Летние каникулы 1956 года друзья провели в разлуке: Дани отправился с матерью к бабушке, имеющей небольшую усадьбу и собственное дело в курортном местечке французской Ривьеры. Оставшись один, Йохим вначале утратил всякий интерес к окружающему, а потом придумав себе дело. Во-первых, он начал вести дневник, в котором копил для друга свои наблюдения и размышления, в основном окрашенные разочарованием и тоской. Во-вторых, серьезно занялся французским, намереваясь потрясти Дани свободным потоком его родной речи. Дома с родителями Дани говорил по-французски, увлекая звучанием языка Йохима. Теперь, уже не уроки гимназической программы, а французский, как язык свободного общения, стоял на повестке дня немецкоязычного австрийца. Правда, Йохим знал звучание и даже мог произнести несколько фраз на словацком - с детства у него сидела в голове короткая молитва, нашептываемая над его кроваткой Корнелией: “Свята Марья, матка Божия, про за нас грешних…” слышал мальчик сквозь горячечную дрему, ощущая на лбу желанную прохладу бабушкиной ладони.
Занятия языком шли не слишком успешно, зато в августе дневник Йохима растолстел за один день почти вдвое - это было описание вечернего Чуда на берегу, казалось пробивавшегося даже сквозь листы бумаги золотистым сиянием заходящего солнца. Совершенство явилось ему с нитью алого шиповника на замусоленной нити! А значит… значит - Бог есть и имя ему Красота! С ощущением припасенного сюрприза Йохим поджидал друга. Как только он увидел Дани, выскочившего из большого таксомотора, забитого багажом, то сразу понял жалкую тщетность своих усилий. Легко и просто, совсем не задаваясь этой целью Даниил переплюнул друга: он покинул город четырнадцатилетним прелестным, но достаточно инфантильным симпатягой-сорванцом, а вернулся возмужавшим юношей, исполненным особого, взрослого шарма. В июне Дани исполнилось пятнадцать, он вытянулся, сильно загорел, коротко остриг романтические кудри и накачал бицепсы, заметно игравшие под тонким трикотажем тенниски. Можно было сразу догадаться также, что этим летом он получил свой первый мужской опыт, расширил сферу спортивных достижений (освоил, как и намеревался, лаут-теннис и серфинг), а так же постиг азы светского общения (при встрече с Корнелией, Дюваль поцеловал ей руку и почтительно склонил голову).
Впрочем, друг оставался по-прежнему милым, внимательным, чутким и даже с интересом выслушал прозвучавший сумбурно рассказ стушевавшегося Йохима: в присутствии Дани с его новым авантюрным багажом впечатлений, вся эта возня с красотами девичьей головки и раздумьями о законах мироздания показалась ему сентиментальным подростковым бредом.
А в сентябре в гимназии было объявлено, что телестудия Линца ищет учеников старших классов для ведения новой юношеской программы. Будет проведен серьезный конкурс, в результате которого комиссия отберет достойных.
Все сразу поняли, что командирован на конкурс будет Дани. Йохим же не сомневался, что его друг победит.
- Они сразу сказали, что мои пробы прошли! Что меня “любит камера”! доложил, вернувшись героем, сияющий Дани. - Теперь, Ехи, у меня пойдет совсем другая жизнь. Нагрузка жуткая - репетиции, съемки, эфир…
Он даже весьма натурально вздохнул, искоса поглядывая на себя в зеркало. Йохим встретился глазами с отражением синеглазого любимца камеры и еще сильнее ссутулился, ощущая свое уродство.
В феврале Йохиму исполнилось пятнадцать. Он был не по возрасту высок, вернее - непомерно длинен и переживал это обстоятельство, не ведая, что немного опередил время, возглавив генерацию акселератов, которой предстояло в ближайшие годы значительно обогнать его жалкие 185 см. Пока же он был самым высоким в гимназии, всегда возвышаясь над другими, в то время как хотелось совсем обратного - свернуться, спрятаться, убрать с глаз долой эту вислоносую, ушастую голову.
Бледное, нетронутое загаром тело, извлеченное из спасительной кожуры одежд, выглядело нелепо и жалко. Плечи не так чтобы узкие, но опущенные вперед, выставляли напоказ круглую спину с оттопыренными лопатками. Руки с красноватыми крупными маслами на локтях и запястьях болтались чуть ли не до колен, а бедренные кости, хотя и анатомически обезжиренные, казались все же слишком громоздкими.
