Приволжское лето выдалось жарким с горячими пыльно-песчаными суховеями. В “тракторном поселке” поговаривали о возможности эвакуации завода, перешедшего на выпуск боевой техники. Никто не предполагал, что всего через полтора года завода уже не будет, как не будет, по существу, и города, превращенного в руины и этих мальчишек-подростков, призванных грудью отстоять Сталинград у “превосходящих сил противника”.
Предусмотрев осаду своего именного города, вождь подстраховался. “Никакой эвакуации не будет,” - решил он. -“Кто же станет защищать брошенный город? Город, носящий имя вождя!” Так имя определило судьбу. Став Сталинградом, Царицын изначально был обречен выстоять в неравном бою, потряся мир количество жертв и беспримерным мужеством своих граждан. Он был обречен стать героем.
Но тогда, а августе сорок первого жизнь еще шла здесь своим чередом, еще бегали на Волгу удить рыбу будущие герои, еще щипали траву на маленьком кургане чумазые коровы, еще дымились щи и сушились детские пеленки под каменной защитой стен, оказавшихся такими хрупкими…
Виктория ждала своего суженого и ничего более важного на свете для нее быть не могло. В комнате тарахтел старый “Зингер” и валялись лоскуты синего в белый горох штапеля. Старое, помутневшее по углам трюмо, отражало вертящуюся девушку в белом сатиновом бюстгальтере и новенькой юбке “солнце-клеш” модной расцветки “в горох”: коса спущена между лопаток, босые ступни вытягиваются на цыпочки и вот Виктория бросается к шифоньеру, вытаскивает шелковую белую блузку с рукавом “фонарик” и коробку с новыми, на каблучка-рюмочках босоножками фабрики “Скороход”…
Наконец долгожданный жених появился. Стройный, в туго стянутой скрипучим поясом гимнастерке, загорелый дочерна, сверкая широкой белозубой улыбкой. Таким, стоящим в калитке с вещмешком на плече и прыгающим у ног соседским дворнягой, и запомнит его Виктория. Цветная открытка-фотография с размашистой подписью “Мой”. Это коротенькое слово, молнией пронесшееся в голове Виктории, осветило все вокруг новым смыслом. “Мой, мой…” твердила она про себя с гордостью собственника наблюдая, как играют мышцы под мокрой тканью, как перебирает волжский ветерок смоляные кудри Остапа, когда он, налегая на весла, греб к прибрежной косе.
Оказавшись вдвоем на пустынной отмели, залитой клонящимся к горизонту солнцем, Виктория не бросилась сразу поплавать, как собиралась - почему-то застеснялась раздеваться, а принялась сосредоточенно собирать цветы. Белые соцветия тысячелистника, покрывавшего все вокруг ароматным, густым ковром, срывались с трудом. Стебель прочный и жилистый как веревка не хотел ломаться, сдирая на ладони кожу. Остап щелкнул новым перочинным ножичком и вмиг нарезал целую охапку. Стоя чуть поодаль, он долго, терпеливо наблюдал, как Виктория, усевшись в траве и разложив на коленях длинные стебли, по-девчоночьи старательно плела венок.
Почему он стоял, не пытаясь притронуться и сжать ее в
объятиях, как тысячу раз мечтал в долгий армейский год, почему молчал, хотя их длинные, на шести тетрадных листах, письма, не могли вместить и части накопившихся, откладываемых “до скорой встречи” слов? Слов невнятных, сумбурных, распиравших тоскующую душу, но так и не сумевших добавить что-либо существенное к простенькому, стократно повторенному “люблю”.
Ощущение чего-то значительно, жизненно-важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица с тонкой жилкой, пульсирующей на виске с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене - вся она - радость и счастье, парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.
И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые желтоватые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег и рубиновый закат, разлившийся на пол горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным
- были единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которого была Она.
Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула “гороховый” подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр играл гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли…
Издевательские домыслы наблюдателей из-за бугра о способах размножения homo sovetikusa, изжившего, якобы, всякие физиологические потребности под прессингом тотальной идеологии, были не так уж безосновательны - все личное, частное, персонально-человеческое было здесь не в чести. Но лучшие представители этой новой человеческой породы, вскормленные не реальностью, а прекраснодушным мифом о ней, несли в себе столь высокий душевный настрой, столь веские представления о гражданственности и патриотизме, что все свое, телесно-житейское, отнюдь не атрофированное, сублимировали во внеличностном, глобальном. Они не только “как невесту Родину любили”, но и любили своих невест, как могли любить только самое святое и важное
- единственное в мире социалистическое Отечество.
Во всяком случае двадцатилетний комсомолец, отличник боевой подготовки, красавец и спортсмен, Остап Гульба прильнул к телу Виктории так страстно и пылко, с таким восторгом преклонения и жаждой самопожертвования, которые отличали издревле лишь идеальных романтических героев самого высокого качества.
3
По-другому чувствовать он не умел, его не научили. Не научили и быть циником, пустобрехом, легковесным, равнодушным, сомневающимся.
В этом смысле Остапу еще предстояло пройти жестокую школу, многое узнать и со многим распрощаться. Все последующие месяцы, годы, все страшное и громадное, обыденное и невероятное, названное Войной, Остапу забыть было бы проще, чем тот заволжский вечер, будто вытравленный в памяти каленым железом. Но делать этого он не собирался. Напротив, многократно перебирая события этих лет, осмысливая заново каждую мелочь, он наконец-то понял, что же в сущности произошло, какая дьявольская сила закрутила пружину сюжета, превратившего коммуниста, лейтенанта Красной Армии в гражданина Французской республики Остина Брауна, имеющего большой вес в деловых кругах, полномочия и статус non grata в тех сферах, тайны которых открываются лишь в фантастических домыслах криминальных романов. Сила эта, позже названная “культом личности”, а еще позже - репрессивным тоталитаризмом, в дни Отечественной войны воплощалась в образе “отца народов”, любимого вождя, чей особый, волнующий голос несущийся из трескучих наушников полевого радио, призывал их - рядовых и командиров, солдат и офицеров - стоять до конца, “до последней капли крови”. Сколько же этих капель, ведер, галлонов, цистерн теплой человеческой крови было пролито тогда за победу, идущими на смерть с его именем на устах?
По завершению войны была названа цифра - восемь миллионов погибших, в шестидесятые годы мир содрогнулся, узнав о двадцати миллионах и лишь в девяностые, семидесятилетнему Остину Брауну будет дана возможность узнать правду - более тридцати пяти миллионов жизней унесла у его Родины та война. Море крови в самом буквальном, ужасающе-достоверном смысле. Сколько же из них, из тридцати пяти миллионов, рассталось с жизнью зазря, стало жертвами даже не глобально-исторических просчетов, а просто - “неоправданными потерями”, теми, чьей жизнью распорядились бездушные нелюди, забывшие истинную цену людской крови?
Мысль о том, что Родина жила и воевала не совсем так, как представлялась ему, впервые пришла Остапу уже в конце войны.
С точки зрения строевого армейского офицера, лейтенанту Гульбе, попавшему в командирские “холуи”, сильно повезло. Сам же комдив, заполучивший в шофера преданного, храброго, башковитого парнишку не раз благодарил судьбу в лице помощника начальника штаба дивизии по кадрам за полученный подарок.
Имея отличный послужной список и завидную боевую репутацию, лейтенант моторизованной части сухопутных войск поступил в распоряжение командира артиллерийского дивизиона Сергачева
В.С. в начале 1944. Предшественник Остапа подорвался на мине вместе со своей верной старушкой-полуторкой. Теперь же нового “возилу” ждал пахнущий краской “виллис”, прибывший на фронт от американских союзников.
Сергачев В.С. жилистый, поджарый, с худым лошадиным лицом, туго обтянутым обветренной землистого цвета кожей, был немногословен, неулыбчив, скуп на похвалу. Доцент-математик, попавший на фронт прямо из стен Ленинградского университета, во главу своей командирской миссии поставил жесткий профессиональный и нравственный принцип: неоправданные человеческие потери приравнивать к преступлению. Выдержать этот, не очень популярный в командных верхах принцип, было ой как не легко, и Остап подставил командиру свое крепкое молодое плечо, помогал, чем мог - смекалкой, расторопностью, инициативой, “прикрывал” Сергачева перед полковым начальством, “выбивал” запасные детали и бензин в хозяйственной части, выискивал хитрые пути-дорожки, объезды и прикрытия и не унывал, когда надеяться было не на что и смерть дышала в лицо.
Комдиву было под сорок, но чувствовалось, что берет он уже не силами и энтузиазмом, а жилами и совестью. Шло наступление по всему фронту и артиллерия, этот “бог войны”, по крылатому определению тов. Сталина, действуя в связке с пехотным батальоном, подготавливала боевые позиции, прикрывала наступление, обрушивая удары на яростно сопротивляющегося противника.
Сергачев почти не спал, отключаясь на несколько минут в блиндаже или на ходу в машине, и Остап, его фронтовой брат и нянька, увидев откинувшуюся голову сраженного сном комдива, заруливал в лесок - переждать пяток- другой минут. Глубоко запавшие, потемневшие глазницы, торчащий острый кадык, тяжелое дыхание - это измученное, на исходе сил тело, тянуло из дня в день тяжелый воз ответственности и за три артиллерийские батареи с орудийными расчетами, известными ему поименно - за все вместе и за каждого в отдельности, за деревушку, попадавшую в зону обстрела, и за тех, кто в тылу, под защитным прикрытием фронта, за своих - жену и двух дочек, пропавших в блокадном Ленинграде, и за Родину-мать, и лично - за товарища Сталина.
Вот только с последним у Сергачева не ладилось. Не раз и не два возникала эта тема в тех разговорах, что сами собой на пределе откровения, возникают между мужчинами в сполохах артиллерийского огня, с горечью пороха и крови на губах, когда выжить совсем не просто, а “до смерти четыре шага”. Когда солгать невозможно, но мучительно важно оставить после себя то, что дороже жизнь - выстраданное умом и совестью понимание. Здесь, в ознобе дождливых осенних ночей, у последней решающей черты начал осваивать лейтенант Гульба школу инакомыслия - ее теорию, совместить которую с личным жизненным опытом было пока невозможно. А вскоре началась суровая практика.
Майор Сергачев, отказавшийся выполнить приказ уничтожить части противника вместе со своим пехотным батальоном, попавшим в окружение, уже на исходе 1944 года был отдан под трибунал.
Вскоре после этого Остап, отлежавшись после ранения и контузии в госпитале, приехал на неделю в свой разгромленный город, над героическими страшными развалинами которого рука об руку витали Победа и Смерть. Тех, кто жил теперь в землянках, напоминавших своими серыми холмиками восточное кладбище, напугать и опечалить уже было трудно. Исхудавший Остап с багровым сморщенным шрамом на выбритом и уже зарастающем черной щетиной затылке узнал, что пятидесятипятилетний Тарас, вставший в рядах ополченцев на защиту Сталинграда пал смертью храбрых, непутевый брат Андрий, еще до воцны лишившийся на заводе по пьянке 3-х пальцев и оставшийся в тылу, отдал свою жизнь не задумываясь, подтаскивая под огнем патроны защитникам ставшего позже легендарным “дома Павлова”. Эвакуации не было - население города предпочло смерть бегству - только так мог быть сформулирован смысл этой бойни для города имени Вождя. Постаревшая, совсем маленькая и старая мать, перейдя на шепот, сообщила сыну и еще одну, окончательно подкосившую его новость: еще до осады семья Виктории была арестована. Ее родители-инженеры оказались врагами, передававшими немецким шпионам чертежи секретного оружия, к чему, конечно, была причастна и их взрослая дочь.
Остап выбился из сил, отыскивая концы этой истории, но не добился ничего, кроме коротенькой справки: “осуждены на десять лет без права переписки”. Те, кто давно толкался в “инстанциях” и разбирался в подтексте судебных формулировок объяснили искать бесполезно, просто уже некого.
Точка. Прихватив флягу с трофейным спиртом, Остап ушел к Волге. В эту ночь тяжелого прозрения, в котором было больше ожесточенности, чем понимания, сгинул “гарний хлопчик” Остап, со всеми своими дипломами и грамотами, со всем своим, под пулями пронесенным прекраснодушием, улетев в черное звездное небо. Храпящее водочным перегаром, исхудавшее тело лейтенанта, уронившего пьяную голову на холодную, вычерненную мазутом гальку, принадлежало тому, кто должен был научиться жить заново, с закрытыми глазами, со связанными руками, с ампутированной горем душой.
4
Но полного перерождения не получилось. Боль спряталась, ушла в подполье, оставив памятную отметину - седую прядь у левого виска. Восставший было разум остепенился, найдя спасительную опору: ответ за позор и беды его народа должен понести и тот, кто бандитским нахрапом зажал в тиски предательства мудрого, но доверчивого Вождя. Предстоит восстановить справедливость, но прежде всего - дожать до конца проклятую фашистскую гидру.
Остап вернулся на Первый Белорусский фронт, попав по разнарядке военкомата в части НКВД, ведущие спецработу на отвоеванных Красной Армией территориях. Уже были освобождены от фашистов многие районы Литвы и Латвии, советские войска теснил захватчиков в Белоруссии, подступаясь к границам Польши и Австрии. Работа предстояла большая - вернуть стране награбленные и брошенные немцами материальные ценности, восстановить социальную справедливость в тех местах, где до сего момента ни социальной справедливости, ни имущественного равенства не было. В общих чертах “особая деятельность” выглядела так: части НКВД, двигающиеся за линией фронта, прочесывали занятую территорию, изымая бесхозное имущество из разгромленных или брошенных усадеб, богатых домов, музеев и по железной дороге отправляли в тыл. Попадались и особо важные объекты культурной или исторической ценности, чью судьбу определяла специальная комиссия экспертов, состоящая из штабного начальства, представителей местной власти очищенной территории и консультанта - капитана, работавшего до войны в Третьяковке.
Остап, вновь получив “виллис”, превратившийся уже в свойский потрепанный “козлик”, стал шофером при штабе специальной части, ведущей походную, нервную жизнь. Его непосредственный командир - подполковник Федорчук, отвечавший за своевременное изъятие и отправку груза, держал под контролем всю отвоеванную у немцев территорию Прибалтики.
Фронт грохотал совсем рядом, некоторые населенные пункты по несколько раз за день переходили из рук в руки. Работать приходилось оперативно, изымая вещи под носом совершенно озверевшего от поражений врага. Отступая, фашисты минировали объекты, обладавшие наибольшей ценностью или попросту заблаговременно уничтожали их, так что вступающие на оставленную противником территорию части находили лишь дымящееся пепелище с обломками мраморного фундамента или нелепыми обрубками колонн.
Здесь был тот же фронт, так же гибли ко всему привыкшие солдатики, попадая в обстрел или на заминированный объект, так же беспокойно и ответственно жилось начальству. Но что-то было в этой кипучей, рискованной деятельности “особой части” не фронтовое, не армейское.
Остапа, близкого к верхам, настораживал какой-то ажиотаж, “алчный блеск в глазах”, как сказал бы Эдмон Дантес про своих врагов - стяжателей, какая-то особая, шушукающе-подмигивающая секретность и заговорческая круговая порука штабников, работающих при закрытых дверях.
Однажды, февральской ночью сорок пятого, Остап был срочно вызван в штаб, расположившийся в ратуше маленького Курляндского городка Кулдига.
- Нас здесь трое, - подполковник обвел пристальным взором полутемный кабинет с зашторенными высокими окнами, - и только мы несем ответственность перед командованием, перед Родиной и лично, перед товарищем Сталиным, за успех этой, чрезвычайно важной операции.
Остап и капитан Стеблов, коротконогий, по-девичьи румяный, переглянулись, Стеблов застенчиво опустил глаза.
Потом было долгое путешествие с приглушенными фарами по лесным дорогам без указания цели.
- Езжай прямо, теперь сверни у развилки, - командовал сидящий рядом Федорчук, шаря фонариком по скрытой в планшете карте. У обочины их ждала темная полуторка, из которой двое солдат с помощью Остапа выкатили три тяжелы металлических цилиндра, напоминавших канистры с ОВ. В свете фар Остап заметил характерную эмблему - череп с костями и какие-то латинские буквы, нанесенные белой краской.
Все вышли из машины и потащили груз к лесу.
- Вам-то, жердям, ничего, - крякнул маленький Стеблов, шагнув в сугроб. - А мне по самые яйца.
Около часа группа плутала в темноте, проваливаясь в снегу, продираясь сквозь кустарник и наконец послышался призыв Федорчука, идущего впереди, порожняком.
Вышли к небольшому, слегка углубленному в берега, озеру. “Будто велотрек замело” - подумал Остап, оглядывая круглую ледяную равнину. Луна стояла где-то за лесом, но было светло, так что фонарики убрали. Солдатик, посланный Федорчуком, потоптался на льду, выясняя его прочность. “Дальше, дальше, иди, к центру”, - командовал подполковник. Ледок треснул, солдатик сел, вытаскивая из полыньи провалившийся сапог. Баллоны потащили к берегу и осторожно, накатом, стали толкать в глубь озера. Остап, отправившийся первым, почувствовал, что непрочный ледяной покров потрескивает. Он распластался на льду и стал толкать перед собой тяжелый металл. “Двольно, довольно! Оставь груз и назад”, - крикнул с берега Федорчук. Следуя примеру Остапа пополз один из солдатиков, докатив свой цилиндр вплотную к первому. И, наконец, двинулся последний. Он старался попасть в оставленную предшественниками колею и, наверное, зря. Уже почти у цели лед треснул и распахнувшаяся черная дыра поглотила человека и его ношу. Солдатик вынырнул, пытался ухватиться за лед, колотил руками, обламывая края все больше и больше. Остап было рванулся к зарослям, приметив на ходу длинный упавший ствол, но его сильно ухватила за локоть чья-то рука. “Погоди, стой тут”, - жестко сказал Федорчук и заметив испуг непонимания в глазах Остапа добавил: ” - Это приказ!” Оставшиеся на берегу видели как пошли под воду тяжелые цилиндры, как скрылся в ледяной черноте обессиливший человек. Крики тонувшего оборвались, над озером воцарился покой, лишь где-то справа, ухала артиллерия. “Всем - к машинам. Гульба пойдешь впереди со мной” скомандовал Федорчук.
Полковник шофером уже приближались к дороге, когда за спиной в лесу хлопнул выстрел. Из леса Стеблов вышел один, старательно отряхивая от снега полы шинели. Полуторка исчезла, на обочине одиноко дожидался “козлик”. “Да штрафники это, Гульба, что набычился словно видмедик клишаногий, дубина хохлацкая?” - дружески подтолкнул Остапа к машине Федорчук.
Ехали молча. Когда Остап притормозил у ратуши, начинало светать. “Мы здесь с капитаном еще поработаем. А ты, молодец, будешь представлен к награде, герой, - Федорчук неожиданной хохотнул. - И забудь все, что видел, будто контуженный, ясно? Если, конечно, хочешь вернуться под бок к своей дивчине. Не все-то нам шутки шутить”, - добавил он уже другим, жестким голосом, не вызывающим сомнения в серьезности предупреждения.