но достаточная, надеюсь, чтобы на первых порах выкрутиться. А
вот где и как, то есть “во-вторых” и “в-третьих” - потолкуем
завтра, по пути “в Париж”. Я здорово подсуетился, организовывая твое будущее. И вот еще: думаю, с отъездом не стоит затягивать.
- Ситуация становится опасной? Ты разыграл целый спектакль. Номера прослушиваются?
Натан опустил глаза, подавляя вздох.
- Ехать надо завтра. Мы отбудем с тобой “в Париж”. Ванда с Франсуаз и девочкой отправятся на другой машине за покупками в Сан-Антуан. Встреча - в самолете…, - Натан криво зевнул. - Ну а теперь - по постелям. Что-то я стал стареть - всего две ночи без подушки - и как выжатый лимон.
На следующий день, за обедом, разговор не клеился. Даже Франсуаз приумолкла, устав подавать повисающие в воздухе реплики: никто их не слышал, никто не заметил, что прожевал и проглотил, машинально ковыряя в тарелках. Все знали, что сидят здесь вместе в последний раз. Предупрежденная мужем Ванда никак не могла осмыслить, что через несколько часов, вероятно, в этом же синем костюмчике, с маленькой сумкой, вмещающей скромный набор косметики и походных пилюль, она будет сидеть в каком-то самолете, отправляющемся таким-то рейсом, туда-то… Ясно только - что уедет отсюда и навсегда! От этой мысли ее все сильнее колотил внутренний озноб и было невыносимо жаль прошлого - дома, сада, клиники, своей уютной спальни, гардеробной, полной любимых вещей, постельного белья, выписанного совсем недавно по шикарному каталогу, и даже этого бронзового салфетного кольца с кучерявой гравировкой “Wanda”, которое она крутила дрожащими пальцами. Какое имя будет у нее теперь, кем станет муж?
Готтлиб опускал глаза, боясь выдать разрастающийся в панику страх. Он старался не думать о прошлом и о скором - отъезде с Натаном. Он знал, что когда в самолете, уже измучившись неведением, наконец, увидит пробирающуюся по проходу и случайно оказавшуюся рядом спутницу - блондинку с черноволосой дочкой, то плюнет на все - на конспирацию, осторожность и этот невыносимый уже страх. Он посадит девочку на колени и чувствуя ее легонькое теплое тельце, скажет: “- Это я - твой папа. Я люблю тебя, Тони!” А там - пропади оно все пропадом! Как-нибудь они выживут…
Позже много раз возвращаясь мысленно к этому дню, к решающему его часу, вернее, коротким двум минутам - пустячковому не учтенному интервалу времени, проскользнувшему между строгими вехами плана - Готтлиб снова и снова спрашивал себя, препарируя каждую мелочь, могло ли все сложиться по-другому? А если да, то когда, где он споткнулся, попав в капкан враждебной воли или дурной, шаловливой случайности?
После обеда, чмокнув жену холодными, одервеневшими губами, он спустился к ожидавшему в автомобиле Натану и уже на крыльце, под латунной табличкой “Пигмалиона” вспомнил об оставленной на столе записной книжке.
- Минуту, господин Штеллерман, Я кое-что забыл, - обратился он к сидящему в “мерседес” Вольфи.
Отпирая кабинет, Готтлиб слышал нетерпеливый телефонный звонок, с грустью отметив, что и этот звонок, и его кабинет уже, в сущности, не имеют к нему никакого отношения, и никто из звонящих сюда уже никогда не услышит его голос. Подойдя к столу и засовывая в карман записную книжку, он почему-то снял на ходу трубку:
- Это Сьюзи. Вы совсем забыли про меня, доктор, хотя так охотно записали мой телефон… Ну не стройте из себя святошу, послушайте… голос удалился и где-то совсем рядом над ухом зазвучала веселая песенка, именно та, которая соседствовала на его загадочно попавшей в машину кассете с раскатистым славянским маршем. Певичка просила помнить о ней и
не заставлять молчать ее “противный злой” телефон.
- Теперь, конечно, припоминаете. И не думайте бросать трубку - вы не застенчивый гимназист и я - не дешевая шлюшка. Мне, собственно, лишь поручено передать послание друзей. Вот, зачитываю: “Помним, сочувствуем трудностям. Всегда готовы помочь, особенно в последних планах. А так же выражаем крайние опасения, что болезнь, от которой “скончалась” твоя дочь в швейцарском санатории, может оказаться заразной. Не разумнее ли отправить жену с девочкой хорошенько отдохнуть в иных местах, где друзья отлично позаботятся о них? Подумай. И главное - не делай разных движений, не суетись. Это не просто совет, а настоятельная просьба тех, кто всегда помнит о благе “Пигмалиона”.
