Бегущая в зеркалах - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

- Я могу быть свобода? - обратилась она к присутствующим все с тем же шоковым безразличием и, получив утвердительный ответ, покинула помещение.

“Э, да тут, видно, не так все просто. По крайней мере, роковая страсть эту парочку не связывала, - смекнул инспектор Клемон, поставив в блокноте вопросительный знак против имени мадмуазель Грави.

Как же ошибался опытный полицейский! В тот момент, когда Алиса увидела на простыне мертвое лицо своего возлюбленного, приговор, который она готовила своей судьбе, был оглашен. Не столько горе и погибшая любовь, сколь уязвленная гордыня, подсказала ей это решение: она оказалось заурядностью, а следовательно - подлежала уничтожению.

В той или иной степени всякому человеку дано ощущение своей единственности, особых отношений с покровительствующими силами судьбы Богом, Роком, Космосом или чем-то иным, возвышающимся в его сознании над земным бытием. Тайно веря в свое избранничество, он рассчитывает на любовь и поддержку свыше, со стороны того, кто сильнее и мудрее, кто, в конечном счете, отвечает за все, что происходит с ним.

Ощущение высшего покровительства, веры в свою звезду, свое особое счастье сопровождали Алису с рождения. Достаточно было девочке лишь посмотреть в глаза близких или случайных встречных, чтобы уловить то выражение восторга или зависти, которые появляются у людей при соприкосновении с чужим везением. Чувство избранничества наделяло силой волю Алисы, помогая легко преодолевающей препятствия, питало ее милосердие и доброжелательность.

То, что произошло с Филиппом, уничтожило привилегии избранницы судьбы: ею пренебрегли, вычеркнули из списка любимцев. Кто-то, где-то, сатанински смеялся сейчас над ней, доказав, что она - всего лишь заурядность, мразь, ничтожество, числящееся в общем строю и подчиняющаяся тем же законам, что и грязная уличная проститутка.

Ее не только провели, лишив любви, подаренной с такой сказочной щедростью, но и “подставили”, сделав убийцей своего счастья. О этот таинственный телефонный голос “друга”, эти суетливые интонации и ее поспешная, глупая радость! Она сама выдала Филиппа, открыв его убежище и она же, правдивая до дерзости, проницательная, чуткая Алиса, так и не решилась рассказать любимому о звонке, став соучастницей врага. Непоправимость допущенной ошибки, бессилие перед необратимостью случившегося и невозможность мести сводили ее с ума.

Она не умерла на месте от невыносимой боли, как втайне была уверена там, на мостовой, у газетного прилавка, раздавленная грузом чрезмерного, непосильного отчаяния. Она просто окаменела.

Лицо Филиппа показалось Алисе очень маленьким и темным. В синеватой тени глазниц лежали невероятной длинны ресницы, казавшиеся фальшивыми и столь же неуместными, как у оперной Кармен, умирающей в полной красе с ножом в груди. Кровь от ссадины на лбу запеклась, подклеив черный крутой завиток, на горбинке носа белел гордый хрящик, туго обтянутой бескровной кожей. Под левой ключицей чернел загадочный шестигранник, выжженный раскаленным металлом. А губы… Боль в груди Алисы была настолько сильной, что она не смогла ни потерять сознание, ни заплакать.

“Конец, конец, конец!” - Алиса слышала торжественный хохот. - “Вот тебе, гордячка, получай!” Это был не удар, это был плевок в лицо. “Ну что же, значит - решено” - она чуть ли не улыбалась, предвкушая уготованное мщение. Она знала, что никогда не смирится ни с предательством высших сил.

