43115.fb2
Свят Христос был тих и кроток <…>
………………………………………………………….
Горе вам, Никониане! Вы глумитесь над Христом, —
Утверждаете вы церковь пыткой, плахой да кнутом!
………………………………………………………….
Горе вам: полна слезами и стенаньями полна
Опозоренная вами наша бедная страна.
Но Господь за угнетенных в гневе праведном восстал,
И прольется над землею Божьей ярости фиал.
Нашу светлую Россию отдал дьяволу Господь:
Пусть же выкупят отчизну наши кости, кровь и плоть.
Знайте нас, Никониане! Мир погибший мы спасем;
Мы столетние вериги на плечах своих несем.
За Христа — в огонь и пытку!.. Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать!
Укрепи меня, о, Боже, на великую борьбу,
И пошли мне мощь Самсона, недостойному рабу…
Как в пустыне вопиющий, я на торжищах взывал
И в палатах, и в лачугах сильных мира обличал.
Помню, помню дни гоненья: вот в цепях меня ведут
К нечестивому синклиту, как разбойника, на суд.
Сорок мудрых иереев издевались надо мной.
И разжегся дух мой гневом — поднял крест я над главой
И в лицо злодеям плюнул, и, как зайцы по кустам,
Всё антихристово войско разбежалось по углам.
«Будьте прокляты! — я крикнул, — вам позор из рода в род:
Задушили правду Божью, погубили вы народ!»
Но стрельцов они позвали, ополчились на меня.
Речи полны дикой брани, очи — лютого огня.
И как волки обступили, кулаками мне грозят:
«Еретик нас обесчестил, на костер его!» — кричат.
То не бесы мчатся с криком чрез болото и пустырь, —
Чернецы везут расстригу Аввакума в монастырь.
Привезли меня в Андроньев, — тут и бросили в тюрьму,
Как скотину, без соломы — прямо в холод, смрад и тьму.
Там, глубоко под землею, в этой сумрачной норе,
Думал с завистью я, грешный, о собачьей конуре.
Я три дня лежал без пищи, — наступал четвертый день…
Был то сон, или виденье, — я не ведаю… Сквозь тень —
Вижу, двери отворились, и волною хлынул свет,
Кто-то чудный мне явился, в ризы белые одет.
Он принес коврижку хлеба, он мне дал немного щец:
«На, Петрович, ешь, родимый!» — и любовно, как отец,
Смотрит в очи, тихо пальцы он кладет мне на чело,
И руки прикосновенье братски-нежно и тепло.
И счастливый, и дрожащий, я припал к его ногам,
И края святой одежды прижимал к моим устам.
И шептал я, как безумный: «Дай мне муки претерпеть,
Свет-Христос, родной, желанный, — за Тебя бы умереть!..»
Это было на Устюге: раз — я помню — ввечеру
Старца божьего Кирилла привели мне в конуру.
С ним в тюрьме я прожил месяц; был он праведник душой,
Но безумным притворялся, полон ревности святой.
Всё-то пляшет и смеется, всё вполголоса поет,
И, качаясь, вместо бубнов, кандалами мерно бьет;
День юродствует, а ночью на молитве он стоит,
И горячими слезами цепи мученик кропит.
Я любил его; он тяжким был недугом одержим.
Бедный друг! Как за ребенком, я ухаживал за ним.
Он страдать умел так кротко: весь в жару изнемогал,
Но с пылающего тела власяницы не снимал.
Я печальный голос брата до сих пор забыть не мог:
«Дай мне пить!» — бывало скажет; взор — так нежен и глубок.
На руках моих он умер; безмятежно и светло,
Как у спящего младенца, было мертвое чело.
И покойника, прощаясь, я в уста поцеловал:
Спи, Кириллушка, сердечный, спи, — ты много пострадал.
Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;
Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!
В конуре моей подземной я покинут был опять
Целым миром. Даже время перестал я различать.
Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,
Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь.
Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче,
И закружатся пылинки в золотом его луче, —
Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит,
И паук летунью-мошку терпеливо сторожит.
На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,
Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив.
Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса,
И далекая деревня, и родимые леса.
Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,
Как обломки над пучиной от разбитых кораблей.
Помню церковь, летний вечер; из далекого села
Молодая прихожанка исповедаться пришла.
Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо
И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо…
Пахло сеном и гречихой из открытого окна,
И душа была безумной, страстной негою полна…
Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил
И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил.
Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет
Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет?
Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,
Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить.
А теперь… я — труп в могиле! Но безумно рвется грудь
Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть.
Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.
Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.
Помню — Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе.
Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.
Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то — вгоню во гроб!»
«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже не мало — пострадаю до конца!»
«Эй, ребята, начинайте!» — закричал он гайдукам…
Повалили и связали по рукам и по ногам.
Свистнул кнут… — Окровавленный, полумертвый я твержу:
«Помоги, Господь!» — а Пашков: «Отрекайся — пощажу».
Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше — думаю — не жить,
Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить.
Всё исчезло… и казалось, что я умер… чей-то вздох
Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, — издох!»
Я в дощанике очнулся… Тишь и мрак… Лежу на дне,
Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине.
