43233.fb2 Стихотворения, рассказы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Стихотворения, рассказы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

СТИХОТВОРЕНИЯ

Дождь пролетел

Дождь пролетел и сгорел на лету.   Иду по румяной дорожке.Иволги свищут, рябины в цвету,   Белеют на ивах сережки.Воздух живителен, влажен, душист.   Как жимолость благоухает!Кончиком вниз наклоняется лист   И с кончика жемчуг роняет.<Выра, (май) 1917>

ДетствоПоэма

I

При звуках, некогда подслушанных минувшим, —любовью молодой и счастьем обманувшим, —пред выцветшей давно, знакомою строкой,с улыбкой начатой, дочитанной с тоской,порой мы говорим: ужель все это было?И удивляемся, что сердце позабыло,какая чудная нам жизнь была дана…

II

Однажды, грусти полн, стоял я у окна:братишка мой в саду, — Бог весть во что играя, —клал камни на карниз. Вдруг, странно замирая,подумал я: ужель и я таким же был?и в этот миг все то, что позже я любил,все, что изведал я, — обиды и успехи, —все затуманилось при тихом, светлом смехевосставших предо мной младенческих годов.

III

И вот мне хочется в размер простых стиховто время заключить, когда мне было восемь,да, только восемь лет. — Мы ничего не просим,не знаем в эти дни, но многое душойуж можем угадать. — Я помню дом большой,я помню лестницу, и мраморной Венерымеж окон статую, и в детской — полусерыйи полузолотой непостоянный свет.

IV

Вставал я нехотя. (Как будущий поэт,предпочитал я сон действительности ясной.Конечно, — не всегда: как торопил я страстномедлительную ночь пред светлым Рождеством!)Потом до десяти, склонившись над столом,писал я чепуху на языке Шекспира,а после шел гулять…

V

        Отдал бы я полмира,чтоб снова увидать мир яркий, молодой,который видел я, когда ходил зимойвдоль скованной Невы великолепным утром!Снег, отливающий лазурью, перламутром,туманом розовым подернутый гранит, —как в ранние лета все нежит, все пленит!

VI

Тревожишь ты меня, сон дальний, сон неверный…Как сказочен был свет сквозь арку над Галерной!А горка изо льда меж липок городских,смех девочек-подруг, стук санок удалых,рябые воробьи, чугунная ограда?О сказка милая, о чистая отрада!

VII

Увы! Все, все теперь мне кажется другим:собор не так высок, и в сквере перед нимдавно деревьев нет, и уж шаров воздушных,румяных, голубых, всем ветеркам послушных,на серой площади никто не продает…Да что и говорить! Мой город уж не тот…

VIII

Зато остались мне тех дней воспоминанья:я вижу, вижу вновь, как, возвратясь с гулянья,позавтракав, ложусь в кроватку на часок.В мечтаньях проходил назначенный мне срок…Садилась рядом мать и мягко целовалаи пароходики в альбом мне рисовала…Полезней всех наук был этот миг тиши!

IX

Я разноцветные любил карандаши,пахучих сургучей густые капли, краски,бразильских бабочек и английские сказки.Я чутко им внимал. Я был героем их:как грозный рыцарь смел, как грустный рыцарь тих,коленопреклонен пред смутной, пред любимой…О как влекли меня — Ричард непобедимыйсвободный Робин Гуд, туманный Ланцелот![2]

X

Картинку помню я: по озеру плыветширокий, низкий челн; на нем простерта дева,на траурном шелку, средь белых роз, а слеваот мертвой, на корме, таинственный старикседою головой в раздумии поник,и праздное весло скользит по влаге сонной,меж лилий водяных…

XI

      Глядел я, как влюбленный,мечтательной тоски, видений странных полн,на бледность этих плеч, на этот черный челн;и ныне, как тогда, вопрос меня печалит:к каким он берегам — неведомым — причалит,и дева нежная проснется ли когда?

XII

Назад, скорей назад, счастливые года!Ведь я не выполнил заветов ваших тайных,ведь жизнь была потом лишь цепью дней случайных,прожитых без борьбы, забытых без труда.Иль нет, ошибся я, далекие года!Одно в душе моей осталось неизменным, —и это — преданность виденьям несравненным, —молитва ясная пред чистой красотой.Я ей не изменил, и ныне пред собойя дверь минуйшего без страха открываюи без раскаянья былое призываю!

XIII

Та жизнь была тиха, как ангела любовь.День мирно протекал. Я вспоминаю вновь, —безоблачных небес широкое блистанье,в коляске медленной обычное катаньеи в предзакатный час — бисквиты с молоком.Когда же сумерки сгущались за окном,и шторы синие, скрывая мрак зеркальный,спускались, шелестя, и свет полу-печальный,полу-отрадный ламп даль комнат озарял, —безмолвно, сам с собой, я на полу играл;в невинных вымыслах, с беспечностью священной,я жизни подражал по-детски вдохновенно;из толстых словарей мосты сооружал,и поезд заводной уверенно бежалпо рельсам жестяным…

XIV

       Потом — обед вечерний.Ночь приближается, и сердцу суеверней.Уж постлана постель, потушены огни.Я слышу над собой: «Господь тебя храни»…Кругом чернеет тьма и только щель двернаяполоской узкою сверкает — золотая.Блаженно кутаюсь, и ножки подобрав,вникаю в радугу обещанных забав…Как сладостно тепло! И вот я позабылся…

XV

И странно: мнится мне, что сон мой долго длился,что я проснулся лишь — теперь и что во сне,во сне младенческом приснилась юность мне;что страсть, тревога, мрак — все шутка домового,что вот сейчас, сейчас ребенком встану сноваи в уголку свой мяч и паровоз найду…Мечты!..

XVI

     Пройдут года, и с ними я уйду,веселый, дерзостный, но втайне беззащитный,и после, может быть, потомок любопытный,стихи безбурные внимательно прочтя,вздохнет, подумает: он сердцем был дитя!<3–4 сентября 1918>

Россия

Не все ли равно мне — рабой ли, наемницей,    иль просто безумной тебя назовут?Ты светишь… Взгляну — и мне счастие вспомнится…    Да, эти лучи не зайдут!Ты в страсти моей, и в страданьях торжественных,    и в женском медлительном взгляде была…В полях озаренных, холодных и девственных,    цветком голубым ты цвела.Ты осень водила по рощам заплаканным;    весной целовала ресницы мои.Ты в душных церквах повторяла за дьяконом    слепые слова ектеньи[3].Ты летом за нивой звенела зарницами;    в день зимний я в инее видел твой лик…Ты ночью склонялась со мной над страницами    властительных, песенных книг.Была ты и будешь… Таинственно создан я    из блеска и дымки твоих облаков.Когда надо мною ночь плещется звездная,    я слышу твой реющий зов!Ты — в сердце, Россия! Ты — цель и подножие,    ты — в ропоте крови, в смятенье мечты!И мне ли плутать в этот век бездорожия?    Мне светишь по-прежнему ты…Крым, <18 марта 1919>

Петр в Голландии

Из Московии суровойон сюда перешагнул.Полюбил он моря гул,городок наш изразцовый[4];и бродил вдоль берегов —загорелый, грубый, юный.Ветер. Пепельные дюны.Стук далеких топоров.Разноцветные заплатыпарусов над рябью вод.Стая чаек. Небосвод, —как фаянс, зеленоватый.Были мудры вечера.Кружки. Сонные соседи.Думы голосом победызвали плотника-Петра.У стола мечтал он важно.Четко тикали часы.Помню: жесткие усы,взор жестокий и отважный,тень локтей и головы,полки в маленькой таверне,а на печке — блеск вечернийи квадраты синевы.<30 марта 1919>

«Кто меня повезет…»

Кто меня повезет,по ухабам, домой —мимо сизых болоти струящихся нив?Кто укажет кнутом,обернувшись ко мне,меж берез и рябинзеленеющий дом?Кто откроет мне дверь?Кто заплачет в сенях?А теперь, — вот теперь, —есть ли там кто-нибудь,кто почуял бы вдруг,что в далеком краюя брожу и пою,под луной, о былом?Берлин <8 августа 1920>

«Я без слез не могу…»

Я без слез не могутебя видеть, весна!Вот стою на лугуда и плачу навзрыд.А ты ходишь кругом,зеленея, шурша…Ах, откуда она,эта жгучая грусть!Я и сам не пойму;только знаю одно:если б иволга вдругзазвенела в лесу,если б вдруг мне в глазамокрый ландыш блеснул, —в этот миг, на лугу,я бы умер, весна…<1 апреля 1921>

Облака

I

На солнце золотом сверкает дождь летучий,озера в небесах синеют горячо,и туча белая из-за лиловой тучи     встает, как голое плечо.Молчи, остановись… Роняют слезы раясоцветья вешние, склонясь через плетень,и на твоем лице играет их сырая,     благоухающая тень.Не двигайся, молчи… Тень эту голубуюя поцелуями любовно обогну…Цветы колышутся… я счастлив… Я целую     запечатленную весну.

II

Закатные люблю я облака:над ровными, далекими лугамиони висят гроздистыми венками,и даль горит, и молятся луга.Я внемлю им. Душа моя строга,овеяна безвестными веками:с кудрявыми багряными богамия рядом плыл в те вольные века.Я облаком, в вечерний чистый час,вставал, пылал, туманился и гас,чтоб вспыхнуть вновь с зарею неминучей.Я облетал все зримое кругом,блаженствовал и, помню, был влекомжемчужной тенью, женственною тучей.Берлин, <17 мая> 1921

«Я думаю о ней, о девочке, о дальней…»

Я думаю о ней, о девочке, о дальней,и вижу белую кувшинку на реке,и реющих стрижей, и в сломанной купальне     стрекозку на доске.Там, там встречались мы и весело оттудапускались странствовать по шепчущим лесам,где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо,     блистая по листам.Мы шарили во всех сокровищницах Божьих;мы в ивовом кусте отыскивали с нейто лаковых жучков, то гусениц, похожих     на шахматных коней.И ведали мы все тропинки дорогие,и всем березанькам давали имена,и младшую из них мы назвали: Мария     святая Белизна…О Боже! Я готов за вечными стенаминеисчислимые страданья восприять, —но дай нам, дай нам вновь, под теми деревцами     хоть миг, да постоять!..<4 июня 1921>

В поезде

Я выехал давно, и вечер не роднойрдел над равниною не русской,и стихословили колеса подо мной,и я уснул на лавке узкой.Мне снились дачные вокзалы, смех, весна,и, окруженный тряской бездной,очнулся я, привстал, и ночь была душна,и замедлялся ямб железный…По занавескам свет, как призрак, проходил.Внимая трепету и треньюсмолкающих колес, — я раму опустил:пахнуло сыростью, сиренью!Была передо мной вся молодость моя:плетень, рябина подле клена,чернеющий навес, и мокрая скамья,и станционная икона.И это длилось миг… Блестя, поплыли прочьскамья, кусты, фонарь смиренный…Вот хлынула опять чудовищная ночь,и мчусь я, крошечный и пленный.Дорога черная, без цели, без конца,толчки глухие, вздох и выдох,и жалоба колес, как повесть беглецао прежних тюрьмах и обидах.Груневальд, 4 июля 1921

«Мечтал я о тебе так часто, так давно…»

Мечтал я о тебе так часто, так давно,    за много лет до нашей встречи,когда сидел один, и кралась ночь в окно,    и перемигивались свечи!И книгу о любви, о дымке над Невой,    о неге роз и море мглистом,я перелистывал — и чуял образ твой    в стихе восторженном и чистом.Дни юности моей, хмельные сны земли,    мне в этот миг волшебно-звонкий,казались жалкими, как мошки, что ползли      в янтарном блеске по клеенке…Я звал тебя. Я ждал. Шли годы, я бродил    по склонам жизни каменистыми в горькие часы твой образ находил    в стихе восторженном и чистом.И ныне, наяву, ты, легкая, пришла,    и вспоминаю суеверно,как те глубокие созвучья — зеркала    тебя предсказывали верно.6 июля 1921

«За туманами плыли туманы…»

На смерть Блока

I

За туманами плыли туманы,за луной расцветала луна…Воспевал он лазурные страны,где поет неземная весна.И в туманах Прекрасная Дамапроплывала, звала вдалеке —словно звон отдаленного храма,словно лунная зыбь на реке.Узнавал он ее в трепетаньерозоватых вечерних тенейи в метелях, смятенье, молчаньечародейной отчизны своей.Он любил ее гордо и нежно,к ней тянулся он, строен и строг, —но ладони ее белоснежнойбледный рыцарь коснуться не мог.Слишком сумрачна, слишком коварнаодичалая стала земля,и, склонившись на щит лучезарный,оглянул он пустые поля.И обманут мечтой несказанной,и холодною мглой окружен,он растаял, как месяц туманный,как далекий молитвенный звон…

II

Пушкин — радуга по всей земле,Лермонтов — Путь Млечный над горами,Тютчев — ключ, струящийся во мгле,Фет — румяный луч во храме.Все они, уплывшие от насв рай, благоухающий широко,собрались, чтоб встретить в должный часдушу Александра Блока.Выйдет он из спутанных цветов,из ладьи, на белые ступени…Подойдут божественных певцоввзволновавшиеся тени.Пушкин — выпуклый и пышный свет,Лермонтов — в венке из звезд прекрасных,Тютчев — веющий росой, а Фет —в ризе тонкой, в розах красных.Подойдут с приветствием к нему,возликуют, брата принимаяв мягкую цветную полутьмувечно дышащего мая.И войдет таинственный их брат,перешедший вьюги и трясины,в те сады, где в зелени стоятСерафимы, как павлины.Сядет он в тени ветвей живыхв трепетно-лазоревых одеждах,запоет о сбывшихся, святыхсновидениях и надеждах.И о солнце Пушкин запоет,Лермонтов — о звездах над горами,Тютчев — о сверканьи звонких вод,Фет — о розах в вечном храме.И средь них прославит жданный другширь весны нездешней, безмятежной,и такой прольется блеск вокруг,будут петь они так нежно, —так безмерно нежно, что и мы,в эти годы горести и гнева,может быть, услышим из тюрьмыотзвук тайный их напева.<1921>

«Садом шел Христос с учениками…»

На годовщину смерти Достоевского

Садом шел Христос с учениками…Меж кустов на солнечном песке,вытканном павлиньими глазками,песий труп лежал невдалеке.И резцы белели из-под чернойскладки, и зловонным торжествомсмерти — заглушён был ладан сладкийтеплых миртов, млеющих кругом.Труп гниющий, трескаясь, раздулся,полный слизких, слипшихся червей…Иоанн, как дева, отвернулся,сгорбленный поморщился Матвей.Говорил апостолу апостол:«Злой был пес; и смерть его нага,мерзостна»…Христос же молвил просто:«Зубы у него, как жемчуга…»<1921>

На сельском кладбище

На кладбище — солнце, сирень и березки,и капли дождя на блестящих крестах,Местами отлипли сквозные полоскии в трубки свернулись на светлых стволах.Люблю целовать их янтарные раны,люблю их стыдливые гладить листки…То медом повеет с соседней поляны,то тиной потянет с недальней реки.Прозрачны и влажны зеленые тени.Кузнечики тикают — шепчут кусты, —и бледные крестики тихой сиреникрепят на могилах сырые кресты.<1922>

«Как воды гор, твой голос горд и чист…»

Ивану Бунину

Как воды гор, твой голос горд и чист.Алмазный стих наполнен райским медом.Ты любишь мир и юный месяц, лист,желтеющий над смуглым, сочным плодом.Ты любишь змей — тяжелых, злых узловлиловый лоск на дне сухой ложбины.Ты любишь снежный шелест голубиныйвокруг лазурных влажных куполов.Твой стих, роскошный и скупой, холодныйи жгучий стих один горит, один,над маревом губительных годин,—и весь в цветах твой жертвенник свободный.Он каплет в ночь росою ледянойи янтарями благовоний знойных,и нагота твоих созвучий стройныхсияет мне как бы сквозь шелк цветной.Безвестен я и молод в мире новом,кощунственном, — но светит все яснеймой строгий путь: ни помыслом, ни словомне согрешу пред музою твоей.<Сентябрь 1921 — сентябрь 1922>

В зверинце

Тут не звери — тут боги живут.Ослепленный любуется люд     павлинами, львами…А меня почему-то привлекты, пушистый, ушастый зверек     с большими глазами.Отыскал тебя в дальних краяхпутешественник в синих очках,     в кокосовой шапке,и, с добычей вернувшись назад,написал по-латыни доклад     о складке на лапке.Ходит, ходит, не видя людей,желтый лев за решеткой своей,     как маятник медный;рядом белый сияет павлин…Кто заметит тебя? Ты один,     тушканчик мой бедный.И с тоскою великой любви,я в глаза углубляюсь твои,     большие, больные:в них вся жалоба жизни моей,в них предсмертная кротость детей,     страданья родные…<1922>

Домой

На мызу, милые! Ямщиквожжою овода прогонит,и — с Богом! Жаворонок тонетв звенящем небе, и велик,и свеж, и светел мир, омытыйнедавним ливнем: благодать,благоуханье… Что гадать?Все ясно, ясно; мне открытывсе тайны счастья; вот оно:сырой дороги блеск лиловый;по сторонам то куст ольховый,то ива; бледное пятноусадьбы дальней; рощи, нивы,среди колосьев васильки;зеленый склон; изгиб ленивыйзнакомой тинистой реки…Скорее, милые! Рокочетмост под копытами… скорей!..и сердце бьется, сердце хочетвзлететь и перегнать коней…О, звуки, полные былого!Мои деревья, ветер мой,и слезы чудные, и словонепостижимое: домой!..<1917–1922?>

«В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной…»

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной,где рояль уснул средь узорных теней, —опустив ресницы, ты вышла неслышно    из оливковой рамы своей.В этом доме ветхом, давно опустелом,над лазурным креслом, на светлой стенемежду зеркалом круглым и шкапом белым,    улыбалась ты некогда мне.И блестящие клавиши пели ярко,и на солнце глубокий вспыхивал пол,и в окне, на еловой опушке парка,    серебрился березовый ствол.И потом не забыл я веселых комнат,и в сиянье ночи, и в сумраке дня,на чужбине я чуял, что кто-то помнит    и спасет и утешит меня.И теперь ты вышла из рамы старинной,из усадьбы любимой, и в час тоския увидел вновь платья вырез невинный,    на девичьих висках завитки.И улыбка твоя мне давно знакомаи знаком изгиб этих тонких бровей,и с тобою пришло из родного дома    много милых, душистых теней.Из родного дома, где легкие льдинкичуть блестят под люстрой, и льется в окноголубая ночь, и страница из Глинки    на рояле белеет давно…<Не позднее 1923>

Пасха[5]

Я вижу облако сияющее, крышублестящую вдали, как зеркало… Я слышу,как дышит тень и каплет свет…Так как же нет тебя? Ты умер, а сегоднясинеет влажный мир, грядет весна Господня,    растет, зовет… Тебя же нет.Но если все ручьи о чуде вновь запели,но если перезвон и золото капели —не ослепительная ложь,а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни»;великое «цвети», — тогда ты в этой песне,    ты в этом блеске, ты живешь!..<Апрель> 1922

ПетербургПоэма

Мне чудится в Рождественское утромой легкий, мой воздушный Петербург…Я странствую по набережной… Солнцевзошло туманной розой. Пухлым слоемснег тянется по выпуклым перилам.И рысаки под сетками цветнымипроносятся, как сказочные птицы;а вдалеке, за ширью снежной, таютв лазури сизой розовые струинад кровлями; как призрак золотистый,мерцает крепость (в полдень бухнет пушкасперва дымок, потом раскат звенящий);и на снегу зеленой бирюзоюгорят квадраты вырезанных льдин.Приземистый вагончик темно-синий,пером скользя по проволоке тонкой,через Неву пушистую по рельсамигрушечным бежит себе; а рядомрасчищенная искрится дорожкамеж елочек, повоткнутых в сугробы:бывало, сядешь в кресло на сосновыхполозьях, — парень в желтых рукавицахза спинку хвать, — и вот по голубомугудящему ледку толкает, крепкоотбрасывая ноги, косо ставяножи коньков, веревкой кое-какприкрученные к валенкам, тупые,такие же, как в пушкинские зимы…Я странствую по городу родному,по улицам таинственно-широким,гляжу с мостов на белые каналы,на пристани и рыбные садки.Катки, катки, — на Мойке, на Фонтанке,в Юсуповском серебряном раю:кто учится, смешно раскинув руки,кто плавные описывает дуги,и бегуны в рейтузах шерстяныхгоняются по кругу, перегнувшись,сжав за спиной футляр от этих длинныхконьков своих, сверкающих, как бритвы,по звучному лоснящемуся льду.А в городском саду — моем любимом —между Невой и дымчатым собором,сияющие, легкие виденьясквозных ветвей склоняются над снегом,над будками, над каменным верблюдомПржевальского, над скованным бассейном, —и дети с гор катаются, гремят,ложась ничком на бархатные санки.Я помню всё: Сенат охряный, тумбыи цепи их чугунные вокругседой скалы, откуда рвется в небокрутой восторг зеленоватой бронзы.А там, вдали, над сетью серебристой,над кружевами дивными деревьев —там величаво плавает в лазуриморозом очарованный Исакий:воздушный луч на куполе туманном,подернутые инеем колонны…Мой девственный, мой призрачный!.. Навекив душе моей, как чудо, сохранитсятвой легкий лик, твой воздух несравненный,твои сады, и дали, и каналы,твоя зима, высокая, как соно стройности нездешней…                     Ты растаял,ты отлетел, а я влачу виденьяв иных краях — на площадях зеркальных,на палубах скользящих… Трудно мне…Но иногда во сне я слышу звукидалекие, я слышу, как в раюо Петербурге Пушкин ясноглазыйбеседует с другим поэтом[6], позднопришедшим в мир и скорбно отошедшим,любившим город свой непостижимыйрыдающей и реющей любовью…И слышу я, как Пушкин вспоминаетвсе мелочи крылатые, оттенкии отзвуки: «Я помню, — говорит, —летучий снег, и Летний Сад, и лепетОлениной… Я помню, как, женатый,я возвращался с медленных баловв карете дребезжащей по Мильонной,и радуги по стеклам проходили;но, веришь ли, всего живее помнютот легкий мост, где встретил я Данзасав январский день, пред самою дуэлью…»<Берлин, не позднее 14 января 1923>