У себя в мансарде, распахнув окно в осеннюю прохладу, приговоренная оглядела Париж радостно и вольно, будто вернувшись из дальнего путешествия. Затем надела любимое белое платье, вытащила из волос шпильки, сняла с шеи крестик и кинула все это, уже ненужное, на стол. Усевшись на подоконник, Алиса с острой прощальной любовью рассматривала знакомую и уже совсем чужую жизнь, ощущая всем телом прикосновение свежего ветерка, смешавшего в беспечно-приятном коктейле запах палой листвы из ближнего сквера, петуньи, задиравшей свои пестрые головы на балконе нижнего этажа, с дымком жареной макрели из чьей-то готовящейся к ужину кухни. Она оглядывала нагромождение черепичных крыш, балкончики, трубы с жестяными флюгерами, окошки, имеющие, как и люди, свои особые лица. пестрые детские штанишки, трепетавшие на веревке… Жадно вслушиваясь в дальний перезвон трамваев, суетливые автомобильные гудки, Алиса смутно думала о том, что никогда уже не случится.

Здесь, внизу, в этом городе, оставалась невостребованной огромная часть ее жизни, причитающаяся по праву вереница лет с вылазками в весенний прозрачный и звонкий лес, с бархатной оперной ложей, сладко пахнущей дорогой пудрой, любовными свиданиями и цветными пеленками, с этими скучными милыми семейными торжествами, толстокожей “антоновкой”, любимыми книгами и недописанными картинами. Жизнь, от которой она отрекалась…

Инвалидка в доме визави, вышедшая на балкон покормить попугайчиков, загляделась на четкий белый силуэт девушки в верхнем окне. Колени, подтянутые к подбородку, обтягивал белый искристый шелк вечернего платья, на ветру трепетали длинные золотые пряди. “Вот, вырядилась, ждет кого-то, наверное того здоровенного малого, что каждый вечер подкатывает к дому на гремучем мотоцикле”, - думала женщина, тяжело опустившись на табурет. Вот оно - счастье. Рядом - рукой достать! Боже, почему только мне, старой больной карге дано понять цену чужого сокровища? Ведь она там у себя, легкая, прелестная в самом начале долгого еще расцвета и не знает, как фантастически богата! И точно - вот умчалась как сумасшедшая, хлопнула рамой, чуть стекла не посыпались. Наверное, кофе у нее сбежал, и теперь она будет дуться весь вечер. Боже! Мне бы хоть день, хоть час такой силы, такой красоты, хоть час на всю мою гадкую, жалкую жизнь…”

Алиса решительно захлопнула окно, проверив шпингалеты, окинула взглядом комнату, выглядевшую настороженно притихшей, заткнула в шкаф халат, смятое полотенце и, вытащив из рисовальной папки чистый хрустнувший от нетерпения лист, написала углем: “Я сама так решила. Поймите и простите. Не печальтесь, мне хорошо, - Алиса”. Не мысль о родных, а стержень уголька, последний раз прикасавшийся к бумаге по воле ее ловких пальцев, рванулся в душу с отчаянным воплем о пощаде, ударил в глаза ливнем слез. Но Алиса задушили жалость. “Я права, я сильная, я все решаю сама,” - твердила она себе, отворачивая до отказа вентили плиты и слыша как с шипением вырывается из конфорок газ.

Уже лежа на диване, она вытряхнула из флакончика на ладонь таблетки снотворного, проглотила и старательно запила водой.

- Это я, Алиса. Я так хочу! - заявила она вслух некому предполагаемому “всевидящему оку”, следящему сейчас за ней, наверное, с досадливым возмущением, своему мнимому “хозяину”, которого удалось-таки переиграть.

Ощутив поступающую ватную слабость, Алиса накрыла ладонями живот. “Прости меня, маленький, незнакомый,” - молила она своего не рожденного ребенка. - Прости, что умираю с тобою вместе. Вместе не страшно.”

