43225.fb2 Стихотворения. Поэмы. Проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Стихотворения. Поэмы. Проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Очерки

От Соловок до Кеми

Ночевка у Як-острова, Таможенный пост. Вид на Кемь и кемлянок. Переправа через порог. Два собора. Женский город. Жемчуг и его добыча. Историческое о Кеми. Легенда о 40 рукавицах. Осмотр «Забияки» кемлянками. Отъезд.

Ловко и быстро снялся с якоря «Забияка», покидая Соловки; он давно уже вспенивал винтом своим за кормой тяжелую беломорскую волну; давно уже замерли салютационные выстрелы, с него раздававшиеся в ответ на выстрелы монастырских пушек, а последние все еще продолжали гудеть вслед великому князю и наконец замолкли, стихли за отдаленьем. В полнейшей ясности северной полуночи на 18-е июня скрылись, задвинулись мало-помалу долго умалявшиеся очертания Соловецких островов и все ближе выяснялись влево от нас острые, темные профили неприветливых островов Кузова. Они лежат почти на полпути между Соловками и Кемью, совершенно остры, мрачны, голы, угрюмы, и дали предвкусить своим очертанием то, что предстояло нам видеть на бесконечном Мурманском берегу. Вслед за ними, будто декорации, шествовали в светлой ночи, выплывая из светлой воды, другие очертания, другие острова, тоже голые, скалистые, необитаемые, большие и маленькие, острова с названиями и без названий, и наконец около 2 часов ночи близ Як-острова бросили мы якорь для ночевки. Тут окружил нас темневший по светившемуся полуночным светом морю целый архипелаг и виднелись: Дальний Кузов, Немецкий Кузов, ближе и гораздо ниже их Ольховый, Топоруха и еще многие. Здешнее море никогда не спокойно, оно вечно терзается приливами и отливами, чрезвычайно разнящимися своею вышиной в той или другой губе его. Эти четырехкратные перемены дня и ночи следуют одна за другой по пятам, непосредственно, и вызывают видимую простым глазом борьбу течений: спор прилива с отливом, обозначающийся видимо, называется «сулоем». От места якорной стоянки, Як-острова, до Кеми оставалось верст 30, и мы сделали их с утра очень быстро и бросили якорь вторично. Для съезда с «Забияки» на берег надо было воспользоваться приливом, и для первого же знакомства с характером беломорских портов нам приходилось сделать девять верст, отделявшие нас от Кеми, сначала на нашем паровом катере, а дальше, ближе к городу, в порогах реки Кеми, на местных лодчонках. «Забияка» сидит 14' и должен был стать далеко, но пароходы Общества Мурманского Пароходства «Кемь» и «Онега», сидящие 6', могут подходить почти к самому городу; первый из этих пароходов видели мы на якоре недалеко от нас.

День, как и ночь, был очень теплый и светлый, и глазам было больно смотреть на яркое серебро моря, еле колеблемое ветром. Влево от клипера виднелись на берегу: бездействующий казенный лесопильный завод и здание Ягостровского таможенного поста, один из карбасов которого подъехал к нам; таможенные солдатики в матросских куртках, с зелеными воротниками и такими же околышами фуражек, большею частью людей местные, очень отважные и ловкие моряки. Всех таможенных карбасов в Белом море 43; имеется еще и паровой карбас. В 1869 году простой карбас стоил 135 р., в 1870-м — 250 р., в нынешнем году обходится он постройкой 400 р.; сравнение цен этих может служить очень наглядным доказательством возрастания стоимости леса. Береговая линия Ягостровского поста, подле которого мы стояли на якоре, составляет 130 верст; отсюда же наблюдают таможенные и за Соловецкими островами. Контрабанды вообще мало, но, не будь этих зеленых людей, ее несомненно было бы достаточно.

Паровой катер, несмотря на встречный юго-восточный ветерок, или — как его здесь называют — «обедник», отвалив от клипера, шел быстро. Прежде всего обозначилась на приближавшемся берегу сосновая роща с часовней Ильи Пророка, отстоящею на три версты от Кеми; роща эта — любимое место прогулок кемлян и единственная представительница зелени на голых скалистых окрестностях. Почти одновременно с нею глянула вдали и сама Кемь, и яснее других обозначились на плоском берегу едва видного из волн городка две церкви — старый, закрытый по ветхости, и новый, неоконченный соборы; есть еще небольшая третья церковь — кладбищенская, так что в городе церквей две или три, как считать. Яснее и яснее поднимались из воды мелкие строения; вырастал как будто и берег, замкнутый вдали по кругу довольно высокими холмами; вправо от нас просунулся в море каменистый мысок и невдалеке от него, на зелени прибрежного луга, шло, направляясь к городу, довольно большое стадо. По некоторым из печатных источников, мурманские и беломорские коровы питаются рыбой, треской, вследствие безусловного недостатка травы. Может быть, такие коровы и существуют где-нибудь дальше, но тут, в Кеми, нет достаточной причины этому оригинальному развитию коровьего вкуса.

Около 2-х часов времени прошло с тех пор, как мы покинули «Забияку» и, идя против ветра, но по приливу, оставив влево полуразрушенную батарею, построенную против англичан в 1855 году, въехали в довольно широкий бассейн, образуемый рекой Кемью; на берегу, вправо, лежали, накренившись, несколько судов, прибитых весенним ледоходом; невысокие, голые, скалистые холмы вырисовывались за ними и будто вырастали. Отсюда увидели мы очень ясно: новый собор с его тремя шатровыми шапками, мост на колодах через реку Кемь, сильно пострадавший в последний ледоход, так как третью часть его снесло, небольшие домики, островок с часовенкой, благополучно существующий в самой стремнине порога. Мы могли любоваться на разостлавшуюся по берегу громадную радугу горожанок-кемлянок… До берега казалось так близко, рукой подать, можно было отличить черты каждого лица, чуть ли не рисунки сарафана и кацавейки, а между тем самое трудное предстояло: рядом с нами клокотал порог, покрывая своим вечным голосом временное «ура!», несшееся с берега. Между островком с часовенкой и городом река Кемь перекидывает свои крупные сердитые волны через крутой и высокий гребень скал и направляет их дугой, образуя сильную круговую стремнину. Паровой катер мог двигаться только до этого места, а тут предстояла пересадка на маленькие лодочки, легкие, быстрые, доски которых связаны сосновыми корнями или тростником. Порог ревел невообразимо, заглушая людские голоса, когда у самого края его к катеру подскочили расцвеченные флагами лодочки с гребцами женского пола. С лентами на лбах, в золототканых повойничках, с цветными платочками на шее и груди, быстро и ловко подгребли кемлянки к катеру… <…> …раз, два, три, и утлая лодочка, подчиняясь могучим ударам весел наших плечистых северянок, скользнула по направлению к берегу по безумно прыгавшим белым волнам порога… <…> …и двинулась людская радуга, женская фаланга, в пестрейших, зачастую златотканых одеяниях, вся залитая светом самого яркого солнца… в собор. Лошадей в Кеми нет, — пришлось идти пешком.

В Кеми встретились мы, таким образом, в первый раз с типом обычного на нашем севере в летнюю пору в высшей степени характерного женского города. Весь мужской персонал, способный работать, отправляется в марте или апреле на Мурман, и возвращаются они не ранее сентября или октября. Матери, жены и дочери остаются на местах, что нисколько не мешает им отваживаться в открытое море, когда и на чем угодно, и прибрежное дитя еще в люльке готовится быть моряком, не знающим страха и вскормленным неприветливым морем, так как матери-кормилицы берут с собою ребяток в лодки и укладывают спать на носу или на корме. Смелы кемлянки до безумия, и нередко тонут они даже в городском пороге, но эти безвременные жертвы не влияют ни на общий строй жизни, ни на личные характеры. Тонут так тонут, кричат так кричат, и кричат же кемлянки невообразимо, потому что говорить попросту в Кеми нельзя, и обыкновенная речь заглушается вечным голосом вечного порога.

Его высочество прослушал в соборе многолетие. Собор этот как-то очень давно строится, на деньги (кажется, 60000 р.), пожертвованные частным лицом, и все не достраивается. Говорят тут о том, будто и в самой постройке этой не было необходимости, так как старый собор вовсе не ветх; говорят, что большинство населения Кеми, и в особенности заправилы, раскольники, что поддерживать собора они не хотели. Верно то, что старый вовсе не так ветх, как о нем толковали; хотя он строен 175 лет тому назад, но лес его прочен и при некоторой поддержке мог бы служить еще очень долго; в нем трехъярусный иконостасе и очень древние иконы, несомненно старейшие, чем сам собор, пожалуй даже новгородские, из каких-нибудь прежних исчезнувших церквей; имеются два придела, в каждом по иконостасу резному, деревянному, с очень характерными царскими дверями: краска с них лупится, позолота потерта. Великий князь посетил и этот храм и заявил начальнику губернии свое желание, чтобы древность этого собора, которая, будучи перенесена, уже отчасти украшает строящийся новый собор, в случае, если бы она оказалась ненужною и не оцененною по достоинству, была доставлена в музей христианских древностей при Академии художеств. Благодетельное желание его высочества, распространенное более широким применением к другим местностям России, невероятно легкомысленно уничтожающим древности, может принести своим осуществлением громадную пользу, и нельзя сомневаться в том, что это так и будет. Новый, недостроенный собор не может выдержать сравнения со старым: это заурядная небольшая церковь, скорее комната, чем церковь, имеющая сени, отделенные перегородкой, и украшенная очень немногими иконами; в старом соборе их много, и если не озаботиться о перенесении их или починке крыши, то предстоит неминуемое и скорое разрушение, так как дождевые потоки уже разрисовали сиротеющие стены храма своими сталактитными изображениями. От стен веет сыростью, несмотря на погулы ветра по храму.

Смотр кемской местной команде ограничился поверкой строя, потому что — это может показаться оригинальным — производству гимнастики и фехтования помешали кемлянки, буквально наводнявшие место построения. Воинские чины живут здесь по обывателям, впредь до ожидаемого в скором времени возобновления сгоревших казарм; они пользуются временно отведенною им сборною, удовлетворяющею возможным от учебной залы требованиям. <…>

Временно остановился его высочество в лучшем доме города, принадлежащем сыну городского головы Водохлебова, находившемуся ко времени приезда великого князя в море на промыслах. Это один из богатых хозяев-поморов; у него семь шняк, три шхуны и две промысловые яхточки; дом убран чисто, совсем комфортабельно; вообще поморские дома могут похвастать обстановкой: гардины, зеркала и мягкая мебель не редкость у таких хозяев промыслов. Живут поморы обыкновенно в нижнем этаже, по праздникам переходят в верхний и тут принимают гостей; одним из существенных украшений является гладко вычищенный, зачастую накаливаемый самовар; он ставится на почетном месте и играет, если угодно, роль статуи; наряжаться любят не только жены и дочери хозяев, но и простых работников — «покручников», так что если верить рассказам, то почти все, что остается свободным от заработков, идет на одеяние. Яркость цветов действительно поразительна; как и во многих местах севера, местный жемчуг, вылавливаемый в реке Поньке, в 50-ти верстах отсюда, составляет одно из любимых украшений; шелков и золотой ткани тоже очень много. Здесь, как и везде, любят «песни играть», и во все наше пребывание на берегу, под рокотанье порога, с разных сторон слышалась песня.

Жемчужница, Unio margaritiferus, по словам профессора Гримма, очень распространена в прозрачных, светлых водах речек нашего северного края, и подтверждение этому имеется действительно в нарядах женщин олонецких и архангельских; особенно славятся жемчужницами речки Сюзьма, Сума и Повенчанка; добыча же его наиболее развита в Коле. Ловят жемчужницу или «ракушницей», деревянной рамой, снабженной ножом, помощью которой сцарапывают ракушку с каменистого дна, или просто руками, обходя известные места и пользуясь светом полуденного солнца. У промышленников сложилось даже нечто вроде особого одеяния с принадлежностями лова; надо иметь много опытности, чтобы по наружному виду раковины судить о том, есть ли в ней жемчуг, и не вскрывать понапрасну; попадаются жемчужины до 100 р. ценою, но редко; сбыт жемчуга обеспечен всегда.

Жителей в Кеми около 1000 человек. Как и значительная часть побережья Белого моря, Кемь в свое время была поместьем Марфы Борецкой и в 1450 году отдана ею Соловецкому монастырю, о чем и свидетельствует хранящаяся в монастыре «вкладная крепость» с вислыми свинцовыми печатями. На этих древних документах зачастую не обозначалось ни числа, ни года; не более точны были и межевые знаки; определялось, например, что уступаются те «два лука (или две обжи, каждая длин-нику 126, а поперечнику 32 сажени) земли, где Парфенка да Першица живут». Следовательно, эти сгинувшие Парфенки да Першицы — тоже исторические данные. В 1597 году вторглись сюда «коянские немцы», то есть финляндцы из города Кояна, причем были побиты соловецкий воевода Озеров и бывшие с ним стрельцы. Новое нападение последовало год спустя, но воевода Аничков отбился; в 1657 году Соловецкий монастырь, по-видимому сильно интересовавшийся Кемью, поставил здесь острог и снабдил его пушками, пищалями и припасами. Есть сведения, что острог этот напором льда снесен в 1763 году. С 1785 года Кемь уездный город, и открывал его бывший в то время олонецким губернатором Державин, едва не потонувший при этом случае.

Хотя Кемь считается одним из лучших уездных городов Архангельской губернии, тем не менее летом нет в него въезда, нет выезда в экипаже. Г. Михайлов, пробывший здесь целое лето, утверждает, что он видел одну только лошадь, занятую развозом водки на санях. Он был счастливее нас: мы не видели ни одной. По его словам, гористая местность Кемского уезда, дальше, в глубь страны, выработала даже особый тип архангельских горцев, а близость моря, опасного моря, вынянчила замечательных моряков. От Кеми до Онеги и по всему Кандалакскому заливу на протяжении 500 верст нет вовсе сухопутных дорог и все сообщение происходит на карбасах, для чего приблизительно на 40 верстах расстояния устраиваются почтовые пункты; гребут опять-таки только женщины, и могут сделать 120 верст, работая в две смены. По окраинам города есть кое-где огороды, где растет морковь, редька, репа и брюква; по-видимому, картофель — корнеплод слишком нежный для этих широт; капусту тоже привозят, и цена ей 5 р. за 100 кочней. Но и Кемь некоторым образом юг относительно недалекого Мурмана, потому что в одном из становищ морского побережья Ура, которое мы посетим, морковь уже не растет, и люди ограничиваются только тремя остальными овощами. Говорят, впрочем, что в этой далекой Уре в 1873 году пробовали сеять ячмень и как будто что-то получили.

Легко, конечно, относиться саркастически к этой скудости и угрюмости страны двухмесячной ночи; легко нам, наезжающим, судить о том, что измаянный работой, часто становящийся лицом к лицу со смертью в океане, со смертью в становище в образе цинги или скорбута, помор лишнее выпьет. Но что за сила воли обитает в этих людях, каких только подвигов нельзя ожидать от них! В 1850 году в «Архангельских губернских ведомостях» опубликовано было, что кемский мещанин Михаил Никитин вдвоем с женой ходил на шняке своей на Новую Землю. Спрошенные о нем старожилы ответили нам, однако, что никакого такого Никитина они не помнят. В тридцатых годах умер тот Старостин, что проживал зимы на Шпицбергене в течение целых сорока лет. Это ли не люди, это ли не характеры, это ли не моряки?

Существует любопытное местное предание, напоминающее отчасти легенду Вильгельма Телля, это рассказ «О сорока рукавицах». Дело в том, что шведы пришли по обыкновению на реку Ковду грабить; чтобы добраться им до села, нужно было пройти порог и нужен был человек, способный провести лодку. Нашелся такой человек, но на самой быстрине соскочил он с лодки на берег, оттолкнул ее, и все находившиеся в ней погибли; выплыло только сорок рукавиц.

Как уездный город, Кемь обставлена и всеми соответствующими атрибутами власти; здесь есть шкиперское училище, но летних занятий в нем нет. В реках Кемского уезда одною из важных статей дохода является семга и ее промысел; город Кемь от семужьих заколов получает 700 р., Сорока — 500 р., Ковда и Умба по 2 000 р., Поной — 5 000 р., доходы Кузомени достигают крупной цифры 10 000 р.

Полуденное солнце было очень ярко и жарко, когда великий князь направился к пристани, опять-таки пешком, окружаемый вплотную амазонским населением Кеми. Несмотря на густую толпу, пыли почти не было, так как «проезжих» улиц нет и городские домики расположены, словно рассыпаны, на зеленой мураве; да и, вообще говоря, подлежит сомнению, существуют ли в Кеми улицы? Если они есть, то весьма схожи с деревенскими проулочками, с той разницей, что по совершенному отсутствию лошадей и колесных экипажей свободно обросли приземистой, но сочной травой. <…>

…Нельзя было терять ни минуты, так как начинался отлив. Не успели мы тронуться с места, как ото всех выступов обмытых волнами скал, изо всех щелей побережья, в которых гнездились лодочки… в стремнину порога двинулась целая флотилия наших морских амазонок, толкаясь одни о других так, что страшно было глядеть. На расцвеченных флагами лодочках по четыре и шести гребцов на веслах, кое-где уткнув в носы и кормы лодочек ребятишек, двинулись кемлянки вслед великокняжескому катеру: кто под парусом, кто и без него; со всех сторон под взмахи весел и повертывания рулей «игрались песни». Понятно, что гребцы отставали от катера, но немного. Вышли мы по отливу из реки в залив и направились к видневшемуся верхушками своих мачт «Забияке». Только что причалили мы к нему и взошли по трапу на палубу, как приблизились к высоким темным бокам его и лодочки кемлянок и окружили вплотную, образовав подле обоих трапов как будто живой, трепетавший на глубоких синих волнах помост.

Никогда не видали кемлянки военного судна; существует у поморов шуточное прозвище парохода вообще — «жора»; едва ли наш щедро вооруженный клипер мог им показаться шуточным; хотелось им его видеть, и великий князь дал разрешение пустить женщин на палубу. Как цветные бабочки, полезли они по крутым трапам на «Забияку»; никого не осталось в лодочках, никого, кроме самых маленьких ребятишек, уткнутых в носы и кормы, и клипер населился женщинами вплотную, так что в полном смысле слова на нем не было прохода. Все осмотрели кемлянки: и великокняжеские каюты, и кают-компанию, и ют, и бак. Сторонились они с уважением от громоздких орудий, исследовали якорь и его цепи, заглянули в машину, в трюмы, ощупали снасти. Пестрые сарафаны, яркие платки и кокошники мелькали повсюду, оттеняемые темно-синими воротниками матросов, пораженных и очень довольных неожиданным посещением. По ярким краскам одеяний бросал подвижную, волновавшуюся тень свою дым трубы клипера, и глубокое голубое небо спорило с блеском любопытствовавших женских глаз.