- Возможно это блеф, прощупывание ситуации, а туманные намеки - всего лишь случайное попадание в цель. Возможно - прямая дезинформация, вынуждающая тебя на какой-то необдуманный шаг. А может быть - мы не дооцениваем противника, - Натан размышлял, погрузив лицо в широкую ладонь. - Очевидно только, что с Парижем придется повременить. Не нравятся мне эти хищные заходы вокруг девочки. Стервятники! Выходи, парень, и скажи жене, чтобы подумала о хорошем ужине… Путешествие отменяется. Надеюсь, временно… В гараж! - скомандовал Натан подошедшему шоферу, после того как Готтлиб вернулся в дом.
В того момента, как в трубке прозвучало имя Сьюзи, из Динстлера будто выпустили пар.
Было что-то от смирения приговоренного в том равнодушии, с которым он выслушивал меры предосторожности, продиктованные Натаном: никаких экскурсий по окрестностям, никаких поездок и прогулок. Девочка должна находиться в доме или на газоне под окнами под присмотром няни и взрослых. Но что бы не делал Готтлиб, в какой части клиники не находился бы, самые чуткие антенны его внимания были настроены на волну звонкого детского голоска, заливающегося такой беззаботной веселостью, что все страхи казались надуманными, а тревоги - пустой игрой скучающих любителей приключений.
Он просматривал историю болезни нового пациента, когда услышал нечто невозможное: за окном раздался пронзительный, прерываемый страшными паузами “захлеба” плач. Через секунду он был уже внизу, в цветнике, разбитом прямо под окнами приемной. К груди Ванды, стоящей на коленях среди розовых маргариток, захлебываясь плачем, содрогаясь всем телом, приникла Тони. Побелевшие от напряжения крошечные пальцы впились в ворот вандиного свитерка, лицо спрятано в тесную лунку между плечом и щекой. Крупные частые слезы, скатывающиеся из-под опущенных ресниц Ванды к дрожащему подбородку, падают в смоляные кудри ребенка, поблескивая в их густой, великолепной черноте алмазной россыпью.
Все это с ненормальной подробностью шока сразу отпечаталось в сознании Готтлиба, а уж потом он увидел тело няни, метрах в двух в стороне. Над нм уже склонился Натан, разрывая с треском окровавленную блузку.
Позже, когда девочку удалось уложить в постель, напоив теплым чаем с валерианой, из ее обрывочного, прорывающегося сквозь наваливающийся сон, лепета, кое-что удалось уточнить, хотя Натану и так все было ясно.
Тетя с сумкой передала коробочку для малышки и плюшевого медведя. Девочка взяла медведя, а няня - коробку. Они только сняла с коробки ленту…
Находящаяся сейчас в реанимации няня была ранена взрывом самодельного устройства, не слишком сильного, чтобы убить, но достаточного, чтобы искалечить и напугать.
Вряд ли теперь можно было затягивать решение: Франсуаза с девочкой должны покинуть клинику. Ах, зачем ты замешкал тогда, Готтлиб, вернувшись в свой кабинет? Может успели бы? Прорвались? Прощай, несбывшаяся кукурузная ферма. Прощая, Антония…
…Готтлиб не стал прощаться с отбывающими Штеллерманами. Он изо все сил старался не прислушиваться к голосам и беготне, хлопанью дверей и чьему-то смеху, боясь различить в суматошной оркестровке отъезда Ее смех, Ее голос. Запершись в кабинете он бессмысленно разглядывал стоящую на письменно столе фотографию чужой девочки - той, леденцевской, белесой крошки, которой никогда уже больше не будет.
Ванда тщетно пыталась вытащить мужа прощаться с уезжающими - он буквально прирос к креслу с усилием открыв ящик стола. - Отдай ей это, протянул он ей тяжелый томик с вытесненным на кожаном переплете православным крестом. - Пусть всегда будет с ней.
Ванда распахнула плотные, пожелтевшие страницы - похоже молитвенник с мелкой старомодной кириллицей, а на форзаце под чьей-то размашистой чернильной подписью, рукой мужа начертано: “апрель 1972. От Йохима-Готтлиба Динстлера - Тебе”.
Похоже, он прощался с дочерью навсегда…
14
Ранним майским утром на прогулочной палубе океанского лайнера “Олимпия” царило необычайное для этого времени суток оживление. Как-то по особому щедро светило солнце, подчеркнуто элегантно играл флажками на мачтах и шелковыми подолами в меру свежий ветерок, непривычно громко смеялись и говорили, узнавшие вкус возвращения к жизни, люди.
Нет, не больничные палаты и санаторные скверики дарят это пьянящее ощущение выхода из безнадежности в мечту, от тьмы и немощи - к свету и силе, а комфортабельные лайнеры, скользящие по загадочной чересполосице штормов и штилей. Уныние беспросветной качки между хлябью небесной и вспененной, рвущейся к горлу водой, неотступная маята, выворачивающая нутро, как-то сразу, щелчком Божественных перстов, сменяются здесь ослепительной благодатью, дающей все сразу, сполна: покой, волю, радость. Остается растянуться в полосатом шезлонге, до блеска вымытом волной, пахнущем морем, хрустнуть замлевшими косточками, потягиваясь к потеющему в полотняной тени бокалу и растаять в блаженстве: “Хорошо!”
Еще ночью Ванда поняла, что качка утихла. Опустив ноги на мягкий ковер, она почувствовала устойчивую надежность пола и легко, не хватаясь за стены и прикрученную к полу мебель, подошла к иллюминатору. И чуть не ахнула: не бортовой фонарь заглядывал сквозь толстое стекло, заливая каюту голубоваты светом. Огромная луна во всю полноту бледного диска висела над усмиренной водой, играя бегущими серебром протянутой прямо к Ванде “дорожки”.
А потом она проснулась уже от солнца: три дня штормовой качки казались ночным кошмаром, растаявшим с наступлением утра. Ванда посмотрела на часы привинченные к обитой гобеленом стене - 10! Не удивительно, что она осталась в одиночестве, кто же может так долго валяться в надоевшей постели, когда за бортом безбрежная синева с пальмовыми очерками проплывающих стороной островков.
Ванда быстро оделась, выбрав после секундного колебания все белое узкие брючки, свободный вязаный пуловер и белые босоножки на девятисантиметровых, сужающихся к низу “рюмочках”. Баста, эпоха качающейся палубы, задраенных наглухо плащей и спортивных ботинок завершена! Открываем новый сезон - сияющая белизна с отблеском радостно-алого. Надевая новые коралловые серьги и браслет, купленные на Корсике. Ванда с удовлетворением отметила, что утомленную вялость осунувшегося лица надежно скрыл свежий, лоснящийся от кокосового масла загар, а шоколадные плечи выглядят аппетитно. Все-таки, отдых на островах пошел ей на пользу. Она задумалась с пудрой в руке, который раз припоминая приятный незабываемый эпизод!
Конечно же, они жили на Гавайях в одном из лучших отелей и пара бывших пациентов мужа, случайно встреченная там, сделала свое дело - за спиной четы Динстлеров шушукались, они стали местными знаменитостями, знакомства с которыми добивались многие.
Бомонд беззаботных пляжников, наслаждающихся в апреле теплой водой, солнцем, ленивым необременительным флиртом, состоял из людей, довольно заметных в обыденной деловой жизни и, конечно же, чрезвычайно занятых. Там за пределами беззаботного отдыха их ждала профессия, карьера, банковские операции и деловые обязательства, нужные связи и тягостные знакомства, изнурительный бег на перегонки, увлекательные интриги, стрессы, слава.
А пока - гулять и валяться на солнце, шлепать босиком по ракушечным плитам сада, нырять до посинения с аквалангом, жевать местную экзотику в подозрительных забегаловках и шикарных ресторанах, щеголять до самого обеда в затасканных шортах и позволять себе совершенно безответственные высказывания и поступки в стиле школьного дураковаляния, даже если ты известный журналист, процветающий бизнесмен, задумчивый доктор или утонченная поэтесса.
В один из последних вечеров “гавайского рая” компания собралась в ресторане, расположенном на покрытой цветочными зарослями крыше двадцатиэтажного отеля. Здесь играл известный на все побережье бразильский оркестр, а кухня отличалась особым мастерством в приготовлении омаров и сеговиды - местного блюда, включающего чуть ли ни все, произрастающие здесь фрукты и идущей исключительно под специальный кокосовый ликер, рецепт которого держался в гордом секрете.
Благоухающий сад, прячущий столики между цветочными барьерами, принял вновь прибывших - девять человек, настроенных весело провести время в желанной прохладе между усыпанным огромными звездами небом и притихшим океаном, мирной шелест которого отчетливо доносился даже сюда, в высоту, конечно, когда умолкали темпераментные музыканты.
Ну и аппетит же здесь был у всех! Просто странно, откуда пошли эти байки о пресыщенных, страдающих гастритами и запорами поджарых европейцах? Они с нетерпением наблюдали, как ловко метал на вишневую скатерть неведомые закуски мулат-официант, принюхиваясь и примериваясь, с чего собственно начать? С морских гребешков в пряно-горчичном соусе, щедро оранжированных гарниром из перца и авакадо, с долек папайи, наполненных черной и красной икрой, наподобие ковчегов, вышедших в море под зелеными парусами какой-то местной гофрированной зелени или с молочного “сумбо”, представленного кегельным шаром сбитого овечьего сыра, запеченного с миндалем и оливками.
Ванда уже настолько почернела, что могла позволить себе платье с открытой спиной, минимальный ярко-изумрудный шелковый лиф которого поддерживала на шее узенькая тесемка, а шелестящая “мексиканская” юбка с необъятным расклешенным подолом, живописно выглядела в танце. Черненое “туземное” серебро в ушах и на запястьях, волосы, схваченные на темени зеленым шифоном - она чувствовала себя великолепно.
Ванда танцевала с журналистом что-то жгуче-темпераментное, бразильское - с перехватами, вращениями, игрой бедер и плеч, когда краем глаза подметила новую пару, подошедшую к их столику. Дама заняла предложенное ей место, а мужчина остался стоять, уставившись на зашедшуюся в танце Ванду. Каков же был восторг Ванды, когда она узнала в наблюдателе Вольфа Шерера, взирающего на нее с жадным восхищением. Да, он сразу узнал ее, а она, если честно, с трудом - таким постаревшим и вылинявшим показался Ванде ее бывший кумир. А его жена! Если бы тогда, брошенная Ванда знала, к какой каракатице умчался ее возлюбленный, она страдала бы меньше, торжествуя победу. Конечно же не любовь, а семейные обязательства, выманили из ее объятий пылкого Шерера.. А потом он и сам, пригласив мадам Динстлер на танго, шептал ей в щеку, как скучал и тосковал, переживая разлуку и как надеялся на продолжение связи. Ну уж нет! Дудки - нужен он ей теперь… А все-таки приятно! Это заигрывающая любезность со знаменитым Готлом, эта растерянность нежданного сюрприза, скрывающая запоздалые сожаления. “Есть-таки на этом свете справедливость” - торжествовала она, небрежно махнув на прощание бывшему поклоннику из поджидавшего чету Динстлеров у отеля наемного лимузина.
…”Есть-таки справедливость на этом свете! Благодарю тебя, святой Флориан”, - перекрестилась Ванда, обнаружив на палубе расположившегося в шезлонге под зонтиком Готла. Он тоже оделся в белое и держа наготове алое махровое полотенце, глядел, как выкарабкивается из детского бассейна-лягушатника карапуз, опоясанный надувным резиновым кругом. Кристиану исполнилось пять. Это был смышленый и чрезвычайно подвижный мальчик, задира и командир, неизменно выходящий победителем из любых потасовок со сверстниками и даже более старшими по возрасту. Кристиан уже освоил маленький двухколесный велосипед, прекрасно плавал в садовом бассейне и выпросил у отца целую игрушечную палубу с колоколом и штурвалом, установленную на газоне возле садового бассейна. Там, с компасом на груди и в бескозырке он часто “рулил”, отдавая команды грозным звонким голосом. О, если бы Корнелия видела! Вдавленный подбородок, припухший нос, глубоко посаженные глаза - это был ее Ехи, только совсем, совсем другой…
Когда родился яйцеголовый мальчик, Готтлиб облегченно вздохнул: пронесло, искушение ему не грозит. Ванда прижала к груди орущего, сучащего красными ножками младенца:
- Готл, не трогай его, умоляю! Оставь его мне… - она плакала, глотая бегущие ручьем слезы, и муж обнял, прижал их обеих.
- Никогда, никогда больше я не трону нашего ребенка.
И не обманул. Странно: его не удерживали ни обещания, ни опыт, ни размышления - ему просто не хотелось ничего менять. Ему вовсе не хотелось ничего менять в этом лице, уничтожить и переделать которое он мечтал с детства. Какая, собственно, разница? Такой или другой - его ребенок, человек, личность! А нос? - ну и пусть его, этот нос. Не в нем, выходит, счастье.
Сейчас, наблюдая, как брызгается и визжит в бассейне его мальчик, Динстлер не без гордости подмечал, что дети постарше боятся его и никто не смеет отобрать у Криса игрушку, даже свою собственную, приглянувшуюся задире.
-Мама, мама! - увидел Кристиан подошедшую Ванду, - смотри, как я сейчас поднырну! - Он смахнул повисшую на носу сосульку, оттолкнул с бортика чужого мальчишку и громко сосчитав: раз, два, три! - плюхнулся в воду, окатив все вокруг фонтанами брызг.