Тень

К нам в городок приехал в гостибродячий цирк на семь ночей.Блистали трубы на помосте,надулись щеки трубачей.На площадь, убранную странно,мы все глядели — синий мрак,собор святого Иоаннаи сотня пестрая зевак.Дыханье трубы затаили,и над бесшумною толпойвдруг тишину переступиликуранты звонкою стопой.И в вышине, перед стариннымсобором, на тугой канат,шестом покачивая длинным,шагнул, сияя, акробат.Курантов звон, который длился,пока в нем пребывал Господь,как будто в свет преобразилсяи в вышине облекся в плоть.Стена соборная щербатаи ослепительна была;тень голубая акробатаподвижно на нее легла.Все выше над резьбой портала,где в нише — статуя и крест,тень угловатая ступала,неся свой вытянутый шест.И вдруг над башней с циферблатеночною схвачен синевой,исчез он с трепетом крылатым —прелестный облик теневой.И снова заиграли трубы,меж тем как, потен и тяжел,в погасших блестках, гаер грубыйза подаяньем к нам сошел.Шварцвальд, <3 сентября> 1925

Тихий шум

Когда в приморском городке,средь ночи пасмурной, со скукиокно откроешь — вдалекепрольются шепчущие звуки.Прислушайся и различишум моря, дышащий на сушу,оберегающий в ночиему внимающую душу.Весь день невнятен шум морской,но вот проходит день незваный,позванивая, как пустойстакан на полочке стеклянной,—и вновь в бессонной тишинеоткрой окно свое пошире,и с морем ты наединев огромном и спокойном мире.Не моря шум — в тиши ночнойиное слышно мне гуденье:шум тихий родины моей,ее дыханье и биенье.В нем все оттенки голосовмне милых, прерванных так скоро,и пенье пушкинских стихов,и ропот памятного бора.Отдохновенье, счастье в нем,благословенье над изгнаньем.Но тихий шум не слышен днемза суетой и дребезжаньем.Зато в полночной тишиневнимает долго слух неспящийстране родной, ее шумящей,ее бессмертной глубине.<Около 8 июня 1926>

Сны

Странствуя, ночуя у чужих,я гляжу на спутников моих,    я ловлю их говор тусклый.Роковых я требую примет:кто увидит родину, кто — нет,    кто уснет в земле нерусской.Если б знать… Ведь странникам данытолько сны о родине, а сны    ничего не переменят.Что таить — случается и мневидеть сны счастливые: во сне    я со станции в именьееду, не могу сидеть, стоюв тарантасе тряском, узнаю    все толчки весенних рытвин,еду, с непокрытой головой,белый, что платок твой, и с душой    слишком полной для молитвы.Господи, я требую примет:кто увидит родину, кто — нет,    кто уснет в земле нерусской.Если б знать… За годом валит год,даже тем, кто верует и ждет,    даже мне бывает грустно.Только сон утешит иногда.Не на области и города,    не на волости и села —вся Россия делится на сны,что несметным странникам даны    на чужбине, ночью долгой.<22 июля> 1926

В раю

Моя душа, за смертью дальнойтвой образ виден мне вот так:натуралист провинциальный,в раю потерянный чудак.Там в роще дремлет ангел дикий —полупавлинье существо.Ты любознательно потыкайзеленым зонтиком в него,соображая, как сначалао нем напишешь ты статью,потом… но только нет журналаи нет читателей в раю.И ты стоишь, еще не верянемому горю своему:об этом синем сонном зверекому расскажешь ты, кому?Где мир и названные розы,музей и птичьи чучела?И смотришь, смотришь ты сквозь слезына безымянные крыла.Берлин, <25 сентября> 1927

Расстрел

Бывают ночи: только лягу,в Россию поплывет кровать;и вот ведут меня к оврагу,ведут к оврагу убивать.Проснусь, и в темноте, со стула,где спички и часы лежат,в глаза, как пристальное дуло,глядит горящий циферблат.Закрыв руками грудь и шею, —вот-вот сейчас пальнет в меня! —я взгляда отвести не смеюот круга тусклого огня.Оцепенелого сознаньякоснется тиканье часов,благополучного изгнаньяя снова чувствую покров.Но, сердце, как бы ты хотело,чтоб это вправду было так:Россия, звезды, ночь расстрелаи весь в черемухе овраг.Берлин, 1927

