— Да, я знала Анну Матвеевну… И про Дмитрия слышала… И про внучку тоже… — Аня обрадовалась и воодушевилась этими словами, а баба Маруся продолжала. — Анна Матвеевна всю жизнь молчала и никому не рассказывала о своем брате. Его будто не существовало. До 90-х годов болтать было нельзя, болтать было опасно! Но как-то раз она мне рассказала, открыла душу незадолго до смерти…
Аня слушала ее рассказ как сказку. Мозг отказывался верить, что это история про реальных людей, реальная история про ее семью!
У отца Дмитрия и Анны было 9 человек детей — 6 сыновей и 3 дочери. Все они жили крепкой и дружной крестьянской семьей под одной крышей, хотя двое сыновей на тот момент уже были женаты и имели собственных детей. Все строго слушались батюшку и матушку, поэтому хозяйки на кухне никогда не ссорились, а братья ничего не делили спорами. Это была работящая семья — отец и сыновья уходили в поле с первыми лучами солнца и возвращались ночью. Кровью и потом добывали они свой хлеб насущный. Зато их семьи нужды не знали — зимой тепло одеты-обуты, во дворе стояли несколько коров и лошадей, а в каше всегда было масло. Дом — полная чаша.
Но в 1927 году в Ильинском началась коллективизация. Новые власти решили, что под крышей одного дома не может быть больше одной коровы и не должно быть лошадей, а большой дом их очень подходит для нужд строящегося колхоза. У них отняли всё. Выгнали из собственного дома, а взамен дали крохотную дырявую избушку.
— Скажите спасибо, что легко отделались! — говорил председатель. А соседи роптали: у работящих всё забрали, сделали нищими, а бездельникам отдали… Все лошади зимой напрасно издохнут…
Дмитрию на тот момент было 17 лет, младше него были еще три сестренки и двое братишек. Старшие братья стали разъезжаться, прихватывая с собой младших. Дети пошли по рукам. В избушке остались только мать с отцом и три младшие дочери.
Дмитрий на новую власть сильно осерчал. Он отказался работать на колхоз, а чтобы не посадили, аргументировал свой отказ откреплением в другой колхоз, в Саратове. И действительно уехал в Саратов. Вот только ни в какой колхоз там он, разумеется, не пошел, а занялся торговлей. Как говорят сегодня, «открыл свое дело». Дела у него, видимо, пошли в гору, потому что вскоре он начал тайно присылать деньги родителям. Наличие денег афишировать было нельзя — за это могли и расстрелять, причем и отправителя, и получателя, и доставщика — поэтому деньги вкладывались в рыбу, зерно или в другие продукты. Сам он из толпы не выделялся, ел хлеб и кашу, носил пролетарские штаны и жил в общаге.
Но потом заболела и умерла мать. На руках у отца остались три дочери и разбитое корыто… Дмитрий прислал отцу письмо, в котором звал его с сестрами в Саратов — работать на новом заводе. В колхозе денег не платили, люди годами работали «за палочки», то есть за отметки о трудоднях в журнале. А в городе деньги, пусть мало, но были. Собрав свой незамысловатый скарб и дочерей, отец поехал в Саратов.
Но черная полоса не заканчивалась: по дороге, в поезде, среди всеобщей нищеты и антисанитарии, отец и самая младшая дочка заразились холерой. Любимая малышка умерла в страшных мучениях на руках больного отца, не доехав до Саратова… Отец же передал оставшихся от семьи двоих дочек из рук в руки Дмитрию, схоронил умершую дочь и умер сам. Так у Дмитрия на руках остались сестренки 8 и 4 лет — Нюся и Лиза.
Он устроил Нюсю, а потом и Лизу в школу, одевал и обувал, кормил и лечил, заменял и мать, и отца, и при этом упорно работал. Свою семью он не создал. Так они прожили несколько лет. Нюся уже заканчивала 6-й класс — последний по тем временам год обучения. Дела торговые у Дмитрия процветали. Чем и как он торговал — никто уж не скажет, но удача не приходит одна. Она всегда приводит с собой завистников…
Однажды Дмитрий прибежал с работы раньше обычного и, ничего не объяснив, стал быстро скидывать вещи сестренок в узлы и чемоданы. Всё, что поняла Нюся — это то, что его о чем-то предупредили… Он посадил их на первый же поезд, наказал никуда не выходить из вагона ни в коем случае, в последний раз помахал им рукой и ушел… Больше Нюся его никогда не видела. Ему было 27…
Видимо, по дороге с вокзала он успел дать телеграмму на родину, братьям, потому что на родной станции Ужовке их уже встречали на телеге.
Спустя месяц братья получили письмо без подписи, написанное женской рукой. В нем сообщалось о том, что Дмитрия ждать больше не нужно — в тот же вечер, как он отправил сестер домой, за ним пришли и забрали…
Никаких вестей от брата больше никогда не было. Вернуться на родину не было его судьбой. Это был 37-й год, и если ему каким-то чудом удалось тогда выжить, то вероятнее всего, он, как заключенный, попал в 41-м году в штрафбат, из которого живыми не возвращались…
Баба Маруся замолчала. Аня сидела молча, осмысляя услышанное. Сердце ее сжималось от жалости к Дмитрию, к его отцу и матери, к сестрам и ко всем, кому выпало жить в те времена.
— Я любила твою прабабку… — заговорила вновь баба Маруся. — Хорошая была женщина. Она была мне как старшая сестра. Всегда заступалась за меня… Павел ведь родился без отца — были послевоенные годы и мужей на всех не хватало… У многих мужчин дети были от нескольких женщин. И вся деревня знала, где чей ребенок. Когда родился Павел, был скандал, и только твоей прабабке я обязана тем, что меня не выгнали из колхоза — а это было бы смертеподобно по тем временам.
Она рано умерла. Я ходила к ней, когда она болела. Умирая, она в больном бреду всё говорила старшей дочери, Шуре, про свою внучку Анну. А Шуре самой тогда было года 23, наверное, или меньше… А Анны никакой никогда не было. Нюся ее выдумала в бреду. Видимо, ей так хотелось иметь внучек, и чтобы одну из них назвали в честь нее. Имя, говорит, счастливое. Но Шура осталась старой девой. Не знаю, почему же она не родила ребенка без мужа. Я уверена, Анна Матвеевна ее бы не осудила. Но она жизнь прожила в одиночестве. Так и умерла одна, на полу старого дома, у порога, где ее и нашли… И я бы так прожила, если б не мой Пашенька… — она помолчала. — А у меня есть фотокарточка твоей прабабки. Сейчас найду. — Она медленно поднялась, достала из шкафа старый-престарый советский альбом и стала перебирать «фотокарточки». — Вот. Это Анна Матвеевна. А это ее дочь, Шура.
На фотографии были несколько человек и среди них смеющаяся женщина в платке с медальончиком на шее, а рядом красивая хохочущая девчонка лет семнадцати.
— Какая красивая… Грустно. А знаете, мечту бабы Нюси иметь внучку Анну осуществила ее младшая дочь, моя бабушка. Она дала мне это имя.
— Береги его. Оно приносит счастье…
Домой ехали молча. Ане не хотелось говорить, и Гюнтер понимал ее настроение.
«Как я могла не знать всего этого раньше? — Ане почему- то стало стыдно перед давно умершими предками за то, что она проявляла к ним абсолютное неуважение, отмахиваясь от них, как от навязчивых мух. — Мне было даже не интересно, кто они и как они жили. Я ничего не знала о них. А ведь это их кровь течет в моих венах…»
В последнее время — с тех пор, как она связалась с этим домом — наступление темноты гарантировало Ане приход страхов. Поэтому она с тоской смотрела, как за окном становится всё темнее и темнее… Ей хотелось поговорить об этом.
— А ты не боишься темноты? — спросила она Гюнтера.
— Нет. Это бессмысленный страх. Темнота — это тот же день, только с выключенным светом.
— А мертвецов?
— Нет. Чего их бояться-то? Они уже не причинят вреда… А ты боишься, что ли?
— Ну не то что боюсь, но просто как-то не по себе… — соврала Аня. Гюнтер внимательно посмотрел на нее.
— Понятно… Страх нужен человеку, чтобы защитить его, предостеречь от чего-то, чтобы человек вовремя предпринял меры по своему спасению или просто сделал выводы на будущее. Страх — это наш хранитель. Надо принимать и уважать его. Если же страх ни от чего не защищает, то он бессмыслен и не должен иметь места в твоей жизни.
— Неужели ты ничего не боишься? Не поверю…
— Боюсь. Все люди чего-то боятся.
— Чего боишься ты? Может, какие-то фобии?
Он помолчал.
— А ты с какой целью интересуешься? Хочешь узнать мои слабые места, как Далила, чтобы лишить меня сил, как она Самсона?
— Да у тебя всё равно стричь нечего. Просто спросила. Ну?..
Он опять помолчал, но всё же ответил:
— Да нет у меня никаких фобий. Разве что естественный человеческий страх потерять близких. Да, считай меня семьефобом.
— Что за глупость? — засмеялась Аня.
— Глупость — это бояться темноты и мертвецов…
Аня прикусила язык.
— Почему ты этого боишься?
— Потому что семья — это постоянные страхи… Нет ничего хуже, чем страх потерять близких. Я не понимаю, как люди мирятся с этим страхом, когда женятся. Хотя, возможно, они просто не понимают, какую страшную ответственность на себя берут…Я хотел бы прожить свою жизнь один, как твоя баба Шура. Меня греет мысль, что так я никогда никого не потеряю.
— А как же старость?
— Ну а что старость? Отложу денег, соседи схоронят…
— Мрачновато…
— Да почему? Каждый сам решает, как ему жить. Это мой выбор, и я не вижу в этом ничего плохого. Я привык жить один.
Ночью Аня никак не могла заснуть. Перед закрытыми глазами стояли груды земли в старом доме, а в мозгах постоянно прокручивалась история про несчастного Дмитрия. Потом она представила, как баба Шура умирала в том доме в полном одиночестве. Почему ее нашли на полу? Может, она хотела выйти? Сказать что-то? Ане стало не по себе. Она открыла глаза. Кругом было темно, как никогда не бывает в городских квартирах, где тусклый свет фонарей и проезжающих мимо машин обязательно находит щель в шторах. А Аня темноты боялась.
Было тихо. Жизнь в этот тихий мрак вносили только часы — от электронных часов на Гюнтеровской музотехнике на ковер падал слабый зеленоватый свет, да механические часы где-то в глубине комнат, на кухне, отсчитывали секунды жизни, словно отчеканивая метрономом шаги. Ей вспомнились шаги в недрах закрытого старого дома, и на нее вновь напал неконтролируемый страх, как тогда. «Этот дом проклят! — вдруг торкнула ее мысль. — Его прокляла умирающая баба Шура, за то, что ее все бросили! Или баба Нюся! За свои спрятанные сокровища. Эти проклятья пали на меня…» Постепенно ей стало казаться, что зеленоватый свет падает на чьи-то черные расплывчатые тени, стоящие во мраке. Тени приобретали всё более реальные и четкие очертания, и она уже могла поклясться, что видит перед собой душу прабабки. Вот ее тщедушные плечики, вот голова, вот черные глазницы…Она стояла у Аниного изголовья, она пристально смотрела на Аню.
Аня закрыла глаза, спасаясь от пронзающего страха. «Она пришла за мной… Я ищу то, что спрятано не для меня…» Как в детстве, укрылась одеялом с головой. Оно давало ощущение защиты. Стало нестерпимо жарко и мало воздуха, но вылезти — смертеподобно. Аня боялась пошевелиться. «Нет, это всё неправда, это плод моего воспаленного воображения, это просто темнота. Придет солнце и разгонит все мои страхи», — разум уговаривал ее, но нервы опять перестали слушаться. Время шло, легче не становилось. Вот и одеяло перестало спасать от страха. «Я больше не могу быть одна в темноте. К утру я сойду с ума! Надо спасаться!» — решила она в конце концов. Собрала всю свою храбрость, выдохнула, резко сбросила одеяло и почти побежала на носочках, чтобы не шуметь, натыкаясь в темноте на все углы, в комнату Гюнтера. Без одеяла она была совсем беззащитна, будто без кожи, и бабка следовала за ней по пятам.