Все это тело, будто состряпанное бестолковым поденщиком впопыхах из отходов от работы более вдумчивых мастеров, вызывало ощущение, блеклости, вынуждающие посторонний взгляд поспешно убегать к более достойны объектам. Этот фанат физического совершенства был не просто некрасив - он изображал уродство и делал это талантливо. Ссутуленная спина являлась печальным знаком капитуляции, крупная голова, втянута в плечи так, что взгляд, всегда направленный исподлобья, казался тяжелым, а на лоб постоянно падали пряди тонких, абсолютно прямых темных волос, не поддающихся никакому парикмахерскому воздействию. Чтобы ни делали эти руки и ноги, особенно в присутствии посторонних, они казались какими-то болезненно вывихнутыми, непослушными, так что приходилось опасаться за любую бьющуюся вещь, находящуюся поблизости.
Много позже Йохим узнает, что можно “сыграть” красоту так же, как можно изобразить достоинство, величие, власть, то есть можно заставить окружающих поверить в фикцию, блеф. Но тогда он не мог предположить, что никого не отвращает своим внешним видом, а сам великолепный Дани находит своего друга весьма симпатичным и даже любуется его ловкими длинными пальцами, занятиями лепкой или рисованием, его ироничностью, придающей какой-то блеск изящества его неуклюжести, его свободной фантазией, заманивающей и подчиняющей.
“Йохим - собиратель красоты” - так прозвал Дани Йохима, пометив этим определением некий образ сказочного ученого, доброго андерсеновского чудака, не ведающего о своем могуществе.
Дани уехал в Линц - к занятиям в драматической школе и телевизионным успехам. Йохим осиротел. Он особенно остро почувствовал свою ненужность, потерянность и к выбору профессии не проявлял никакого интереса. Выпускные экзамены и планы на дальнейшее обучение, выстроенные для него стариками, он воспринял совершенно спокойно, так, будто наблюдал за всем со стороны. Ему было ничуть не стыдно, когда на экзамене по математике он перепутал какие-то простые и очевидные вещи и совсем не интересно выслушивать Корнелию, расписывающую ему преимущество профессии, заполучить которую он должен был стараться в течении ближайших шести-семи лет. Даже думать об этом было скучно и противно, ибо протекающая помимо Йохима-Готтлиба жизнь готовила ему явно неподходящее, как с чужого плеча поприще: все шло к тому, что “Йохим - собиратель красоты” должен стать врачом.
6
Ощущение того, что магистральная линия его судьбы затерялась в тумане и ему предстоит блуждать обходными тропками в темноте, без особой надежды выйти на главный, единственно верный путь, принесло Йохиму даже некоторое облечение. С него свалилась ответственность, окрылявшая, но и тяготившая душу, та навязанная идея реализации призвания, которая требует полной отдачи всех сил, максимальной собранности и постоянного контроля на собственное соответствие идеалу.
Само собой сложилось так, что в спектакле своей жизни он стал второстепенным лицом, предоставив сцену другим персонажам. Они думали за него, принимали решения, действовали, двигая кое-как вяло текущий сюжет. Корнелия отправила внука в Грац к сестре Полине, где юноша должен был оплатить свой гражданский долг на поприще ziwiel dienst - гражданской службы (ГС), заменяющей воинскую повинность.
Дочь Полины двадцативосьмилетняя Иза состояла в церковной общине “сестер Марии”, опекающих дом престарелых. Окончив специальные курсы сиделок Иза проводила дни и ночи в курируемом приюте св. Прасковеи, где преисполненная смирения и терпимости выхаживала беспомощных инвалидов, облегчая физические страдания немощных и покинутых, и подготавливая их души к переходу в иной мир.
В крохотном городке, состоящем из двух корпусов, проживало около сотни стариков различного возраста и степени износа. Часть наиболее дееспособных бодрячков организовывала различные клубы и кружки, занимавшиеся рукоделием, огородными работами, хоровыми спевками. Здесь даже случались короткие романы, ограниченные не мгновенностью чувств, а наступлением жизненного финала. Дом св.Прасковеи был тем местом, где понятие “любовь до гроба” имело свое прямое значение, хотя и не превышало зачастую сроки мимолетного гимназического флирта.
Большая же часть обитателей Дома пребывала в затянувшейся усилиями святых сестер переходной стадии, так называемом местными циниками “полуупаковочном состоянии”, занеся одну ногу в приделы иного, таинственного бытия.
