По пути заезжаю в магазин за водой. В этом нет необходимости, но я всё ищу повод где-нибудь задержаться, придумываю несущественные дела. Выйдя на улицу, тут же открываю бутылку и делаю несколько неторопливых глотков. Мне не очень нравится привкус воды: какой-то горьковатый.
Прохожие бросают на меня странные взгляды, словно принимают за туристку. Я не скрываю отвращения. По моему лицу сразу можно понять, что лучше не пытаться со мной заговорить. Если кто-то вздумает докучать вопросами, я этого не переживу.
Быстрым шагом возвращаюсь в машину, оставляя ненавистный внешний мир за тонкими стёклами. Какое-то время молча сижу, собираясь с мыслями. Когда из продуктового магазина выходит смутно знакомый человек, на автомате завожу двигатель и уезжаю. Не хватает ещё пересекаться со школьными учителями. Вот тогда начнётся настоящее мучение!
Миную центр и оказываюсь в знакомом районе быстрее, чем хотелось бы. В юности блуждала по этим улицам столько раз, что до сих пор помню их наизусть с закрытыми глазами. Как и его дом: типичное многоквартирное здание, живёт… жил на пятом этаже. Балкон с видом на детскую площадку, где сломаны все качели. Во всяком случае, так было раньше. Сейчас, возможно, восстановили.
Тяжёлая энергетика улицы сбивает меня с толку. Паркуюсь на обочине под окнами нужного дома. С каменным лицом выхожу на свежий воздух. По ощущениям неприятно. Ловлю себя на мысли, что, возможно, Герман никогда не был по-настоящему счастлив. Прожить столько лет с родителями, не имея собственного угла… Неужели не было возможности съехать?
Нехотя поднимаюсь по обшарпанным ступеням. Зависаю на домофоне. Долго смотрю на цифры, обозначающие номер квартиры. Прекрасно помню, но нет сил вот так объяснять кто я и зачем пришла. Вдруг не помнят меня. На всякий случай дёргаю дверь, и она поддаётся. С тёмного подъезда веет сыростью.
Смутно обращаю внимание, как потеряно поднимаюсь по лестнице на пятый этаж. Один лестничный проход сменяет другой. Дыхание даже не сбивается, поскольку за годы учёбы, стажировки и работы я набегалась на всю жизнь вперёд и запросто могу подняться хоть на пятнадцатый этаж, даже глазом не моргнув.
Со всех сторон на меня глядят облезлые болотно-зелёные стены. Кое-где встречаются нецензурные граффити. Под ногами слои вековой пыли. С маленьких окошек поступает уличный свет. Каждый раз смотрю на обрывок серого неба через стёкла в разводах. Слышу, как внизу открывается дверь, и кто-то громко топает на второй этаж. Потом скрип двери, и всё затихает.
Наконец, ступаю на площадку, где на стене чёрной краской выведена огромная цифра пять. А вот и нужная дверь с номером восемьдесят два. Золотистая краска практически слезла с цифр. На стальной двери местами заметны небольшие вмятины.
Нажимаю на дверной звонок и ненароком вздрагиваю от знакомого сигнала. Я звонила в него очень много раз, но никогда не чувствовала такого желания сбежать, пока не поздно. В последний момент натягиваю на себя невозмутимость, когда слышу тихие шаркающие шаги на той стороне и щелчок замка.
Первыми, что я вижу, были опухшие от слёз глаза матери Германа. Краснота практически полностью вытесняет белый оттенок склер. А выраженные мешки под ними выдают бессонные ночи. Я не видела её уже много лет, но точно помню, что она всегда выглядела моложе своего возраста, даже несмотря на финансовые трудности и частые конфликты с мужем. Сейчас всё это кажется таким несущественным, когда на их плечи рухнула такая трагедия. Которая будто в одночасье нагнала внешности утерянные годы и добавила сверху. Даже в волосах заметно много седины.
— Здравствуйте, Елизавета Аркадьевна! — тараторю я сбивчивым голосом, как только понимаю, что неприлично долго молчу. — Я… э-э-э…
— Лера… — по-простому, без неловких формальностей, вспоминает она. — Подруга Германа.
— Да, со времён школы… — на всякий случай добавляю я и произношу необходимые слова. Они даются тяжело, но так надо: обязывает этикет. — Примите мои соболезнования! Я приехала, как только смогла… не знаю зачем. Просто не могла не приехать!
К неожиданности для меня, она вдруг заливается слезами и порывисто меня обнимает. Я застываю, как вкопанная, не решаясь как-то отреагировать. Чувствую, как через меня льётся фонтан боли, который вырывается с каждой слезой и каждым стоном. Теперь я больше не думаю о нормах приличия: мне искренне жаль Елизавету Аркадьевну. Руки невольно ложатся ей на спину, отвечая на объятье. Так мы стоим ещё бесконечные пару минут.
Потом она отстраняется, вытирает слёзы носовым платком. Волосы, заплетённые наскоро в длинную косу, выглядят неопрятно. На ней домашний халат и меховые тапки.
— Прости, Лерочка, что так налетела! — оправдывается Елизавета Аркадьевна, стыдясь своего поведения. — Проходи-проходи, пожалуйста! У нас тут стол небольшой. Так, посидеть-повспоминать… Попрощаться с моим мальчиком.
Она старается сдержаться, но предательские слёзы душат. Я её не виню. Хочу сказать, что всё в порядке, но ком в горле не даёт. Поэтому молчу, но она, кажется, не замечает этого.
Аккуратно снимаю обувь и иду в комнату за Елизаветой Аркадьевной. Это самое большое помещение в квартире, где она спит с мужем. Но сейчас её преобразовали для посиделок. Широкий складной диван собран. В центре стоит длинный стол. Еды и правда немного: замечаю холодец, пару каких-то салатов, остывшая картошка, нарезанные ломти хлеба, а также стопки и полупустую бутылку водки. К еде почти не притронулись. Аппетит, вероятно, плохой. Зато под столом виднеется уже пустая вторая бутылка. Винить не могу: каждый справляется с горем по-своему.
Меня немного радует, что они могут хоть как-то проводить душу Германа. Пусть даже так, по-простому. Возможно, это поможет ему найти хоть какой-то покой. Я не могу злиться за этот выбор. Не имею право. Зато имеют они: его близкие люди. Мне больно видеть заплаканную Елизавету Аркадьевну и потерянного Сергея Андреевича, отца Германа. Он сидит, сгорбившись над столом, и глядит на пустую стопку. Небрежно вертит её по кругу. Мыслями явно далеко. Не замечает моего появления.
Меня усаживают на диван, с краю. Впрочем, способных мест полно. Здесь только его родители, дедушка, две бабушки и ещё одна женщина. Возможно, тётя, или кто-то вроде того. Я знаю только самых близких родственников. Нет друзей или коллег. Хотя никто из них не стал бы сидеть в этом кругу. Проводят по-своему, может, просто вспомнив словом. Надеюсь, хорошим. Или используют как повод выпить. В такое охотно верю.
Я неловко обмениваюсь со всеми дежурными любезностями, ещё раз выражаю сочувствие. Под вернувшуюся тишину неловко еложу на краю дивана, пока Елизавета Аркадьевна суетится, накладывая мне всего в чистую тарелку. Есть не хочу, но отказываться невежливо. Поэтому коротко благодарю и начинаю ковыряться вилкой, выковыривая кусочки картошки.
Под звон столового прибора родственники Германа разливают крепкий напиток. Предлагают и мне, но я отказываюсь, мол, за рулём. В последующие пол часа слушаю рассказы о Германе: забавные случаи из детства, как Елизавете Аркадьевне было непросто во время беременности. Она мечтала о девочке, и даже сильно расстроилась после родов. Плакала весь первый день. Но потом, говорит, ни разу не пожалела больше, что родила такого замечательного сыночка. Всю жизнь помогал, вытащил из долгов.
— Как мы теперь без него? — заливаясь слезами, вопрошает она.
Её мать, Клавдия Егоровна, утешает, а потом начинает рассказывать, как Герман починил стиральную машину буквально пару недель назад. Она расстраивалась тогда сильно. Машинка хоть и старенькая, но много лет прослужила. А новую не могла себе позволить: пенсия маленькая. А как же, на похороны нужно откладывать, а то не дело молодых хоронить! Ещё помогать детям. В частности, второй дочери, у которой тоже какие-то долги. Без Германа пропала бы.
По голосу слышу, что винит себя: не углядела. Всегда улыбался, когда в гости приходил. Хорошо ел, помогал по хозяйству. За покупками сам ходил и приносил пакеты. Всегда подарки на праздники дарил, хоть она и просила ничего не покупать: денег у самого не так много. Хотела, чтобы жизнь свою наладил. Нашёл девушку, женился. Советовала откладывать деньги. Но Герман не слушал. Да и не тратился сильно. В последние годы увлекался выжиганием по дереву. Красивые поделки дарил: рамки, шкатулки, кухонную утварь.
Хочу спросить, как именно всё случилось, но боюсь затрагивать щепетильную тему. До сих пор до конца не верю в произошедшее, словно речь идёт о двух разных людях. Вспоминаю о письмах. Нет ли там ответов?
Не в силах слушать очередную историю, отпрашиваюсь в туалет. Помню, где находится, но мне на всякий случай напоминают. На ватных ногах покидаю жильцов. Краем глаза замечаю комнату Германа. Дверь плотно закрыта, но так и манит заглянуть внутрь. Не знаю зачем. Видимо, хочу ещё раз погрузиться в его мир, как следует попрощаться. Сложно сделать это в кругу родственников, где мне так неловко. Не могу открыться по-настоящему.
Убеждаюсь, что никто не идёт, и тихонько пересекаю коридор. К счастью, дверь не заперта. Бесшумно проскальзываю внутрь. Нерешительно замираю на пороге. Чувствую спёртый воздух: помещение давно не проветривалось. Возможно, это лишь мои догадки, но рискую сделать предположение, что таким образом его родители невольно пытаются сохранить частичку сына. Как бы дико это ни звучало. Тёмно-синие, почти чёрные, шторы плотно задёрнуты; не пропускают уличный свет.
Даю глазам время привыкнуть к полумраку и подхожу к письменному столу, установленному прямо под окном. Нерешительно провожу пальцами по столешнице. Я помню этот стол и эту кровать, даже шкаф. Всё стоит на тех же местах. Герман ни разу не делал перестановку. Либо делал, но потом вернул мебель обратно.
Завершив беглую оценку обстановки, переключаюсь на личные вещи. Меня не покидает смутное ощущение дежавю. Я будто рассматриваю фото в старом альбоме: вижу, как многое поменялось, но при этом будто осталось прежним. Теперь вместо учебников и принадлежностей для рисования на столе лежит совсем простенький пирограф. Красный трансформатор глянцевый: можно запросто рассмотреть собственное отражение, а шнур небрежно скручен, словно Герман в спешке выдернул и забыл убрать. С краю стопкой лежат деревянные заготовки, напоминающие холсты.
В юности Герман очень любил рисовать. В основном аниме героев. Похоже, с возрастом его увлечение не поменялось. Только сменил карандаши на электрический выжигатель, а бумагу на дерево.
Обращаю внимание на настольную лампу: совсем старенькую, выключатель уже перепаян. Щёлкаю выключателем и какое-то время наблюдаю, как бледно-белый кружок света разливается по поверхности стола, едва достаёт до стен. Раньше у кровати весел тёплый ковёр, плакаты с аниме и рок-звёздами. Сейчас лишь голая стена с бежевыми обоями. Тоже старые, уголки у потолка понемногу отклеиваются.
С любопытством приближаюсь к книжному шкафу и рассматриваю полки. Нечаянно ударяюсь мизинцем о стоящий рядом комод.
Дьявол! Как же это больно!
Но сдерживаю вырывающуюся вместе с болью в ноге брань. Может, это душа Германа пытается прогнать меня из комнаты? Становится не по себе, и я прогоняю подобные мысли. Когда пульсация в ноге стихает, перевожу взгляд на книжные полки и невольно застываю.
Коллекция любимых книг занимает верхние две полки полностью. Много классики. Провожу кончиками пальцев по корешкам увесистых томов "Войны и Мира", "Тихого дона", "В поисках утраченного времени". Замечаю "Преступление и наказание" Достоевского и аккуратно вытаскиваю книгу.
Это далось непросто, поскольку книги стоят вплотную. Рассматриваю обложку, пролистываю пожелтевшие от времени страницы. Это была любимая книга Германа. Когда на уроке литературы мы проходили Достоевского, он лучше всех знал эту тему. Написал тогда самое лучшее сочинение. Получил высшую оценку, но одноклассники не оценили.
Случайно замечаю на корешке старую надпись, написанную чёрной ручкой: "Любимому сыночку от мамы и папы на День рождения! Оставайся всегда таким же светлым и счастливым! 8 июня 2007 года".
Глаза невольно слезятся, и я захлопываю книгу. Возвращаю её на место. Безразлично скольжу взглядом по следующей полке, мимо книг Стивена Кинга, на последнюю, с личными вещами. Смотрю на фотографии в деревянных рамках, украшенных выжженными узорами. На первой Герман совсем маленький с родителями: большие зелёные глаза горят красным из-за вспышки фотоаппарата. Зато как улыбается! Сразу видно, счастливый и беззаботный. Как и большинство детей в его возрасте. На следующей фотографии узнаю себя лет в пятнадцать. Даже помню этот момент: мы делали домашнее задание на кровати, когда пришла Елизавета Аркадьевна и неожиданно сняла нас на цифровой фотик. На моём лице навеки застыло замешательство. Зато Герман улыбается во все тридцать два зуба. На этой фотографии он такой же счастливый, как на детских снимках.
Забавные лица вызывают у меня лёгкую улыбку. Помню, после того, как фото было сделано, Елизавета Аркадьевна пригласила нас пить чай.
И тут мой взгляд падает на третью рамку. Это выпускной, где мы с Германом стоим нарядные, с красивыми атласными ленточками. На мне нежное розовое платье в пол, волосы красиво уложены, такой же нежный макияж. Герман в чёрном костюме. Не новый, конечно. В тот период с деньгами оставалось плохо. Покупал с рук за полцены. Никто не заметил. Мне тоже не говорил, но я догадливая. Правда, молчала об этом.
На этой фотографии я улыбаюсь, словно предвкушаю долгожданный момент поступления и начала новой жизни. А Герман немного печальный. Вполне понимаю: он тогда уже знал, что останется в Мортиморе. Но не рассказывал об этом до последнего. Я узнала позднее.
Неприятный осадок напоминает о себе где-то внутри. Видя всё это, я понимаю, что нахожусь в комнате человека, застрявшего в прошлом. На рамках нет пыли: либо так тщательно убирал, либо часто рассматривал фотографии. Но мне так и не удалось узнать что-то о человеке, которому было практически тридцать лет. Ничего не характеризует его как личность. Только пирограф. Знаю, что у него было хобби. И всё.
Не оборачиваясь, чувствую, как на кровати сидит его дух. Или воспоминание, так будет точнее. Он смотрит на меня с осуждением.
Конечно, тебе не понравилось бы, что я вот так тут шарю, ищу что-то! Но я хочу знать почему… Не могу отделаться от чувства вины, словно я во всём виновата. Сделала что-то не так, теперь вот стою и бешусь здесь, пока его родственники горюют за стеной.
Устало провожу руками по голове, зарываюсь пальцами в волосы. Как же это глупо! Обвожу комнату взглядом. В последний раз. Прощаюсь с ним как могу. Но от этого не легче.
Замечаю, что в столе наполовину открыт верхний ящик. Оттуда виднеется корешок блокнота или записной книжки. Борюсь с любопытством лишь минуту и принимаю решение пролистать. Вдруг записывал важные события или переживания. Теперь ему всё равно, если кто-то прочитает.
Догадка подтверждается: это оказался дневник. При виде знакомого почерка внутри что-то ёкает. Писал Герман всегда каллиграфически: читать сплошное удовольствие. Без труда могла прочитать все письма, как и записи в школьном дневнике. Листаю до последней страницы. Запись оставлена неделю назад. Сердце бьётся в бешеном ритме и едва не заглушает приближающиеся шаги из прихожей.
В последний момент я успеваю кинуть дневник в ящик, когда распахивается дверь. Елизавета Аркадьевна удивлённо застывает на пороге.
— Лера, тебя долго не было… — она осеклась. Глаза с подозрением бегают по моему лицу. Я чувствую, как ревностно она охраняет эту комнату и сдерживает желание прогнать меня взашей.
Я быстро выдумываю оправдание, словно находиться здесь без разрешения является преступлением:
— Простите, я увидела его комнату и не смогла удержаться. Не хотела врываться вот так…
Мне неловко и стыдно, как будто я стою перед ней лет пятнадцать назад. Но мы с Германом никогда не давали родителям повод злиться. Насколько я помню. И всё же такая стремительная реакция застаёт меня врасплох. От опустошённых горем глаз исходит невысказанный упрёк.
Какое-то время мы молча смотрим друг на друга: я, застывшая посреди комнаты Германа, и Елизавета Аркадьевна, нависающая надо мной с порога. Чувствую, что мне пора уходить, и она явно намекает на это. Но что-то не даёт уйти, не задав очень важный вопрос.
— Елизавета Аркадьевна, заранее прошу прощения за каверзный вопрос, но это мучает меня третий день! — я делаю тяжёлую паузу прежде, чем продолжить. По моему тону она сразу понимает, что последует дальше. — Что случилось с Германом?
Она облокачивается на дверной косяк и скрещивает руки на груди: иссохшие, на них заметны выступающие синие дорожки вен. Хмурится, из-за чего на лице появляются новые морщины. Тем не менее, глаза остаются сухими, и в голосе не присутствует дрожь.
— В каком смысле что случилось? — вопрошает женщина. — Он ушёл навсегда. Моего мальчика больше нет.
Вижу, что она явно не настроена обсуждать эту тему, но не могу теперь сдаться без боя. Пусть это бестактно и жестоко, но больше некого спросить. Сегодня день поминания для Германа. Пусть завтра делают вид, что не случилась по-настоящему ужасающая трагедия. Люди просто так не сводят счёты. Я верю, что в семье его любили, так что им нечего стыдиться и бояться.
— Вы знаете о чём я говорю! — подмечаю мягким, но решительным тоном. — Я понимаю, что это очень тяжело, и не стану настаивать. Но поймите, что он тоже был дорог мне. Хочу надеяться, что заслуживаю правду.
Елизавета Аркадьевна бросает странный взгляд на книжную полку, где стоят его фотографии… наши фотографии. Лицо сына, улыбающееся ей с другого конца комнаты, смывает решимость и раздражение. Я вновь вижу страдающую измученную женщину, которая открыла мне дверь час назад. Которая долгие минуты обнимала меня, сломленная горем.
— Ты ведь знаешь, что он испытывал к тебе сильные чувства ещё со времён школы? — вдруг огорошивает меня Елизавета Аркадьевна неожиданным вопросом. — Думаю, ты оставалась дорога ему всё это время. Но не вспоминала о нём до его смерти. — заметив мою реакцию, она добавляет. — Лерочка, не бери в голову, у тебя своя жизнь, у него была своя. И ты не должна считать себя чем-то обязанной. Это только наше горе, с которым мы будем справляться сами. Хочешь знать, что случилось? Его обнаружили в лесу на дереве. Он пров*сел там всю ночь… Пока мы тут с ума сходили. Ни записки, ни предупреждения… Просто ушёл и не вернулся!
Последние слова дались с надрывом из-за приступа слёз. Она отшатывается назад и закрывает лицо рукой, чтобы хоть как-то сдержать эмоции.
Я чувствую себя паршиво из-за этого. Мучаю несчастную женщину вопросами о событии, подробности которого она, скорей всего, хотела бы навсегда забыть. Довожу до слёз своей жестокостью. Хочу извиниться, но понимаю, что легче от этого не будет. И лучшим решением остаётся уйти, оставить Мартыновых в покое.
— Спасибо, что поделились! — всё же пытаюсь сгладить углы. — Простите… Мне не понять, как Вам тяжело. Зря завела эту тему. И в комнату не стоило заходить. Спасибо Вам за всё! Думаю, мне пора!
Она лихорадочно кивает и с трудом проговаривает сквозь слёзы:
— Спасибо, что зашла, Лерочка! Герману было бы приятно.
То, что она сказала о Германе, вызывает во мне смешанные чувства. Мне кажется, будто он действительно здесь, рядом. Какая-то часть него. Наблюдает за нашим разговором. И всё то время, пока я обуваюсь, мои мысли лишь о нём. Елизавета Аркадьевна провожает меня до самой двери и захлопывает дверь перед моим носом.
Я вновь оказываюсь в прохладном подъезде. Даже не успела попрощаться со всеми. Впрочем, им явно не до меня.
Потерянно спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. Здесь вроде теплее, но меня пробирает нервная дрожь. Не могу выкинуть из головы слова Елизаветы Аркадьевны. Значит, молча ушёл… Вновь думаю о его дневнике. Наверняка Елизавета Аркадьевна его не читала. Вряд ли нашлись силы на это. Ещё мало времени прошло. Может, со временем решится разобрать его вещи. В дневнике могут быть ответы.
Задумчиво семеню к машине. Почему меня так волнуют причины? Мы не общались много лет, и я действительно не обязана копаться в этом дерьме. Могло произойти что угодно: неизлечимая болезнь, глубокая депрессия, расстройство личности, связь с криминалом… Что угодно могло толкнуть его на этот шаг. Только почему-то не верится, что это был осознанный выбор. Но кому могло понадобиться избавляться от него? Мог ли он случайно стать свидетелем того, что не должен был видеть?
Я прокручиваю в голове разные теории, пока еду домой. Ни одна из них не кажется мне в полной мере правдивой. Явно что-то упускаю. Но, подъезжая к Тиморской улице, стараюсь выкинуть из головы мысли о Германе. Я сделала всё, что планировала. Навестила его семью, попрощалась с ним. Пора отпустить и спокойно провести время с родителями, показать Алисе Мортимор: все его положительные стороны.
Этой ночью не могу уснуть. Мы с Алисой спим на одной кровати. Пока она уже мирно посапывает, я безнадёжно мечусь с одного бока на другой. Даже её тепло не помогает прогнать тревогу, которая длинными когтями скребёт душу.
У стены виднеются очертания наших вещей и коробки с письмами. Меня одолевает желание их разобрать, но не сейчас. В первую ночь на новом месте и так сложно спать, а я хочу, чтобы Алиса выспалась и максимально насладилась этой поездкой. Хоть кто-то из нас двоих должен.
Какое-то время смотрю на расслабленное лицо дочери, подсвеченное слабым лунным светом. Аккуратно, чтобы не разбудить, убираю шелковистую прядь волос со лба. Затем переворачиваюсь на спину. Вновь думаю.
Если так дело пойдёт и дальше, я всю неделю буду терзаться в теориях и переживаниях. Из этого ничего хорошего не выйдет. Конечно, с отъездом всё может измениться. Я вновь вернусь в свой прежний мир и перестану так много думать о Германе. Здесь многое напоминает о нём, почти всё. Плюс любопытство. Или издержки профессии. А вдруг не перестану думать и вспоминать?
Дьявол! Это невыносимо! Утыкаюсь носом в подушку, чтобы сдержать раздражённый стон. Ладно, если другими способами ответы не получить, есть ещё один вариант. Конечно, я могу просмотреть письма, но на это уйдёт много времени, и далеко не факт, что смогу что-то откопать. Ими я обязательно займусь, но есть одна идея… Возможно, провальная. Почти невыполнимая. Но я ведь знаю свой город…
Наконец, принимаю решение, и на душе становится на удивление легче. Я решаю выяснить всё сама и намерена завтра заехать в городской морг. Побеседую с патологоанатомом и постараюсь выяснить подробности всеми возможными способами. А идей у меня хватает.
За окном шумит протяжный ливень.