Толстой

Картина в хрестоматии: босойстарик. Я поворачивал страницу;мое воображенье оставалосьхолодным. То ли дело — Пушкин:                         плащ,скала, морская пена… Слово «Пушкин»стихами обрастает, как плющом,и муза повторяет имена,вокруг него бряцающие: Дельвиг,Данзас, Дантес, — и сладостно-звучнався жизнь его — от Делии лицейскойдо выстрела в морозный день дуэли.К Толстому лучезарная легендаеще не прикоснулась. Жизнь егонас не волнует. Имена людей,с ним связанных, звучат еще не зрело:им время даст таинственную знатность;то время не пришло; назвав Черткова,я только б сузил горизонт стиха.И то сказать: должна людская памятьутратить связь вещественную с прошлым,чтобы создать из сплетни эпопеюи в музыку молчанье претворить.А мы еще не можем отказатьсяот слишком лестной близости к немуво времени. Пожалуй, внуки нашизавидовать нам будут неразумно.Коварная механика поройискусственно поддерживает память.Еще хранится в граммофонном дискезвук голоса его: он вслух читает,однообразно, торопливо, глухо,и запинается на слове «Бог»,и повторяет: «Бог», и продолжаетчуть хриплым говорком — как                     человек,что кашляет в соседнем отделенье,когда вагон на станции ночной,бывало, остановится со вздохом.Есть, говорят, в архиве фильмов                     ветхих,теперь мигающих подслеповато,яснополянский движущийся снимок:старик невзрачный, роста небольшого,с растрепанною ветром бородой,проходит мимо скорыми шажками,сердясь на оператора. И мыдовольны. Он нам близок и понятен.Мы у него бывали, с ним сидели.Совсем не страшен гений, говорящийо браке или о крестьянских школах…И чувствуя в нем равного, с которымпоспорить можно, и зовя егопо имени и отчеству, с улыбкойпочтительной, мы вместе обсуждаем,как смотрит он на то, на се… Шумятвитии за вечерним самоваром;по чистой скатерти мелькают тенирелигий, философий, государств —отрада малых сих…                    Но есть одно,что мы никак вообразить не можем,хоть рыщем мы с блокнотами, подобнокорреспондентам на пожаре, вкругего души. До некой тайной дрожи,до главного добраться нам нельзя.Почти нечеловеческая тайна!Я говорю о тех ночах, когдаТолстой творил; я говорю о чуде,об урагане образов, летящихпо черным небесам в час созиданья,в час воплощенья… Ведь живые людиродились в эти ночи… Так Господьизбраннику передает своестаринное и благостное правотворить миры и в созданную плотьвдыхать мгновенно дух неповторимый.И вот они живут; все в них живое —привычки, поговорки и повадка;их родина — такая вот Россия,какую носим мы в той глубине,где смутный сон примет невыразимых, —Россия запахов, оттенков, звуков,огромных облаков над сенокосом,Россия обольстительных болот,богатых дичью… Это все мы любим.Его созданья, тысячи людей,сквозь нашу жизнь просвечивают чудно,окрашивают даль воспоминаний —как будто впрямь мы жили с ними рядом.Среди толпы Каренину не разпо черным завиткам мы узнавали;мы с маленькой Щербацкой танцевализаветную мазурку на балу…Я чувствую, что рифмой расцветаю,я предаюсь цезримому крылу…Я знаю, смерть лишь некая граница;мне зрима смерть лишь в образе одномпоследняя дописана страница,и свет погас над письменным столом.Еще виденье, отблеском продлившись,дрожит, и вдруг — немыслимый конец…И он ушел, разборчивый творец,на голоса прозрачные делившийгул бытия, ему понятный гул…Однажды он со станции случайнойв неведомую сторону свернул,и дальше — ночь, безмолвие и тайна…<Не позднее 16 сентября 1928>

«Я помню твой приход: растущий звон…»

Я помню твой приход: растущий звон,волнение, неведомое миру.Луна сквозь ветки тронула балкон,и пала тень, похожая на лиру.Мне, юному, для неги плеч твоихказался ямб одеждой слишком грубой.Но был певуч неправильный мой стихи улыбался рифмой красногубой.Я счастлив был. Над гаснувшим столомогонь дрожал, вылущивал огарок;и снилось мне: страница под стеклом,бессмертная, вся в молниях помарок.Теперь не то. Для утренней звездыне откажусь от утренней дремоты.Мне не под силу многие труды,особенно тщеславия заботы.Я опытен, я скуп и нетерпим.Натертый стих блистает чище меди.Мы изредка с тобою говоримчерез забор, как старые соседи.Да, зрелость живописна, спору нет:лист виноградный, груша, пол-арбузаи — мастерства предел — прозрачный свет.Мне холодно. Ведь это осень, муза.Берлин, <5—13 сентября> 1929

Снег

О, этот звук! По снегу —скрип, скрип, скрип —в валенках кто-то идет.Толстый крученый ледостриями вниз с крыши повис.Снег скрипуч и блестящ.(О, этот звук!)Салазки сзади не тащатся —сами бегут, в пятки бьют.Сяду и съедупо крутому, по ровному:валенки врозь,держусь за веревочку.Отходя ко сну,всякий раз думаю:может быть, удосужитсяменя посетитьтепло одетое, неуклюжеедетство мое.Берлин, 1930

«На закате, у той же скамьи…»

На закате, у той же скамьи,как во дни молодые мои,на закате, ты знаешь каком,с яркой тучей и майским жуком,у скамьи с полусгнившей доскойвысоко над румяной рекой,как тогда, в те далекие дни,улыбнись и лицо отверни,если душам умерших давноиногда возвращаться дано.Берлин, 1935