Тянет жилы, кости ноют… Тяжко! страх меня объял;
Обезумев от страданий, я на Бога возроптал:
«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:
Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу!
Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,
И за что, за что я гибну?..» — так я, грешный, говорил.
Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой
Словно ангельское пенье проносилось над землей…
Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,
Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат.
И светло в душе, и тихо: темной ночью, под дождем,
Как дитя в спокойной люльке, — я в дощанике моем.
Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,
Пристыдил меня любовью, окаянного простил!
Хорошо мне, и не знаю — в небесах, или во мне —
Словно ангельское пенье раздается в тишине.
Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,
Их подножья осенили кедров темные леса.
Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин
Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин.
По скалам — орел да кречет, в мраке девственных лесов —
Чернобурая лисица, стаи диких кабанов.
Там и стерлядь, и осетры ходят густо под водой,
Таймень жирная сверкает серебристой чешуей.
Всё там есть, но все чужое, — люди, вера… И тоской
Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой.
Повстречали мы однажды у Байкальских берегов
Соболиную станицу наших русских земляков.
Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,
Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас,
И хлопочут, и смеются: каждый жизнь отдать готов;
Привезли мне на телеге сорок свежих осетров.
Вместе кашу заварили, пели песни за костром;
На чужбине Русь святую поминали мы добром.
В эту ночь, с улыбкой тихой, очи скорбные смежив,
Засыпали мы под шорох золотых, родимых нив.
Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:
Хлеб не сладок был от горя, и вода — горька от слез.
На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,
Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул.
Без приюта, без одежды насыщался я порой
То поганою кониной, то сосновою корой.
Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель — все голый лед.
Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет.
Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;
Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем.
Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.
На нее мужик усталый из обоза набредет,
Тоже валится, и оба на снегу они лежат,
И барахтаются в шубах, встать не могут и кричат:
«Задавил меня ты, батько!» — «Государыня, прости!»
Что тут делать, — смех и горе! Я спешу к ним подойти,
И бранит меня с улыбкой, и бредет она опять:
«Протопоп ты горемычный, долго ль нам еще страдать?»
«Видно, Марковна, до смерти!» Тихо, с ласковым лицом:
«Что ж, Петрович, — отвечает, — с Богом дальше побредем!»
На санях у нас в обозе, помню, курочка была;
Два яйца для наших деток каждый день она несла.
Чудо-птица! и за деньги нам такой бы не найти.
Жалко, бедную в обозе раздавили на пути.
До сих пор об ней я помню: я привык ее ласкать;
Мы крупу в котле семейном позволяли ей клевать:
Божья тварь! Создатель любит всех животных, как детей;
Он не брезгает, Пречистый, и последним из зверей,
Он из рук Своих питает все, что дышит и живет,
Он и птицу пожалеет, и былинку сбережет.
Собрались мы плыть на лодках; кормчий парус подымал;
Из тайги в ту пору беглый к нам бродяга забежал.
Он, дрожа и задыхаясь, пал на землю предо мной
И глядел мне прямо в очи с боязливою мольбой:
«Я скитался диким зверем тридцать дней в глуши лесов,
Сжалься, батюшка, не выдай, скрой от лютых казаков!..»
Вижу — лоб с клеймом позорным, обруч сломанных цепей,
Но прощенья страшно молит взор испуганных очей.
Плачет, ноги мне целует — окровавленный, в пыли:
До чего созданье Божье, человека, довели!..
Я забыл, что он преступник, я хотел его поднять
И как брату, кто б он ни был, слово доброе сказать.
Но жена меня торопит: «Спрячем бедного скорей!..»
И голубка отвернулась, — льются слезы из очей.
Скрыл я миленького в лодке да подушек навалил;
Протопопицу и деток на постелю положил.
Казаки к нам скачут вихрем и с пищалями в руках,
Как затравленного зверя, ищут беглого в кустах.
И кричат нам: «Где бродяга? — уж не спрятан ли у вас?»
«Никого мы не видали, — обыщите наш карбас!»
Ищут, роют, но с постели бедной Марковны моей
Не согнали: «Спи, родная, не тревожься!» — молвят ей, —
«Вдоволь мук ты натерпелась!» Так его и не нашли.
Обманул я их, сердечных. Делать нечего — ушли.
Пусть же Бог меня накажет: как мне было не солгать?
Согрешил я против воли: я не мог его предать.
Этот грех мне был так сладок, дорога мне эта ложь;
Ты простишь мне, Милосердный, ты, Христос, меня поймешь:
Не велел ли ты за брата душу в жертву принести.
Все смолкает пред любовью: чтобы гибнущих спасти,
Согрешил бы я, как прежде, без стыда солгал бы вновь:
Лучше правда пусть исчезнет, но останется любовь!
Вижу — меркнет Божья вера, тьма полночная растет,
Вижу — льется кровь невинных, брат на брата восстает.
Что же делать мне? Бороться и неправду обличать,
Иль, скрываясь от гонений, покориться и молчать?
Жаль мне Марковны и деток, жаль мне светиков моих:
Как их бросить без защиты; горько, страшно мне за них!
И сидел в немом раздумье я, поникнув головой.
Но жена ко мне подходит, тихо молвит: «Что с тобой?
Отчего ты так кручинен?» — «Дорогая, жаль мне вас!
Чует сердце: я погибну, близок мой последний час.
На кого тебя оставлю?..» С нежной ласкою в очах —
«Что ты, Бог с тобой, Петрович, — молвит, — там, на небесах
Есть у нас Ходатай вечный, ты же — бренный человек.
Он — Заступник вдов и сирот, не покинет нас вовек.
Будь же весел и спокоен, нас в молитвах поминай,
Еретическую блудню пред народом обличай.
Встань, родимый, что тут думать, встань, поди скорей во храм,
Проповедуй слово Божье!» Я упал к ее ногам,
Говорить не мог, но молча поклонился до земли,
И в тот миг у нас обоих слезы чудные текли.
Встал я мощный и готовый на последний грозный бой.
Где ж они, враги Господни, жажду битвы я святой.
За Христа — в огонь и пытку! Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать!
Смерть пришла… Сегодня утром пред народом поведут
На костер меня, расстригу, и с проклятьями сожгут.
Но звучит мне чей-то голос, и зовет он в тишине:
«Аввакумушка мой бедный, ты устал, приди ко Мне!»
Дай мне, Боже, хоть последний уголок в святом раю,
Только б видеть милых деток, видеть Марковну мою.
Потрудился я для правды, не берег последних сил:
Тридцать лет, Никониане, я жестоко вас бранил.
Если чем-нибудь обидел, — вы простите дураку:
Ведь и мне пришлось не мало натерпеться, старику…
Вы простите, не сердитесь, — все мы братья о Христе,
И за всех нас, злых и добрых, умирал Он на Кресте.
Так возлюбим же друг друга, — вот последний мой завет:
Все в любви — закон и вера… Выше заповеди нет.
1887
В последнем круге ада перед нами
Во мгле поверхность озера блистала
Под ледяными твердыми слоями.
На эти льды безвредно бы упала,
Как пyx, громада каменной вершины,
Не раздробив их вечного кристалла.
И как лягушки, вынырнув из тины,
Среди болот виднеются порою, —
Так в озере той сумрачной долины
Бесчисленные грешники толпою,
Согнувшиеся, голые сидели
Под ледяной, прозрачною корою.
От холода их губы посинели,
И слезы на ланитах замерзали,
И не было кровинки в бледном теле.
Их мутный взор поник в такой печали,
Что мысль моя от страха цепенеет,
Когда я вспомню, как они дрожали, —
И солнца луч с тех пор меня не греет.
И вот земная ось уж недалеко:
Скользит нога, в лицо мне стужей веет…
Тогда увидел я во мгле глубоко
Двух грешников: безумьем пораженный,
Один схватил другого и жестоко
Впился зубами в череп раздробленный,
И грыз его, и вытекал струями
Из черной раны мозг окровавленный.
И я спросил дрожащими устами,
Кого он пожирает; подымая
Свой обагренный лик и волосами
Несчастной жертвы губы вытирая,
Он отвечал: «Я призрак Уголино,
А эта тень — Руджьер; земля родная
Злодея прокляла… Он был причиной
Всех мук моих: он заточил в оковы
Меня с детьми, гонимого судьбиной.
Тюремный свод давил, как гроб свинцовый;
Сквозь щель его не раз на тверди ясной
Я видел, как рождался месяц новый —
Когда тот сон приснился мне ужасный:
Собаки волка старого травили;
Руджьер их плетью гнал, и зверь несчастный
С толпой волчат своих по серой пыли
Влачил кровавый след, и он свалился,
И гончие клыки в него вонзили.
Услышав плач детей, я пробудился:
Во сне, полны предчувственной тоскою,
Они молили хлеба, и теснился
Мне в грудь невольный ужас пред бедою.
Ужель в тебе нет искры сожаленья?
О, если ты не плачешь надо мною,
Над чем же плачешь ты!.. Среди томленья
Тот час, когда нам пищу приносили,
Давно прошел; ни звука, ни движенья…
В немых стенах — все тихо, как в могиле.
Вдруг тяжкий молот грянул за дверями…
Я понял все: то вход тюрьмы забили.
И пристально безумными очами
Взглянул я на детей, передо мною
Они рыдали тихими слезами.
Но я молчал, поникнув головою;
Мой Анзельмуччио мне с лаской милой
Шептал: „О, как ты смотришь, что с тобою?..“
Но я молчал, и мне так тяжко было,
Что я не мог ни плакать, ни молиться,
Так первый день прошел, и наступило
Второе утро: кроткая денница
Блеснула вновь, и в трепетном мерцанье
Узнав их бледные, худые лица,
Я руки грыз, чтоб заглушить страданье.
Но дети кинулись ко мне, рыдая,
И я затих. Мы провели в молчанье
Еще два дня… Земля, земля немая,
О, для чего ты нас не поглотила!..
К ногам моим упал, ослабевая,
Мой бедный Гаддо, простонав уныло:
„Отец, о, где ты, сжалься надо мною!..“
И смерть его мученья прекратила.
Как сын за сыном падал чередою,
Я видел сам своими же очами,
И вот один, один под вечной мглою
Над мертвыми, холодными телами —
Я звал детей; потом в изнеможенье
Я ощупью, бессильными руками,
Когда н глазах уже померкло зренье,
Искал их трупов, ужасом томимый,
Но голод, голод победил мученье!..»
И он умолк, и вновь, неутомимый,
Схватил зубами череп в дикой злости
И грыз его, палач неумолимый:
Так алчный пес грызет и гложет кости.
1885
Царь Пурурава ищет свою возлюбленную в заколдованном лесу, где она превращена в лиану чарами одного отшельника.
Невидимый хор
Над душистыми цветами
Пчелы весело жужжат;
Южный ветер с облаками
Гонит теплыми волнами
Первый вешний аромат;
Ветер полон жгучей ласки,
И растенья в шумной пляске
Всеми листьями дрожат.
Царь
Этой тучи полог черный —
Мой роскошный балдахин.
Как наряден мой придворный,
Этот радужный павлин!
Мне, как дань, примчали грозы
Сотни пенистых ручьев,
И колеблются мимозы
Вместо пышных вееров.
Лишь бананы в грусти томной
Клонят нежные цветы;
Край пурпурный, венчик томный —
Все в них чудо красоты:
Я гляжу на них уныло,
В них я вижу, полный грез,
С темным взором очи милой,
Покрасневшие от слез…
Невидимый хор
Белый слон по кокосовым рощам весной
Днем и ночью без отдыха бродит:
Всюду ищет подруги своей молодой
И покоя нигде не находит.
Царь
Вот павлин: на камне диком,
Весь обрызганный дождем,
Резво прыгает он с криком
С гордо поднятым хвостом.
Ветер веет, и трепещут
Перья в ливне золотом,
И волнуются, и блещут…
Не видал ли ты, павлин,
Где-нибудь богини кроткой,
Не встречал ли средь долин
Пери с царственной походкой?..
Нет! Он радостно молчит,
Он смеется надо мною;
Только хвост его горит,
Словно тучки пред зарею.
Да, павлин, — открой смелей,
Распусти ты хвост победно!
Здесь ведь нет Орваси бедной,
Нет соперницы твоей:
Если милая, бывало,
Гиацинты заплетала
В темный шелк своих кудрей
И потом их распускала, —
То пред ней, полна стыдом,
Эта царственная птица
Не могла уже гордиться
Ярко блещущим хвостом!
Невидимый хор
По зеленой бамбуковой чаще весной
Белый слон тихой поступью бродит;
Он клыки опустил, он поник головой
И покоя нигде не находит.
Царь
Чу! Я слышу, прозвенели
Словно кольца ожерелий.
Крик блаженства затая,
Жадно внемлю… Неужели
Это — милая моя?
Нет! То лебедь над волнами
Из густых болотных трав
Звонко крикнул, увидав,
Как с весенними дождями
Тучи тянутся грядами.
Гордый лебедь, отряхнув
Желтых лотосов тычинки,
С них медовые росинки
Ты лови в свой темный клюв,
Через горы и пустыни
Собирайся в дальний путь,
Но скажи — моей богини
Не видал ли где-нибудь?..
Взор он грустно подымает,
Словно молвит: «Не видал».
Нет, он видел, но скрывает
Эту тайну; где б он взял
Столько грации свободной!..
У царевны благородной
Все движенья он украл,
И как вор бежит от казни,
Так, царя узнав во мне,
Мчится в трепетной боязни
Он к лазурной вышине.
Невидимый хор
По глубоким цветущим долинам весной
Белый слон тихой поступью бродит:
Всюду ищет подруги своей молодой
И покоя нигде не находит.
Царь
Вот пчела: благоуханьем
И теплом опьянена,
В розу прячется она;
И таинственным жужжаньем
Роза нежная полна:
Так в безумные мгновенья,
Если пери я лобзал,
Страстный шепот наслажденья
В алых губках замирал.
Где ж Орваси дорогая,
Не видала ль ты, пчела?..
Нет, ты видеть не могла:
Если б встретилась, играя,
Ты с дыханьем милых уст, —
Ты б от них не отлетела,
Ты бы видеть не хотела
Этой розы пышный куст!
Невидимый хор
Там, под кущей миндальных деревьев, весной
Белый слон тихой поступью бродит;
Он клыки опустил, он поник головой
И покоя нигде не находит.
Царь
Что за чудо! Дивный камень
Между темных скал горит;
Он кидает на гранит,
Словно кровь, пурпурный пламень.
(Наклоняется и берет его в руку)
Только мне уж не видать
Той головки, где б лучами
Над душистыми кудрями
Этот камень мог сиять!
Прочь, рубин, — тебя слезами
Я не буду омрачать.
Невидимый хор
Талисман драгоценный ты свято храни:
Он дарует влюбленным счастливые дни.
Царь
(подымая брошенный камень)
Если так, — пусть он горит,
Как луна в короне Сивы,
И венец мой горделивый
Новым блеском озарит!
(Делая несколько шагов)
Вот лиана молодая
В светлом ливне вся дрожит,
Теплый дождь с ветвей роняя;
Это — пери дорогая:
Те же слезы, тот же вид.
Нет на ней цветов душистых,
И не манит сладкий мед
Стаю пчелок золотистых.
Что же к ней меня влечет,
Что так радует невольно?
Сам не знаю почему —
Мне так сладостно, так больно
Верить чувству моему.
Чтоб забыться на мгновенье,
Это нежное растенье
Я с любовью обниму…
(Закрыв глаза, он обнимает лиану, которая под действием талисмана превращается в Орваси)
Тише, сердце, подожди…
Что-то теплое, живое,
Словно тело молодое,
Я прижал к моей груди.
Я от радости слабею:
Это пери легкий стан!
Я дрожу и пламенею,
Но очей открыть не смею
И боюсь узнать обман…
(Медленно открывая глаза)
Это ты, моя желанная!
(Теряет сознание)
Орваси
(наклоняя над ним ветви роз)
Пусть роса благоуханная
Оживит его чело!
Царь
(приходя в сознание)
Волны музыки божественной,
Пойте громко и торжественно,
Как в душе моей светло!..
(Возлагая талисман на голову своей невесты)
Он над мраморным челом
Светит розовым огнем, —
Словно лотоса дрожащего
Бледно-матовый цветок
Пурпур солнца восходящего
Алым пламенем зажег!
Орваси
Нам давно пора домой
Возвратиться в край родной.
Царь
Брама тучу темнокрылую
В колесницу превратит,
Теплый ветер с бурной силою,
Словно конь, ее помчит;
Ленты радуг ярким пламенем
Колесницу обовьют,
И над ней победным знаменем
Грозно молнии блеснут;
Прямо к тверди ослепительной
Мы направим смелый путь,
Чтоб в лазури упоительной
Словно в море потонуть!
Невидимый хор
Белый лебедь, от счастья на шее твоей
Серебристые перья вздымаются,
И как ложе любви, в полной славе лучей —
Небеса пред тобой открываются!
1886
И я видел седьмь Ангелов,
которые стояли перед Богом,
и даны им седьмь труб.
Я видел в вышине на светлых облаках
Семь грозных ангелов, стоявших перед Богом
В одеждах пламенных и с трубами в руках.
Потом еще один предстал в величье строгом,
Держа кадильницу на золотых цепях;
Горстями полными с улыбкой вдохновенной
На жертвенный алтарь бросал он фимиам,
И благовонный дым молитвою смиренной,
Молитвой праведных вознесся к небесам.
Тогда кадильницу с горящими углями
Десницей гневною на землю он поверг, —
И в тучах молнии блеснули, день померк,
И преисподняя откликнулась громами.
Семь ангелов, полны угрозой величавой,
Взмахнули крыльями, и Первый затрубил, —
И пал на землю град, огонь и дождь кровавый
И третью часть лесов дотла испепелил.
Под звук второй трубы расплавленная глыба
Была низринута в морскую глубину:
Вскипела треть пучин, и в них задохлась рыба,
И кровь, густая кровь окрасила волну.
И Третий затрубил, и с грохотом скатилась
На царственный Ефрат огромная звезда,
И в горькую полынь внезапно превратилась
В колодцах и ключах студеная вода.
Четвертый затрубил, — и в воздухе погасла
Треть солнечных лучей и треть небесных тел;
Как над потухшими светильнями без масла,
Над ними едкий дым клубился и чернел.
Откинув голову, с огнем в орлином взоре,
Блестящий херувим над миром пролетел
И страшным голосом воскликнул: «Горе, горе!..»
И Пятый затрубил, и слышал я над бездной,
Как шум от колесниц, несущихся на бой;
То в небе саранча, гремя броней железной
И крыльями треща, надвинулась грозой.
Вождем ее полков был мрачный Абадонна;
Дома, сады, поля и даже гладь морей, —
Она покрыла все, и жалом скорпиона
Высасывала кровь и мозг живых людей.
И затрубил Шестой, и без числа, без меры
Когорты всадников слетаются толпой
В одеждах из огня, из пурпура и серы
На скачущих конях со львиной головой;
Как в кузнице меха, их бедра раздувались,
Клубился белый дым из пышущих ноздрей,
Где смерч их пролетал, — там молча расстилались
Кладбища с грудами обугленных костей.
Седьмой вознес трубу: он ждал, на меч склоненный,
Он в солнце был одет и в радуге стоял;
И две его ноги — две огненных колонны,
Одной — моря, другой он земли попирал.
И книгу развернув, предстал он в грозной силе.
Как шум от многих вод, как рев степного льва,
Звучали ангела могучие слова,
И тысячи громов в ответ проговорили.
Тогда мне голос был: «Я — Альфа и Омега,
Начало и конец, я в мир гряду! аминь».
Гряди, о Господи! Как воск, как хлопья снега,
Растает пред Тобой гранит немых твердынь.
Как женщина в родах, Природа среди пыток
В последний час полна смертельною тоской,
И небо свернуто в один огромный свиток,
И звезды падают, как осенью избыток
Плодов, роняемых оливою густой.
1886
Он лежит под навесом пурпурного ложа
В бледно-розовом свете вечерних огней;
Молодого чела золотистая кожа
Оттеняется мраком глубоких очей.
Смотрит Будда, как девы проносятся в пляске
И вино из кувшинов серебряных льют;
Вызывающий взор — полон огненной ласки;
Ударяя в тимпан, баядеры поют.
И зовут они к радостям неги беспечной
Тех, кто молод, прекрасен, могуч и богат.
Но, как звон погребальный, как стон бесконечный,
Переливы тимпанов для Будды звучат:
«Все стремится к разрушенью —
Все миры и все века,
Словно близится к паденью
Необъятная река.
Все живое смерть погубит,
Все, что мило, — смерть возьмет.
Кто любил тебя — разлюбит,
Радость призраком мелькнет.
Нет спасенья? Слава, счастье,
И любовь, и красота —
Исчезают, как в ненастье
Яркой радуги цвета.
Дух безумно к небу рвется,
Плоть прикована к земле:
Как пчела — в сосуде, бьется
Человек в глубокой мгле!»
Перед ложем царя баядеры плясали;
Но для Будды звучал тот же грустный напев
В этих гимнах, что жизнь и любовь прославляли,
В тихой музыке струн, в нежном голосе дев:
«В цвете жизни, в блеске счастья
Вкруг тебя — толпы друзей.
Сколько мнимого участья,
Сколько ласковых речей!
Но дохнет лишь старость злая,
Розы юности губя,
И друзья, как волчья стая,
К новой жертве убегая,
Отшатнутся от тебя.
Ты, отверженный богами,
Будешь нищ и одинок,
Как покинутый стадами
Солнцем выжженный поток.
Словно дерево в пустыне,
Опаленное грозой,
В поздней, старческой кручине
Ты поникнешь головой.
И погрязнешь ты в заботе,
В тине мелочных обид,
Словно дряхлый слон в болоте,
Всеми брошен и забыт.
Что нам делать? Страсти, горе
Губят тысячи людей,
Как пожар — траву степей,
И печаль растет, как море!
Что нам делать? Меркнет ум,
И толпимся мы без цели —
Так испуганных газелей
Гонит огненный самум!»
Баядеры поют про надежды и счастье,
Но напрасны тимпаны и лютни гремят;
Как рыдающий ветер в ночное ненастье,
Песни, полные жизни, для Будды звучат:
«Близок страшный день возмездья:
Задрожит земля и твердь,
И потушит все созвездья
Торжествующая смерть.
Мир исчезнет, как зарница
В полуночных небесах;
Все, что есть, нам только снится,
Вся природа — дым и прах!
Наши радости — мгновенны,
Как обманчивые сны,
Как в пучине брызги пены,
Как над морем блеск луны.
Все желания, как сети,
Как свеча для мотыльков:
Мы кидаемся, как дети,
За виденьем лживых снов.
Страсти, нега, наслажденья —
Никому и никогда
Не приносят утоленья,
Как соленая вода…
Что нам делать? Где спаситель?
Как защитника найти?
Бодизатва-Утешитель!
Пробил час, — пора идти!
В этот пламень необъятный
Мук, желаний и страстей
Ты, как ливень благодатный,
Слезы жалости пролей!..»
..……………………….
1886
Шлем — надтреснутое блюдо,
Щит — картонный, панцирь жалкий…
В стременах висят, качаясь,
Ноги тощие, как палки.
Но зато как много детской
Доброты в улыбке нежной,
И в лице худом и бледном —
Сколько веры безмятежной.
Для него хромая кляча —
Конь могучий Росинанта,
Эти мельничные крылья —
Руки мощного гиганта.
Видит он в таверне грязной
Роскошь царского чертога,
Слышит в дудке свинопаса
Звук серебряного рога.
Санхо Панца едет рядом;
Гордый вид его серьезен:
Как прилично копьеносцу,
Он величествен и грозен.
В красной юбке, в пятнах дегтя,
Там, над кучами навоза, —
Эта царственная дама —
Дульцинея де Тобозо…
Страстно, с юношеским жаром,
Он толпе крестьян голодных,
Вместо хлеба, рассыпает
Перлы мыслей благородных:
«Люди добрые, ликуйте, —
Наступает праздник вечный:
Мир не солнцем озарится,
А любовью бесконечной…
Будут все равны; друг друга
Перестанут ненавидеть;
Ни алькады, ни бароны
Не посмеют вас обидеть.
Пойте, братья, гимн победный!
Этот меч несет свободу,
Справедливость и возмездье
Угнетенному народу!»
Из приходской школы дети
Выбегают, бросив книжки,
И хохочут, и кидают
Грязью в рыцаря мальчишки.
Аплодируя, как зритель,
Жирный лавочник смеется;
На крыльце своем трактирщик
Весь от хохота трясется.
И почтенный патер смотрит,
Изумлением объятый,
И громит безумье века
Он латинскою цитатой.
Из окна глядит цирюльник,
Он прервал свою работу,
И с восторгом машет бритвой,
И кричит он Дон Кихоту:
«Благороднейший из смертных,
Я желаю вам успеха!..»
И не в силах кончить слова,
Задыхается от смеха.
Все довольны, все смеются
С гордым видом превосходства.
И никто в нем не заметит
Красоты и благородства.
Он не чувствует, не видит
Ни насмешек, ни презренья:
Кроткий лик его — так светел,
Очи — полны вдохновенья.
Смейтесь, люди, но быть может,
Вы когда-нибудь поймете,
Что возвышенно и свято
В этом жалком Дон Кихоте:
Святы в нем — любовь и вера,
Этой верою согреты
Все великие безумцы,
Все пророки и поэты!
1887
У ясных волн священной Брамапутры
Проводит дни в молитве и посте
Божественный подвижник Усинара.
Однажды царь небес, могучий Индра
Отшельника задумал испытать.
Тогда в голубку Агни превратился,
И соколом за ней помчался Индра.
Но на груди подвижника святого,
Увидев в нем защиту от врага,
Дрожащая голубка приютилась;
Он бережно покрыл ее рукой
И ласково промолвил ей: «Не бойся!»
Но в тот же миг на каменный уступ —
Угрюм и мрачен — сокол опустился
И злобно крикнул: «По какому праву,
Могучий Усинара, ты дерзнул
Отнять мою законную добычу?» —
«Во имя милосердья и любви
Тому, кто слаб, я должен дать защиту» —
«Что значит милосердье и любовь?
В моем гнезде голодные птенцы
И день и ночь кричат: отец, дай пищи!
Лишив меня последнего куска,
Старик, ты предал их голодной смерти!» —
«Я дам тебе волшебные дворцы
И грудами каменьев драгоценных,
И золотом осыплю я тебя, —
Но, — видит Бог, — я выдать не могу
Гонимую, беспомощную жертву…»
Он говорил и старческой рукой
Любовно гладил белую голубку.
«Нет, Усинара, — грозно молвил сокол, —
К чему мне золото, к чему дворцы:
Я не отдам за них моей добычи.
Смерть — побежденным, сильным — торжество, —
Таков закон природы беспощадный.
Я голоден, не мучь меня, старик…
Мне надо теплого живого мяса!
Я требую, чтоб ты мне возвратил
Кусок, моей добыче равный весом.
И если ты не хочешь, чтоб погибла
Иная жертва — мяса для меня
Из собственной груди ты должен вырвать».
Но ласково морщинистой рукой
Отшельник гладил белую голубку,
Потом взглянул на сокола, и жалость
Ко всем живым, ко всем, кого томит
Нужда и голод, жалость кротким светом
Зажглась в его божественных очах,
Задумчивых и бесконечно добрых.
Он тихо молвил соколу: «Ты прав».
И острый нож он в грудь себе вонзил,
И вырезал кусок живого мяса,
И бросил соколу взамен добычи.
Но тот сказал: «Мы смерим на весах,
Чтоб был кусок голубке равен весом».
И повелел отшельник, и пред ним
Явился рой духов его служебных.
Тяжелые огромные весы
Они к скале гранитной прицепили,
И на одну из чашек голубь сел,
И на другую бросил Усинара
Кусок кровавый собственного тела.
Но чаша с голубем не поднялась.
Еще кусок он вырезал и бросил,
Потом еще, еще… и кровь струилась,
И не было на нем живого места:
Срывал он тело с бедер, с плеч, с груди
И все кидал, кидал на эту чашу,
Что неподвижно в воздухе висела.
Вся плоть его — зияющая рана,
Под ней в крови кой-где белеет кость,
А между тем в очах глубоко ясных —
Все та же необъятная любовь.
Он подошел к весам и покачнулся,
И навзничь грохнулся, но среди мук
Он упрекал себя за эту слабость,
Он говорил: «Позор, позор тебе,
О жалкое, бессмысленное тело!..
Иль мало я учил тебя страдать,
Томил постом, сушил полдневным зноем…
Вперед, скорей, — конец твой недалек:
Еще одно последнее усилье!..»
Из лужи крови бодро он поднялся,
Приблизился к весам и в них вошел,
И чаша опустилась до земли,
И радостно к лазуревому небу
Спасенная голубка вознеслась.
Вздохнул он и промолвил: «Как я счастлив!..»
И бледное прекрасное чело
Безоблачным блаженством просияло.
1886
…В начале не было ни солнца, ни планет,
И над вселенною от края и до края,
Как вечная заря, могучий ровный свет
Без тени, без лучей горел, не угасая.
Как пыль разбитых волн, как смерч, как ураган
Над миллионами теснились миллионы
Бесплотных ангелов, и в светлый океан
Их огнекрылые сливались легионы.
Как в бурю грозный гул взволнованных лесов,
Гремело: «Свят, свят, свят!» — со всех концов вселенной,
И бездны вторили той песне вдохновенной.
Но вдруг над сонмами сияющих духов
Промчалась весть о том, что в недрах ночи темной
Задумал Бог создать какой-то мир огромный,
Каких-то маленьких, страдающих людей, —
Страдающих… увы, как мрачно, как сурово,
Каким предчувствием неведомых скорбей
На небе в первый раз звучало это слово!..
С поникшей головой, с покорностью в очах,
Полны томительным отчаяньем и страхом,
Безмолвно ангелы стояли пред Аллахом.
Когда же издали в испуганных рядах
Благоговейное промчалось: «Аллилуйя!»
Так стыдно в этот миг, так больно стало мне,
Что на Всевышнего восстал я, негодуя,
И ропот мой пред ним раздался в тишине;
Я видел в будущем обиды и страданья
Всех этих трепетных, беспомощных людей,
Я понял их печаль, я слышал их рыданья, —
И пламя жалости зажглось в груди моей.
Любовь великая мне сердце наполняла,
Любовь меня звала, — и я покорно шел,
На Всемогущего я рать мою повел
За мир, за бедный мир, и битва запылала…
И дрогнул в небесах сияющий престол —
Я говорил себе: отдам я жизнь мою,
Но жалкий мир людей создать я не позволю
И человечество пред Богом отстою!
О пусть я ныне пал, низверженный громами,
Пускай тройная цепь гнетет меня к земле
И грудь изрезана глубокими рубцами,
И выжжено клеймо проклятья на челе, —
Еще мой гордый дух в борьбе не утомился,
Еще горит во мне великая любовь,
И будущность — за мной, и я воскресну вновь, —
Я пал, но не сражен, я пал, но не смирился!
Не я ли пробудил могучий гнев в сердцах,
Не я ли в них зажег мятежный дух свободы?
Под знаменем моим сбираются народы:
Я цепи их разбил, — и мир в моих руках!
Придите же ко мне, страдающие братья, —
И я утешу вас, и на груди моей
Найдете вы приют от Божьего проклятья:
Придите все ко мне, — я заключу в объятья
Моих измученных, обиженных детей!
Восстаньте, племена, как волны пред грозою,
Как тучи темные, наполним мы весь мир,
Необозримою, бесчисленной толпою
Покроем небеса и омрачим эфир.
Так много будет нас, что крики, вопли, стоны
Все гимны ангелов на небе заглушат, —
И язвы грешников им воздух отравят,
И в черной копоти померкнут их короны.
Дождемся, наконец, мы радостного дня:
И задрожит Аллах, и разобьет скрижали,
Поймет, что за любовь, за правду мы восстали,
И он простит людей, и он простит меня.
Как будут там, в раю, блаженны наши слезы,
Там братья-ангелы придут нас обнимать
И кровь из наших ран с любовью вытирать
Краями светлых риз, и пурпурные розы
С блестящих облаков на грешников кидать.
Как утренняя тень, исчезнет наше горе,
И небо, и земля тогда сольются вновь
В одну великую безгрешную любовь,
Как в необъятное сияющее море…
1886
По горам, среди ущелий темных,
Где ревел осенний ураган,
Шла в лесу толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далеких стран.
Под лохмотьями худое тело
От дождя и ветра посинело.
Уж они не видели два дня
Ни приютной кровли, ни огня.
Меж дерев во мраке непогоды
Что-то там мелькнуло на пути;
Это храм — они вошли под своды,
Чтобы в нем убежище найти.
Перед ними на высоком троне —
Сакья-Муни, каменный гигант.
У него в порфировой короне —
Исполинский чудный бриллиант.
Говорит один из нищих: «Братья,
Ночь темна, никто не видит нас,
Много хлеба, серебра и платья
Нам дадут за дорогой алмаз.
Он не нужен Будде: светят краше
У него, царя небесных сил,
Груды бриллиантовых светил
В ясном небе, как в лазурной чаше…»
Подан знак, и вот уж по земле
Воры тихо крадутся во мгле.
Но когда дотронуться к святыне
Трепетной рукой они хотят, —
Вихрь, огонь и громовой раскат,
Повторенный откликом в пустыне,
Далеко откинул их назад.
И от страха все окаменело, —
Лишь один — спокойно величав —
Из толпы вперед выходит смело,
Говорит он богу: «Ты не прав!
Или нам жрецы твои солгали,
Что ты кроток, милостив и благ,
Что ты любишь утолять печали
И, как солнце, побеждаешь мрак?
Нет, ты мстишь нам за ничтожный камень,
Нам, в пыли простертым пред тобой, —
Но, как ты, с бессмертною душой!
Что за подвиг сыпать гром и пламень
Над бессильной, жалкою толпой,
О, стыдись, стыдись, владыка неба,
Ты воспрянул — грозен и могуч, —
Чтоб отнять у нищих корку хлеба!
Царь царей, сверкай из темных туч,
Грянь в безумца огненной стрелою, —
Я стою, как равный, пред тобою
И, высоко голову подняв,
Говорю пред небом и землею,
Самодержец мира, ты не прав!»
Он умолк, и чудо совершилось:
Чтобы снять алмаз они могли,
Изваянье Будды преклонилось
Головой венчанной до земли,
На коленях, кроткий и смиренный,
Пред толпою нищих царь вселенной,
Бог, великий бог лежал в пыли!
1885
Уголино делла Герардеска, граф Донаротико, вождь гвельфов (сторонников римских пап и защитников интересов народа) Пизы. В 1288 г. пизанские гвельфы потерпели поражение от гибеллинов (сторонников императоров и аристократии) во главе с архиепископом Пизы Руджери дельи Убальдини. Уголино убил его племянника и был заключен в башне, ключи от которой бросили в Арно. Эту историю Уголино рассказывает Данте в «Божественной комедии» («Ад», песнь тридцать третья).