43222.fb2
А через несколько дней, когда он шел мимо луга, где девушки белили холсты, Джин крикнула ему: «Ну как, Моссгил, нашел себе подружку?» — «Нашел», — сказал он, не сводя с нее глаз.
Роберт отлично зная, что старый Армор ни за что не отдаст Джин за «нищего рифмоплета». Но для него эта девочка стала всем, что ему было дорого: любовью, счастьем, песней. Он писал о Джин: «Она поет, как птица в лесу. Я не слышал голоса нежнее». Она знала бесчисленное множество старинных напевов, и Роберт придумывал на них новые слова. Теперь все песни рассказывали о них двоих.
В это лето — первое лето настоящей любви — Роберт написал многие из лучших своих стихов и песен: кажется, что он даже разучился говорить прозой, — он словно дышит стихами. Он пишет письма в стихах, и в них нет ни одной пустой строчки, ни одного лишнего слова, ни одного натянутого, надуманного образа. И те, кто читает эти стихи, уже начинают понимать, что в Шотландию пришел ее поэт.
По старинному шотландскому обычаю Джин и Роберт заключили тайный брак. Для этого надо было только подписать «брачный контракт», по которому двое влюбленных «признают себя навеки мужем и женой». Все меньше надеялся Роберт, что отец Джин позволит ей стать законной хозяйкой в его доме «перед богом и людьми». Дела на ферме шли из рук вон плохо, семья Бернсов нищала все больше и больше.
Тогда старшие друзья Роберта стали советовать ему уехать в Вест-Индию, где за два года можно было сколотить порядочное состояние и вернуться домой богатым человеком.
Роберт был в отчаянии. Об этом говорят его стихи, где он прощается с родной Шотландией и с «милой Джин»:
Им и вправду грозил страшный позор: Джин ждала ребенка, и те, кто принимал Роберта на службу, могли отказаться от него, если бы открылась «эта преступная история».
В один из холодных ноябрьских дней Роберт случайно попал в придорожный трактир, где собирались необычные посетители — шайка нищих, бродячие ремесленники — угольщики, жестянщики, лудильщики, солдат-инвалид, старая маркитантка… Всю ночь просидел с ними Роберт. Так родилась знаменитая кантата «Любовь и свобода» с подзаголовком «Веселые нищие».
Эта великолепная поэма при жизни Бернса ни разу не печаталась, но ходила в списках по всей Шотландии, как и многие другие его «вольные» стихи. Но настоящая слава пришла к Бернсу, когда вышло первое собрание его стихов — маленький серый томик, отпечатанный в типографии города Кильмарнока, по подписке.
Для этого томика Берне отобрал сорок четыре произведения — из них несколько больших поэм. Несмотря на то что Бернс отдает должное своим предшественникам — особенно Роберту Фергюссону, откровенно заимствуя у него форму стиха, характерную строфику стихотворных посланий, или четкие парные рифмы с переборами в конце строфы, — все его стихи — совершенно новое слово не только в шотландской, но и во всей англоязычной поэзии. В них блистательное мастерство сочетается с социальной насыщенностью, с таким определенным «символом веры» — веры в человека, которую можно встретить только у очень больших поэтов, когда никакая дидактика, никакая проповедь не идет в ущерб основной задаче поэтического произведения — сказать стихами то, чего не выразить никакими другими средствами.
Профессор Дайчес, автор одного из лучших исследований поэтики Бернса, разбирая «Килмарнокский томик», называет отличительной характеристикой почти всех вошедших туда стихов не только их высокое поэтическое достоинство; в них наряду с великолепным юмором, подлинной лиричностью всегда ощущается безоговорочная критика существующих порядков и такая любовь к родной Шотландии и к ее героической истории, что каждому становится понятно, почему этот маленький сборник встретил такой горячий, такой сердечный отклик не только у образованных читателей, но и у самых простых, иногда даже неграмотных земляков поэта.
Шестьсот экземпляров разошлось по подписке, а остальные двести были раскуплены в тот же день: их покупали в складчину крестьяне и батраки, гончары и сапожники, стихи читали вслух в тавернах, переписывали в десятках экземплярах. Слава пришла к Бернсу — а он в это время вынужден был скрываться от гнева мистера Армора, который, узнав о «позоре» дочери, вырвал у нее и уничтожил брачный контракт, в который так верили и Роберт и Джин, и подал на поэта жалобу в церковный совет и в суд.
Бернс был совершенно оглушен: он считал, что Джин его предала, отдав контракт отцу и уехав в дальний городок, как ей повелел родитель. Он бушевал в письмах (называя ее «клятвопреступницей») и хотя просил всевышнего простить «мою бедную, недавно так горячо любимую девочку», которую «совратили родители», но тут же клялся, что больше никогда не назовет ее женой!
«Кильмарнокский томик» вышел 31 июля, и весь август Роберт разъезжал по окрестностям, то скрываясь от мохлинских святош, то пожиная плоды своей славы.
«Мне теперь нечего бояться, — писал он другу, — многие знатнейшие джентльмены страны предлагают мне свою помощь и покровительство, да и Джин не пойдет против меня. Я видел ее недавно, она с трепетом ждет приближающихся родов…»
Третьего сентября 1786 года Джин родила близнецов — мальчика и девочку, названных, по имени родителей, Робертом и Джин.
Бернс был в восторге, но в письмах к друзьям добавлял, что Арморы по-прежнему против брака и что все друзья советуют ему поехать в столицу, где его уже знают и ждут и где, наверно, удастся издать большой сборник стихов.
Двадцать седьмого ноября 1786 года, на чужой лошади, Бернс уезжает в «Северные Афины» — Эдинбург.
Многие современники Бернса писали о том, как в самых изысканных салонах Эдинбурга появился красивый, высокий, чуть сутулый человек, элегантно, но просто одетый, с ненапудренной головой и прекрасными черными глазами. Все уже были наслышаны о «поэте-пахаре», «самородке», о «богом данном таланте»…
Но никто не ожидал встретить человека такой высокой культуры, такой свободной, достойной, вполне светской манеры держаться. Законодательница мод, прекрасная герцогиня Гордэн приказала Каледонскому охотничьему клубу устроить бал в честь поэта. Весь вечер она танцевала с ним, удивляясь его остроумной и учтивой речи, а уходя, громко сказала: «Ваш пахарь совсем вскружил мне голову!»
Судьба Роберта была решена: ученые и писатели, поэты и философы, которыми славился Эдинбург, стали наперебой приглашать его к себе.
На торжественной ассамблее шотландской масонской ложи Великий магистр торжественно провозгласил здравицу «За Каледонию и барда Каледонии — брата Бернса!», и, подхватив этот возглас, все члены ложи стали приветствовать поэта.
Каледонский охотничий клуб постановил: все без исключения члены Клуба должны подписаться на сочинения Бернса и содействовать тому, чтобы его стихи были выпущены в двух томах в лучшей типографии Эдинбурга.
До того как вышло это собрание, Бернс почти каждый вечер читал свои стихи в обществе.
Всех восхищало чтение, его чуть глуховатый голос, непринужденные манеры. Его облик покорил и того юношу, которому через несколько лет суждено было стать гордостью мировой литературы.
Пусть об этом расскажет он сам, тогда пятнадцатилетний сын эдинбургского адвоката, а впоследствии великий романист Вальтер Скотт.
«Вы спрашиваете о Бернсе, — писал он своему биографу и биографу Бернса, Джону Гибсону Локхарту, — тут я могу искренне сказать: Vidi Vergilium[1]. Мне было всего пятнадцать лет в 1786–1787 году, когда он впервые появился в Эдинбурге, но я хорошо понимал и чувствовал, какой огромный интерес представляют его стихи, и готов был отдать все на свете, чтобы с ним познакомиться.
Я увидел его у известного ученого, где собралось много знаменитостей… Разумеется, мы, молодежь, молча смотрели и слушали. Особенно меня тогда поразило то впечатление, которое на Бернса произвела гравюра Бенбери, где был изображен мертвый солдат на снегу и рядом с ним — с одной стороны — его несчастный пес, с другой — его вдова с ребенком на руках. Под гравюрой были написаны стихи, кончавшиеся так:
…Бернс спросил, чьи это стихи, и случайно никто, кроме меня, не вспомнил, что это строки из полузабытой поэмы Ленгхорна под малообещающим заглавием «Мировой судья». Я шепнул это одному из знакомых, и он тотчас передал мои слова Бернсу, наградившему меня взглядом и словами, которые хотя и выражали простую вежливость, но и тогда доставили мне чрезвычайную радость и теперь вспоминаются с удовольствием.
Человек он был крепкий, широкоплечий, держался просто, но без неуклюжести. Это достоинство и простота особенно выигрывали еще и потому, что все знали о его необыкновенном даровании…
…Если бы мне не было известно, кто он такой, я бы принял его за очень умного фермера старой шотландской закваски, настоящего «доброго хозяина», который сам ходит за плугом. Во всем его облике чувствовался большой ум и проницательность, и только глаза выдавали его поэтическую натуру и темперамент. Большие и тёмные, они горели (я говорю «горели» в самом буквальном смысле слова), когда он говорил о чем-нибудь с чувством и увлечением. Никогда в жизни я больше не видел таких глаз…»
Но светский успех не мешал Бернсу заниматься основным своим делом: готовить к печати свои стихи.
Двухтомник Бернса печатался в лучшей типографии Эдинбурга. Редактором был Вильям Смелли.
Бернсу очень повезло. Пожалуй, трудно было найти редактора более всесторонне образованного и вместе с тем добросовестного и до педантизма придирчивого, чем Вильям Смелли. Он, как писал о нем Бернс, был «человеком высочайшей одаренности, неисчерпаемых знаний и при этом обладал самым добрым сердцем и самым острым умом на свете».
У Смелли был друг — гравер Джеймс Джонсон. Он до самозабвения любил музыку и вместе с органистом Кларком собирал старинные шотландские баллады и песни. Их встреча с Бернсом стала началом интереснейшей совместной работы.
Джонсон не первый собирал шотландский фольклор. В начале XVIII века эдинбургский типограф Уотсон издал свое «Отменное собрание шутливых и серьезных шотландских песен, как древних, так и новых». Три тома этого собрания были как бы вызовом шотландца тем, кто старался навязать Шотландии не только политическое устройство, но и английский язык и культуру. Уотсон в предисловии писал, что это первая попытка собрать лучшие стихи и песни «на нашем природном шотландском наречии». Составитель добросовестно изучил все, что было написано на шотландском языке, от великолепных «баллат» середины XVI века и еще более ранних народных песен до комических посланий и эпитафий. Из этих старых стихов всего известнее шутливая эпитафия начала XVII века трубачу Габби Симпсону. Она написана тем самым шестистишием, которому потом подражали все шотландские поэты, — Рамзей прозвал этот размер «стандартный Габби». Так написаны лучшие поэмы Фергюссона и многие стихи Рамзея. Этот же размер полюбил Бернс, и «стандартный Габби» зазвучал у него легко, без всякого напряжения, будто поэт и в жизни разговаривает в таком ритме:
«Отменное собрание» Уотсона, вышедшее в 1706–1711 годах, положило начало бурному возрождению народных традиций Шотландии. Появились стихи на шотландском языке, написанные знатными леди и учеными мужами. Шотландские националисты — якобиты, мечтавшие о реставрации шотландских королей, начали писать на языке своего народа.
В тридцатых годах XVIII века работу Уотсона продолжил блестящий молодой литератор Аллан Рамзей. Шотландец родом, он провел детство в Англии и сам в стихах подражал своим английским современникам. Потом он переехал в Эдинбург и стал одним из выдающихся литераторов Шотландии. Живой, общительный, разносторонний человек, он страстно увлекся собиранием шотландской старины, открыл антикварный и книжный магазины, собрал вокруг себя молодых литераторов, художников и музыкантов, главным образом из «высшего» общества и вместе с ними начал издание «Альманаха для гостиной» (буквально «для чайного стола»). Первый из четырех томов вышел в 1724 году.
В предисловии Рамзей пишет, что он тщательно убрал из народных песен «всяческие непристойности и насмешки, дабы не оскорблять стыдливый слух прекрасных исполнительниц…».
Тогда же Рамзей написал пастораль под названием «Милый пастушок», за что получил прозвище «Шотландского Горация». Кроме того Рамзей выпустил великолепную коллекцию ранней шотландской поэзии «Вечнозеленый венок», где собрал шотландские стихи до 1600 года.
«Когда писали сии добрые старые барды, мы еще не заимствовали ввозных украшений для нашей одежды, — пишет Рамзей в предисловии, — и не вышивали заграничным узором наши творения. Стихи эти суть плоды собственной нашей Земли, а отнюдь не завозной продукт, подгнивший при перевозке из-за рубежа. Образы их — отечественные, а картины природы — домашние, списанные с тех полей и лугов, кои мы ежедневно наблюдать можем».
Но робкая муза самого Рамзея шла по шотландской земле в городских башмачках и пела за чайным столом в гостиных под аккомпанемент арф и спинетов.
Наверно, гравер Джеймс Джонсон никогда не мечтал встретить такого соратника, как Бернс. Он просто собирался сделать свой «Шотландский музыкальный музей» общедоступным сборником старых и новых песен. Джонсон изобрел дешевый «массовый» способ печатания нот с глиняных матриц, которые обходились совсем недорого.
Теперь Джонсон часами сидел с Бернсом у органиста Кларка, и тот наигрывал им старинные мелодии. Часто к ним совсем не было слов, часто на чудесный напев распевались неумные, а иногда и вовсе непристойные куплеты. И хотя Бернс и его друзья любили хорошую соленую шутку и в своей компании не стеснялись петь весьма вольные песни, Бернс считал, что для сохранения хорошей мелодии нужны отличные, всем доступные стихи, органически связанные с напевом.
В один из февральских дней Бернс посетил могилу Фергюссона на старинном Кэннонгейтском кладбище. Его привел туда Вильям Вуд — актер Эдинбургского театра, который хорошо помнил похороны бедного поэта — больничные дроги, казенный гроб. Фергюссон умер в октябре, когда ему только что исполнилось двадцать три года… Конечно, это будет великим делом, если Бернсу разрешат увековечить память Фергюссона.
И Бернс пишет церковным старостам и казначеям кэннонгэйтской церкви:
«Джентльмены, с грустью я узнал, что на вашем кладбище, в заброшенной и забытой могиле, покоятся останки Роберта Фергюссона — поэта, чей талант в веках будет украшением Шотландии. Прошу вас, джентльмены, разрешить мне воздвигнуть простой надгробный камень над дорогим прахом, дабы сохранить нетленную память о бессмертной славе поэта».
Получив разрешение, Бернс заказал стелу коричневато-красного гранита и велел высечь на одной стороне имя и даты жизни, а на другой — четыре строки…
Двухтомник уже был почти готов. Многие любимые стихи Бернсу пришлось исключить: издатель Крич боялся «оскорбить тонкий вкус подписчиков». Бернсу приходилось выслушивать множество советов, — вот что ему писал доктор Мур: