уста, слезу в зрачоквписал его неимоверный почерк.На площади, чья древняя красакраснеет без изъяна и пробела,исторгнув думу, прянул в небесавздох всей земли и всех людей — Победа!

Анне Каландадзе

Как мило все было, как странно.Луна восходила, и Аннапечалилась и говорила:— Как странно все это, как мило.В деревьях вблизи ипподрома —случайная сень ресторана.Веселье людей. И природа:луна, и деревья, и Анна.Вот мы — соучастники сборищ.Вот Анна — сообщник природы,всего, с чем вовеки не споришь,лишь смотришь — мгновенья и годы.У трав, у луны, у туманаи малого нет недостатка.И я понимаю, что Анна —явленье того же порядка.Но, если вблизи ипподрома,но, если в саду ресторана,и Анна, хотя и продрогла,смеется так мило и странно,я стану резвей и развязнейи вымолвлю тост неизбежный:— Ах, Анна, я прелести вашейтакой почитатель прилежный.Позвольте спросить вас: а развеваш стих — не такая ж загадка,как встреча Куры и Арагвыблиз Мцхета во время заката?Как эти прекрасные рекислились для иного значенья,так вашей единственной речинерасторжимы теченья.В ней чудно слова уцелели,сколь есть их у Грузии милой,и раньше — до Свети-Цховели,и дальше — за нашей могилой.Но, Анна, вот сад ресторана,веселье вблизи ипподрома,и слышно, как ржет неустанноконей неусыпная дрема.Вы, Анна, — ребенок и витязь,вы — маленький стебель бесстрашный,но, Анна, клянитесь, клянитесь,что прежде вы не были в хашной!И Анна клялась и смеялась,смеялась и клятву давала:— Зарей, затевающей алость,клянусь, что еще не бывала!О жизнь, я люблю твою сущность:луну, и деревья, и Анну,и Анны смятенье и ужас,когда подступали к духану.Слагала душа потаенносвой шелест, в награду за этоприсутствие Галактионаравнялось избытку рассвета,не то, чтобы видимо зренью,но очевидно для сердца,и слышалось: — Есмь я и реювот здесь, у открытого срезаскалы и домов, что навислинад бездной Куры близ Метехи.Люблю ваши детские мыслии ваши простые утехи.И я помышляла: покудасоседом той тени не стану,дай, жизнь, отслужить твое чудо,ту ночь, и то утро, и Анну…

* * *

Я столько раз была мертваиль думала, что умираю,что я безгрешный лист мараю,когда пишу на нем слова.Меня терзали жизнь, нужда,страх поутру, что все сначала.Но Грузия меня всегдазвала к себе и выручала.До чудных слез любви в зрачкахи по причине неизвестной,о, как, когда б вы знали, — какменя любил тот край прелестный.Тифлис, не знаю, невдомек —каким родителем суровымя брошена на твой порогподкидышем большеголовым?Тифлис, ты мне не объясняли я ни разу не спросила:за что дарами осыпали мне же говорил «спасибо»?Какую жизнь ни сотворюиз дней грядущих, из тумана, —чтоб отслужить любовь твою,все будет тщетно или мало…

* * *

Помню — как вижу, зрачки затемнювеками, вижу: о, как загореловсе, что растет, и, как песнь, затянуимя земли и любви: Сакартвело.Чуждое чудо, грузинская речь,Тереком буйствуй в теснине гортани,ах, я не выговорю — без предтечкрови, воспитанной теми горами.Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,в предки не взять и родство опровергнуть?Ваше — во мне, если в почву вошлакосточка, — выйдет она на поверхность.Слепы уста мои, где поводырь,чтобы мой голос впотьмах порезвился?Леса ли оклик услышу, воды ль —кажется: вот говорят по-грузински.Как я люблю, славянин и простак,недосягаемость скороговорки,помнишь: лягушки в болоте… О, какмучают горло предгорья, пригоркиграмоты той, чьи вершины в снегуУшбы надменней. О, вздор альпенштока!Гмерто, ужель никогда не смогувысказать то — несказанное что-то?Только во сне — велика и чиста,словно снега, разрастаюсь и рею,сколько хочу, услаждаю устаречью грузинской, грузинскою речью…

* * *

Я знаю, все будет: архивы, таблицы…Жила-была Белла… потом умерла…И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,где Гия и Шура встречали меня.О, длилось бы вечно, что прежде бывало:с небес упадал солнцепек проливной,и не было в городе этом подвала,где Гия и Шура не пили со мной.Как свечи, мерцают родимые лица.Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.Нас нет, но в крутых закоулках Тифлисамы встретимся: Гия, и Шура, и я.Счастливица, знаю, что люди другиев другие помянут меня времена.Спасибо! — Да тщетно: как Шура и Гия,никто никогда не полюбит меня.

Путник

Прекрасной медленной дорогойиду в Алекино (онозовет себя: Алекин),и дух мой, мерный и здоровый,мне внове, словно не знакоми, может быть, не современникмне тот, по склону, сквозь репейник,в Алекино за молокомбредущий путник. Да туда ли,затем ли, ныне ль он идет,врисован в луг и небосводдля чьей-то думы и печали?Я — лишь сейчас, в сей миг, а он —всегда: пространства завсегдатай,подошвами худых сандалийосуществляет ход времендоль вечности и косогора.Приняв на лоб припек огнянебесного, он от менявсе дальше и — исчезнет скоро.Смотрю вослед своей душе,как в сумерках на убыль света,отсутствую и брезжу где-тоте ли еще, то ли уже.И, выпроставшись из артерий,громоздких пульсов и костей,вишу, как стайка новостей,в ночи не принятых антенной.Мое сознанье растолкави заново его туманядремотной речью, тетя Маняпротягивает мне стаканпарной и первобытной влаги.Сижу. Смеркается. Дождит.Я вновь жива и вновь должниквдали белеющей бумаги.Старуха рада, что зятьяубрали сено. Тишь. Беспечность.Течет, впадая в бесконечность,журчание житья-бытья.И снова путник одержимыйвступает в низкую зарю,и вчуже долго я смотрюна бег его непостижимый.Непоправимо сир и жив,он строго шествует куда-то,как будто за красу закатана нем ответственность лежит.

Сказка о дожде

«в нескольких эпизодах

с диалогом и хором детей»

Евгений Евтушенко

1

Со мной с утра не расставался Дождь.— О, отвяжись! — я говорила грубо.Он отступал, но преданно и грустновновь шел за мной, как маленькая дочь.Дождь, как крыло, прирос к моей спине.Его корила я:— Стыдись, негодник!К тебе в слезах взывает огородник!Иди к цветам!Что ты нашел во мне?Меж тем вокруг стоял суровый зной.Дождь был со мной, забыв про все на свете.Вокруг меня приплясывали дети,как около машины поливной.Я, с хитростью в душе, вошла в кафе.Я спряталась за стол, укрытый нишей.Дождь за окном пристроился, как нищий,и сквозь стекло желал пройти ко мне.Я вышла. И была моя щеканаказана пощечиною влаги,но тут же Дождь, в печали и отваге,омыл мне губы запахом щенка.Я думаю, что вид мой стал смешон.Сырым платком я шею обвязала.Дождь на моем плече, как обезьяна,сидел.И город этим был смущен.Обрадованный слабостью моей,он детским пальцем щекотал мне ухо.Сгущалась засуха. Все было сухо.И только я промокла до костей.

2

Но я была в тот дом приглашена,где строго ждали моего привета,где над янтарным озером паркетавсходила люстры чистая луна.Я думала: что делать мне с Дождем?Ведь он со мной расстаться не захочет.Он наследит там. Он ковры замочит.Да с ним меня вообще не пустят в дом.Я строго объяснила: — Добротаво мне сильна, но все ж не безгранична.Тебе ходить со мною неприлично. —Дождь на меня смотрел, как сирота.— Ну, черт с тобой, — решила я, — иди!Какой любовью на меня ты пролит?Ах, этот странный климат, будь он проклят! —Прощенный Дождь запрыгал впереди.

3

Хозяин дома оказал мне честь,которой я не стоила. Однако,промокшая всей шкурой, как ондатра,я у дверей звонила ровно в шесть.Дождь, притаившись за моей спиной,дышал в затылок жалко и щекотно.Шаги — глазок — молчание — щеколда.Я извинилась: — Этот Дождь со мной.Позвольте, он побудет на крыльце?Он слишком влажный, слишком удлиненныйдля комнат.— Вот как? — молвил удивленныйхозяин, изменившийся в лице.

4

Признаться, я любила этот дом.В нем свой балет всегда вершила легкость.О, здесь углы не ушибают локоть,здесь палец не порежется ножом.Любила все: как медленно хрустятшелка хозяйки, затененной шарфом,и, более всего, плененный шкафом —мою царевну спящую — хрусталь.Тот, в семь румянцев розовевший спектр,в гробу стеклянном, мертвый и прелестный.Но я очнулась. Ритуал приветствий,как опера, станцован был и спет.

5

Хозяйка дома, честно говоря,меня бы не любила непременно,но робость поступить несовременночуть-чуть мешала ей, что было зря.— Как поживаете? (О блеск грозы,смиренный в тонком горлышке гордячки!)— Благодарю, — сказала я, — в горячкея провалялась, как свинья в грязи.(Со мной творилось что-то в этот раз.Ведь я хотела, поклонившись слабо,сказать:— Живу хоть суетно, но славно,тем более, что снова вижу вас.)Она произнесла:— Я вас браню.Помилуйте, такая одаренность!Сквозь дождь! И расстоянья отдаленность! —Вскричали все:— К огню ее, к огню!— Когда-нибудь, во времени другом,на площади, средь музыки и брани,мы б свидеться могли при барабане,вскричали б вы:— В огонь ее, в огонь!За все! За дождь! За после! За тогда!За чернокнижье двух зрачков чернейших,за звуки, с губ, как косточки черешни,летящие без всякого труда!Привет тебе! Нацель в меня прыжок.Огонь, мой брат, мой пес многоязыкий!Лижи мне руки в нежности великой!Ты — тоже Дождь! Как влажен твой ожог!— Ваш несколько причудлив монолог, —проговорил хозяин уязвленный.Но, впрочем, слава поросли зеленой!Есть прелесть в поколенье молодом.— Не слушайте меня! Ведь я в бреду! —просила я. — Все это Дождь наделал.Он целый день меня казнил, как демон.Да, это Дождь вовлек меня в беду.И вдруг я увидала — там, в окне,мой верный Дождь один стоял и плакал.В моих глазах двумя слезами плаваллишь след его, оставшийся во мне.

6

Одна из гостий, протянув бокал,туманная, как голубь над карнизом,спросила с неприязнью и капризом:— Скажите, правда, что ваш муж богат?— Богат ли он? Не знаю. Не вполне.Но он богат. Ему легка работа.Хотите знать один секрет? — Есть что-тонеизлечимо нищее во мне.Его я научила колдовству —во мне была такая откровенность —он разом обратит любую ценностьв круг на воде, в зверька или траву.Я докажу вам! Дайте мне кольцо.Спасем звезду из тесноты колечка! —Она кольца мне не дала, конечно,в недоуменье отстранив лицо.— И, знаете, еще одна деталь —меня влечет подохнуть под забором.(Язык мой так и воспалялся вздором.О, это Дождь твердил мне свой диктант.)

7

Все, Дождь, тебе припомнится потом!Другая гостья, голосом глубоким,осведомилась:— Одаренных богомкто одаряет? И каким путем?Как погремушкой, мной гремел озноб:— Приходит бог, преласков и превесел,немножко старомоден, как профессор,и милостью ваш осеняет лоб.А далее — летите вверх и вниз,в кровь разбивая локти и коленкио снег, о воздух, об углы Кваренги,о простыни гостиницей больниц.Василия Блаженного, в зубцах,тот острый купол помните?Представьтевсей кожей об него!— Да вы присядьте! —она меня одернула в сердцах.

8

Тем временем, для радости гостей,творилось что-то новое, родное:в гостиную впускали кружевное,серебряное облако детей.Хозяюшка, прости меня, я зла!Я все лгала, я поступала дурно!В тебе, как на губах у стеклодува,явился выдох чистого стекла.Душой твоей насыщенный сосуд,дитя твое, отлитое так нежно!Как точен контур, обводящий нечто!О том не знала я, не обессудь.Хозяюшка, звериный гений твойв отчаянье вселенном и всенощномнад детищем твоим, о, над сыночкомвеликой поникает головой.Дождь мои губы звал к ее руке.Я плакала:— Прости меня! Прости же!Глаза твои премудры и пречисты!

9

Тут хор детей возник невдалеке:Наш номер был объявлен.Уста младенцев. Жуть.Мы — яблочки от яблонь.Вот наша месть и суть.Вниманье! Детский лепет.Мы вас не подведем.Не зря великолепенкамин, согревший дом.В лопатках — холод милыйи острия двух крыл.Нам кожу алюминий,как изморозь, покрыл.Чтоб было жить не скучно,нас трогает поройискусствочко, искусство,ребеночек чужой.Дождливость есть оплошностьпустых небес. Ура!О пошлость, ты не подлость,ты лишь уют ума.От боли и от гневаты нас спасешь потом.Целуем, королева,твой бархатный подол!

10

Лень, как болезнь, во мне смыкала круг.Мое плечо вело чужую руку.Я, как птенца, в ладони грела рюмку.Попискивал ее открытый клюв.Хозяюшка, вы ощущали груда,над мальчиком, заснувшим спозаранку,в уста его, в ту алчущую ранку,отравленную проливая грудь?Вдруг в нем, как в перламутровом яйце,спала пружина музыки согбенной?Как радуга — в бутоне краски белой?Как тайный мускул красоты — в лице?Как в Сашеньке — непробужденный Блок?Медведица, вы для какой забавыв детеныше влюбленными зубамивыщелкивали бога, словно блох?

11

Хозяйка налила мне коньяка:— Вас лихорадит. Грейтесь у камина. —Прощай, мой Дождь!Как весело, как милопринять мороз на кончик языка!Как крепко пахнет розой от вина!Вино, лишь ты ни в чем не виновато.Во мне расщеплен атом винограда,во мне горит двух разных роз война.Вино мое, я твой заблудший князь,привязанный к двум деревам склоненным.Разъединяй! Не бойся же! Со звономменя со мной пусть разлучает казнь!Я делаюсь все больше, все добрей!Смотрите — я уже добра, как клоун,вам в ноги опрокинутый поклоном!Уж тесно мне средь окон и дверей!О господи, какая доброта!Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени!Я вас люблю! Застенчивость калекибледнит мне щеки и кривит уста.Что сделать мне для вас хотя бы раз?Обидьте! Не жалейте, обижая!Вот кожа моя — голая, большая:как холст для красок, чист простор для ран!Я вас люблю без меры и стыда!Как небеса, круглы мои объятья.Мы из одной купели. Все мы братья.Мой мальчик, Дождь! Скорей иди сюда!

12

Прошел по спинам быстрый холодок.В тиши раздался страшный крик хозяйки.И ржавые, оранжевые знакивдруг выплыли на белый потолок.И — хлынул Дождь! Его ловили в таз.В него впивались веники и щетки.Он вырывался. Он летел на щеки,прозрачной слепотой вставал у глаз.Отплясывал нечаянный канкан.Звенел, играя с хрусталем воскресшим.Дом над Дождем уж замыкал свой скрежет,как мышцы обрывающий капкан.Дождь с выраженьем ласки и тоски,паркет марая, полз ко мне на брюхе.В него мужчины, поднимая брюки,примерившись, вбивали каблуки.Его скрутили тряпкой половойи выжимали, брезгуя, в уборной.Гортанью, вдруг охрипшей и убогой,кричала я:— Не трогайте! Он мой!Он был живой, как зверь или дитя.О, вашим детям жить в беде и муке!Слепые, тайн не знающие рукизачем вы окунули в кровь Дождя?Хозяин дома прошептал:— Учти,еще ответишь ты за эту встречу! —Я засмеялась:— Знаю, что отвечу.Вы безобразны. Дайте мне пройти.

13

Пугал прохожих вид моей беды.Я говорила:— Ничего. Оставьте.Пройдет и это. —На сухом асфальтея целовала пятнышко воды.Земли перекалялась нагота,и горизонт вкруг города был розов.Повергнутое в страх Бюро прогнозовосадков не сулило никогда.

Озноб

Хвораю, что ли, — третий день дрожу,как лошадь, ожидающая бега.Надменный мой сосед по этажуи тот вскричал:— Как вы дрожите, Белла!Но образумьтесь! Странный ваш недугколеблет стены и сквозит повсюду.Моих детей он воспаляет духи по ночам звонит в мою посуду.Ему я отвечала:— Я дрожувсе более — без умысла худого.А впрочем, передайте этажу,что вечером я ухожу из дома.Но этот трепет так меня трепал,в мои слова вставлял свои ошибки,моей ногой приплясывал, мешалгубам соединиться для улыбки.Сосед мой, перевесившись в пролет,следил за мной брезгливо, но без фальши.Его я обнадежила:— Прологвы наблюдали. Что-то будет дальше?Моей болезни не скучал сюжет!В себе я различала, взглядом скорбным,мельканье диких и чужих существ,как в капельке воды под микроскопом.Все тяжелей меня хлестала дрожь,вбивала в кожу острые гвоздочки.Так по осине ударяет дождь,наказывая все ее листочки.Я думала: как быстро я стою!Прочь мускулы несутся и резвятся!Мое же тело, свергнув власть мою,ведет себя свободно и развязно.Оно все дальше от меня! А вдругоно исчезнет вольно и опасно,как ускользает шар из детских руки ниточку разматывает с пальца?Все это мне не нравилось.Врачусказала я, хоть перед ним робела:— Я, знаете, горда и не хочусносить и впредь непослушанье тела.Врач объяснил:— Ваша болезнь проста.Она была б и вовсе безобидна,но ваших колебаний частотапрепятствует осмотру — вас не видно.Вот так, когда вибрирует предмети велика его движений малость,он зрительно почти сведен на нети выглядит, как слабая туманность.Врач подключил свой золотой приборк моим предметам неопределенным,и острый электрический прибойохолодил меня огнем зеленым.И ужаснулись стрелка и шкала!Взыграла ртуть в неистовом подскоке!Последовал предсмертный всплеск стекла,и кровь из пальцев высекли осколки.Встревожься, добрый доктор, оглянись!Но он, не озадаченный нимало,провозгласил:— Ваш бедный организмсейчас функционирует нормально.Мне стало грустно. Знала я самасвою причастность к этой высшей норме.Не умещаясь в узости ума,плыл надо мной ее чрезмерный номер.И, многозначной цифрою мытарствнаученная, нервная система,пробившись, как пружины сквозь матрац,рвала мне кожу и вокруг свистела.Уродующий кисть огромный пульсвсегда гудел, всегда хотел на волю.В конце концов казалось: к черту! Пустьим захлебнусь, как Петербург Невою!А по ночам — мозг навострится, ждет.Слух так открыт, так взвинчен тишиною,что скрипнет дверь иль книга упадет,и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!Да, я не смела укротить зверей,в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.При мне всегда стоял сквозняк дверей!При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!В моих зрачках, нависнув через край,слезы светлела вечная громада.Я — все собою портила! Я — райрастлила б грозным неуютом ада.Врач выписал мне должную латынь,и с мудростью, цветущей в человеке,как музыку по нотным запятым,ее читала девушка в аптеке.И вот теперь разнежен весь мой домцелебным поцелуем валерьяны,и медицина мятным языкомдавно мои зализывает раны.Сосед доволен, третий раз подрядон поздравлял меня с выздоровленьемчерез своих детей и, говорят,хвалил меня пред домоуправленьем.Я отдала визиты и долги,ответила на письма. Я гуляю,особо, с пользой делая круги.Вина в шкафу держать не позволяю.Вокруг меня — ни звука, ни души.И стол мой умер и под пылью скрылся.Уставили во тьму карандашитупые и неграмотные рыльца.И, как у побежденного коня,мой каждый шаг медлителен, стреножен.Все хорошо! Но по ночам меняопасное предчувствие тревожит.Мой врач еще меня не уличил,но зря ему я голову морочу,ведь все, что он лелеял и лечил,я разом обожгу иль обморожу.Я, как улитка в костяном гробу,спасаюсь слепотой и тишиною,но, поболев, пощекотав во лбу,рога антенн воспрянут надо мною.О звездопад всех точек и тире,зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,подрагивая в чистом серебрерусалочьих мурашек, жгущих спину!Ударь в меня, как в бубен, не жалей,озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!Я — балерина музыки твоей!Щенок озябший твоего мороза!Пока еще я не дрожу, о, нет,сейчас о том не может быть и речи.Но мой предусмотрительный соседуже со мною холоден при встрече.

Приключение в антикварном магазине

Зачем? — да так, как входят в глушь осин,для тишины и праздности гулянья, —не ведая корысти и желанья,вошла я в антикварный магазин.Недобро глянул старый антиквар.Когда б он не устал за два столетьялелеять нежной ветхости соцветья,он вовсе б мне дверей не открывал.Он опасался грубого вредадля слабых чаш и хрусталя больного.Живая подлость возраста иногобыла ему враждебна и чужда.Избрав меня меж прочими людьми,он кротко приготовился к подвоху,и ненависть, мешающая вздоху,возникла в нем с мгновенностью любви.Меж тем искала выгоды толпа,и чужеземец, мудростью холодной,вникал в значенье люстры старомоднойи в руки брал бессвязный хор стекла.Недосчитавшись голоска одной,в былых балах утраченной подвески,на грех ее обидевшись по-детски,он заскучал и захотел домой.Печальную пылинку серебравлекла старуха из глубин юдоли,и тяжела была ее ладонився невесомость быта и добра.Какая грусть — средь сумрачных теплицразглядывать осеннее предсмертьечужих вещей, воспитанных при светеогней угасших и минувших лиц.И вот тогда, в открывшейся тиши,раздался оклик запаха и цвета:ко мне взывал и ожидал ответаневнятный жест неведомой души.Знакомой боли маленький горнисттрубил, словно в канун стихосложенья, —так требует предмет изображенья,и ты бежишь, как верный пес на свист.Я знаю эти голоса ничьи.О плач всего, что хочет быть воспето!Навзрыд звучит немая просьба эта,как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.Отчаявшись, до крайности дойдя,немое горло просьбу излучало.Я ринулась на зов, и для началасказала я: — Не плачь, мое дитя.— Что вам угодно? — молвил антиквар. —Здесь все мертво и не способно к плачу. —Он, все еще надеясь на удачу,плечом меня теснил и оттирал.Сведенные враждой, плечом к плечустояли мы. Я отвечала сухо:— Мне, ставшею открытой раной слуха,угодно слышать все, что я хочу.— Ступайте прочь! — он гневно повторял.Н вдруг, средь слабоумия сомнений,в уме моем сверкнул случайно генийи выпалил: — Подайте тот футляр!— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр!— Фуляр?— Помилуйте, футляр из черной кожи. —Он бледен стал и закричал: — О боже!Все, что хотите, но не тот футляр.Я вас прошу, я заклинаю вас!Вы молоды, вы пахнете бензином!Ступайте к современным магазинам,где так велик ассортимент пластмасс.— Как это мило с вашей стороны, —сказала я, — я не люблю пластмассы.Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.Вы любите непрочность старины.Я сам служу ее календарю.Вот медальон, и в нем портрет ребенка.Минувший век. Изящная работа.И все это я вам теперь дарю.…Печальный ангел с личиком больным.Надземный взор. Прилежный лоб и локон.Гроза в июне. Воспаленье в легком.И тьма небес, закрывшихся за ним…— Мне горестей своих не занимать,а вы хотите мне вручить причинуоплакивать всю жизнь его кончинуи в горе обезумевшую мать?— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —воскликнул он, надеждой озаренный. —В нем сто предметов ценности огромной.Берите даром — и вопрос решен.— Какая щедрость и какой сюрприз!Но двадцать пять моих гостей возможныхвсегда в гостях, в бегах неосторожных.Со мной одной соскучится сервиз.Как сто предметов я могу развлечь?Помилуй бог, мне не по силам это.Нет, я ценю единственность предмета,вы знаете, о чем веду я речь.— Как я устал! — промолвил антиквар. —Мне двести лет. Моя душа истлела.Берите все! Мне все осточертело!Пусть все мое теперь уходит к вам.И он открыл футляр. И на крыльцоиз мглы сеней, на долю из темницыявился свет, и опалил ресницы,и это было женское лицо.Не по чертам его — по черноте, —сжегшей ум, по духоте пространствая вычислила, сколь оно прекрасно,еще до зренья, в первой слепоте.Губ полусмехом, полумраком глазлицо ее внушало мысль простую:утратить разум, кануть в тьму пустую,просить руки, проситься на Кавказ.Там — соблазнить ленивого стрелкасверкающей открытостью затылка,раз навсегда — и все. Стрельба затихла,и в небе то ли бог, то ль облака.— Я молод был сто тридцать лет назад. —проговорился антиквар печальный.Сквозь зелень лиц, по желтизне песчанойя каждый день ходил в тот дом и сад.О, я любил ее не первый год,целуя воздух и каменья сада,когда проездом — в ад или из ада —вдруг объявился тот незваный гость.Вы Ганнибала помните? Мастакон был в делах, достиг чинов немалых,но я о том, что правнук Ганнибаловслучайно оказался в тех местах.Туземным мраком горячо дыша,он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.Прислуга, как в грозу, перекрестилась.И обмерла тогда моя душа.Чужой сквозняк ударил по стеклу.Шкаф отвечал разбитою посудой.Повеяло паленым и простудой.Свеча погасла. Гость присел к столу.Когда же вновь затеяли огонь,склонившись к ней, перемешавшись разом,он всем опасным африканским рабствомпотупился, как укрощенный конь.Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.Хоть ростом скромен, и на том спасибо.— Вы думаете? — так она спросила. —Мне кажется, совсем наоборот.Три дня гостил, весь кротость, доброта,любой совет считал себе приказом.А уезжая, вольно пыхнул глазоми засмеялся красным пеклом рта.С тех пор явился горестный намекв лице ее, в его простом порядке.Над непосильным подвигом разгадкитрудился лоб, а разгадать не мог.Когда из сна, из глубины теплавсплывала в ней незрячая улыбка,она пугалась, будто бы ошибкалицом ее допущена была.Но нет, я не уехал на Кавказ,Я сватался. Она мне отказала.Не изменив намерений нимало,я сватался второй и третий раз.В столетье том, в тридцать седьмом году,по-моему, зимою, да, зимою,она скончалась, не послав за мной))без видимой причины и в бреду.Бессмертным став от горя и любви,я ведаю этим ничтожным храмом,толкую с хамом и торгую хламом,затерянный меж богом и людьми.Но я утешен мнением молвы,что все-таки убит он на дуэли.— Он не убит, а вы мне надоели, —сказала я, — хоть не виновны вы.Простите мне желание рукивладеть и взять. Поделим то и это.Мне — суть предмета, вам — краса портрета:в награду, в месть, в угоду, вопреки.Старик спросил: — Я вас не вверг в печальпризнаньем в этих бедах небывалых?— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —сказала я, — мне лишь его и жаль.А если вдруг, вкусивший всех наук,читатель мой заметит справедливо:— Все это ложь, изложенная длинно. —Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.Весьма бы усложнился трезвый быт,когда б так поступали антиквары,и жили вещи, как живые твари,а тот, другой, был бы и впрямь убит.Но нет, портрет живет в моем дому!И звон стекла! И лепет туфель бальных!И мрак свечей! И правнук Ганнибаловк сему причастен — судя по всему.

Глава из поэмы

I

Начну издалека, не здесь, а там,начну с конца, но он и есть начало.Был мир как мир. И это означаловсе, что угодно в этом мире вам.В той местности был лес, как огород, —так невелик и все-таки обширен.Там, прихотью младенческих ошибок,все было так и все наоборот.На маленьком пространстве тишиныбыл дом как дом. И это означало,что женщина в нем головой качалаи рано были лампы зажжены.Там труд был легок, как урок письма,и кто-то — мы еще не знали сами —замаливал один пред небесаминаш грех несовершенного ума.В том равновесье меж добром и зломбыл он повинен. И земля летеланеосторожно, как она хотела,пока свеча горела над столом.Прощалось и невежде и лгуну —какая разница? — пред белым светом,позволив нам не хлопотать об этом,он искупал всеобщую вину.Когда же им оставленный пробелвозник над миром, около восхода,толчком заторможенная природапереместила тяжесть наших тел.Объединенных бедною гурьбой,врасплох нас наблюдала необъятность,и наших недостоинств неприглядностьуже никто не возмещал собой.В тот дом езжали многие. И тедва мальчика в рубашках полосатыхбез робости вступали в палисадникс малиною, темневшей в темноте.Мне доводилось около бывать,но я чужда привычке современнойналаживать контакт несоразмерный,в знакомстве быть и имя называть.По вечерам мне выпадала честьсмотреть на дом и обращать молитвуна дом, на палисадник, на малину —то имя я не смела произнесть.Стояла осень, и она былалишь следствием, но не залогом лета.Тогда еще никто не знал, что этаокружность года не была кругла.Сурово избегая встречи с ним,я шла в деревья, в неизбежность встречи,в простор его лица, в протяжность речи…Но рифмовать пред именем твоим?О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица — только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал». И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: «Ради бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!». Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» — и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи — нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, — с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди — вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду».

Из леса, как из-за кулис актер,он вынес вдруг высокопарность позы,при этом не выгадывая пользыу зрителя — и руки распростер.Он сразу был театром и собой,той древней сценой, где прекрасны речи.Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечиуже мерцает фосфор голубой.— О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —не холодно ли? — вот и все, не боле.Как он играл в единственной той роливсемирной ласки к людям и зверью.Вот так играть свою игру — шутя!всерьез! до слез! навеки! не лукавя! —как он играл, как, молоко лакая,играет с миром зверь или дитя.— Прощайте же! — так петь между людьмине принято. Но так поют у рампы,так завершают монолог той драмы,где речь идет о смерти и любви.Уж занавес! Уж освещает тьму!Еще не все: — Так заходите завтра! —О тон гостеприимного азарта,что ведом лишь грузинам, как ему.Но должен быть такой на свете дом,куда войти — не знаю! невозможно!И потому, навек неосторожно,я не пришла ни завтра, ни потом.Я плакала меж звезд, дерев и дач —после спектакля, в гаснущем партере,над первым предвкушением потеритак плачут дети, и велик их плач.

II

Он утверждал: «Между теплици льдин, чуть-чуть южнее рая,на детской дудочке играя,живет вселенная втораяи называется — Тифлис».Ожог глазам, рукам — простуда,любовь моя, мой плач — Тифлис!Природы вогнутый карниз,где бог капризный, впав в каприз,над миром примостил то чудо.Возник в моих глазах туман,брала разбег моя ошибка,когда тот город зыбко-зыбколег полукружьем, как улыбкаблагословенных уст Тамар.Не знаю, для какой потехисомкнул он надо мной овал,поцеловал, околдовална жизнь, на смерть и наповал —быть вечным узником Метехи.О, если бы из вод Курыне пить мне!И из вод Арагвыне пить!И сладости отравыне ведать!И лицом в те травы.не падать!И вернуть дары,что ты мне, Грузия, дарила!Но поздно! Уж отпит глоток,и вечен хмель, и видит бог,что сон мой о тебе — глубок,как Алазанская долина.

Луг зелёный

Текст к телевизионному фильму режиссера А. Ремиашвили «Луг зеленый».

За кадром читала Б. Ахмадулина.

Вступление

Еще не рассвело во мгле экрана.Как чистый холст, он ждет поры своей.Пустой экран увидеть так же странно,как услыхать безмолвную свирель.Но в честь того, что есть луга с росою,экран зажжется, расцветут холсты.Вся наша жизнь — свиданье с красотоюи бесконечный поиск красоты.

Город

О зритель, ты бывал в Тбилиси?Там в пору наших холодовцветут растения в теплицепроспектов, улиц и садов.Там ты найдешь друзей надежных.Пусть дружба их тебя хранит.Там жил да был один Художник…

Впрочем, дорифмовать мне придется потом, сейчас некогда, потому что Художник — вот он, перед Вами, вон тот, который разговаривает с Девушкой. Потом он пойдет по улице, встретит знакомых, поговорит с ними о том, о сем. Но я знаю, что он все время думает о своей работе и, если заснет, он увидит ее во сне. Это бывает с каждым из нас, только у нас с Вами своя работа, а у Художника — своя. Все, что он видит, так или иначе связано с холстом, который еще не начат. Давайте посмотрим, что происходит с Художником, или в Художнике, пока он не взял в руки кисть…

Девушка уходит, но, разумеется, она скоро вернется. Она очень много значит для нашего Художника, но он пока этого не знает…

…Взгляните на этого незнакомца. Еще раз взгляните. Хорошо, что Вы познакомились, — Вам еще предстоит встретиться…

Этого человека с цветами Вы тоже скоро увидите… Хочу предупредить Вас, что при следующей встрече эти милые, почтенные и вполне реальные тбилисские жители могут показаться Вам несколько странными и причудливыми. Дело в том, что в следующий раз Вы увидите их такими, какими увидит их Художник. Кто знает, какими видят нас художники? А ведь они нас непременно видят, иначе бы мы не узнавали себя или что-то свое в их полотнах, книгах или в кино…

Ну, что ж, художники всегда видят нас, а мы на этот раз будем подглядывать за Художником…

Мастерская

Понаблюдаем за экраном,а холст пусть ждет своей поры,как будто мы в игру играем,и вот Вам правила игры.Поверьте мне, как я Вам верю,И следуйте за мной теперь.Есть тайна за запретной дверью,а мы откроем эту дверь,Войдем в простор чужих владений!Художник наш вот-вот заснет.Вы — зрители его видений,а я в них — Ваш экскурсовод.Заснул Художник. Холст не начат,меж тем идет куда-то он.Что это значит? Это значит,что наш Художник входит в сон.А нам, по волшебству кино,увидеть сон его дано.

Зелёный луг

Зеленый луг — всему начало,он — всех, кто есть, и все ж — ничей.И, музыку обозначая,растет цветок-виолончель.Смотрите, глаз не отрывая!Трамвай — по лугу? Вздор какой!Наверно, слышит звон трамваяХудожник, спящий в мастерской?Все это — не на самом деле.У сновидений свой закон.Но по проспекту РуставелиВам этот человек знаком.Зачем он здесь — для нас загадка.Мы разгадаем этот кадр.Нет музыки без музыкантаи, значит, это — музыкант.Пусть он не видит в этом смысла.Он странен и чудаковат.Он так Художнику приснилсяи в этом он не виноват.Художник то стоит, то ходит,коль он не хочет рисовать,а музыкант играть не хочет,я перестану рифмовать.Но в чем же смысл, и выход где же?Не верьте! Это пустяки.Рука поэтов пишет реже,чем их душа творит стихи.Порой искусство-это доблестьдо времени не взять смычкаиль ждать, пока созреет образ,сокрытый в глубине зрачка.

Девушка

Художник смотрит в даль пространства.А истина — близка, проста.Ее лицо вовек прекрасно.В ней — весть любви, в ней — суть холста.Взгляните, сколько красок дивныхтаит в себе обычный день.Вершат свой вечный поединокХудожник и его модель.Их завершенный холст рассудит,мне этот труд не по плечу.Играет этот, тот рисует,Вы смотрите, а я — молчу.Зачем часы? Затем, наверно,что даже в забытья своеммы все во времени живеми слышим: к нам взывает время.Любой — его должник и должендолг времени отдать трудом,и наше назначенье в том,и ты рисуй, рисуй, художникУже струна от натяженьяустала. Музыкант, играй!Прилежный маленький трамвай,трудись, не прерывай движенья!Расчетом суетного жестане вникнуть в тайну красоты.Неисчислимо совершенство.Художник, опрометчив ты.Ты зря моим речам не внемлешь.Взгляни на Девушку. Она —твое прозрение, и в ней лишьгармония воплощена.Постигло истину простуютех древних зодчих мастерство.Ну, что же, чем сложней раздумье,тем проще вывод из него.Вот наш знакомый. Он, во-первых, —садовник, во-вторых, влюблен,и, значит, в-третьих, он — соперниктого, кому приснился он.Не знает он, что это — Муза.Художник ждет ее давно.В нерасторжимость их союзанам всем вмешаться не дано.Как бескорыстная копилка,вбирает сон событья дня.Но в шутке этого конфликтаВы разберетесь без меня.И без меня героям теснона этом маленьком лугу.Вам не наскучил автор текста?Вот он умолк — и ни гу-гу.

Город

Привет Вам! Снова все мы в сборе,но нет ни луга, ни травы.Художник и Садовник в ссоре,зато не в ссоре я и Вы.Надеюсь, Вас не раздражает,что луг сменился мостовой?Любой исконный горожанинво сне вернется в городовой.Чужие сны мы редко смотрим.Пусть это спорно и смешно —мы посмеемся и поспорим,когда окончится кино.А это кто еще со стулом?Пока Художник не заснул,он видел стул. Потом заснул они вновь увидел тот же стул.И наши с Вами сновиденьяпорой запутаны, сложны,а сны Художника цветнее,диковинней, чем наши сны.Поэтому, без колебанья,Вас заклинаю, как друзей:завидев в кадре надпись «Баня»,Вы ни на миг не верьте ей.Как эпизод ни странен, я бысказала: суть его проста!Здесь только вывеска — от яви,все остальное-прихоть сна.Когда Художник холст затеял,он видел струны и смычок.Был в памяти его затеряноркестр, печальный, как сверчок.Приснился он совсем не к месту —сверчок, забывший свой шесток.Оплошность мы простим оркеструза то, что музыку исторг.Сомненья лишние отбросьте,не так загадка мудрена, —мы в сне чужом всего лишь гостяи наше дело сторона.Лик. А Художник ищет блика.Бывало ль с Вами то, что с ним?Порой прекрасное так близко,а мы зачем-то вдаль глядим.

Море

Погрезим о морском просторе!Там синь, сиянье, там весна.Хоть в сне чужом увидеть море —и то заманчиво весьма.А вот и добрый друг растений,жарой полуденной томим.Он, кажется, и сам растерян,что снится именно таким.Зачем он согласился сняться?Ах, беспокойство, маета!Причем здесь лошадь и возница?И форм античных чистота?

Скульптура

Друзья, победа и блаженство!О сновиденья произволаХудожник ищет совершенства —неужто он его нашел?Удел художникам поэтанаверно именно таков:у классики просить совета,ответа ждать от мастеров,Разъятая на части цельность —лишь символ творческих невзгод.Художник ищет драгоценностьгармонии — и он найдет.Прекрасный, цельный образ миравзойдет пред ним когда-нибудь.Боюсь, что я Вас утомила.Позвольте мне передохнуть.

Зелёный луг

Луг зеленый, чистый дождик…Может, в этом выход твой?Что же ты, наш друг Художник,поникаешь головой?Песенка еще не спета,не закончены труды.Не послушать ли советанеба, дерева, травы?Ты дошел до поворота,от сомнений изнемог.Слушай — вечная природаподает тебе намек.Вникни взглядом просветленнымв прелесть женского лицаи прочти в листе зеленомтайну нотного листа.

Художник

Вы скажете, что не разумен.Мой довод, но сдается мне,что тот, кто наяву рисует,порой рисует и во сне.Вся эта маленькая повесть —попытка догадаться, каквершит Художник тяжкий поиски что живет в его зрачках.И вы не будьте слишком строгик тому, что на экран легло.Тем более, что эти строкимне доставались нелегко.Смотрите, если интересно,побудьте без меня сейчас.Не думал вовсе автор текста,что он догадливее Вас.

Монолог художника

Художник медлит, дело к полдню.Срок сна его почти истек.Я голосом моим наполнюего безмолвный монолог.«Я мучался, искал, я страждалсобою стать, и все ж не стал.Я спал, но напряженьем страшнымя был объят, покуда спал.Отчаявшись и снова веря,я видел луг, и на лугуменя не отпускало время,и я был перед ним в долгу.Хотел я стать светлей и вышевсего, чем и недавно был.И снова ничего не вышло.Я холст напрасно погубил».Он самому себе экзаменне сдал. Но все это смешно.Он спит и потому не знает,что это — сон или кино.Он выхода пока не видит.Лежит, упав лицом в траву.Во сне — не вышло. Может, выйдетнемного позже, наяву.

Девушка

Мы рассуждаем про искусство.Но речь пойдет и о любви.Иначе было б очень скучноследить за этими людьми.Взгляни внимательней, пристрастней:холсты, луга, стихи, леса —все ж не бессмертней, не прекраснейживого юного лица.Не знаем мы, что будет дальше,что здесь всерьез, а что игра.Но пожелаем им удачи,любви, искусства и добра.

Город

Кажется, на этот раз Художник обрел то, что искал. А что будет с ним в следующий раз, — мы не узнаем, разве что приедем в Тбилиси и придем к нему в мастерскую. Не взыщите, если эта история показалась Вам замысловатой. Так или иначе — она кончается. Но помните — я задолжала Вам одну рифму.

О зритель, ты бывал в Тбилиси?Там в пору наших холодовцветут растения в теплицепроспектов, улиц и садов.Там ты найдешь друзей надежных.Пусть дружба их тебя хранит.Там жил да был один Художник,который всех благодаритза благосклонное внимание…

Моя родословная

От автора

Вычисляя свою родословную, я не имела в виду сосредоточить внимание читателя на долгих обстоятельствах именно моего возникновения в мире: это было бы слишком самоуверенной и несовременной попыткой. Я хотела, чтобы героем этой истории стал Человек, любой, еще не рожденный, но как — если бы это было возможно — страстно, нетерпеливо желающий жизни, истомленный ее счастливым предчувствием и острым морозом тревоги, что оно может не сбыться. От сколького он зависит в своей беззащитности, этот еще не существующий ребенок: от малой случайности и от великих военных трагедий, наносящих человечеству глубокую рану ущерба. Но все же он выиграет в этой борьбе, и сильная, горячая, вечно прекрасная Жизнь придет к нему и одарит его своим справедливым, несравненным благом.

Проверив это удачей моего рождения, ничем не отличающегося от всех других рождений, я обратилась благодарной памятью к реальным людям и событиям, от которых оно так или иначе зависело.

Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии — Стопани — была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, во многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз. Родной брат бабушки, чье доброе влияние навсегда определило ее судьбу, Александр Митрофанович Стопани, стал известным революционером, сподвижником Ленина по работе в «Искре» и съездам РСДРП. Разумеется, эти стихи, упоминающие его имя, скажут о нем меньше, чем живые и точные воспоминания близких ему людей, из коих многие ныне здравствуют.

Дед моего отца, тяжко терпевший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии.

Люди эти, познавшие испытания счастья и несчастья, допустившие к милому миру мои дыхание и зрение, представляются мне прекрасными — не больше и не меньше прекрасными, чем все люди, живущие и грядущие жить на белом свете, вершащие в нем непреклонное добро Труда, Свободы. Любви и Таланта.

1

…И я спала все прошлые векасветло и тихо в глубине природы.В сырой земле, черней черновика,души моей лишь намечались всходы.Прекрасна мысль — их поливать водой!Мой стебелек, желающий прибавки,вытягивать магнитною звездой —поторопитесь, прадеды, прабабки!Читатель милый, поиграй со мной!Мы два столетья вспомним в этих играх.Представь себе: стоит к тебе спиноймой дальний предок, непреклонный Игрек.Лицо его пустынно, как пустырь,не улыбнется, слова не проронит.Всех сыновей он по миру пустил,и дочери он монастырь пророчит.Я говорю ему:— Старик дурной!Твой лютый гнев чья доброта поправит?Я б разминуться предпочла с тобой,но все ж ты мне в какой-то мере прадед.В унылой келье дочь губить не смей!Ведь, если ты не сжалишься над нею,как много жизней сгинет вместе с вей,и я тогда родиться не сумею!Он удивлен и говорит:— Чур, чур!Ты кто?Рассейся, слабая туманность!Я говорю:— Я — нечто.Я — чуть-чуть,грядущей жизни маленькая малость.И нет меня. Но как хочу я быть!Дождусь ли дня, когда мой первый возгласопустошит гортань, чтоб пригубить,о жизнь, твой острый, бьющийв ноздри воздух?

Возражение Игрека:

— Не дождешься, шиш! И в томя клянусь кривым котом,приоткрывшим глаз зловещий,худобой вороны вещей,крылья вскинувшей крестом,жабой, в тине разомлевшей,смертью, тело одолевшей,белизной ее белейшейна кладбище роковом.

Примечание автора:

Между прочим, я дождусь,в чем торжественно клянусьжизнью вечной, влагой вешней,каждой веточкой расцветшей,зверем, деревом, жукоми высоким животомтой прекрасной, первой встречной,женщины добросердечной,полной тайны бесконечной,н красавицы притом.— Помолчи. Я — вечный Игрек.Безрассудна речь твоя,Пусть я изверг, пусть я ирод,я-то — есть, а нет — тебя.И не будет! Как не будетс дочерью моей греха.Как усопших не разбудитвосклицанье петуха.Холод мой твой пыл остудит.Не бывать тебе! Ха-ха.

2

Каков мерзавец! Пусть он держит речь.Нет полномочий у его злодейства,чтоб тесноту природы уберечьот новизны грядущего младенца.Пускай договорит он до конца,простак недобрый, так и не прознавший,что уж слетают с отчего крыльцадва локотка, два крылышка прозрачных.Ах, итальянка, девочка, пра-пра —прабабушка! Неправедны, да правыпоправшие все правила добра,любви твоей, проступки и забавы.Поникни удрученной головой!Поверь лгуну! Не промедляй сомненья!Не он, а я, я — искуситель твой,затем, что алчу я возникновенья.Спаси меня! Не плачь и не тяни!Отдай себя на эту злую милость!Отсутствуя в таинственной тени,небытием моим я утомилась.И там, в моей дожизни неживой,смертельного я натерпелась страху,пока тебя учил родитель твой:«Не смей! Не знай!» — и по щекам с размаху.На волоске вишу! А вдруг твердаокажется науки той твердыня?И все. Привет. Не быть мне ни-ко-гда.Но, милая, ты знала, что творила,когда в окно, в темно, в полночный садты канула давно, неосторожно.А он — так глуп, так мил и так усат,что, право, невозможно… невозможно…Благословляю в райском том садуи дерева, и яблоки, и змия,и ту беду, бог весть в каком году,и грешницу по имени Мария.Да здравствует твой слабый, чистый следи дальновидный подвиг той ошибки!Вернется через полтораста летк моим губам прилив твоей улыбки.Но беговым суровым облакамне жалуйся! Вот вырастет твой мальчик —наплачешься. Он вступит в балаган.Он обезьяну купит. Он — шарманщик.Прощай же! Он прощается с тобой,и я прощусь. Прости нас, итальянка!Мне нравится шарманщик молодой.и обезьянка не чужда таланта.

Песенка шарманщика:

В саду личинкавыжить старается.Санта Лючия,мне это нравится!Горсточка мусора —тяжесть кармана.Здравствуйте, музыкаи обезьяна!Милая Генуянянчила мальчика,думала — гения,вышло — шарманщика!Если нас улицапеть обязала,пой, моя умница,пой, обезьяна!Сколько народу —Мы с тобой — невидаль.Стража, как воду,ловит нас неводом.Добрые люди,в гуще базарной,ах, как вам любымы с обезьяной!Хочется мускуламв дали летящиеринуться с музыкой,спрятанной в ящике.Ах, есть причина,всему причина,Са-а-нта-а Лю-у-чия,Санта-а Люч-ия!

3

Уж я не знаю, что его влекло:корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой,но некогда в российское село —ура, ура! — шут прибыл италийский.А кстати, хороша бы я была,когда бы он не прибыл, не прокрался.И солнцем ты, Италия, светла,и морем ты, Италия, прекрасна.Но, будь добра, шарманщику не снись,так властен в нем зов твоего соблазна,так влажен образ твой между ресниц.что он — о, ужас! — в дальний путь собрался.Не отпускай его, земля моя!Будь он неладен, странник одержимый!В конце концов он доведет меня,что я рожусь вне родины родимой.Еще мне только не хватало: ждатьсебя так долго в нетях нелюдимых,мужчин и женщин стольких утруждатьрожденьем предков, мне необходимых,и не рождаться столько лет подряд, —рожусь ли? — все игра орла и решки, —и вот непоправимо, невпопад,в чужой земле, под звуки чуждой речи,вдруг появиться для житья-бытья.Спасибо. Нет. Мне не подходит это.Во-первых, я — тогда уже не я.что очень усложняет суть предмета.Но, если б даже, чтобы стать не мной,а кем-то, был мне гнусный пропуск выдан, —все ж не хочу свершить в земле иноймой первый вдох и мой последний выдох.Там и останусь, где душе моейсулили жизнь, безжизньем истомилии бросили на произвол тенейв домарксовом, нематерьяльном мире.Но я шучу. Предупредить решусь:отвергнув бремя немощи досадной,во что бы то ни стало я рожусьв своей земле, в апреле, в день десятый.…Итак, сто двадцать восемь лет назадв России остается мой шарманщик.

4

Одновременно нужен азиат,что нищенствует где-то и шаманит.Он пригодится только через век.Пока ж — пускай он по задворкам ходит,старье берет или вершит набег,пускай вообще он делает, что хочет.Он в узкоглазом племени своемтак узкоглаз, что все давались диву,когда он шел, черно кося зрачком,большой ноздрей принюхиваясь к дыму.Он нищ и гол, а все ж ему хвала!Он сыт ничем, живет нигде, но рядом —его меньшой сынок Ахмадулла,как солнышком, сияет желтым задом.Сияй, играй, мой друг Ахмадулла,расти скорей, гляди продолговато.А дальше так пойдут твои дела:твой сын Валей будет отцом Ахата.Ахатовной мне быть наверняка,явиться в мир, как с привязи сорваться,и усеченной полумглой зрачкавсе ж выразить открытый взор славянства.

Вольное изложение татарской песни:

Мне скакать, мне в степи озираться,разорять караваны во мгле.Незапамятный дух азиатстватяжело колобродит во мне.Мы в костре угольки шуровали.Как врага, я ловил ее в плен.Как тесно облегли шароварызолотые мечети колен!Быстроту этих глаз, чуть косивших,я, как птиц, целовал на лету.Семью семь ее черных косичекобратил я в одну темноту.В поле — пахарь, а в воинстве — воинбудет тот, в ком воскреснет мой прах.Средь живых-прав навеки, кто волен,средь умерших — бессмертен, кто прав.Эге-гей! Эта жизнь неизбывна!Как свежо мне в ее ширине!И ликует, и свищет зазывно,и трясет бородой шурале.

5

Меж тем шарманщик странно пораженлицом рябым, косицею железной:чуть голубой, как сабля из ножон,дворяночкой худой и бесполезной.Бедняжечка, она несла к венцулба узенького детскую прыщавость,которая была ей так к лицуи за которую ей все прощалось.А далее все шло само собой:сближались лица, упадали руки,и в сумерках губернии глухойстарели дети, подрастали внуки.Церквушкой бедной перекрещена,упрощена полями да степями,уже по-русски, ударяя в «а»,звучит себе фамилия Стопани.О, старина, начало той семьи —две барышни, чья маленькая повестьпечальная осталась там, вдали,где ныне пусто, лишь трава по пояс.То ль итальянца темная печаль,то ль этой жизни мертвенная скудостьпридали вечный холодок плечам,что шалью не утешить, не окутать.Как матери влюбленная корыстьнад вашей красотою колдовала!Шарманкой деда вас не укорить,придавлена приданым кладовая.Но ваших уст не украшает смех,и не придать вам радости приданым.Пребудут в мире ваши жизнь и смертьнедобрым и таинственным преданьем.Недуг неимоверный, для чеготы озарил своею вспышкой белойне гения просторное чело,а двух детей рассудок неумелый?В какую малость целишь свой прыжок,словно в Помпею слабую — Везувий?Не слишком ли огромен твой ожогдля лобика Офелии безумной?Ученые жить скупо да с умом,красавицы с огромными глазамисошли с ума, и милосердный домих обряжал и орошал слезами.

Справка об их болезни:

«Справка выдана в том…»О, как гром в этот домбьет огнем и метель колесом колесит.Ранит голову грохот огромный. И в тонтам, внизу, голосят голоски клавесин.О сестра, дай мне льда. Уж пробил и пропелчас полуночи. Льдом заострилась вода.Остудить моей памяти черный пробел —дай же, дай же мне белого льда.Словно мост мой последний, пылает мой мозг,острый остров сиротства замкнув навсегда.О Наташа, сестра, мне бы лед так помог!Дай же, дай же мне белого льда.Малый разум мой вырос в огромный мотор,вкруг себя он вращает людей, города.Не распутать мне той карусели моток.Дай же, дай же мне белого льда.В пекле казни горю Иоанною д'Арк,свист зевак, лай собак, а я так молода.Океан Ледовитый, пошли мне свой дар!Дай же, дай же мне белого льда!Справка выдана в том, что чрезмерен был стонв малом горле.Но ныне беда — позабыта.Земля утешает их сонмилосердием белого льда.

7

Конец столетья. Резкий крен основ.Волненье. Что там? Выстрел. Мешанина.Пронзительный русалочий ознобвдруг потрясает тело мещанина.Предчувствие серьезной новизнытомит я возбуждает человека.В тревоге пред-войны и пред-весны,в тумане вечереющего векамерцает лбом симбирский гимназист,и, ширясь там, меж Волгою и Леной,тот свежий свет так остросеребристи так существенен в судьбе вселенной.Тем временем Стопани Александрведет себя опально и престранно.Друзей своих он увлекает в сад,и речь его опасна и пространна.Он говорит:— Прекрасен человек,принявший дар дыхания и зренья.В его коленях спит грядущий беги в разуме живет инстинкт творенья.Все для него: ему назначен медземных растений, труд ему угоден.Но все ж он бездыханен, слеп и мертвдо той поры, пока он не свободен.Пока его хранимый богом врагломает прямизну его коленейи примеряет шутовской колпакк его морщинам, выдающим гений,пока к его дыханию приниксмертельно-душной духотою горяжелезного мундира воротник,сомкнувшийся вкруг пушкинского горла.Но все же он познает торжествопред вечным правосудием природы.Уж дерзок он. Стесняет грудь егожелание движенья и свободы.Пусть завершится зрелостью деревмладенчество зеленого побега.Пусть нашу волю обостряет гнев,а нашу смерть вознаградит победа.Быть может, этот монолог в садунеточно я передаю стихами,но точно то, что в этом же годубыл арестован Александр Стопани.

Комментарии жандарма:

Всем, кто бунты разжигал, —всем студентам(о стыде-тоне подумают),жидам,и певцу, что пел свободу,и глупцу, что быть собоюобязательно желал, —всем отвечу я, жандарм,всем я должное воздам.Всех, кто смелостью повадокпосягает на порядоквысочайших правд, парадов, —вольнодумцев неприятных,а поэтов и подавно, —я их всех тюрьмой порадуюи засов задвину сам.В чем клянусь верностью государюимператоруи здоровьем милых дам.О распущенность природы!Дети в ней — и те пророки,красок яркие мазкивозбуждают все мозги.Ликовала, оживала,напустила в белый светлеопарда и жирафа,Леонардо и Джордано,все кричит, имеет цвет.Слава богу, власть жандармавсе, что есть, сведет на нет.

(Примечание автора:

Между прочим, тот жандармждал награды, хлеб жевал,жил неважно, кончил плохо,не заметила эпоха,как подох он.Никто на похороны ни копеечки не дал.)Знают люди, знают дети:я — бессмертен. Я — жандарм.А тебе на этом светепоявиться я не дам.Каков мерзавец! Пусть болтает вздор,повелевают вечность и мгновенность —земле лететь, вершить глубокий вздохи соблюдать свою закономерность.Как надобно, ведет себя земляуже в пределах нового столетья,и в май маевок бабушка моянесет двух глаз огромные соцветья.Что голосок той девочки твердят,и плечики на что идут войною?Над нею вновь смыкается вердикт:«Виновна ли?» — «Да, тягостно виновна!»По следу брата, веруя ему,она вкусила пыль дорог протяжных,переступала из тюрьмы в тюрьму,привыкла к монотонности присяжных.И скоро уж на мужниных щекахв два солнышка закатится чахотка.Но есть все основания считать:она грустит, а все же ждет чего-то.В какую даль теперь ее везутнебыстрые подковы Росинанта?Но по тому, как снег берет на зуб,как любит, чтоб сверкал и расстилался,я узнаю твой облик, россиянка.В глазах черно от белого сиянья!Как холодно! Как лошади несут!Выходит. Вдруг — мороз ей нов и чужд.Сугробов белолобые телятак ладоням льнут. Младенческая чушьсмешит уста. И нежно и чуть-чутьв ней в полщеки проглянет итальянка,и в чистой мгле ее лица таятсядвижения неведомых причуд.Все ждет. И ей-то страшно, то смешно.И похудела. Смотрит остроносокуда-то ввысь. Лицо усложненовсезнающей улыбкой астронома!В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.Ей все нужней, все тяжелей работа.Мне кажется, что скоро грянет крикдоселе неизвестного ребенка.

9

Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,на твоем повороте мгновенномэлектричеством бьет по локтямострый угол меж веком и веком.Узнаю изначальный твой гул,оглашающий древние оводы,по огромной округлости губ,называющих имя Свободы.О, три слога! Рев сильных ширототворенной гортани!Как в красныхи предельных объемах шаров —тесно воздуху в трех этих гласных.Грянь же, грянь, новорожденный криктой Свободы! Навеки и разом —распахни треугольный тупик,образованный каменным рабством.Подари отпущение муктем, что бились о стены и гибли, —там, в Михайловском, замкнутом в круг,там, в просторно-угрюмом Египте.Дай, Свобода, высокий твой верхвидеть, знать в небосводе затихшем,как бредущий в степи человекблизость звезд ощущает затылком.Приближай свою ласку к земле,совершающей дивную дивность,навсегда предрешившей во мнесвою боль, и любовь, и родимость.

10

Ну что ж. Уже все ближе, все вернейрасчет, что попаду я в эту повесть,конечно, если появиться в неймне Игрека не помешает пропек.Все непременным чередом идет,двадцатый век наводит свой порядок,подрагивает, словно самолет,предслыша небо серебром лопаток.А та, что перламутровым белкомглядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,ступившая, как дети на балкон,на край любви, на острие пространства,та, над которой в горлышко, как в горн,дудит апрель, насытивший скворешник, —нацеленный в меня, прости ей, гром! —она мне мать, и перемен скорейшихей предстоит удача и печаль.А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,спеши вперед и понукай педальоткрывшего крыла велосипеда.Пусть роль свою сыграет азиат —он белокур, как белая ворона,как гончую, его влечет азартпо следу, вдаль, и точно в те ворота,где ждут его, где воспринять должныдвух острых скул опасность и подарок.Округлое дитя из тишиныпоявится, как слово из помарок.

11

Я — скоро. Но покуда нет меня.Я — где-то там, в преддверии природы.Вот-вот окликнут, разрешат — и яс готовностью возникну на пороге.Я жду рожденья, я спешу теперь,как посетитель в тягостной приемной,пробить бюрократическую дверьвсем телом — и предстать в ее проеме.Ужо рожусь! Еще не рождена.Еще не пала вещая щеколда.Никто не знает, что я — вот она,темно, смешно. Апчхи! В носу щекотно.Вот так играют дети, прячась в шкаф,испытывая радость отдаленья.Сейчас расхохочусь! Нет сил! И ка-аквдруг вывалюсь вам всем на удивленье!Таюсь, тянусь, претерпеваю рост,вломлюсь птенцом горячим, косоротым —ловить губами воздух, словно гроздь,наполненную спелым кислородом.Сравнится ль бледный холодок актрис,трепещущих, что славы не добьются,с моим волненьем среди тех кулис,в потемках, за минуту до дебюта!Еще не знает речи голос мой,еще не сбылся в легких вздох голодный.Мир наблюдает смутной белизной,сурово излучаемой галеркой.(Как я смогу, как я сыграю рольусильем безрассудства молодого?О, перейти, превозмогая боль,от немоты к началу монолога!Как стеклодув, чьи сильные уставзрастили дивный плод стекла простого,играть и знать, что жизнь твоя простаи выдох твой имеет форму слова.Иль как печник, что, краснотою трубзамаранный, сидит верхом на доме,захохотать и ощутить свой трудблаженною усталостью ладони.Так пусть же грянет тот театр, тот боймеж «да» и «нет», небытием и бытом,где человек обязан быть собойи каждым нерожденным и убитым.Своим добром он возместит землевсех сыновей ее, в ней погребенных.Вершит всевечный свой восход во мглеогромный, голый, золотой Ребенок.)Уж выход мой! Мурашками, спинойпредчувствую прыжок свой на арену.Уже объявлен год тридцать седьмой.Сейчас, сейчас — дадут звонок к апрелю.

Реплика доброжелателя:

О нечто, крошка, пустота,еще не девочка, не мальчик,ничто, чужого пустякапустой и маленький туманчик!Зачем, неведомый радист,ты шлешь сигналы пробужденья?Повремени и не родись,не попади в беду рожденья.Нераспрямленный организм,закрученный кривой пружинкой,о, образумься и очнись!Я — умник, много лет проживший, —я говорю: потом, потомтебе родиться будет лучше.А не родишься — что же, в томвсе ж есть свое благополучье.Помедли двадцать лет хотя б,утешься беззаботной ленью,блаженной слепотой котят,столь равнодушных к утопленью.Что так не терпится тебе,и, как птенец в тюрьме скорлупок,ты спешку точек и тиревсе выбиваешь клювом глупым?Чем плохо там — во тьме пустой,где нет тебе ни слез, ни горя?Куда ты так спешишь? Постой!Родится что-нибудь другое.

Примечание автора:

Ах, умник! И другое пустьродится тоже непременно, —всей музыкой озвучен пульс,прям позвоночник, как антенна.Но для чего же мне во вредему пройти и стать собою?Что ж, он займет весь белый светсвоею малой худобою?Мне отведенный кислород,которого я жду веками,неужто он до дна допьетодин, огромными глотками?Моих друзей он станет зватьсвоими? Все наглей, все дальшеони там будут жить, гулятьи про меня не вспомнят даже?А мой родимый, верный труд,в глаза глядящий так тревожно,чужою властью новых рукужели приручить возможно?Ну, нет! В какой во тьме пустой?Сам там сиди. Довольно. Дудки.Наскучив мной, меня в просторвыбрасывают виадуки!И в солнце, среди синевырасцветшее, нацелясь мною,меня спускают с тетивыстрелою с тонкою спиною.Веселый центробежный вихрьменя из круга вырвать хочет.О Жизнь, в твою орбиту вникменя таинственный комочек!Твой золотой круговороттак призывает к полнокровью,словно сладчайший огород,красно дразнящий рот морковью.О Жизнь любимая, пускайпотом накажешь всем и смертью,но только выуди, поймай,достань меня своею сетью!Дай выгадать мне белый свет —одну-единственную пользу!— Припомнишь, дура, мой советкогда-нибудь, да будет поздно.Зачем ты ломишься во вход,откуда нет освобожденья?Ведь более удачный годты сможешь выбрать для рожденья.Как безопасно, как легко,вне гнева века или ветра —не стать. И не принять лицо,талант и имя человека.

12

Каков мерзавец! Но, средь всех затей,любой наш год — утешен, обнадеженнеистовым рождением детей,мельканьем ножек, пестротой одежек.И в их великий и всемирный рев,захлебом насыщая древний голод,гортань прорезав чистым острием,вонзился мой, сжегший губы голос!Пусть вечно он благодарит тебя,земля меня исторгшая, родная,в печаль и в радость, и в трубу трубя,н в маленькую дудочку играя.Мне нравится, что Жизнь всегда права,что празднует в ней вечная повадка —топырить корни, ставить дереваи меж ветвей готовить плод подарка.Пребуду в ней до края, до конца,а пред концом — воздам благодареньевсем девочкам, слетающим с крыльца,всем людям, совершающим творенье.

13

Что еще вам сказать?Я не знаю, я одобрена вамииль справедливо и бегло охаяна.Но проносятся пусть надо мнойваши лица и ваши слова.Написала все это АхмадулинаБелла Ахатовна.Год рождения — 1937. Месторождения —город Москва.