Алиса, месяц назад обнаружившая свою беременность, не разу еще не задумывалась серьезно о скрытой в ней новой жизни. И лишь теперь, убивая ее, вдруг ощутила ослепительную вспышку любви, на которые способные редкие матери. Мысль о том, что она ошиблась, что совершила, жестоко обманутая, именно тот шаг, на который ее предательски подтолкнул этот хохочущий теперь, торжествующий Некто, была ошеломляюще-ужасной. Самой ужасной из всего, что могло бы прийти в уже затуманенное, уже неуловимо гаснущее сознание этой девятнадцатилетней женщины. Но, к счастью, она была последней, канув в черное бесконечное небытие…

13 мая 1954 года запомнилось многим жителям улицы Мрло. К дому №;4, завывая и подмигивая красно-синим огнем на крыше, подкатила полиция и “скорая помощ”, а к дому № 5, что как раз напротив, - автобус телевидения и грузовик, из которого двое служащих в ярко оранжевых комбинезонах вынесли под стрекот телекамер огромную тяжелую коробку: вдова-инвалидка Филиса Бурже толь ко что выиграла в телевизионной игре шикарную стиральную машину.

П. ЙОХИМ ГОТТЛИБ

1.

То же весеннее солнце, что заливало теплом парижские улицы, наполняло пьянящим дурманом маленький австрийский городок на границе со Словакией.

Пологие холмы уходили к горизонту, подступая к гряде едва видимых в утреннем тумане Альп. На крутом берегу быстрой речушки, разделявшей городок надвое, возвышалась церковь, увенчанная золотым католическим крестом. Колокольный звон наполнял торжественными звуками улочки, утопающие в сиреневом цвету.

Тринадцатилетний подросток - худой и нескладный - поливал перед домом цветы под внимательным взглядом бабушки. Перетряхивая перины на веранде второго этажа она не упускала из виду своего странноватого внука, и не зря: вот Йохим выпрямился и зеленая лейка повисла в его руке, щедро поливая тупоносые ботинки. Но он и не замечал этого. Тело подалось вперед, выдавая крайнее волнение, восторженные глаза устремились туда, где за пышной изгородью облетающего жасмина скрипнула калитка новых соседей.

Еще осенью дом через дорогу, самый нарядный в их части города, был продан, а потом заселен новыми владельцами. Всю зиму оттуда доносилось дребезжание молотков, колокольное уханье сбрасываемых с грузовика труб; рабочие в карнавально измалеванных робах таскали какие-то чаны, катали гулкие бочки, громко перекликались, используя столь выразительные слова, что детям близлежащих коттеджей строго-настрого запрещалось даже приближаться к стройке. А в марте к дому, уже улыбавшемуся сквозь зеленеющие кусты травяным ковром золотистого свечения, подкатил толстобрюхий трейлер, с крылатыми буквами по серебристому боку “Orants fransservis”, из которого прямо на лужайку были выгружены замечательные вещи, доставленные не иначе как из какого-нибудь фамильного замка. Среди прочего, отливая на солнце металлическим блеском гигантского майского жука, возвышались доспехи очень крупного рыцаря и нежился под ветвями сирени огромный рояль, молочно глянцевой белизны.

А какое-то время спустя, помолодевший дом зажил своей удивительной жизнью: впускал и выпускал из ворот новенькую модель “оппель-капитана”, сиял в сумерках высокими арочными окнами, источающими временами легкий аромат тихой музыки. Мелодии Шопена, смешиваясь с запахом жасмина, бурно вдруг зацветшего, проникали в сад Динстлеров, где в засаде томился Йохим собиратель красоты, карауля чудное видение.

Увидев ее впервые, он застыл, словно громом пораженный, и большая жестяная лейка в его руках, порхавшая только что над цветочным бордюром, замерла, припав к кустику маргариток хоботками тугих искрящихся струек.

От особняка визави решительно двигалась крупная, крепдешиново-букетная женщина, гордо неся голову с крохотной соломенной шляпкой на крутой перманентной волне. За руку она вела девочку лет двенадцати. Подошвы белых туфелек не касались гравия и серебристый обруч послушно раскачивался на сказочно хрупком плече. Свежий зеленоватый воздух с густо-масляным цветением тяжелых веток, с акварельными пятнами живых теней от них на песчаной дорожке, с пьянящим коктейлем запахов весеннего ясного утра, закружил вокруг маленькой фигурки резвым веселым щенком, заиграл с клешоным подолом балетного платья, открывая худенькие, жеребячьей легкости ноги. Стало ясно, что все эти декорации майского утра были подготовлены природой для выхода главной героини, для ее танцующих белых туфелек и мимолетного вопросительного взмаха головы в ту сторону, где с тихим шелестом бежали струйки йохимовской лейки.

Два раза в неделю по утрам девочка с обручем в сопровождении дамы выходила из дома, отправляясь к своей неведомой цели и это были минуты, которые наблюдавший из сада мальчик воспринимал как шараду, как головоломку, заданную к следующему уроку. Что за подсказку давала ему судьба этим явлением, о чем намекала?

Йохима Готтлиба нельзя было назвать обыкновенным ребенком.

Уже в то время, когда сквозь общепринятую личину младенческой умилительности начала пробиваться спрятанная в ней бабочка личности, окружающие смутно почувствовали - с мальчиком что-то не ладится, что-то не так.

Собственно, окружение маленького Йохима-Готтлиба состояло из няни-подростка, взятой на время из соседней деревни, бабушки - молодой, ладной и скорой и деда, ни интересом к земным заботам, ни любовью к младенцам не отличавшегося.

Его мать, Луиза, забеременела почти девчонкой от солдатика-немца, проводя рождественскую неделю у тетки в Линце. До конца жизни она, как ни старалась, не могла вспомнить имя своего тогдашнего случайного любовника, оказавшегося первым, как и стакан шнапса, опрокинутый ею в колкий растрепанный стог под хохот веселой компании. Вспоминался лишь резко вдавленный назад подбородок, светлые близорукие глаза и большие руки с масластыми худыми пальцами, заправлявшими за оттопыренные уши пружинистые дужки круглых совиных очков. Где этот мальчик, сгинул ли на воинских дорогах или, превратившись в краснолицого дебелого отца семейства, распахивает по весенней погожести свой кусок черноземного Фатерланда? Кто он, откуда и зачем вошел в ее судьбу в канун нового 1942 года? Неужели для того лишь, чтобы обрюхатить единственную дочку австрийского священника, вот уже тридцать пять лет наставлявшего свою паству в духе католического благочестия?

После душераздирающей сцены признания с пощечиной и обмороком со стороны матери и театрально-выразительным проклятием, последовавшим от отца, Луиза была отправлена к тетке, а через год в доме Динстлеров появился младенец, якобы осиротевший племянник, а на деле - кровный внук, действительно, правда, осиротевший: Луиза уехала в поисках счастья на Американский континент, решив начать все заново. И орущий яйцеголовый мальчонка и родительский дом в тихом городке возле автро-словацкой границы остались где-то в другой жизни.

Новый член семьи Динстлеров, названный Готтлибом-Йохимом нежданно стал смыслом жизни своей чуть было не свихнувшейся от горя с утратой дочки, бабушки. Крепкой шестнадцатилетней девицей из Словацкой деревеньки, она была выдана замуж за вдовца священника, имевшего приход в австрийском городке. Большая разница в возрасте и тайный благоговейный страх перед саном мужа, помешали Корнелии, как мечталось, нарожать кучу малюток. Теперь она, заполучив колыбельку, бдела над мальчиком денно и нощно, не ведая, по простоте душевной, что ее заботам поручено нечто большее, чем хрупкое тельце ребенка.

И все же, помимо состояния желудка и горла ее внука, эту простую женщину тревожило нечто иное, чему она не могла бы дать определения, какая-то смутная тревога, от которой хотелось поскорее избавиться.

Лишь много лет спустя одинокая старуха, бодрствующая в душном полумраке забитой старым хламом комнаты, с остротой запоздалого прозрения вновь и вновь будет смаковать необычность, которую так рано обнаружил ее мальчик и которая теперь многое объясняла.

Его детские фотографии, ломкие и слегка выцветшие, ничего льстящего тщеславию бабушки не предъявляли. Шестилетний “моряк”, стоящий у игрушечного штурвала в павильоне местного фотографа, выглядел до обиды заурядно. Разве что слишком хмуро, не по детски смотрели исподлобья его птичьи, близко поставленные глаза, выдавая неприятие наивной мистификации взрослых - ни новая матроска с золотящимися пуговками, будто взятая напрокат, ни роль мальчугана-забияки, явно не подходили Йохиму. Беспомощную кривоватость ног, торчащих из-под коротких штанишек не могли скрыть ни белые гольфы с нарядными помпонами, ни усилия фотографа, собственноручно развернувшего ботиночки клиента, привычно расположившиеся носками вовнутрь в более приличествующий ситуации ракурс. Оттопыренные уши подпирали большую бескозырку с блестящей надписью “Победитель морей”, а по лицу, лишенному всякого детского обаяния, свойственного даже некрасивости, можно было сразу определить, что ребенок плакал, что набухший нос был раздраженно высморкан бабушкиным надушенным платком, высморкан больно и неловко, а улыбка, чересчур натужная, являлась результатом приказа.

Он не был уродлив, этот ощетинившийся малыш, он был именно таков, чтобы не замечать его присутствия в гостиной, а после вручения подарка и оглаживающего касания затылка -“Ну,

а теперь ступай к себе, голубчик” - не узнать при следующем

визите. И все же, и все же…

Вот он, совсем еще кроха, не агукает, не сучит ножками, не колотит погремушкой, раззевая в улыбке беззубый рот, а смирнехонько лежит, упершись взглядом в противоположную стену, где не замечаемое вот уже двумя поколениями висит нечто потемневшее и малопривлекательное - то ли оригинал, то ли масляная копия какого-то неведомого шедевра: у придорожного камня склонилась окутанная воздушным покрывалом женщина, очевидно Мария Магдалина, а сверху по каменистой тропинке, подняв правую руку в благословении, надземной походкой спускается к скорбящей мужчина. Иконописный лик, одеяние путника и светящийся ореол над темными кудрями позволяли опознать Всевышнего. Не вызывало сомнения, что младенец не просто созерцал, а вдумчиво рассматривал этот явно недоступный его пониманию живописный сюжет.

А став чуть постарше, лежа с очередной ангиной или жаром, как смиренно проглатывал Йохим горькую микстуру, предательски подмешанную к малиновому варенью, и как цепко ухватывали его почти прозрачные пальчики вознаграждение - пасхальное яйцо мандаринового стекла, ограненное десятками лучащихся многоугольников. Любимая игрушка тут же помещалась между глазом и миром, становясь мостиком, по которому детская душа устремлялась в неведомый, томящий ее поиск.

Дарителей всевозможных лошадок, сабель, заводных машинок и солдатиков неспроста удивляло отсутствие радостного блеска в глазах ребенка - все эти атрибуты мальчишеских игр его нисколько не интересовали. Любящая бабушка с тоской понимала, что мальчик, несмотря на все ее усилия придать здоровую полноценность его сиротскому детству - отпаивание козьим молоком, катание на санках, приглашение ватаги сверстников для совместных игр, заметно отставал в развитии. Шумная ребяческая возня его пугала и любой ребенок, значительно меньшего возраста, мог беспрепятственно завладеть под носом рассеянного владельца его мячом или даже трехколесным велосипедом.

Урожденной крестьянке, унаследовавшей открытую эмоциональность и крепкую людей физического труда, было невдомек, что под внешней блеклостью и вялостью Йохима пульсирует как муравейник под слоем палой листвы, мощная, своеобразная энергия.

В нем рано проявилась мечтательность, верней, умение переселяться в другую реальностью, которую он для себя начал выдумывать с тех пор, как только ощутил себя элементом бытия и тут же почувствовал его, этого данного в ощущениях мира, недостаточность.

Очевидно, жажда гармонии и совершенства была заложена в душе Йохима изначально, по закону кармической вендетты, дойдя неоплаченным счетом от какого-то былого воплощения. Чем провинился перед Гармонией тот, канувший в Лету неведомый штрафник, как глумился и истреблял красоту? Может это он в пылу горячей схватки саданул тяжелой секирой по каррарскому мрамору, предоставив возможность грядущим эстетам любоваться искалеченной богиней любви или буйствовал в застенках инквизиции, похрустывая испанским сапогом на голени черноглазой ведьмы? А может, хохотнув с матерком, рванул динамит под знаменитым российским Храмом? Неведомо.

Ясно только, что чувство личной ответственности за всякое нарушение гармонии томило Йохима-Готтлиба предопределяло преувеличенное представление Йохима о собственной физической некрасивости. Ребенок, еще не способный осознать, что почерк судьбы неизменен, пытался сгладить интуитивно ощущаемое несоответствие между худосочной тщедушностью своего тела и цветением летнего сада. Он украшал себя лентами от конфетных коробок, перьями и блестками, не помышляя даже, как предполагала бабушка, изображать индейца. Он просто хотел быть на равных со всем ошеломляюще совершенным порождением летней земли - от размашистых бойких кустов бузины, светящихся алыми гроздьями, до кружевных листьев петрушки, затейливо вырезанных чьими-то крошечными неземными ножницами. Цветы он не рвал, а если находил сломанные и увядающие, то торжественно захоранивал под кустами шиповника, позаботясь о надгробии из придорожного гравия. Странное занятие для мальчика.

Правда, он любил рисовать, но тоже как-то странно. Кипы листов, целые альбомы представляли собой черновики. В центре каждого, практически чистого листа была запечатлена попытка нарисовать лицо, чем-то, по мнению автора, неудавшаяся. Как правило, дело не шло далее носа, именно он давался очень трудно, реже доходило до плавной линии овала, завершающего построение. Но и овалы были брошены, жирно исчерканные нервной, торопливой рукой. Крошечный, величиной с десяти шиллинговую монету, карандашный вензелек, загубленный недовольством рисовальщика и - новый лист, новая попытка. Он напряженно водил карандашом, стараясь не упустить момент победы - мгновенного ощущения той самой, единственно прекрасной драгоценности - дивного лица, должного воссиять в самом центре девственно-белого пространства. Йохим охотился за тем, что было почти не возможно уловить, запечатлеть и тем более - пометить ярлыком. Он выслеживал Красоту.

Как только мальчик научился читать, а произошло это довольно поздно годам к семи, зато быстро, без долгого штудирования азбуки, он, минуя начальный детский интерес к простейшим байкам и стишкам о зверюшках, сразу пристрастился к волшебным сказкам. Притихнув под оранжевой лампой, он бесконечно перечитывал одни и те же истории мудрых сказочников - братьев Гримм, Гауфа, Андерсена, ожидал, что в словах откроется нечто новое, недосказанное раньше. Но самое главное, нужное ему, так и не прояснялось. Редко кто из сказочников удосуживался объяснить, что такое “невиданная красота”, “прекрасная, как ясный день”, отговариваясь общими определениями “такой и во всем свете не сыщешь” или “так хороша, что молва о ней разносилась по всему королевству”. Более чем противостояние Добра и Зла, Йохима волновало соперничество Совершенства и Уродства, завершавшееся попранием последнего. Во всяком случае, именно сказки были для него единственным доказательством всесилия Красоты, ее царственного могущества.