Прошло около получаса времени, когда посетительниц начали приглашать удалиться. Поползли они обратно по трапам вниз на свои лодочки, и надо было видеть ту смелость, ту ловкость, с которою рассаживались они по лодкам, перескакивая с ближайших на дальнейшие, между веревок, державших лодочки одну подле другой. <…> Это ли не тип, это ли не народ? — думалось невольно, и какое-то сладкое чувство гордости и самосознания щекотало Душу.

По мере того как всякие Домны, Василисы и Аннушки рассаживались на свои лодки, отыскать которые было довольно трудно, они, разобравшись веслами и веревками, отчаливали от «Забияки», направляясь к недалекой обнаженной гранитной луде. Сойдя на скалы, кемлянки живописно разместились по ним и неумолчно «играли песни», пока снимался с якоря «Забияка» и давал большой полукруг, поворачивая нос к морю. Термометр показывал 20° в тени; небо и воды были совсем лазурны. Наконец завертелся могучий винт нашего клипера. Совершенно невольно, безотчетно проскальзывала мысль о том: неужели же это наш туманный, забытый, отличающийся неясными очертаниями Север? Что же делают наши художники, не заезжая сюда и предпочитая для воспроизведения на полотне находящиеся под рукой изображения Финского залива или невских тоней? Эта скала с цветными кемлянками, эта лазурь небес, это лучезарное море не видали еще нашего художника.

Посещение Кеми было роскошным, цветистым предисловием нашего пути на Мурман. Мы тронулись дальше поперек Кандалакского залива, в начале 4-го часа пополудни, имея перед собой один из самых длинных предстоявших нам переездов к недалекой от Норвежской границы Териберской губе. По расчету времени завтра, 19-го июня, около 8-ми часов утра, должны мы были перейти Полярный круг и войти в область незаходящего солнца.

От Кеми до Териберки

Вечерняя молитва на «Забияке». Терский берег. Гидрография северной окраины. Заслуги Литке и его сочинение. Родион Иванов. Обская экспедиция. Маяки. Ночь на 20-е июня. Общее впечатление бури. Святой Нос. Появление первых китов. Мурманский берег. Вход в Териберскую бухту.

Уверенно и покойно шествовал «Забияка», простившись с Кемью, с ее горячим днем и еще более горячими красками женских одеяний. Глаза наши мало-помалу успокаивались, благодаря легкой пасмурности, начинавшей окружать клипер, по мере движения к северу, к горлу Белого моря, связывающему его воедино с безбрежным Ледовитым океаном. Под равномерные звуки винта совершались обычные на клипере занятия. Когда спустился вечер, — что было заметно только по часовой стрелке, но никак не по слабости света, — ровно в 8 часов, раздались обычные свистки, и команда собралась на молитву. Двумя шеренгами вытянулись матросы вдоль правого борта, от рубки к баку, и сняли шапки. Отчетливо и неторопливо пропели они «Отче наш», осенялись крестами, и звуки молитвы разносились кругом над глубокою теменью непокойной пучины. Есть что-то очень приятное, есть чувство глубокого единения со своими в сознании того, что эту самую молитву, в этот самый час и на том же самом языке посылает русский человек к богу и в Белом море, и в Индийском океане, и по лазурным заливам Средиземного моря. Как ни прочно судно, на котором вы плывете, как ни верен компас, как ни опытен капитан или штурманский офицер, но вы все-таки на скорлупке, под вами верста и более глубины, а над вами бесконечное небо, из таинственных пространств которого нет-нет да и вырвется шквал или шторм и докажет вам очень наглядно, что проволочные канаты ваши не более как паутинные нити, а сами вы — ох какое маленькое, хотя и смелое существо! Молитва, и только молитва, идя от сердца, под рост колоссальным пространствам неба, темени неизведанной глубины и еще более темному сознанию неизвестности.

А глубины нашего побережья Ледовитого океана и Белого моря в значительной степени действительно неизвестны. Плавание здесь вовсе не то, что в других морях, имеющих прочные, вечно исправляемые карты, где к услугам вашим рейды и порты, являющиеся тихими, покойными заводями. Гидрографический департамент только в последнее время предпринял исследование Белого моря; в 1884 году хронометрическая экспедиция сделала астрономическую связь 10 пунктов с Архангельском, и затем предполагается приступить к систематическим измерениям и к производству съемок на основании этих 10 пунктов.

Что касается дальнейшего Севера, то мы пользуемся до сих пор трудами одного большого человека, недавно умершего, поставившего себе вечный памятник в труде, изданном в 1828 году, под заглавием: «Четырехкратное путешествие в Северный Ледовитый океан — Литке, в 1821, 1822, 1823 и 1824 годах». Сочинение это, в полном смысле слова классическое, издано in quarto и составляет теперь библиографическую редкость. Настольной книгой моряков при путешествиях в этих странах служит изданное в 1876 году гидрографическим департаментом «Гидрографическое описание северных берегов России» Рейнеке, в 1883 году дополненное Неупокоевым; эта книга только экстракт капитального труда Литке, памяти которого нельзя не поклониться, как только переплывете вы Северный полярный круг.

В сочинении Литке, помимо множества карт, с обозначением промеров, помимо разных таблиц и очень характерной гравированной панорамы большей части нашего северного побережья, имеется и исторический очерк того, как давно, очень давно пускался простой русский человек на утлых суденышках, безо всяких карт, проникать в «челюсти полюса», словно пробуравливаться в них. Исторически несомненно, что первым русским кормщиком, осмелившимся пробраться на Север в 1690 году, был Родион Иванов. Литке замечает, что много было и других, более ранних кормщиков, ходивших до Оби и Енисея и на Новую Землю, но имена их заглохли, потому что с ними не случилось того, что случилось с этим Ивановым. Иностранец Витсен, со слов Иванова, описал его путину: как шли они, как были разбиты на острове Шарапова Кошка, на восточном берегу Карского моря, как зимовали, сделав себе хижину из глины и моржовой и тюленьей крови и шерсти; из 15 человек в живых осталось только 4. Темная внушительная драма эта остается до сих пор единственным известным нам путешествием в XVII веке и единственным, кажется, описанием Шараповых Кошек. В конце XVIII века пробрался к восточному берегу Новой Земли кормщик Лошкин, но не нашлось Витсена, чтобы записать его слова.

В третьем десятке прошлого века императрица Анна Иоанновна задумала экспедицию, подобной которой, по обширности предположенных действий, почти нет в летописях морских открытий: намеревались описать берега от Архангельска до Америки! Суда, назначенные в это плавание, назывались «Экспедицией» и «Обь»; в 1734–1735 годах начальствовали ими лейтенанты Муравьев и Павлов; позже прибавлены другие суда и были другие лейтенанты. С 1736–1739 года посещены были Югорский Шар, Ка-нин Нос, устья Оби и Печоры. Все эти плавания совершались почти без карт. Карты Новой Земли, очень гадательные и очень неполные, могли быть составлены до 1807 года только по плаваниям Баренца, Размыслова и Поспелова. В 1819 году орудовал в том же деле лейтенант Лазарев. В 1828 году издано наконец капитальное сочинение Литке. Север давным-давно служил нашим смельчакам-казакам и промышленникам путем-дорогою ко всяким открытиям. Так, даже в настоящую минуту… по представлению Академии наук, на берегах Ледовитого моря, в Устьянске, далеко на востоке орудует ученая экспедиция для обследования Новосибирских островов. И там, как близ Новой Земли, еще в 1710 году казак Пермяков доносил о существовании к северу каких-то неведомых островов, и якутский воевода послал к ним Вагина с 11 казаками. В 1810 году промышленник Санников открыл на них русскую могилу с крестом. Чью же? В 1808 и 1820 годах снаряжены были туда еще две экспедиции, и только теперь, 60 лет спустя, предположено окончательное научное обследование, и доктор медицины Бунге находится в Устьянске. Но начальный путь, как и в Новой Земле, указан и здесь смельчаком, простым русским человеком.

Все названные имена мелькали в памяти при приближении нашем к горлу Белого моря, когда, после спокойно проведенной ночи, около 81/2 часов утра, подле Сосковца — маяка, стоящего на острове, перешли мы в первый раз Полярный круг. О вчерашней хорошей погоде не было и помину. Мелкий холодный дождик шлепал по палубе и по чехлам орудий; зыбь, никогда почти не прекращающаяся в этом месте соединения Белого моря с океаном, давала себя чувствовать очень ясно. Мы миновали Кандалакский берег, на котором имеются на лицо «матушка Турья гора, госпожа Кандалука губа и батюшка Олений рог», и шли в расстоянии трех миль от высокого скалистого Терского берега, по гранитам которого, прибавляя холоду к картине, резко белел снег, спускаясь белыми пятнами и нитями от вершин к самому уровню моря, вырисовывая арабески. Часов около 12-ти миновали мы Орловский маяк, ясно выделяющийся своею вышиной над морскою пучиной. В 1872 году, в июле, со шхуны «Бакан», привезшей на маяк припасы, спущен был баркас для доставки их на берег; командир Сафонов, очень молодой человек, не внял советам, перегрузил баркас, и все 15 человек с командиром своим погибли вследствие спора течений, достигающих здесь наибольшей силы; спасся на двух веслах один только офицер. Снегу на берегу видели мы довольно, и во мглистой неясной атмосфере образовывался мираж, поднимавший эти снега над морем, и двигавшиеся невдали от нас поморские шхуны шли, казалось, по земле.

Около 6-ти часов вечера приближались мы к знаменитому, как самое бурное место, Святому Носу с огромной быстротой. «Забияка» делал 11 узлов в час, а отлив прибавлял еще 4 узла. В Белом море вообще нет покоя, но в горле его идет вечная зыбь, постоянная толчея, и мы выходили в открытый океан под нехорошими предзнаменованиями: барометр падал, самый опасный изо всех ветров, северо-восточный, крепчал; дождь и мгла, туман и облака перепутывались одни с другими самым бессвязным образом, и пасмурность была так велика, что мы потеряли из виду берег, находившийся от нас не далее двух миль. Святой Нос со своим маяком тоже скрылся, потонул гораздо скорее, чем следовало. Ровно в 8 часов вечера собрались люди опять на молитву; на этот раз она была не пропета, а прочитана, потому что люди могли быть нужны ежеминутно, да и пенье было бы нескладно при качке, все более и более усиливавшейся. В кают-компании нашей не раздавалось обычного в вечерние часы пения одного из офицеров и сопровождавшего его хора; его заменяло посвистывание ветра по снастям, пощелкивание той или другой упавшей со стола вещи и внушительные всплески волны, видимо стремившейся посетить «Забияку», войдя к нему непрошеной поверх бортов. Становилось очень холодно; равновесие в температуре воды и воздуха было полное, термометр показывал в обоих 4°.

В ожидании бури, к которой видимо дело шло, любопытно было дать себе отчет в собственных чувствах. Положим, думалось, «Забияка» крепок; несомненно, что офицеры и команда не хуже компаса знают свое дело, а все-таки разве можно поручиться? Вероятно, не во всех путниках одинаково было чувство ожидания, но нельзя было не подметить в себе пробуждения какой-то, если можно так выразиться, отважной заносчивости. Чем сильнее качнет, чем порывистее ударит ветер в борта и рассыплется множеством отдельных голосочков по всяким закоулочкам клипера, тем яснее и яснее становилось чувство: а я все-таки плыву куда хочу, а я все-таки сила, и не меньше той, что кругом меня бушует и неистовствует. Желавших лечь спать не было. По странному стечению обстоятельств больных морскою болезнью, кроме укаченной прислуги, тоже почти не было. На великого князя качка не действовала, вовсе; у некоторых из нас, людей суши, заметны были как бы задумчивые лица, некоторая довольно забавная сосредоточенность. Между матросами, в особенности между молодыми, показались было некоторые симптомы морской болезни, как говорят — очень заразительные, но командир, кликнув боцмана, очень внятно и просто сказал ему, чтобы не было больных, и — больных действительно не было. По-видимому, начальническое слово оказалось сильнее морской болезни или, по крайней мере, поползновений к ней, которые так много способствуют развитию ее на пассажирских пароходах.

Если было когда темное время на нашем пути, так это в ночь с 19-го на 20-е июня. Мгла висела кругом сырая, полусветлая и все-таки непроглядная по всему широкому горизонту неба и океана. Ярче других и даже очень ярко светилось в машине нашего клипера, где в остром серебряном блеске электрического освещения двигались на глубокой глубине, если смотреть с палубы, составные части машины, все эти поршни, рычаги, поблескивая где желтой медью, где белой сталью; по металлическому помосту машинного отделения, перед печью, краснели темные груды черного угля, готового отправиться в печь, и на вымазанных сажей лицах кочегаров лежало то же самое родственное красное отражение. Какая громадная разница: глядеть на море, готовое стать бурным, с его беспорядочными тесными волнами, идущими наперебой одна другой, с его серо-свинцовыми красками, с неравномерными посвистами и множеством отдельных вихрей, бестолково хозяйничающих в одном могучем течении NO, и глядеть в правильно действующую могучую машину. Вы стоите, наклонившись над нею, смотрите в нее и в тот или другой момент качки чувствуете по вздрагиванию судна, что в него ударила могучая волна; вы ждете, что это вздрагивание, сказавшееся в вас, непременно отразится и на машине. Ничуть не бывало: она бьет тот же неизменный такт; только перебегут отражения огней с одного места на другое, только откатится с угольной кучи который-нибудь из кусков, но тотчас же успокоится и будет продолжать краснеть тем же багровым отблеском, что и его собратья, оставшиеся лежать на месте. Вы смотрите в машину, и она успокаивает вас, прибавляет уверенности.

Не успели мы вступить в океан и ознакомиться с его разыгрывавшеюся зыбью, как подарил он нас другою, очень характерной картиной. Подле самого Святого Носа, около 7-ми вечера, увидели мы первых китов. Кита не сразу отличишь, если нет к этому привычки или сноровки. Вам говорят: «вон кит! смотрите!» — и вы ровно ничего не видите, во-первых, потому, что горизонт слишком бесконечен, на нем сразу не уловишь, а во-вторых, киты, эти колоссы Ледовитого океана, так быстры, так юрки, что вы никак этого не ожидаете, и глаз ваш, готовящийся смотреть на нечто довольно грузное, никак не улавливает быстрого. Неправда также и то, как рисуют обыкновенно китов на картинках: на них громадная туша кита виднеется вся поверх воды, а над головой его поднимается сноп воды, падающий наискось в виде фонтана; так говорят картинки; но на самом деле кит мелькает над поверхностью только небольшой частью своего тела — головой, хвостом, спиной, и фонтана он не «пускает», а «брызжет», так что никакой струи в нем вы не отличаете, а видите только брызги, разлетающиеся конусом из одного центра. Может быть, при спокойном море киты лежат на поверхности и пускают фонтанчики, но нам они представились совсем иначе. Быстрота движения китов очень велика и напоминает как нельзя более движение черноморских дельфинов, с тою разницей, что киты не кувыркаются, а дельфины не пускают брызг.

При первом появлении китов увидали мы их штук шесть разом; так как кит, доставленный на китобойный завод, даст около 2 тысяч рублей, то подле нас плавал маленький капиталец. Капиталец этот встретил нас у самого начала пути по Ледовитому океану и доставил красивое зрелище. В нынешнем году, как говорят, — и мы в этом убедились, — киты держатся недалеко от горла Белого моря, и нашим китобойным пароходам, находящимся почти подле границы Норвегии, приходится выезжать за сотню-другую миль.

С полночи NО крепчал все более и более. Помимо тех неприятностей, которые он нам причинял, разрушил он и последнюю надежду попасть на Новую Землю. Опытные люди, специалисты здешних плаваний… утверждали, что если еще недавно слаба была надежда пробраться туда, теперь, после этого NО, погаснет она совершенно, потому что нагонит льдов и уставит их по берегам острова плотной массой. Может быть, говорили эти люди, ветер и изменится, но достаточно и теперешнего его бушевания, чтобы быть уверенным в невозможности пути; льды, говорили они, находятся теперь отсюда милях в 300-х и при попутном ветре движутся очень быстро. Новая Земля, посещение которой, по-видимому, состояться не могло, остающаяся до сих пор с восточной стороны своей почти совершенно необследованной, это спасительница нашего Севера; если Гольфстрим, теплое течение от запада, обогнув Норвегию и направляясь вдоль нашего Мурмана к Новой Земле, обусловливает сравнительную мягкость температуры и незамерзание нескольких гаваней, то Новая Земля задерживает движение к нам от NО вечных, колоссальных льдов; не будь ее, очень может быть, что белый медведь существовал бы и в Белом море, а в Петербурге и Москве было бы бесконечно холоднее.

К утру, часам к 3-м, на клипере сделано было распоряжение «найтовить» орудия, то есть для прочности прикрепить их особыми добавочными канатами; затем вдоль палубы протянули «леера», веревки, за которые при ходьбе по палубе можно бы было держаться. Это было совершенно необходимо, хотя вследствие найтовки орудий от канатов, протянутых поперек, ходьба была крайне затруднительна, да и вообще особенного удовольствия в ходьбе по наводненной палубе, при пошлепывании с боку на бок, при необходимой в этом случае широкой расстановке ног, не предвиделось. Буря крепчала; кренометр, висевший в рубке штурманского офицера, показывал 30° качки, то есть 60 в обе стороны, по килю. Было холодно, всего 8°, и сырость пронизывала насквозь. Мгла — так казалось, по крайней мере, — только сгущалась, а между тем нам необходимо было видеть берег к тому времени, когда мы подойдем к ближайшей цели нашего пути — к Териберской губе, чтобы войти в нее; до сих пор «Забияка» оказывался удивительно точен в своем пути; будет ли он таковым сегодня? будем ли мы около 8-ми часов утра подле Териберки?

Непростительно, испытав порядочную бурю в Ледовитом океане, не полюбоваться ею вполне, то есть не взойти, и не раз, на тот или другой мостик. Палуба скоро пригляделась. Матросы в желтых кожаных куртках, шапках и штанах, таких жестких, что глядеть на них было жестко, были заняты каждый своим делом: поправь то, да прикрепи это, да полезай туда! Эти кожаные куртки на частных пароходах называются «олеофраками», в насмешку, конечно, и надо быть достаточно ловким и сильным, чтобы при лазаньи погнуть как следует упругую, неподатливую желтую кожу. Зато защищала эта кожа отлично от соленой воды, перемахивавшей из-за бортов на палубу, а также и от той, что подливалась снизу из так называемых «шпигатов», этих отверстий, хорошо всем знакомых, расположенных по краям палубы для стока воды. Очень занимательно было видеть, как при сильном накренении клипера океанская вода, бурля, будто в котле, проникала в шпигаты ключом и тотчас же разливалась по палубе, чтоб убраться туда же, откуда пришла. Эти посещения волны снизу и разливы ее были бы равномерны, если бы не неожиданные притоки воды через борт в большем или меньшем, но совершенно неожиданном — и разнообразном количестве. Эта вода сверху попадала незаконнейшим образом то за шею человека, то в рукава и составляла, если можно так выразиться, самую неприятную особенность бури при У тепла в воде.

Вид с мостика на океан был чудесен. Необозримыми легионами двигались громадные волны все в ту же сторону, что и «Забияка», как бы нагоняя и подгоняя его. Здесь, на мостике, высоко над палубой, чувствительнее были размахи качки, и можно было наблюдать, сколько сажен по всяким кривым выписывали в воздухе вершинки наших мачт. Кто не знает, кто не слыхал, что существует так называемый девятый вал, гораздо более крупный, чем все остальные. Может быть, это и так, может быть, это подтверждает и наука, но простому, ненаучному наблюдателю это кажется немного иначе. Самые судорожные, самые неожиданные вздрагивания и колебания, захватывающие дух, испытывает судно вовсе не от видимой волны. Если вы смотрите на эти надвигающиеся, изредка перебитые шеренги их, вы приблизительно верно определяете, в какую сторону и насколько накренит вас. Но вот, совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, на полпути уже совершающегося накренения в одну сторону качнет вас с титанической силой в другую, вы как будто куда-то глубоко опуститесь и как-то очень высоко подниметесь, вас повалит вбок, вас как бы потянет опрокинуться. Нет никакого сомнения в том, что это сделала волна, но отнюдь не та, видимая, хотя бы и девятая, а какая-то другая, идущая глубоко под волнами, какое-то суммирование этих волн, сила, не имеющая вида, (очертания, имени, но бесконечно большая всех остальных!

Был 7-й час утра, когда на мостике заметно стало особенно много начальственного персонала. Дело заключалось в том, что по расчету мы должны были находиться недалеко от входа в Териберскую губу; надо было распознать, отличить вход в нее. Это было нелегко по многим причинам. Во-первых, сам Мурманский берег в этих местах настолько однообразен скалистыми своими очертаниями, что и в светлый день вход в бухту особенно резкими признаками не отличается. Во-вторых, туманная мгла, завеса дождя, облегала берег серой, сомнительной теменью; идти к берегу ближе 1½-2 миль при ветре, сильно наваливавшем к нему, было опасно, а на этом расстоянии от очертаний Мурмана виднелись как бы клочья, то и дело задвигавшиеся туманом и вновь открывавшиеся. Вдали, сквозь туман, местами прорывавшийся, двигались перед глазами будто какие-то осколки, тряпки берега. За долгий путь наш, благодаря этой завесе тумана, мы мало что видели от Мурманского берега; надо надеяться, что на обратном пути мы ознакомимся с ним больше и декорация его протянется пред нами с желательной ясностью. К счастью для нас, расчет и на этот раз оказался совершенно верен, и «Забияка», несмотря на бурю, привел нас к желаемой бухте точь-в-точь. Из-за мглы, тумана и дождя заметно было на берегу какое-то будто бы углубление общего фасада скал: это именно и была Териберская бухта, и мы повернули к ней. Териберка — одна из лучших, но небольших бухт нашего поморья — и была нам совершенно приятна именно теперь, потому что она, будучи почти открытой северо-западному ветру, отлично защищена от северовосточного, подгонявшего нас, отвесными скалами, поднимающимися с этой ее стороны и называемыми здесь, подле этой губы, «Волчками». А зайти в бухту было своевременно; ветер крепчал, и кренометр показывал уже не 30°, а 35° наклонения; команда была утомлена; большей частью все мы продрогли и промокли да и качки натерпелись достаточно, можно было отдохнуть. В шканечном журнале всякому ветру, а тем более буре, выставляются баллы. Той, которая потрепала нас, поставлено 9; должно быть, 12 баллов не ставят никогда, потому что судно погибает. Мы входили в Териберскую губу в 10-м часу утра. Здесь почти конец нашего поморья, то есть той окраины, возвращаясь от которой поморы «идут в Русь».

От Териберки до Аре-Губе

Вид Мурмана в солнечный день. Западная часть его. Характер скал. Гольфстрим. Характерный остров Кильдин. Мир пернатых. Охотничьи рассказы. Иностранцы. Прибытие к китобойному заводу.

Июня 21-го был яркий, горячий день. Около 8 часов утра мы снимается с якоря и оставляем Териберскую бухту. По выходе в океан «Забияка» взял курс на запад к границе Норвегии, в обход острова Кильдина. Мы направлялись к самому северному, к самому далекому пункту нашего плавания — к Арской губе, так что Кола, в которую мы заедем на обратном пути, самый северный город России, останется от нас к югу слишком на 1/2 градуса широты. Ветра нет почти никакого, но зыбь все-таки велика; куда девались и темень, и туман, и могучие порывы шторма; кажется, им и места не могло быть в этой безупречной лазури неба, над светящейся волной океана, над розовыми очертаниями мурманских скал. Можно ли было предполагать, что эти изможденные скалы тоже умеют быть розовыми?

А Ледовитый океан при ярком солнечном свете обладает богатыми красками; разрезываемая клипером вода цвета зеленого, выступающего с особенной яркостью, благодаря безусловной белизне пены, расстилающейся по ней кружевом; дальше, там, где, по-видимому, волн больше, где они пестрят своими несчетными гребнями, становящимися за далью как бы малыми гребешками, и наконец исчезают, эта искрящаяся зелень переходит в глубокую синь, в сильнейший аквамарин. На самом горизонте на севере этот аквамарин сгущается в одну могучую бархатную черту, проведенную гигантской рукой живописца, как бы сказавшего этим: «тут небо, тут водное пространство; никогда им не смешиваться!», и голубое небо, как оно ни лазурно, не переходит заветной бархатной черты глубочайшей сини водной пучины, способной, как люди, на страсти, на страдания и на великие радости.

Хотя ветра не было почти никакого, но зыбь в океане, как мы сказали, ходила отнюдь не слабее вчерашней. Не скоро улегаются взводни Ледовитого океана; целыми днями длятся они, когда причина их — ветер — давно уже прекратилась. Та же самая вышина волн, то же почти широкое раскачивание «Забияки», только не льет вода через борт, не клубится она в шпигаты, и если злобствовали волны вчера, сегодня они с нами только заигрывают, так, да не так. Вчера все было пасмурно, сыро, серо, все рокотало, свистело, было холодно; сегодня все лазурно, волна ласкает своим шумом, непробуравливаемая вихрями, и солнце ярко, и вам тепло.

А берег? а мурманский берег? Он был весь перед нами, вытянутый в бесконечность в самой красивой его части. Если про какие-либо скалы в мире можно сказать, что они похожи на остовы, скелеты, так это про Мурман. Они в очертаниях своих костлявы и жилисты, и жилы эти как будто служили когда-то путями какой-то жизни и остались следами погасших геологических процессов от тех дней, когда камни еще двигались и совершали свои странствия. Берег этот, иззубренный, продырявленный, выдвинутый со дна океана, с великой глубины, гол совершенно; граниты и гнейсы обнажены вполне, потому что при этих колоссальных размерах пейзажа ни во что нейдут, конечно, всякие мхи, обильно и цепко растущие повсюду, равно как чрезвычайно миловидная розовыми цветочками своими мелкая вороница, и наконец, березка-лилипут, березка-карлица, стланец, предпочитающая стлаться по земле, поблескивая своими густо-зелеными, крепкими листиками в серебряный гривенник величиной. Последняя представительница на Севере наших лиственных лесов, березка эта, съежившись и мельчая, все-таки провожает сюда родную землю, гнется к ней, целует, довольствуется тем, что дает ей эта земля, а дает она ей очень мало, и то только в течение короткого двухмесячного лета.

9 Тысячеверстное обличье мурманского берега, обращенное к океану, начиная от Святого Носа до норвежской границы, не одинаково ростом: к норвежской границе оно возвышается. Скалы Терского берега, мимо которого мы плыли третьего дня, скалы Святого Носа, Семи Островов, — Оленьего, Териберки не превышают 400'; очертания этих берегов однообразны в высшей степени, больших заливов нет; от Териберки начиная, скалы вырастают, достигают 700', и берега изрезываются глубокими бухтами; множество островов, с их разнообразными очертаниями, дробит на многие планы неподвижный, утомительный фасад линии Мурмана и образует множество глубоко художественных эффектов. Это с художественной стороны, но и со всяких других сторон эта западная часть мурманского побережья является и характерной, и важной.

Гольфстрим — теплое течение, опоясывающее наше полушарие, направляется, как известно, к западным берегам Норвегии, в ее фиорды; он заходит прямо в них и обусловливает ту мягкость температуры, то развитие рыбного промысла, которые служат главнейшим основанием быта всего норвежского побережья. Что там все это процветает, что к услугам рыбаков имеются телеграфы и телефоны, срочные пароходства и удобства сбыта — причина этого не в одном только благодетельном, оживотворяющем Гольфстриме, так как он касается и России и приносит и ей свою обильную лепту. Облагодетельствовав норвежские фиорды, он отталкивается ими, огибает Норвегию и направляется прямо на наш Рыбачий полуостров; отсюда, полосой во 150 миль ширины, идет он к SО, О, ОNО, постоянно удаляясь от берегов наших, и уже у Святого Носа находится в одном градусе расстояния по прямому пути на Новую Землю. Вся причина обилия трески, сельди и идущих за ними крупных представителей морской фауны — китов, акул и др., именно в этом теплом течении, отчасти касающемся и нас; от него же зависит и незамерзание многих наших северных бухт в глубокую зиму, когда и Нева и Волга скованы льдами; оно же, одновременно с бурливым характером Северного океана, обусловливает и то, что берега океана местами не замерзают совершенно или замерзают узкою полоской верст на 30, временно, причем этот «припай» льдов, не успев образоваться, уже ломается и разносится по сторонам, унося с собой зачастую промышленников, ушедших на «наледный промысел». Рыбачий полуостров, почти что омываемый Гольфстримом, самое бойкое место нашего западного Мурмана, служит центром весеннего лова, и к нему-то чрез Колу и другими путями идут те промышленники наши со всех сторон, о мартовских походах которых мы говорили. Тут же, в этих местах мурманского побережья, еще со времени новгородцев, широко занималась жизнь; сюда глянул, образовывая китобойное дело, Петр Великий; здесь существует Екатерининская гавань, в которой зимовал когда-то наш военный флот; здесь же, наконец, в последние 10–15 лет, когда поднялись первые голоса в пользу нашего забытого Севера, сказалась первая попытка его оживления и эксплуатации; тут в настоящее время скопляется весь промышленный Мурман, и, наконец, в будущем — вероятно нигде, как тут — должны мы стать твердой военной ногой. Обидно видеть на карте, изданной гидрографическим департаментом, что как раз подле этих мест, на самом северном пункте Норвегии, открытая со всех сторон всем ветрам, обозначена лучистой звездочкой крепостца Вардэ-Хус; она словно зарится на наш Рыбачий полуостров.

По мере движения «Забияки» на запад, по мере того как в полной солнечной ясности тянулись пред нами разные очертания скал над глубокой зеленью океана, картины становились все привлекательнее, не жизнью людской, которой здесь все-таки очень мало, но возможностью такой жизни в будущем. Пример маленькой Норвегии у всех на глазах: север ее оживился только в последнее двадцатипятилетие.

Нам пришлось выйти в океан довольно далеко, или, как говорят поморы, «в голомя», в открытое море, для того чтоб обогнуть самый характерный, в геологическом отношении, остров Кильдин. Мало на Мурмане таких выделяющихся своею конфигурацией мест, как Кильдин. Он виден за много, много миль, как с востока, так и с запада. Если смотреть на него с моря во всю его длину, составляющую 9 миль, представляется он отвесной, со всех сторон обрубленной скалой в 600–650 вышины, безусловно голою; только снизу будто присыпан к нему песок, чтобы прочнее стояла эта скала и не качалась. Тут, в этом наружном виде Кильдина, все обман. Во-первых, это не скала, а хрупкие сланцы первозданных пород, песок, если угодно; все острова, весь матерой берег, пройденные нами, начиная от Белого моря, все это гранит; по Иностранцеву, острова Белого моря гнейсовые, а вот именно Кильдин почему-то составился из хрупких сланцев и принял неуклюжую, столообразную форму. Уж не на русское ли хлебосольство намекает он? Другой обман — это пустынность Кильдина. С севера, с моря, он действительно совершенно наг и гол, даже и мхов на нем не заметно, но с юга, там, где отделяется он от матерой земли узким проливом, от 350° до 3 верст ширины, говорят, представляет он из себя ряд террас, возвышающихся амфитеатром и густо поросших богатой зеленью. К югу смотрит эта сторона Кильдина и совсем защищена от северных ветров; есть там и пресная вода, сбегающая из находящегося на столовой поверхности острова озера, есть и поселенье, и гуляют олени.

Было около полудня, когда, обогнув Кильдин, стали мы сворачивать к юго-западу, направляясь к губе Ара. Отсюда вид становился очень красив, потому что перед нами из волн океана возникла в полной цельности одной своей стороной вся главная, животрепещущая западная часть Мурмана. Впереди, далеко впереди виднелся очень ясно, даже с деталями скал и их очертаний, Рыбачий полуостров, находившийся от нас милях в 30-ти. В сиянии полуденного солнца над глубокой синью моря полуостров этот, состоящий из темных шиферов, был весь розовый с сильными полосами белых снегов, залегавших на нем в большем количестве, чем где бы то ни было. Он казался нам островом, потому что Мотовский залив как бы отрезывал его от материка совершенно. Влево от нас, на таком же расстоянии, взламывая монотонную линию береговых скал, обозначались один подле другого входы в бухты Уру и Ару; мы направлялись к последней, дальнейшей. Скалы, обрамляющие оба входа, освещаемые солнцем сбоку, очень красиво играли большим или меньшим оттенением. По мере приближения нашего к ним, нагота их становилась совершенно наглядной и могучая зыбь ударяла в них, вытягивая вдоль берегов длинную ленту звездившейся пены.

Если вчера, входя в Териберку, «Забияка» двигался осторожно, сегодня не уменьшал он хода, уверенно направляясь к проливчику. Мы держались более левой стороны; справа на низенькие Арские острова, состоящие из громадных гранитных глыб, океанская зыбь налегала неимоверно сильным буруном. В ярком солнечном свете сине-зеленые волны взлетали на острый мысок ближайшего, совершенно открытого северо-восточному ветру островочка. Тут уже не одной только белой полосой, а несколькими параллельными, разорванными полосами виднелась пена прибоя, вздымаемая бесконечно возобновлявшейся волной. Полос этой белой пены было много; дальнейшие от берега, старейшие, покачивались, будто мертвые, отжившие, и исчезали. И треск, и стон неслись от этой могучей толчеи, и «Забияка» поступал очень благоразумно, держась от нее невозможно далеко, держась левого берега.

Эта левая сторона представляла из себя нечто совершенно противоположное. Тут поднимались совершенно отвесные, высокие скалы, так называемый «Толстик»; в могучую накренившуюся темную щель, наполненную осколками попадавших в нее камней, скрывался прыгавший с вершины водопадик, след вчерашнего дождя. На всех выступах Толстика, по всем острым кронштейнам и фантастическим карнизам, на мягких подушечках мхов, будто на диванчиках, высоко, высоко, под самый верхний край скалы восседала в огромном количестве морская птица. При приближении клипера с мест своих слетали немногие, но когда «Забияка», чтоб оповестить о своем приходе лежащий в глубокой бухте китобойный завод, дал свой басистый свисток волжского пошиба, большинство птиц шарахнулось со своих сидений и пустилось в лет. Одни из них улетали опрометью, чуть не касаясь трубы и мачт «Забияки», в сторону; другие тотчас же возвращались, покружившись тревожно и немного: должно быть, это были матери.

Мир пернатых по нашему северному поморью очень богат. Чаек тут больше всего, затем следуют утки. Ценнее всех, бесспорно, гага, Somateria molissima, сохранение яиц которой в Норвегии вызвало самые строгие охранительные законы, которых, к несчастью, нет у нас, и бедная гага, которой очень нравились когда-то наши бухты и заливчики, почти покинула их, почти перевелась; за получением гагачьего пуха нам следует теперь обращаться к Норвегии. Характерна из здешних птиц кайра, с белой грудью и черной спиной, с ногами, поставленными далеко назади; кайра высиживает одно только яйцо, синее, испещренное как будто бы еврейскими каракулями. Очень мал и юрок черненький с красным носиком и лапками чистик; крупен и важен черный баклан, обладающий зобом, схожим с тем, что отличает пеликана; очень велики некоторые сорта морских орлов. Чаек, как сказано, больше других: Larus marinus, L. argentatus, L. tridactylis, L. canus — чайка-буревестник; очень характерна testris parasitiens — разбойник, ворующая рыб, уже схваченных другой птицей; камнешворка, Strepsilas interpres, ворочающая камушки для добычи червяков; следуют морские ласточки, морские сороки, морские кулики, гагары, глупыши и т. д. Сычей и сов достаточно; дикие возгласы их по ночам и раскатывающееся эхо пугают поморов, и тогда говорится, что «леший вторьем морочит». Это целый особенный мир пернатых, все больше белых, серых и черных, но почти у всех из них есть какие-либо яркие отметины: красный клюв, клок ярко-синих перьев, пятно на лбу или на груди, напоминающие о других, более счастливых странах красок и света.

Какие именно из этих птиц, вспугнутые свистком «Забияки», кружились над нами, сказать невозможно, во-первых, потому, что их было слишком много, а во-вторых, потому, что мы продолжали идти полным ходом, не стесняясь птицами, направляясь к китобойному заводу. «Лотовый на лот!» — кликнул старший офицер; клипер пошел самым тихим ходом; следовали промеры. Завод открылся вправо от нас; он построен вокруг небольшой бухты, совершенно закрытой от всяких ветров, но очень маленькой. Мы могли вволю налюбоваться действительно красивым видом на это еще так недавно возникшее поселение, потому что «Забияка» еле двигался. Вправо, на скалистом отдельном холме, стоял двухэтажной дом управляющего заводом; прямо против нас поднимались деревянные постройки завода, разместившись у подножия скал; перед ними, частью в воде, на дощатой покатости лежали два убитых кита: большой — синий и малый — полосатик. Темные колоссальные туши их блестели на солнце, будто лакированные; темные крутые полосы бороздили тела. С вершины скалы, поверх завода, сползал небольшой водопадик, бегущий от двух небольших расположенных на горе озер; он будто плакал о судьбе водяных гигантов, привлечённых в эту маленькую бухточку и ожидавших терпеливо и безмолвно своего распластания, и спускался к ним по острым уступам скалы.

На самой бухте, расцвеченные флагами, слегка покачивались пять китобойных пароходов, принадлежащих двум компаниям: той, завод которой мы посетили, и другой, имеющей свой центр в Еретиках, который мы посетим завтра. На носах пароходов виднелись небольшие толстенькие пушки, которыми стреляют китов; на мачте одного из них висела плетеная корзина, из которой, как с вышки, высматривают кита.

День был удивительно ясен, прозрачен; глаза наши, утомленные видом голых скал, успокоились на довольно яркой зелени берегов бухточки; тут виднелись небольшие березки и какие-то кустики вербы или лозы и чахлой рябины, просовывавшиеся сквозь груды обточенных камней и кругляков. Мхов и вороницы было тоже вволю; белели ягели; голубая вода бухты так чиста, что тарелка, брошенная в нее, совершенно исчезает от глаз только на глубине 30 саженей. Целые стада рыбы кружились в ней подле клипера, и вся игра их была видна как на ладони. Грохнулся якорь, и мы остановились.

Термометр показывал 20° в тени, и картина была бы прелестной, если бы не запах самых убийственных свойств, доносившийся от поры до времени с особенной ясностью от завода и ждавших своего распластания китовых туш.

Стоявший пред нами завод — центр деятельности «Товарищества Китоловства на Мурмане», существующего с 1883 года. Затрачено на все это дело по настоящее время около 300 000 р.; промышленников и рабочих на заводе всего 109 человек, считая в том числе и те 10 человек, которые назначены исключительно для ловли трески, как главного предмета пищи, и остаются здесь сторожами на зиму. Товарищество имеет два китобойных парохода и еще один, небольшой; на каждом из первых двух по 10 человек народу; собственно на заводе участвующих в обработке китовых туш 50 человек. Одной из первых, но не единственных выгод для местных людей от этого прочно поставленного дела является то, что заработная плата за летний сезон, не превышавшая 60 р., поднялась до 90 р. уже в нынешнем году.

За это лето, ко времени нашего посещения, убито было 12 китов; в недалеких Еретиках другой компанией убито 14; те два кита, туши которых блистали пред нами на солнце, распространяя убийственное зловоние, были счетом 11-й и 12-й. Из этих двенадцати экземпляров было 3 синих и 9 полосатиков, большинство самки; местные люди сообщали, будто эти женские киты, резвясь по океану, принимают китобойные пароходы за самцов. Сообщают промышленники и другое наблюдение, касающееся этих же стран и такого же странного характера; толкуют, будто на Новой Земле, опять-таки по наблюдениям над убитыми экземплярами, в противность всяким обычным порядкам, самки и самцы моржей держатся в отдельности на восточном и западном берегу острова. Остров этот величиной чуть не с Англию, и можно себе представить, как трудно этим зубастым, толстейщим и грузнейшим кавалерам быть любезными со своими склонными к отшельничеству плотными дамами. Но опять-таки это, вероятно, один из тех знаменитых охотничьих рассказов, которые сохраняют свою правдоподобность под всеми градусами долготы и широты, совершенно на том же основании, на котором гранит остается везде гранитом, а сланец — сланцем.

Заметим, однако, что эти и тому подобные рассказы далеко не бесполезны. Иностранцы отлично умеют делать ту или другую местность интересной, распуская о ней всякие возможные и невозможные легенды, правды, — предположения; люди любят чудеса и ездят к ним. Мурман тоже то и дело посещался и посещается различными иностранцами. Нам сообщали, что какой-то лорд Дудлей с женой и семейством ездит сюда ловить рыбу и зажигать папироску с помощью лупы светом полуночного солнца; какие-то англичане арендуют у лопарей Пазрецкого погоста, Кемского уезда, реку Паз и приезжают летом, на своих яхтах, для ужения рыбы; сообщают о нескольких посещениях какого-то Роланда Бонапарта; ученый француз Рабо недавно появлялся здесь, отыскивая каких-то допотопных черепов, небывалых, исключительных размеров. Почему избрал он для этой цели Россию и именно ее северное побережье — неизвестно…

Одна из встреч с Тургеневым

Это было в исходе зимы 1860-го года. Меня посетили вечером Иван Сергеевич Тургенев, Павел Васильевич Анненков и Степан Семенович Дудышкин. Я был тогда очень молодым офицером Семеновского полка, в чине, которого ныне не имеется; я был прапорщиком. Офицеры тех дней, при новом царствовании, только что переменили мундиры — с фалдами на казакины, но красные отвороты гвардии оставались. Генералам дали красные штаны и петушьи перья. Я жил в доме покойной матери моей, на Гончарной, четвертом по правой руке от въезда в нее с Николаевской площади. Отец мой умер гораздо раньше.

Хотя в те дни Невский проспект, как и ныне, шел к Александро-Невской лавре, но, собственно говоря, оканчивался он у Знаменского моста, расплываясь на большой площади. Там, где теперь стоит дом, занимаемый «Северной гостиницей», расстилалась никогда не просыхавшая конная площадь. Дальше, к Невской лавре, шли лавки, в которых продавались: возки, телеги, тарантасы для далеких путешествий к северу и северо-востоку России. Николаевский вокзал только что поднял свою невысокую башню, и на Аничковом мосту, принявшем благообразный вид, еще недавно были водружены, повелением императора Николая, бронзовые кони барона Клодта, а их двойники посланы в Берлин. Недавнею новинкою побежали первые в Петербурге общественные каретки, называвшиеся «каретками Невского проспекта». Каретки эти, устроенные генералом Шлиппенбахом, запряжены были парою кляч. Они совершали рейсы между Адмиралтейской площадью, лежавшей тоже непроходимою немощеною степью, через которую по ночам небезопасно было двигаться, и между Знаменскою площадью, сливавшеюся с пустынными Песками. Странно, что в сторону Песков Петербург раздвинулся необычайно быстро, тогда как у Царскосельской дороги, 60 лет назад, как и теперь, вслед за Обводным каналом начинались огороды.

Квартира моя состояла из одной комнаты и прихожей, без кухни. Я столовался в квартире матушки. Одно из трех окон моей комнаты выходило в ту сторону, где воздвигался вокзал Николаевской железной дороги. Дорога эта, как известно, открыта в 1851 году, в 1855 году, то есть в год производства меня в офицеры, названа «Николаевской» и еще не совсем устроилась. Постройки подле вокзала и самый вокзал еще только возводились.

В январской книжке «Современника» появилось в 1860 году несколько моих стихотворений. Появиться в «Современнике» значило стать сразу знаменитостью. Для юноши 20-ти лет от роду ничего не могло быть приятнее, чем попасть в подобные счастливчики, и я попал в них.

Стихотворения эти были доставлены Некрасову помимо меня, следующим образом. Всеволод Крестовский, тогда еще студент, мой приятель, передал их Аполлону Григорьеву, знаменитому в те дни критику, горою стоявшему против того направления либерализма и реализма, которыми отличался «Современник», руководимый Некрасовым, Чернышевским и Добролюбовым. Григорьеву стихотворения мои очень понравились. Он просил Крестовского привести меня к нему, что и было исполнено. Аполлон Григорьев жил в то время в известном всему Петербургу доме Лопатина, длинном двухэтажном каменном строении, тянувшемся по Невскому проспекту в том именно месте, где в настоящее время проходит, благодаря Трепову, Пушкинская улица. Григорьев жил во дворе. Я приведен был к нему утром. Покойный критик был, по обыкновению, навеселе и начал с того, что обнял меня мощно и облобызал. Затем он потребовал, чтобы я прочел свои стихотворения.

Помню, как теперь, что я прочел «Вечер на Лемане» и «Ходит ветер избочась». Григорьев пришел в неописуемый восторг, предрек мне «великую славу» и просил оставить эти стихотворения у себя. Несколько дней спустя, возвратившись с какого-то бала домой, я увидел, совершенно для меня неожиданно, на столе корректуру моих стихотворений со штемпелем на них — «Современник», день и число. Как доставил их Григорьев Тургеневу, и как передал их Тургенев Некрасову, и почему дан был мне такой быстрый ход, я не знаю, но стихи мои были напечатаны.

Может быть, много еще есть в живых людей, помнящих и теперь неистовую травлю, которая направилась на меня вслед за статьей Аполлона Григорьева, напечатанной в «Сыне Отечества», в которой он объявлял, что во мне «народился поэт не меньшей силы, чем Лермонтов». Когда-нибудь мне придется подробнее вспомнить об этом времени, но в настоящую минуту я ограничусь только описанием посещения меня Тургеневым.

В конце января Иван Сергеевич оповестил меня, что заедет ко мне со своими двумя приятелями, Дудышкиным и Анненковым, которых хотел познакомить со мною. Посещение такого крупного литератора, как Тургенев, в сопровождении других двух весьма видных литературных деятелей, являлось событием. Значение литераторов стояло тогда необычайно высоко; знакомство с ними считалось за великую честь, и я помню очень хорошо, как обрадовалась моя покойная мать, когда я сообщил ей, что Тургенев пьет у меня вечером чай.

Обстановка моей квартиры, состоявшей, как было сказано, из полутора комнат, была более чем проста; денщик Семеновского полка Шульц, мне прислуживавший, оказывался почти всегда пьяным, так что рассчитывать на его помощь было нельзя, и я просил моего младшего брата Володю, которому исполнилось тогда лет двенадцать, прийти ко мне и разливать чай. Этот Володя в настоящее время — обер-прокурор уголовного кассационного департамента сената. Вечер, о котором я вспоминаю, памятен ему очень хорошо, и воспоминание о нем у нас осталось общее.

Ночь стояла на дворе морозная. П. В. Анненков и С. С. Дудышкин приехали ко мне часов в девять, один вслед за другим, и ожидали Тургенева, почему-то запоздавшего. Положение мое было не совсем ловкое, потому что люди, сидевшие передо мною, были мне почти незнакомы, а значение их в литературе подавляло меня. Крепкий, энергичный, с зычным голосом и здоровым цветом лица — Анненков являлся значительным контрастом со скромным, как бы неловким Дудышкиным и его изжелта-бледным лицом.

Брат разлил нам чай, и только что сели мы за стол, чуть ли не единственный в моей комнате, как раздался звонок, чрезвычайно сильный — сильный, не по величине помещения. Я выскочил к дверям и увидал, что мой Шульц, детина здоровый и высокорослый, стаскивал с плеч Ивана Сергеевича шубу. Я говорю «стаскивал», потому что крупная фигура Тургенева значительно превышала фигуру моего денщика. Скинув шубу, отряхнув свои седые кудри, Иван Сергеевич вошел прямо в дверь, улыбаясь той широкой, откровенной улыбкой, которая была ему свойственна, и попросил Анненкова и Дудышкина извинить его за опоздание.

— А это кто? — спросил Иван Сергеевич, взглянув на моего брата, сидевшего у стола.

— Это мой брат, Владимир, будущий правовед, — сказал я Ивану Сергеевичу.

— А, юрист? Хорошо, хорошо!

И, подойдя к брату, он потрепал его по плечу.

Я от избытка удовольствия не знал, что говорить и как говорить. Но, к счастью, три литературных собеседника и не требовали моей помощи для того, чтобы разговор между ними завязался.

Разговор шел на разные темы, главным образом между Анненковым и Тургеневым, а Дудышкин вмешивался в него чрезвычайно редко.

Помню, я был крайне поражен тем, что, сознавая, что причиною их появления у меня были мои стихи, они со мной именно о стихах ничего не говорили. Это меня не только удивляло, но даже смущало; почти ничего не говорили о «Современнике», судьба которого в эти годы была поистине замечательна, так как выход каждого номера в свет являлся крупным событием петербургской жизни. Говорили больше о посторонних вещах и, между прочим, о только что начавшей действовать Николаевской железной дороге. Вспомнили Николая I и Клейнмихеля и как он сразу слетел. В значительной степени доставалось, — я это помню очень хорошо, — тогдашнему интендантству, грехи которого после Крымской войны всплыли один за другим и поражали теми широкими основаниями, на которых они практиковались. Говорилось очень много о Севастополе, в котором ни один из трех названных лиц не бывал, но рассказами о котором преисполнено было общество и еще недавно обогащена литература в чудеснейших рассказах графа Льва Толстого. Наконец, как бы сама собою, речь перешла к охоте и к охотникам. Несколько насмешливых слов Анненкова, одобренных молчаливой улыбкой Дудышкина, вызвали Ивана Сергеевича на разговор, и он начал вспоминать о том, чего недописал в своих «Записках охотника».

— Да ведь охотники все люди мнительные и лгуны, — сказал Анненков.

— Ну, лгуны не лгуны, а что мнительны многие из них, то это верно, — ответил Иван Сергеевич. — Да вот, хоть бы и со мною был случай, который не угодно ли вам объяснить!

Надо заметить, что Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на число 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя. Он ужасно боялся ночи и снов, а в особенности пугало его во всех видах и всегда чувство смерти.

— Да-с, — говорил Иван Сергеевич, — вот что со мною на охоте было… Не задалась мне как-то в один день охота с Ермолаем…

Как только Иван Сергеевич произнес имя Ермолая, так тотчас же у меня в голове промелькнул весь тот характерный облик его спутника на охоте, столь хорошо охарактеризованный в одном из его рассказов; промелькнула и мельничиха, и равнодушная ко всему на свете Ва-летка.

— Охота не удавалась, — говорил Иван Сергеевич, — дичи не было, собаки шли лениво. Денек был серый и неприглядный, скука одолевала нас. Понурил голову и Ермолай.

— Пойдемте, — говорил он мне, — домой. Ничего сегодня хорошего не будет.

— Я, — говорил Тургенев, — послушался его, и мы двинулись по направлению к бричке, оставленной на опушке леса, на излучине реки. Небольшой дождь моросил, и мы шли с Ермолаем молча, понурив головы и свесив ружья. О чем уж я думал, — не знаю, не помню, но я, двигаясь совершенно машинально, решительно не замечал того, что подле меня делалось…

— Вдруг я почувствовал, — продолжал Тургенев, — необычайно сильный удар в грудь, удар до такой степени неожиданный, что я не только остановился, но и отшатнулся. Не прошло и секунды, как глупая причина удара выяснилась. Громадный заяц, — почему уже, бог его знает, — бросился из-под кустов, спросонков, что ли, ко мне прямо на грудь и — ошеломленный моею грудью гораздо больше, чем я зайцем, — немедленно пустился наутек, стрелою по прямому от нас направлению. Ермолай, не пропускавший подобных случаев неожиданных появлений дичи, стоял тоже как вкопанный и даже не подумал вскинуть ружье, пока мы смотрели зайцу вслед. Я тоже не думал целиться, сначала будто руки свинцом налились, а потом мне смешно стало. Когда заяц исчез, юркнув в кусты, я опустил ружье на землю и посмотрел себе на грудь. Следы… следы заячьей шкурки несомненно оставались на моем полукафтане, а удар был так жив и неожидан, что я словно продолжал чувствовать его. Молчание прервал Ермолай.

— Ну, Иван Сергеевич, идемте скорее, нехорошо.

— Да что же нехорошо?

— Да уж идемте, примета нехорошая.

Мы пошли и минут через десять находились подле нашей брички, запряженной парою; взобрались в нее и поехали домой.

Дорога шла подле реки, дождь размочил колеи, жердняк по канавкам, при движении колес, подскакивал… И что ж бы вы думали, — говорил Иван Сергеевич, обращаясь к собеседникам, — что бы вы думали — ведь случилось несчастие…

— Какое? — в один голос спросили Анненков и Ду-дышкин, заинтересованные не тем, что рассказывал Тургенев, а как он рассказывал.

Иван Сергеевич умел говорить, когда ему было любо говорить, и говорил очень хорошо. Не совсем приятно поражало в нем недостаточное соответствие между крупной его фигурой и довольно-таки тоненьким голоском, который, казалось, выходил вовсе не из его мощной груди, а откуда-то со стороны.

— Да-с, — продолжал он, — бричка опрокинулась, я вывалился и сломал себе ключицу…

Здесь я должен повиниться, что не особенно ясно помню, что именно сломал Тургенев: ключицу, руку или ногу. Брат мой, слышавший этот рассказ, тоже не помнит. Но по существу своему, по характеру своему, рассказ этот памятен ему так же хорошо, как и мне.

Почти 40 лет миновало после этого замечательного для меня в моей жизни вечера. Думая написать то, что я только что написал, я хотел все-таки справиться, если это возможно, у кого бы то ни было о том, что именно сломал себе Тургенев на одной из охот? Мне казалось, что такой интересный случай, как тот, который только что рассказан мною, был непременно сообщен весьма словоохотливым Иваном Сергеевичем кому-либо из своих хороших друзей, например Дмитрию Васильевичу Григоровичу. К нему я несколько дней тому назад и направился с целью разъяснить мое сомнение.

Почтенный патриарх нашей беллетристики, болея, сидел у себя дома, не имея возможности выйти на улицу. Несмотря на это, Дмитрий Васильевич оказался настолько любезен, что принял меня и, выслушав мою просьбу объяснить что-либо о сломанной ключице Тургенева, покачал головою, улыбаясь.

— Нет, мне Тургенев никогда ничего подобного не рассказывал, да и вообще я не слыхал ничего такого.

— Однако, — ответил я, — ведь несомненность рассказанного мною для меня подтверждается живым свидетелем, моим братом, который находился, как и я, в здравом уме и полной памяти, когда Иван Сергеевич рассказывал о случае излома.

— Не знаю, не знаю, но мне Иван Сергеевич ничего такого не говорил. Он рассказывал иногда и сам себе верил… Может быть, и это так!..

На протяжении 40 лет совершилось столько событий в общественной жизни нашей, умерло столько людей крупных, деятелей характерных, народилось не меньшее число новых, еще более характерных, но о людях шестидесятых годов каждая страница — назидание, а поэтому и рассказанное мною не излишне. В конце концов по тщательному сравнению того, что совершалось в те дни, и того, что занимает нас сегодня, нельзя не признать, что подъём духа в шестидесятых годах был несравненно выше, чем и конце XIX столетия. Но есть, к счастью, полное основание полагать, что уже и теперь, после долгих странствований и скитаний духа, настают времена более светлые и, может быть, в недалеком будущем повеет в душу людскую тем теплом и тою верою в себя, которыми отличались шестидесятые годы. Страницы их истории еще недостаточно ясно определены, потому что не всех еще прибрала могила, и старые страсти, как бы они ни ослабели, перешли от отцов к детям, еще живут и — часто с достаточной несправедливостью — хулят то, что было хорошо, и хвалят то, что было дурно. Не место, конечно, здесь перечислять дурное и славословить хорошее, но некоторые перемены в нашем общественном настроении к лучшему все-таки имеются. Стоит вспомнить о том, с какой жадностью набрасываются теперь на чтение мало-мальски талантливых вещей; как желали бы люди слышать могучий голос первоклассного таланта, которого теперь не нарождается. Как желали бы они двигаться, действовать, думать о чем-нибудь таком, в чем лежала бы возможность проведения мысли в действие, исполнение, воплощение. Старые идеалы рушились, чувствуется потребность в новых; новые идеалы, несомненно, уже носятся между нас, но они не нашли своего Гоголя, своего Тургенева, своего Достоевского. Заговорят ли они, где и как, неизвестно, но близость заревых лучей чувствуется даже и не очень чувствительными натурами, и свежая поросль зеленеет…