— Верните меня в садик!
— кричал я им.
— Заткнись, сволочь!
Глава тринадцатая. Часть вторая.
— ДАМЬЯН—
Серое утро, почти безжизненное, только вороны расчерчивали грозовые тучи. Про солнце давно забыли: оно погибло где-то далеко и давно, так, что Лондонский люд озлобился и внешне стал походить на бледных мертвецов с недостатком витамина D. Умершие, но продолжающие идти куда-то и для чего-то, точно паровые машины. Эти парогенераторы со стареющим тленным телом живут, чтобы умереть, уже почти достигшие конца, они цепляются за остатки. Это нелепо и раздражает.
Но все они ещё до рождения были гнилью, которой место там, откуда все мы — в землю. Живые и мёртвые одновременно. Все пустые, но воображающие себя хоть кем-то значимым. С роем шершней в голове — уже даже не спокойными тараканами. С лицами, но без глаз, ртов и носов. Никто и нигде.
Я и сам удивился, что такое могло произойти. Мила беспощадна ко мне, сказала, что я урод. Я и правда такой. Наверное, это называется «больно»? «Разочарование»? Как объяснить то, что неизвестно? То, что всегда сопровождает, но не ясно в сущности? Странно ощущать что-либо, я не привык копаться в разложившихся мозгах, чтобы отличить «плохо» от «херово» и «больно». Это как отличить чёрный от темно-тёмно-серого. Я урод. Да.
Я не знал куда идти. Куда себя девать? Что делают остальные, когда внутри «болит» так же, как «болело» у меня? Не физически, скорее, похожее на то, будто хочется кричать, упасть на мокрый асфальт и лежать, пока не раздавила бы машина. Я не понимаю, что это. Это чувствует каждый? Как с этим возможно жить? К такому «больно» я не привык. Какое-то другое «больно». Так отчаянно, что кажется, будто я узник своих головы и разума. Жжётся, колется, рвётся куда-то эта волна. Горькая, глубокая, горячая и холодная, меня точно окунули в прорубь, а затем бросили в жерло Везувия. Я теперь даже не окаменевший пепел, а пыль. Нет следа от меня. Я шут. Шут для никого. Смешон даже себе, окутанный презренной драмой.
Пока я брёл по улицам, похожим на кладбищенские кварталы, наткнулся на дешёвый хостел с идиотским названием «Клеопатра». От Клеопатры там, наверное, только прах умершего нарика. Внутри и правда пахло под стать древнему саркофагу: затхлостью и плесенью, может, грибком. Над вестибюлем — противная жёлтая лампа, поющая сладкую песнь для мотыльков.
Я снял номер на трое суток и прошёл в комнату на четверых. Убогое зрелище для узников этого мира, у кого нет власти и сил. Убогое зрелище для убогих людей. Я сходил в ближайший магазин и купил водку. В том клоповнике имени Клеопатры я открыл бутылку и глотнул, запив водой. Как паршиво это чувство, как жалко выгляжу я, пьющий водку с водой. Так делали Снежана и Йован, когда не было денег на дешёвую газировку. Я становлюсь ими.
От той угнетающей мысли я взорвался и перевернул старый ящик для одежды, пнув его. Эта дрянная бутылка водки полетела следом, разбившись о металлическую перекладину кровати на скрипучей панцирной сетке. Понесло спиртом. Лучше не стало, я только сильнее разозлился. Не знаю, на кого. На себя? На неё? На них? Достал пачку денег и порвал ее — камень преткновения и яблоко раздора в одной форме земных бумажек, грязных и потёртых. Не я оплошал, нет, это они — проклятые деньги.
Но ведь они исполнили бы мои грёзы. Я быстро пожалел о своём поступке.
Лишь ошмётки былой ценности валялись на старом рыжем линолеуме. Раньше эта бумага была ни к чему: зачем забирать деньги, если уже забрал жизнь, дыхание их обладателя? Зачем копить на машину, если можно убить владельца и забрать его имущество. Все эти материальные ценности — шлак, никому не нужный. Нет, нужный, чтобы умереть с гордостью в том, что построил дом. Будто там, в тёплой темноте, есть радость гордиться. Авто, бриллиантами, яхтами, виллами. С другой стороны… а что делать, пока жив? Кем стать и чем дышать? Я ответил бы: наслаждаться этим эфемерным миром, недолгим и бодрящим течением событий. Сказал бы, если бы не было бессмысленным. Зачем жить?
Ответ. Я ищу его в каждом лице.
Я помогу тебе умереть, ведь ты всё равно окажешься в земле; от моих рук или нет. Кто «ты»? Я не знаю, с кем говорю. У меня всегда идёт диалог с кем-то. К кому я обращаюсь? У всех тел много голосов в мыслях? Дамьян. Ян. Дэмиан. Кто это?
Я оклемался от безумия и перестал бить стены кулаками. Сел на кровать с зелёным постельным бельём, — застиранным и посеревшим, вытер об простынь сочащуюся с пальцев кровь. Обои в ромашки теперь с красными каплями и вмятинами. Бей я сильнее, эти картонные стены бы проломил насквозь. Жалкий я и жалкая комната с осыпающейся от старости мебелью. Тут изолятор на четверых, мрачно, будто все забыли об этой тюрьме в ромашек.
На потолке дыра от люстры: сняли, ведь заключённые вешались на ней. Висельники. Улыбающиеся. Кому? Смерти.
Я и сам хочу на эшафот. Или ту былую люстру. И улыбнусь ей. Кому? Смерти.
В душе, кишащем мокрицами и тараканами, я нашел одноразовые бритвы. С пустой головой, неосознанно, открыл, вытряхнув высохших мошек, застрявших в давно нестерильной упаковке. Как в трансе, не видя, что творю, я переломил пластик зубами, порезав губу. Лезвие упало на пол — грязный, пожелтевший от старости линолеум, криво обрезанный у основания унитаза. За ним инсулиновый шприц покрывался паутиной. Я прав был о нарике. Тут кололись эти обдолбыши.
Впервые за многое время бритва не хотела резать других — только меня. Это и есть послевкусие любви? Я прижал лезвие к запястью и решительно прорезал плоть. Раскрылась красным бутоном рана, сверкнули сплетения сухожилий, и пальцы дёрнулись в ответ сами. Согнулись деревенело и резко. Я разжал пальцы, но мизинец не отозвался. Убогое тело, слабое. Оно сломалось, стоило немного испытать его. Я насильно согнул палец второй рукой, и понял, что вижу, как тонкая нитка сухожилия, одна из четырёх, усиленно пыталась согнуть мизинец. Но, перерезанная почти насквозь, жалобно дёргалась, не имея силы над осиротевшим пятым пальцем.
Проще было бы отсечь брак, но я забыл об этом, увидев шею в заляпанном зеркале. Свою шею. Длинную и пульсирующую. Я хотел тогда быть своей же жертвой. Узнать, каково это, когда ножи застревают в тугих мышцах, прорезают твёрдый кадык и лишают дыхания. В последний момент я понял, что даже такое ничтожество, как я, трусит от небытия. А если там не так сказочно, как мне рисовало воображение?
Если я так и останусь пленником себя? Если разум не исчезнет, но останется страдать и «болеть»? Вечная, нескончаемая мука. Я опустил лезвие, а когда наваждение иссякло — выбросил в унитаз и смыл: мое самовольное тело и само могло убить себя, если бы я всецело не избавился от сраного куска металла.
Мне было бы всё равно, но слабость от кровопотери добавила забот: порез на запястье обливался кровью. Я уже не замечал литры крови во время убийств, так что залитые красным раковина и пол не напомнили мне, что нужно бояться за жизнь. Она, эта горячая кровь, повсеместно рядом со мной, я её не замечаю. Это как татуировка: забываешь, что носишь, а потом вдруг поражаешься тому, что она есть, и как прекрасна. Эта сардонически улыбающаяся рана вынудила меня наложить жгут и повязать какой-то смердящей ветошью.
Стянул пониже рукава водолазки и замер на месте: ткань пахла парфюмом Милы. Я помнил вишню и миндаль на её шее. Стало паршиво, будто я потерял что-то дорогое. Не мобильник, не портмоне, не машину, не любимый нож, а такое как… смысл. Его и раньше не было, я делал что-либо просто так, без явных намерений, но сейчас… Нашёл, даже подумал, что могу иметь место не только больного маньяка, но кого-то более значимого. Хоть для кого-то.
Нашёл и так быстро потерял. Стало пусто, я замер в отчаянии. Мы ведь ещё увидимся?
В хлипкую дверь постучали. Я открыл.
— Эй, придурок, — не жалея слюны, наехал обрюзгший мужик с засаленной башкой и мутной мордой, — ты хули по стенам долбишь?!
— Иди нахуй, еблан.
Конечно, этот мир и его мерзкие жильцы понимают лишь язык кулаков и мордобоев — он втолкнул меня в комнату и ударил в висок. В иной раз я бы не пропустил удар.
Не помню, что потом. Наверное, я умер? В той жалкой «Клеопатре», под дырой от люстры. Не знаю, может, и не висели под ней тела. А, может, и висели. Качались, едва касаясь пальцами ног перевёрнутого табурета. И улыбались. Все они улыбаются смерти.
Я бы улыбался.
***
Ночь снаружи, свежая и холодная. Я любил ночь, но когда очнулся расстроился. Думал, что наконец понял, каково небытие. Встал и покачнулся — должно быть, этот обмудок не пожалел сил для меня.
— Ну, сука, — рухнул я на комод, поднимаясь, — я тебе хер отрежу.
Я не знал, где он поселился, и не помнил его лица, но отчего-то уверенно плёлся по коридору, держась за стены. Я не Холмс, но дедуктивный метод дал свои плоды: вероятно, он с этажа надо мной, ведь живи он через стену, то пришёл бы мгновенно, без задержки в десять минут. «Клеопатра» в три этажа, а под моими ‘владениями’ как раз вестибюль.
— Тук-тук, — ударил я в дверь, услышав знакомый голос.
— Идите в пизду, уебы!
Вот он, выстрел для рывка, удар плети для движения, взлёт красного знамени для быка. Слишком уныло описывать смерть этой блохастой псины. Недостойно даже точки.
Но плавящаяся кожа его прижатой к плите морды позабавила меня ненадолго. И шприц в глазу. А я всегда думал, что глаз вытекает, если его проткнуть. Я несколько раз воткнул иглу в его лицо: один раз попал в нёбо, и шприц застрял, оттого пришлось ударить по зубам, чтобы канюля отскочила, и мужик проглотил иглу.
Настроение, казалось, чуть приподнялось. Но я так и не нашёл ответа, не знал, что делать. Потому просто ушёл из этого смердящего карцера. Никуда.
Я бы так и прошёл весь город, если бы не одинокая девушка, бредущая гордо вперед. Кто из нас с ней виноват, что она умрет этой ночью? Я или она?
Я нагнал ее и заговорил, будто мы были давно знакомы:
— Хорошая ночь, я даже наслаждаюсь. — Я окинул взглядом небо. Удивительно, но луна впервые скромно показалась мне. Даже ревностно, что и эта незнакомка успела увидеть ее свет.
— Да, луна давно не выглядывала. Не англичанин?
— Я рад ее видеть. Серб.
— Мне тоже радостно. Эта ночь красивее многих, которые я видела.
— Часто ты ночами бродишь?
— Всегда.
— Ночью хочется жить.
— Ночью легче дышать. — Она достала сигарету и закурила, не вынимая ту из зубов. — Будешь?
Я молча согласился, подцепив сигарету из пачки красного Мальборо. Девушка услужливо, но внешне крайне равнодушно чиркнула спичкой у моих губ. Забавно, но и хмурый дождь тоже захотел покурить с нами. Я заметил тату в виде нацистской свастики на ее грудине.
— Что бы ты делал, — тихо начала она спустя минуту молчания и созерцания скрывающейся луны, — если бы мир умирал?
— Он уже давно мёртв. — Я затянулся. — Ну, радовался бы.
— Я бы тоже радовалась. Мне жаль, что мы существуем.
— Жаль перед кем?
— Не знаю. Перед планетой?
— Смешно.
— Да. — Она умолкла. — Так паршиво понимать, что нельзя быть счастливым. Остаётся только смерть. Тогда зачем все это? Откуда взялась жизнь? Почему мы? Почему я?
— Почему меня окружают такие, как ты?
— Как я? — удивилась она, выбросив бычок в лужу.
— Больные.
— Ну а что ты ожидал, увидев девушку, гуляющую ночью в одиночку? Не испугавшуюся парня с кровью на одежде?
Я оглядел себя, усмехнулся:
— Понятно. Самоубийца?
— Вроде того.
— Как ты понимаешь, что несчастна?
— Я просто не хочу быть здесь. Кажется, что вот-вот меня не станет. Но в то же время я жду этого со счастливым предвкушением. Счастье в несчастье.
Я впервые посмотрел на ее лицо. Бледное, как у Милы, но угловатое и очень мудрое на вид. Наверное, она красива. Наверное, даже жаль, что сегодня ее не станет. Она не смотрела на меня, и я почувствовал себя уязвленным. Думает, что я не стою ее взгляда? Думает, она лучше? Я разозлился.
— Расслабься, — вдруг требовательно сказала она.
— Извини?
— Неглупая, вижу, что бесишься.
— С чего бы?
— Скольких ты уже прирезал?
Я остановился.
— Что?
Она остановилась в нескольких метрах от меня.
— Я неясно говорю? А, ты же не сильно понимаешь английский.
— Ты… — оскалился я, — с чего такие вопросы? Откуда ты знаешь?
— Я знаю, кто ты.
Я не стал даже оглядываться на вероятный зрительный потенциал — рванулся к ней, этой девушке в чёрном с мудрым лицом, и нацелился ножом в грудь. Попал бы, не поймай она кисть и не увернись за мою спину. Не бой на смерть, — игра между незнакомцами. Нет, почти танец. Я успевал хватать ее за бёдра, почти интимно, пока она легко касалась ладонями моей груди и утыкалась подбородком в плечо. Она била по суставам, пока я повсеместно прорезал ножом ее кожу.
Мы оба выдохлись, и я в последний раз схватил ее за запястье и рванул к себе. Мой же нож, запасной, больно упёрся в солнечное сплетение — она успела выудить его из кармана брюк, но и ее сердце билось под остриём ножа в моей руке. Алая капля крови любовно огибала ее высокий лоб.
— Хочешь умереть вместе со мной? — спросил я.
— Может быть.
Я придвинулся ближе, и ее нож проткнул мне кожу. Странно, но и она подалась навстречу моему.
— Почему? — удивился я.
— Боль нужно делить пополам.
— Как глупо и несуразно.
— Согласна.
— Ты самоубийца.
— Ты тоже. И я не про это, — она указала на нож в своей руке.
Та красивая капля крови на ее лице скатилась по губам. Не знаю, зачем, но я нагнулся ближе и поцеловал эту неразумную незнакомку. Она сильнее надавила на нож, я сделал то же. Не знаю, как такое называется. Не знаю, кто она и почему так поступает. Но мне нравились ее соленые красные губы.
Мы отстранились, и она сказала, чуть улыбаясь:
— Ты нам нужен, Айзек. Ты такой же, как и мы: бракованный.
— «Мы»?
Но она лишь молча растянула улыбку и отошла на шаг, пряча нож в карман. А затем и ушла.