Вечер на пустыре

Вдохновенье, розовое небо,черный дом с одним окномогненным. О, это небо,выпитое огненным окном!Загородный сор пустынный,сорная былинка со слезой,череп счастья, тонкий, длинный,вроде черепа борзой.Что со мной? Себя теряю,растворяюсь в воздухе, в заре;бормочу и обмираюна вечернем пустыре.Никогда так плакать не хотелось.Вот оно, на самом дне.Донести тебя, чуть запотелоеи такое трепетное, в целостиникогда так не хотелось мне…Выходи, мое прелестное,зацепись за стебелек,за окно, еще небесное,иль за первый огонек.Мир быть может пуст и беспощаден,я не знаю ничего,но родиться стоит радиэтого дыханья твоего.Когда-то было легче, проще:две рифмы — и раскрыл тетрадь.Как смутно в юности заносчивоймне довелось тебя узнать!Облокотившись на периластиха, плывущего, как мост,уже душа вообразила,что двинулась и заскользила,и доплывет до самых звезд.Но, переписанные начисто,лишась мгновенно волшебства,бессильно друг за друга прячутсяотяжелевшие слова.Молодое мое одиночествосредь ночных, неподвижных ветвей;над рекой изумление ночи,отраженное полностью в ней;и сиреневый цвет, бледный баловеньэтих первых неопытных стоп,освещенный луной небывалойв полутрауре парковых троп;и, теперь увеличенный памятью,и прочнее, и краше вдвойне,старый дом, и бессмертное пламякеросиновой лампы в окне;и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,все шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец;все, что время как будто и отняло,а глядишь — засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять.Мигая, огненное окоглядит сквозь черные перстыфабричных труб на сорные цветыи на жестянку кривобокую.По пустырю в темнеющей пылиподжарый пес мелькает шерстью снежной.Должно быть, потерялся. Но вдалиуж слышен свист настойчивый и нежный.И человек навстречу мне сквозь сумеркиидет, зовет. Я узнаюпоходку бодрую твою.Не изменился ты с тех пор, как умер.Берлин, <июль> 1932

Как я люблю тебя

Какой зеленый, серый, то естьвесь заштрихованный дождем,и липовое, столь густое,что я перенести… — уйдем!Уйдем и этот сад оставим,и дождь, кипящий на тропахмежду тяжелыми цветами,целующими липкий прах.Уйдем, уйдем, пока не поздно,скорее, под плащом, домой,пока еще ты не опознан,безумный мой, безумный мой!Держусь, молчу. Но с годом каждым,под гомон птиц и шум ветвей,разлука та обидней кажется,обида кажется глупей.И все страшней, что опрометчивопроговорюсь и перебьютеченье тихой, трудной речи,давно проникшей в жизнь мою.Над краснощекими рабамилазурь, как лаковая вся,с накачанными облаками,едва заметными толчкамипередвигающимися.Ужель нельзя там притулитьсяи нет там темного угла,где темнота могла бы слитьсяс иероглифами крыла?Так бабочка не шевелитсяпластом на плесени ствола.Какой закат! И завтра снова,и долго-долго быть жаре,что безошибочно основанона тишине и мошкаре.В луче вечернем повисая,она толчется без конца,как бы игрушка золотаяв руках немого продавца.Как я люблю тебя. Есть в этомвечернем воздухе поройлазейки для души, просветыв тончайшей ткани мировой.Лучи проходят меж стволами.Как я люблю тебя! Лучипроходят меж стволами, пламенемложатся на стволы. Молчи.Замри под веткою расцветшей,вдохни, какое разлилось —зажмурься, уменьшись и в вечноепройди украдкою насквозь.Берлин, <17 апреля> 1934

Поэты

Из комнаты в сени свеча переходити гаснет. Плывет отпечаток в глазах,пока очертаний своих не находитбеззвездная ночь в темно-синих ветвях.Пора, мы уходим — еще молодые,со списком еще не приснившихся снов,с последним, чуть зримым сияньем Россиина фосфорных рифмах последних стихов.А мы ведь, поди, вдохновение знали,нам жить бы, казалось, и книгам расти,но музы безродные нас доконали,и ныне пора нам из мира уйти.И не потому, что боимся обидетьсвоею свободою добрых людей.Нам просто пора, да и лучше не видетьвсего, что сокрыто от прочих очей:не видеть всей муки и прелести мира,окна, в отдаленье поймавшего луч,лунатиков смирных в солдатских мундирах,высокого неба, внимательных туч;красы, укоризны; детей малолетних,играющих в прятки вокруг и внутриуборной, кружащейся в сумерках летних;красы, укоризны вечерней зари;всего, что томит, обвивается, ранит;рыданья рекламы на том берегу,текучих ее изумрудов в тумане,всего, что сказать я уже не могу.Сейчас переходим с порога мирскогов ту область… как хочешь, ее назови:пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,иль, может быть, проще: молчанье любвиМолчанье далекой дороги тележной,где в пене цветов колея не видна,молчанье отчизны — любви безнадежной,молчанье зарницы, молчанье зерна.Париж, 1939

«Отвяжись, я тебя умоляю…»

Отвяжись, я тебя умоляю!Вечер страшен, гул жизни затих.Я беспомощен. Я умираюот слепых наплываний твоих.Тот, кто вольно отчизну покинул,волен выть на вершинах о ней,но теперь я спустился в долину,и теперь приближаться не смей.Навсегда я готов затаитьсяи без имени жить. Я готов,чтоб с тобой и во снах не сходиться,отказаться от всяческих снов;обескровить себя, искалечить,не касаться любимейших книг,променять на любое наречьевсе, что есть у меня, — мой язык.Но зато, о Россия, сквозь слезы,сквозь траву двух несмежных могил,[7]сквозь дрожащие пятна березы,сквозь все то, чем я смолоду жил,дорогими слепыми глазамине смотри на меня, пожалей,не ищи в этой угольной яме,не нащупывай жизни моей!Ибо годы прошли и столетья,и за горе, за муку, за стыд —поздно, поздно! — никто не ответит,и душа никому не простит.Париж, <16 сентября> 1939

С серого севера

С серого северавот пришли эти снимки.Жизнь успела не всепогасить недоимки.Знакомое деревовырастает из дымки.Вот на Лугу шоссе.Дом с колоннами[8]. Оредежь.Отовсюду почтимне к себе до сих пор ещеудалось бы пройти.Так, бывало, купальщикамна приморском пескеприносится мальчикомкое-что в кулачке.Все, от камушка этогос каймой фиолетовойдо стеклышка матово —зеленоватого,он приносит торжественно.Вот это Батово.Вот это Рожествено.Монтрё, <20 декабря> 1967

Стихи из романа «Дар»

Мяч закатился мой под нянинкомод, и на полу свечатень за концы берет и тянеттуда, сюда — но нет мяча.Потом там кочерга криваягуляет и грохочет зря,и пуговицу выбивает,а погодя — полсухаря.Но вот выскакивает сам онв трепещущую темноту,через всю комнату, и прямопод неприступную тахту.

________

Влезть на помост, облитый блеском,упасть с размаху животомна санки плоские — и с трескомпо голубому… А потом,когда меняется картина,и в детской сумрачно горитрождественская скарлатинаили пасхальный дифтерит,съезжать по блещущему ломко,преувеличенному льду,в полутропическом каком-то,полутаврическом саду…

________

В канавы скрылся снег со склонов,и петербургская веснаволнения и анемонов,и первых бабочек полна.Но мне не надо прошлогодних,увядших за зиму ванесс,лимонниц, никуда не годных,летящих сквозь прозрачный лес.Зато уж высмотрю четырепрелестных газовых крыланежнейшей пяденицы в миресредь пятен белого ствола.

________

О, первого велосипедавеликолепье, вышина;на раме «Дукс» или «Победа»;надутой шины тишина.Дрожанье и вилы в аллее,где блики по рукам скользят,где насыпи кротов чернеюти низвержением грозят.А завтра пролетаешь через,и, как во сне, поддержки нет,и этой простоте доверясь,не падает велосипед.

________

Фарфоровые соты синий,зеленый, красный мед хранят.Сперва из карандашных линийслагается шершаво сад.Березы, флигельный балкончик —всё в пятнах солнца. Обмакнуи заверну погуще кончикв оранжевую желтизну.Меж тем в наполненном бокале,в лучах граненого стекла —какие краски засверкали,какая радость зацвела!

________

Одни картины да киотыв тот год остались на местах,когда мы выросли, и что-тослучилось с домом: второпяхвсе комнаты между собоюменялись мебелью своей,шкапами, ширмами, толпоюнеповоротливых вещей.И вот тогда-то, под тахтою,на обнажившемся полу,живой, невероятно милый,он обнаружился в углу.

________

Благодарю тебя, отчизна,за злую даль благодарю!Тобою полн, тобой не признан,я сам с собою говорю.И в разговоре каждой ночисама душа не разберет,мое ль безумие бормочет,твоя ли музыка растет…

Ласточка

Однажды мы под вечер обастояли на старом мосту.Скажи мне, спросил я, до гробазапомнишь вон ласточку ту?И ты отвечала: еще бы!И как мы заплакали оба,как вскрикнула жизнь на лету…До завтра, навеки, до гроба —однажды, на старом мосту…

________

Что скажет о тебе далекий правнук твой,то славя прошлое, то запросто ругая?Что жизнь твоя была ужасна? Что другаямогла бы счастьем быть? Что ты не ждал другой?Что подвиг твой не зря свершался — труд сухойв поэзию добра попутно обращаяи белое чело кандальника венчаяодной воздушною и замкнутой чертой?Увы! Что б ни сказал потомок просвещенный,все так же на ветру, в одежде оживленной,к своим же Истина склоняется перстам,с улыбкой женскою и детскою заботой,как будто в пригоршне рассматривая что-то,из-за плеча ее невидимое нам.

________

Прощай же, книга! Для виденийотсрочки смертной тоже нет.С колен поднимется Евгений[9],но удаляется поэт.И все же слух не может сразурасстаться с музыкой, рассказудать замереть… судьба самаеще звенит, и для умавнимательного нет границытам, где поставил точку я:продленный призрак бытиясинеет за чертой страницы,как завтрашние облака,и не кончается строка.

  1. …Ричард непобедимый/свободный Робин Гуд, туманный Ланцелот! — Ричард — герой романа английского писателя Вальтера Скотта (1771–1832) «Ричард Львиное Сердце», посвященного эпохе крестовых походов. Робин Гуд — герой английских народных баллад, непревзойденный стрелок из лука, храбрец, защитник обездоленных. Ланцелот (Ланселот) — герой средневековых рыцарских романов о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, поборник справедливости, защитник слабых и обиженных.

  2. Ектенья — часть церковного богослужения, молитвенное прошение.

  3. …городок наш изразцовый… — Имеется в виду Амстердам, где Петр I в 1697–1698 годах работал плотником на верфях.

  4. Пасха — Стихотворение посвящено отцу, Владимиру Дмитриевичу Набокову, который был убит террористами 28 марта 1922 года в Берлине.

  5. …Пушкин ясноглазый/беседует с другим поэтом… — Вероятно, имеется в виду Александр Блок (умер в 1921 году).

  6. …сквозь траву двух несмежных могил… — Мать писателя Елена Ивановна Набокова умерла в Праге в 1939 году; отец — Владимир Дмитриевич Набоков похоронен в Тегеле, близ Берлина.

  7. …Дом с колоннами… — Имеется в виду дом деда писателя со стороны матери в селе Рождествено под Петербургом.

  8. …С колен поднимется Евгений… — Имеется в виду герой романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин».