Мам, пап, не ругайтесь!
Пошла вон отсюда!
Глава двенадцатая.
— ДАМЬЯН—
Я так и не сумел уснуть — проклятая бессонница заставляла каждый раз открывать глаза и смотреть в потолок, пока Мила сопела мне в щеку. Она спала со мной в одной лишь футболке, закинув обнажённую ногу на живот. У неё и правда руки и ноги были ледяные даже когда жарко. Я пытался их согреть, но тщетно.
Когда по ту сторону окна запели птицы, я встал и оделся. Зайдя в кухню, достал ванильные сигариллы и открыл окно, чтобы покурить. Почему все покупали это ароматизированное дерьмо? Хочу обычный табак без ванили и прочего навоза с щепками. Не докурил — выбросил в окно.
В ванной я подумал, что не лишним было бы смыть с себя грязь. Уже намылив тело гелем, я почему-то устал и осел на пол душевой кабины, на спину пролилась холодная вода, как ручьи по скалам. Не помню, о чём я тогда думал, но тело явно держалось на последних процентах заряда. Сколько дней я не спал? Четыре? Кажется, я тогда отключился на неизвестное количество времени.
Очнулся в том же жалком положении: сжавшимся в комок, как бедный ребёнок, закрывающийся от мира вокруг. Холодно, по спине бороздила неуловимая когорта мурашек, совсем, как ток. Наверное, такое состояние души и разума зовут «мне плохо»? Я жил с этим от рождения, уже мутировавший, приспособившийся, закалённый — так, что не замечал.
Меня не беспокоило, что это тело было изможденное; абсолютно плевать, если его собьёт машина, если пристрелят. Ему больно, холодно, голодно, но это лишь сосуд для больного меня. Я ненавидел это тело, ведь оно чувствовало каждый удар по спине, оно подводило, теряя равновесие в неподходящий момент. Это тело. Моё тело. Я хотел уничтожить его, как оно уничтожало меня. А кто тогда я? Где находится центр меня? Тело сгниёт под чернозёмом, но где буду я? Мысли, чувства, воспоминания? Смерть тела и есть конечный путь?
Я осмотрел руки: когда-то я пытался умереть. В шестнадцатый день рождения, когда вместо подарка и объятий мать пыталась напоить меня отбеливателем. Тогда я в последний раз рыдал в подушку, а после схватил канцелярский нож и испластал руку в мясо. Я бы умер тогда, если бы Яна Милетич через окно не увидела, как я подыхаю в луже своей крови. Она вызвала медиков и меня залатали, а один из тех врачей обнял меня и так искренне попросил не делать себе больно и никому не позволять делать того же. Он тоже был молод, и я благодарен ему за доброе сердце. Ведь именно после его слов я убил мать.
Она делала мне больно, и я отомстил за свои шрамы. Шрамы в душе, на теле, в психике. Тот врач отдал мне свой крестик и попросил его хранить. Этот кулон был со мной уже восемь лет. Как напоминание о том, что тогда я сошёл с ума. Добрые намерения того парня стали последней каплей, взорвавшей дамбу. Неотвратимо.
Я истерзал и Яну, потому что понял, что получал удовольствие от чужой боли. Все должны были страдать, всем должно быть больно, как было больно мне. Я хочу отомстить миру и жизни за всю эту инфернальную боль. Меня ненавидели и презирали, и теперь я волен делать то же самое. И корни идут от Снежаны и Йована Костичей. Мои поверженные враги, каратели, мучители. Я их вырождение, полное гнева и ярости. Я понял в тот день, что резать других, а не себя — моё призвание. Моя миссия. Моя мечта. Бритва тогда перестала просить перерезать себе горло, но стала вопить о казни других.
Станок. Я очнулся, заметив его на полке. Новый, ещё в пластиковом футляре. Я провёл ладонью по челюсти и понял, что колючий. Глянул вниз — яйца тоже обросли белым кустом. Пришлось одолжить бритву и пену. Я любил и очень ценил чистоту. Почти перфекционист и педант. Любил чистую одежду, преимущественно белую, и чисто вымытое тело, волосы. Часто я был весь в крови, но это исключение, кровь для меня никогда грязь. Я готов был купаться в ней, пить её и кончать от аромата очередью из дюжины оргазмов.
Я дочиста выбрился и вымылся, собрался выходить, но увидел на батарее белые трусики Милы. И вспомнил, почему не смог уснуть этой ночью.
3:08, СУББОТА.
Я поцеловал её. Вкус сладкой крови Милы, я его не посмею забыть. Моё солнце, как она прекрасна. Я влюблён в её существо, полностью, без остатка. Она коснулась моей груди, и там прожгли кожу искры. Я не сдержался и посадил её на себя, обвивая руками талию.
Странно, что она продолжала плакать, исследуя льдом пальцев мое тело. Я был убежден, что ее нутро пылало, что она ждала этой близости, но я чувствовал соль на покусанных губах. Кровь и слезы. Мила все тянулась к моей шее, старалась коснуться кадыка и крепче схватиться, как бы боясь, что я уйду. Или она хотела убить меня.
Я был дерзок, запустив руку под ее футболку. Колючие скалы позвоночника стали клавишами для моих пальцев, а Мила сильнее прогнулась. Моя кошка. Все женщины горячие меж бедер, но ее огонь мог прожечь даже меня.
Тот поцелуй как восьмое чудо света. Лишь поцелуй, но оба мы покинули Землю в ту минуту, оба попали в Эдем. Рай для нас была та ночь.
Я тоже заплакал внутри. Так странно было быть счастливым.
Она оторвалась от меня, вскинув голову и тяжело задышав. А когда она посмотрела на меня, то я увидел смесь эмоций: тревогу, возбуждение, страсть и неверие. Мила не верила мне, боялась, что я причиню ей боль. Готов был отдать голову под гильотину, что быстрее убил бы себя. Мой свет, я не смогу его потушить.
Она отвернулась, заглядывая в окно. Словно дождь мог помочь что-то сказать. Я редко понимал людей, этих тел из мяса и дерьма, но понял её сомнения. В себе, во мне, в моменте.
Я уложил Милу себе на грудь и крепко обнял. Ведь не имел права на то вожделенное соединение тел. Не имел права брать силой. Должно быть, она расслабилась: её худенькая нога упала мне на таз. Бедром я ощутил её наготу под задравшейся футболкой, и той бесстыдной наготой она прижалась к моей ноге. Она была там адски горячая и мокрая; у меня не могло не встать. Она быстро уснула, потому не получилось уйти и спустить в туалетную бумагу — не хотел прерывать её спокойный сон.
Вот и потерянные трусики — на батарее в ванной, постиранные на руках обычным мылом. Я вспомнил её жар на себе, и член вновь встал, неудовлетворённый ночью. Холодную воду я выключил и принялся дергать орган любви и жизни. Представил, конечно, как брал Милу сзади, чуть сжимая её горло. Она такая маленькая и худая, что походила на ребёнка рядом со мной. В экстатических фантазиях чётко слышались стоны, и я наконец увидел, как ее лицо полнится эмоциями. У нее была безупречная улыбка, но она не улыбалась. Я видел всего единожды. У нее красивые серые глаза, но они стеклянные и неживые. Я никогда не видел других.
Я кончил в стоковое отверстие, в последний раз представив ее: такую светлую и маленькую, прыгающую на мне, как сумасшедшая бестия.
Я мы бы продолжать сочинять порнофильм в голове, но в дверь забарабанил Ричард, крича глухо через стену:
— Откройте дверь! Мне срочно нужен унитаз!
— Ричард, это Дамьян, что случилось? — Я натянул на мокрый торс белую водолазку, та упорно скрипела, не желая налезать.
— Да блевану я сейчас, еб твою мать!
Я и правда услышал его рыгающие позывы прочистить желудок от той гадости, что там скопилась за вчерашний день: курица, помидоры, картофель, кабачки и крепленое вино. Старым алкогольная интоксикация давалась сложнее, когда молодым хватало лишь стакана ледяной воды.
— Выхожу, терпите, а если никак, то в горшок с той высохшей веткой прочистите.
— Это пальма, парень. Давай быстрее, иначе сам будешь паркет драить, как матрос!
Я уверен, что Ричард слышал, как я несдержанно посмеялся над ситуацией; а когда вышел, то он рванул к унитазу так, будто ему был вовсе не полтинник, а не более двадцати. Блевал он, обливаясь слезами, истошно и насыщенно, так, что весь унитаз наполнился желто-красной жижей с кусками курицы и шкурами помидоров. Пахло кислым молоком и забродившим вином.
Я привык видеть грязь, блевотню и дерьмо: каждый второй труп обделывался в штаны, когда я прорезал мышцы шеи, а некоторые от страха блевали прямо на себя. Мерзкие создания, тошнотворные и омерзительные. Я презирал их. Сильных и слабых.
Я сел на кухне у окна, чтобы снова покурить. Вышел краснощекий Ричард с мокрыми глазами, сел рядом на кухонную тумбу и тоже закурил.
Спросил, вытерев рукавом слезу:
— Как спалось?
— Я не смог уснуть. Бессонница.
— Просто лежал что ли?
— Ага. Только Мила в ухо сопела без задних ног.
— Вы любовники или как?
— Не знаю. Мила говорит, что друзья. Наверное, так.
— Ясно. А ты мою дочь… ну, знаешь, спал с ней?
— Нет.
Его будто расслабило. Заулыбался.
— Я берег ее, иногда лупил, чтобы с парнями не гуляла. Проституток много, а девственниц ценят. Хорошо воспитал — она никогда за свою подростковую жизнь не дружила с парнями и не скакала на них, как шлюха.
— Били за влюбленность? — хмуро переспросил я. Это гадко: прикладывать руки, когда было можно объяснить. Не бей ты ее, идиот старый, то, может, у неё бы уже давно была счастливая жизнь. — А для чего?
— Ну как, — затянулся он, — чтобы знала, что себя хранить надо. Ее никто не возьмёт в жены, если она «бракованная».
— О свободе мысли и чувств вы, видимо, не знаете. Можно принять ваши действия за истязание.
— Тьфу, какие истязания? Воспитание, и только.
— Если я разобью вам нос, то это тоже будет считаться воспитанием?
— Нет, — нахмурился он. — К чему клонишь, парень?
— К тому, что для понимания между людьми требуется не кулак, а язык. — Я сбросил в раковину пепел. — Как думаете, Ричард, вы меня поняли бы, если бы я избил вас? Поняли бы, что этим я хочу вам показать? Что сказать? Какое напутствие дать?
— Критикуешь мое воспитание?
— Больше, чем критикую — презираю.
— Не имеешь права.
— Имею.
Ричард разозлился, грозно потушив сигарету двумя слюнявыми пальцами, и подошёл ближе; он хотел, наверное, по законам вселенского быдла, впереть морщинистый лоб в мой и начать катить бочку. И хотел ещё, я уверен, выпрямить старый позвоночный столб и забрызгать в ярости слюной, браня меня. Хотел ударить в челюсть и пару раз пнуть. Хотел, но не мог, впервые ощутивший сопротивление и грубую критику его существа. Всегда правый и не терпящий возражений, и теперь с ущемлённым эго.
— Офелия моя дочь, и я владею ей, как хочу! Какого хера полез сюда?
— Старик, — усмехнулся я, — да ты больной придурок. Твои только сопли в носу, ими и владей.
Смелым было поступком замахнуться на меня. Тупой или везучий? Я поймал его руку и нагнулся к его сальным глазам.
— Я не знаю, сколько дерьма ты сделал, но любимые детишки никогда не пытаются вскрыться и сдохнуть просто так. Уж я-то знаю, о чем говорю. Я презираю тебя за то, что ты дал ей не воспитание, а желание сгинуть. Ты хоть видел ее руки, конченый уебок?
Ричард уязвленно отвернулся и выдернул руку. Потирая запястье, сказал:
— Я за такое вышвырнуть тебя могу.
— Тогда останешься без головы.
И на том я молча ушёл в комнату Милы, услышав также, что мое солнце проснулось. Я, казалось бы, не вовремя, но увиденному обрадовался: Оф потянулась, приподняв мятую футболку до поясницы, и выглянули ее ягодицы. Круглые и никогда не загорающие под солнцем, оттого белые, как молоко. У неё красивые ноги, стройные и гладкие. Не думал, что умел любоваться человеческими телами. Или она не человек? Кто тогда?
— Дамьян! — воскликнула она, обернувшись на мой исступленный вздох. — А если бы я голая была?
— Тогда я был бы ещё более рад тебя видеть.
— О чем вы спорили с отцом? Я слышала, как он сказал про то, что может тебя вышвырнуть. Что случилось?
— Да пустяк. — Я сел на табурет. Он мне не нравился, потому что гвоздь впивался прямо в бедро, но я все равно садился на него. — Как спалось?
— К чему эти будничные вопросы? Плохо спалось, что-то ещё?
— Ты агрессивная сегодня.
— Я всегда такая, тебе кажется. — Она накрылась одеялом и прошлась по комнате, о чем-то думая. Поймала мой наблюдающий взгляд и недовольно потребовала: — Не смотри на меня.
— Хорошо, не буду. — Будь она не Милой Црнянской, а простой незнакомкой, то я вы открутил ей голову и выбросил в окно. Но я отвернулся и засмотрелся на ворон, каркающих так громко, что было слышно даже в квартире. — Хочешь обрадую?
— Чем? Тем, что никого не убил?
— Смотри, — я вынул деньги и протянул ей. Она сидела на кровати и холодно смотрела на свёрток купюр. Затем подняла на меня злые глаза и сжала зубы. Я слышал трение эмали. — Теперь мы можем не пресмыкаться.
— Где ты их взял?
— А ты как думаешь?
— Ты… — встала она, — да что с тобой не так?! Неужели ты настолько больной, что не успел приехать, а уже лишил кого-то сраной жизни?! — Она схватила книгу Лавкрафта, которую я до сих пор бережно читал, и швырнула в меня. — Ты настоящий урод! Я надеялась, что ты можешь быть… не знаю, адекватным, но ты… Ты! Ты гребаный монстр! Хватит это делать!
Я не знаю, почему, но я слушал ее слова, и мне становилось больно где-то там, глубоко. Ее слова — истина для меня, и она говорила, что я урод. Наверное, что-то рухнуло во мне, взорвалось и разлетелось пеплом по выжженной пустоши.
— Отец прав, убирайся отсюда! — Она снова кинула в меня книгу. Я дал ей попасть в меня. Как жертва; жизнь поменяла местами роли и амплуа, теперь жалкий я. — Знаешь, Ян, я искренне презираю тебя. Надеюсь, что отец перепутал тебя с тем мальчиком из детства! Потому что ты настоящий ублюдок! Просто убейся!
Я встал, аккуратно положил покалеченные «Хребты безумия» на табурет и прошёл мимо. Когда наши тела сравнялись, я прошептал ей:
— Ты знала, кто я. Странно теперь удивляться.
И ушёл.
Конец ли это? Как я без неё?