43076.fb2
Набухает зной в венах воспаленного неба. Кровь взрывается она ищет обретения радости по ту сторону смерти.
Свет - как пульс, реже и реже, и вот-вот остановится совсем.
13
Солнце вот-вот замрет. Призраки зари дули в сухие раковины. Птица пела лишь трижды и трижды. Ящерица на белом камне, неподвижная, смотрит в выжженную траву, где вьется уж. Черное крыло резким взрезом метит синий высокий свод: вглядись, и он распахнется.
Воскресение в родильных муках.
14
И вот в плавленом свинце ворожбы блеск летнего моря, обнаженность жизни, путь, привал, уклон и подъем, губы и лелеемая кожа все хочет сгореть.
Как сосна в полдень, взбухшая смолой, рвется родить пламя и не терпит родильных мук,
созови детей собрать пепел и высеять. Что свершилось, то правильно свершилось.
А чего еще не свершилось, то должно сгореть в этом полдне, где солнце пригвождено в сердце столепестковой розы.
ИВ БОНФУА
Под октябрьским солнцем
Эссе
Перевод с французского БОРИСА ДУБИНА
Читаю долгожданные французские переводы этих чудесных стихов и, на секунду мысленно оторвавшись от них, переношусь в Лондон - воплощенное море в его неустанном движении. Бывая там еще недавно, я всегда радовался, потому что знал: рядом с Марбл Арч есть милый и тихий дом, где я снова увижу Йоргоса и Маро Сеферис. Обычно я добирался туда пешком, на закате, словно пытаясь собрать те сизые, а часто еще и холодные, непогожие дали в одно и принести их в дар солнцу, которое во что бы то ни стало вот-вот проглянет сквозь расступившийся городской вид, поравнявшись с водой. В чуть освещенных комнатах, но от этого их полумрака какой-то по-особому здешний, до предела напряженный, вопреки еще туманящим лицо заботам дня упорно сосредоточенный на единственной мысли Йоргос Сеферис - говорю это не для похвалы, а всего лишь в попытке через игру аналогий, привязывающих нас к вещам, точней очертить душу - был для меня такой чистейшей уместностью, до того безошибочным звуком в дисгармонии будней, что его бы с лихвой хватило, чтобы свет бытия, даже исчезнув за нашим горизонтом, никогда не смеркался. Большой поэт равен себе во всем. Нигде так, как в доме у Сефериса, я не чувствовал желания просто быть, быть рядом, чтобы по доверительному разговору воочию убедиться: достаточно единственного образца верности - и даже, может быть, неважно чему, - чтобы риф, пена, звезда перестали служить обессмысленной декорацией смерти. И опять-таки, лишь из рук Сефериса я как высочайшую честь принимал простое право оставаться собой, полную свободу от опаски и устава, которыми отягощен обычно наш путь.
Но как ни действовало на меня его присутствие, я догадывался, что Йоргос Сеферис и сам чего-то ждет, что и его снедает какое-то сомнение, что он подавлен другим, куда более глубоким и тяжким изгнанничеством, чем необходимость жить в другой стране и другое ремесло. Да, ясностью в вопросах повседневной морали, уравновешенной мудростью, проницательной оценкой событий и людей он - человек солнечной природы. Но есть в нем и что-то охряное, пустынное. Иногда своим внезапным молчанием он наводил на мысль о согнутой под темным бременем фигуре, чей силуэт видишь по ночам на изрытой поверхности Луны. Чтобы яснее представить Сефериса, я вспоминал о средневековых книгах, изображавших распятого Спасителя между Солнцем и Луной, словно растворяя его страдание человека в доверии космическим стихиям, и мысленно воссоединял оба эти начала - дневное и ночное - в своеобразном знаке стойкости и переходности разом. Но этот двойственный знак - не простая причуда ума, он существует въяве: это октябрьское солнце, каким его знает Средиземноморье и помнит Сеферис. Когда два года назад я увидел поэта в его новом афинском доме, на террасе и как раз в октябре, он как бы сливался с этим солнцем в одно, вместе с тем приоткрывая неравнодушному взгляду, что свет несет в себе и нашу прозрачность, и неизбежную черноту. Тогда я вдруг почувствовал, до чего она близка современности, эта пора плодов, которые сама же скоро сорвет. Есть в году такие дни, дни между зрелостью и смертью, когда жизнь разом раскрывается во всем великолепии и обреченности. Она ставит тебя перед противоречием, но и перед образцом, подсказывая, как дать этому образцу развернуться в сердце. Я всегда любил его, это октябрьское солнце, здесь и там, на любом берегу. Позже, читая стихи Сефериса, я почувствовал его опять - увиденное мыслью поэта, прирученное его словом.
***
В самом деле, чтобы как-то описать эти стихи, нужно, по-моему, целиком сосредоточиться на том напряжении, которое их поддерживает и расшатывает, подтачивает и обновляет, на их глубоко затаенном и до боли ощутимом противоречии между присутствием и отсутствием, полнотой и опустошенностью. Я еще раз беру в руки нынешнюю книгу, и передо мной опять все подробности, все чувства, все знаки того, что каждый из нас счел бы подлинной жизнью. Я узнаю солнце и побережье Греции с их способностью переполнять чувства и если не вносить в сердце мир, то, по крайней мере, своей неукоснительной очевидностью оставлять далеко позади беспокойные домогательства разума. Только в неисчерпаемой игре тени и света лодка достигает причала. Только подлинным радушием подлинного местожительства остается в памяти дом твоего детства, и "дивные имена" Греции, лишенные на этих страницах всяческой живописности, сливаются с производными от мирры и лимона в небывалые - то ли язык, то ли музыка - фразы, где блаженный зной летнего дня на суше обретает мир и покой у воды, переходящей в ночь. Но всегда, всегда эта полнота воплощенности распахивает свои листья и плоды не здесь, а вдали. Да, она с нами, ведь единственная настоящая отдаленность - это неведение, горечь, а подобные изъяны духа Сеферису чужды. Но и во всей физической ощутимости, в самой своей сердцевине - так в гуще какого-нибудь города, среди сияния и гула вдруг на секунду почудится что-то иное, сумерки блеска, может быть, иная заря - радость этой полноты для нас недостижима. Стихи Йоргоса Сефериса написаны подлинными красками, но скрадены туманом. Корабли в них светятся, как на полотнах Лоррена, но всегда отплывают, и ждать их назад напрасно. И даже если они порой возвращаются, то это лишь краткая стоянка, и родной порт не в силах и на минуту продлить сон, мревший над ними в открытом море. Стихи Сефериса гудят от присутствия людей, созданий откровенных и страстных, но еще ближе в них статуи, образы умерших, которые с высоты своих утраченных тайн не оставляют живых в покое: ловящие каждый день люди у Сефериса изглоданы прошлым - не зря здесь царит всеразъедающая соль, - и, лишенным судьбы и голоса, им нечего дать друг другу.
Это все те же эгейские, ионические просторы, место деяний между морем и небом. Но теперь они дышат неудовлетворенностью кругосветного плавания от пристани к пристани, от мифа к мифу, как будто древняя дорога труда и взаимообмена, вдруг обернувшись всего лишь криптограммой развязки, с неизбежностью сведена к валу, раз за разом подрывающему очевидность в глазах сна, под которым опять разверзается черная яма. А еще, и повсюду, здесь присутствует голос самой засухи, камень. И цистерна - излюбленный образ Сефериса, где избыток и недостача кивают друг на друга, - во всем своем таинстве вместилища жизни предстает задремавшей поверхностью воды, созданной скорее для притягивания взгляда, чем для утоления жажды. Сколько разрозненных сокровищ сходится в этой "гулкой" цистерне, связавшей находки Валери с правдой Греции: она и сама никак не успокоится, видя, до чего мало свежести ей досталось от времени, проклятого точно так же копиться за каплей капля, она и сама хотела бы собрать в одно минуты счастья, пусть даже заплатив за них мигом памяти, ношей сожаления. Но разве эта вода - не наше подсознание, и разве ее недосягаемые клады, ее нездешние дали не пытаются на свой лад тоже отрезать нас этими беззвучными муаровыми разводами от нас самих?
Дорогой Йоргос Сеферис, такой чуткий к самому тяжелому - самому подлинному - в каждом из нас! Что означает то "несбыточное", о котором снова и снова говорят ваши неусыпные стихи, в какой последней непримиренности черпают они свое несчастье? Конечно - и прежде всего - в родной истории. Нетрудно узнать в ключевых для вашей жизни поворотах как будто нарочно сложившиеся обрывки драмы о распаде реальности. Не могло пройти без следа ни то лето, проведенное ребенком в Клазоменах, среди рыбаков и винограда, ни жизнь в Смирне, огромном порту, где Европа и Азия, вневременное и календарное, ритуал и рынок перемешивались, обогащая зачарованный ум, ни - позднее всенародный исход в крови и слезах, навсегда разлучивший со счастливой родиной.
Все дорогое стерли тем летом Новенькие дома, Рухнувшие потом под осенним вихрем,
писал Сеферис. Конечно, это лишь образ. Но образ тем более важный, что новая - та же и другая - родина, Аттика с ее чересчур настоятельным прошлым и чересчур отягощенным абсурдностями и драмами настоящим могла предложить новоприбывшему юноше только одно: тогдашнюю свою печаль, "муку" - как в один голос говорили все - оставаться греком. Да еще войну. Да еще ту или иную разновидность изгнанья. И Йоргос Сеферис отдал немалую часть жизни тому, чтобы оставаться греком - служить Греции - за пределами страны. Он сам был тем отрезанным от родной гавани скитальцем, которого не раз поминал в стихах.
Но в конце концов не в этом дело. Самые трагические обстоятельства не войдут в стихи, покуда умудренный разум не превратит их из прихоти случая в знак предельности человеческого существования. И судьба грека становится всеобъемлющей мукой лишь для того, кто найдет в себе силы разделить боль каждого из живущих. Как бы там ни было, стихи Йоргоса Сефериса принадлежат Греции, связаны с образами и историей Греции только потому, что говорят о любом из нас. И вот что, по-моему, его слова могут сказать. Прежде всего в этой безупречной природе и бесстрашной архаике с бесчисленными храмами, с невозмутимой гармонией тел всегда чувствовалось обещание жизни среди богов, в ладу с бытием и своей сутью - жизни, способной быть собой благодаря простым мифам, где Единое связывает разрозненное "вечностью оливы". Конечно, эта незапятнанная явь всегда была наваждением новейшей греческой мысли. Но теперь она доживает свое на правах красноречивых и никчемных руин. И когда Сеферис отправился в Пелопоннес на поиски всеми забытого Асинского царя, чья погребальная маска звучит на свету, как пустой кувшин "звучит, как морская вода под веслом", - заветное место оказалось таким же пустым, и герой золотого века сумел явиться лишь в сумрачном виде затаившегося нетопыря.
Так ценой этой вечно соблазняющей нас воплощенности стал даже не образ конкретного человека, а человеческий облик вообще. Так единство древних мифов, где человеческую жизнь - саму суть этого общества - воссоздавал и поддерживал обряд, распалось, а каждое отдельное сознание стало вдруг мерой собственного одиночества, собственного небытия и наполнилось тревогой. "Мы погибли!" - кричат уже собранные в "Антологии" надгробные надписи. Одержимая своей смертностью, личность является в мир, чтобы тут же вручить себя Христу, который утвердил на этой непрочности само бытие, чем и вернул человеку надежду, но уже ценой веры в простые блага мира. Отныне и навсегда в этом эллинистическом пространстве, где апостола Иоанна на Патмосе поражает страх, где апостол Павел тоже является в Афины с других берегов, в этой истории-символе, который получит потом имя Византии, душа станет вечно разрываться между привязанностью к себе и любовью к миру. Будет решаться и не решится. Ее простота навсегда переполнит ее ужасом - под взглядом бесплотного Бога мы, как матросы "Господина Стратиса Моряка", и вправду принадлежим уже не этим дивным берегам, а "открытому морю". Морю в его одиноком исступлении, ведь между нами и абсолютом нет теперь ничего. Таково нагруженное бесконечным смыслом скитальчество современной Греции. И Сеферис, грек между Дионисом и Христом, обогащает этот смысл последними сокровищами языка, вопрошая его с удесятеренной интуицией расколотого удела.
Он - говорю это сегодня с полной убежденностью - сам хотел этого раскола, выбрав изгнание за его сокровенный смысл и уже с первых лет полюбив Лондон за то, что этот город - я всякий раз вижу его при мысли о Сеферисе и глазами Сефериса - это гигантский водоем, где умноженные тысячами гаснущих в пене отражений схлестываются вся необработанность мира и вся безымянность человечества. Сегодня, я убежден, необходимо идти как можно дальше - в самые окраинные города, в пропитанные заводской гарью предместья, в случайные, в трижды случайные гостиничные номера, чтобы - да, на пределе риска, да, в такой дали от когда-то сошедшихся в Греции и перезабытых теперь начал - исполнить смысл нашего разорванного существования. И, может быть, возвратиться. Вероятно, и вправду есть еще один, заветный порог, за которым - не открытая чувствам красота, а смерть. Я имею в виду все что угодно, любую мелочь, лишь бы в ней сумели полюбить именно ее и ради нее самой во всей ее физической неповторимости, всмотрелись в нее глазами человека, который, как мы все, наверняка обречен, и во имя того абсолюта, перед которым он, как все мы, скоротечен. Я имею в виду новое завоевание в одиночку той реальности, которая не распахнется перед слепым порывом расточительства, а сосредоточится в ревностном бдении страсти. Новый взгляд и новую любовь. И конечно же, новый опыт, если чуда не произойдет, новое возведение этажа за этажом на пути к этому свету, в умудренности, покоящейся на несбыточном, чья несбыточность - благо. Именно в этом октябрьском свете поэзии, которая уже не формула, а поступок, не благо, а жажда, Сеферис и нашел свой подлинный масштаб. Для меня лучшее тому свидетельство - его голос, когда он сам, и замечательно, читает свои стихи вслух: глухой, уходящий в глубину, ровный голос; голос, стирающий предмет, чтобы высвободить явь; голос без единой собственнической нотки, как странствие от острова к острову, как григорианский напев.
С искренним чувством и сердечным уважением я приветствую Йоргоса Сефериса в этот счастливый день, когда его стихи, как их ни приглушает разность наших языков, приходят к французскому читателю отдельной книгой. Сумеет ли слишком напористый, слишком нетерпеливый читатель расслышать издалека этот голос? Он ведь такой чистоты. Сумеет ли вместе с поэтом нынешнего дня повернуться лицом к стране, на которую тот указывает? Ведь в сравнении с реальными островами этот скрыт от нас так глубоко. Но он, несомненно, из тех, которые при первом проблеске дня сквозь пену моря сумеют, если приведется, заполнить собой бесконечный горизонт.
1963
Евгений Власов
...книга, известная Вам, мне и нескольким из наших друзей, разве она не имеет полного права именоваться знаменитой?
Бодлер
ЗНАМЕНИТАЯ КНИГА
Санкт-Петербург
1994 г.
Автор о себе
Власов Евгений Васильевич, родился в Питере 6 июня 1955 года. По образованию - актер (ЛГИТМиК в 1977 г.), о чем, предворяя знакомство со своими текстами, автор считает не лишним уведомить. Из множества больших и малых театров, к которым доводилось иметь отношение, автор без стыда поминает работу в Рижской русской драме и, с гордостью, в театре 'Синий мост' Генриетты Яновской. (И эту подробность автор просит не счесть случайной.) Издавался в питерском 'самиздате' 'Собака N 190" (Тир. 6 экз.), участник поэтических студий 'Верлибр', 'НАСТ'. Причастность к последнему особенно лестна. Привет, ребята! (Пользуясь случаем. Если это таки произошло...) Не печатался. Не то чтоб принципиально... Все!
Автор благодарит славную фамилию Армеевых за решающее участие в рождении этой книги.
* * *
Смекни: со всеми чем разнюсь? Чему несхожестью обязан? С чего я жуйстер, хмырь и гнусь? Пупок неправильно завязан.
Меня не спутаешь ни с кем (Булавка вторкнута от сглаза...), Не впишешь ни в одну из схем Пупок неправильно завязан.
Упрям, нехлипок, как... Язон (Для рифмы лучше б было - Язон...), На свой манер, на свой фасон Пупок неправильно завязан.
Позыв меня перековать Приветствую галантно - тазом. Есть что, да не охоч давать Пупок неправильно завязан.
Слабо чем я - другим пижонь. Товар - лицом, талант - лабазам! Всему и всем не свой, чужой Пупок неправильно завязан.
Не сею - неча пожинать, Разве другим родившись разом... (Все от такого можно ждать...) Пупок неправильно завязан.
* * *
Люблю в поэзии упречность Вся прелесть в ней. В поэте - взбалмошность, беспечность, Благую лень.
Чревата смелость на погрешность. Ведь заклеймят! Стихам - прилизанную внешность, Как у купчат.
Мне дай всклочить, мне дай взлохматить Из забияк! Иная рада под... ахматить Гладка-с, никак.
Мозги гладки, мозги бильярдны, Дух не болящ. Поточные. Их биллиарды. Всяк работящ!
Трудом затравлены камены. - Тубо! Пииты ХОЧУТ быть отменны Тупо.