Опекуном девяносто трехлетнего г-на Майера, находившегося уже несколько месяцев на границе жизни и смерти, оказался восемнадцатилетний длинновязый юноша Йохим Динстлер. Его можно было видеть возящим своего в кресле-каталке по аллеям парка в те дни, когда на дворе пригревало солнышко и голова г-на Майера “возвращалась на место”. Но это бывало редко. Чаще всего, голова этого почтенного старца, занимавшего отдельный бокс с балконом где-то путешествовала, что врачи называли прогрессирующим склерозом с рецидивирующей амнизией.
Тогда Йохиму, облаченному в светло-салатовый халат с макаронообразными завязками на спине и резиновый фартук приходилось менять под стариком замаранную клеенку, обмывать мыльной губкой тщедушный, покрытый серой с морщенной кожей задик, тонкие, по-детски невесомые ноги с узлами синих, вздувшихся вен. Брезгливый от природы юноша очень страдал поначалу, содрогаясь от подступающей рвоты и упрекая себя за неумение абстрагироваться от происходящего, переключаясь, как советовали более опытные “на автомат”. Потому он научился перебивать тягостные ощущения другими, еще более мучительными эмоциями, вызывая в памяти те минуты, которые заставляли его содрагаться от злости и отвращения к себе. Эпизоды неудавшегося актерства и особенно, декламаторские старания перед комиссией действовали на Йохима подобно нашатырному спирту.
Но и удручающие воспоминания и эмоции, вызываемые тошнотворными запахами рвоты и человеческих испражнений, подчинялись то му же закону, что и самые чудесные драгоценные впечатления - они выветривались, бледнели от прикосновения времени.
Когда голова г-на Майера “возвращалась на место”, он вел себя вполне разумно в отношениях гигиены, приема пищи и на протяжении длительных бесед, которыми становился просто одержим после долгих странствий в подсознании. Его единственный постоянный собеседник, одновременно исполнявший роли исповедника и судьи высшей научной квалификации, должен был помочь г-ну Майеру перейти в мир иной с облегченной совеостью и в ладу с самим собой. Восемнадцатилетнему Йохиму предоставлялась редкая возможность решить сложнейшую философскую проблему ответственности ученого перед человечеством и цивилизацией, определить допустимые соотношения нравственных норм и пределов научного познания на материале конкретного, предложенного его внимаю случая - случая “эффекта М”, открытого молодым Майером более полувека назад.
Однако он ею не воспользовался, отложив для себя решение этих проблем на полтора десятилетия. Нынешний же санитар-служащий ГС не имел ни малейшей предрасположенности к подобным дискуссиям, приобретающим зачастую характер абсолютно маразматических мемуаров. Несмотря на минимальный интерес к откровениям доктора Майера, в воображении Йохима засели образы Бонни и Клайда - щенков добермана, превращенных молодым ученым в ходе удачного эксперимента в неких обезьяноподобных монстров, которых ему удалось выдать за детенышей вымершего вида человекообразных обезьян Эти уродки были очень привязаны к хозяину и временами разделяли с ним застолье, сидя на высоких детских стульчиках.
Впрочем, фантазии впадающего в безумие фанатика-биофизика вряд ли стоило принимать всерьез, как и его покаянные загадочные полупризнания о преступном сотрудничестве с нацистами, имевшими, якобы, самые серьезные исторические последствия.
Майер умер ранней весной, проведя в обществе Йохима последние восемь месяцев своей долгой, запутанной жизни. Он уходил в беспамятство, усмиренный сильнодействующим уколом, изредка всхлипывая в трубочку кислородного питания.
Комнату мягко освещал ночник, дежуривший на стуле у изголовья старца юноша дремал, утопив в колени “Духовные чте
ния”. Земной срок Майера истекал в декорациях спокойного, почти домашнего уюта. В застывшей тишине, казалось слышался шелест песка в часах его жизни, тонкой струйкой убегавшего в вечность. С каждым коротким вздохом высохшего тела, последние песчинки покидали опустевший сосуд и вот уже последняя, на мгновение задержалась в тонком перешейке, сожалея о чем-то недосказанном.
В эту же секунду, будто кем-то окликнутый, встрепенулся Йохим и остолбенел: с потемневшего лица умирающего на него смотрели умные, насмешливые, молодые глаза. Озарение внезапной догадки полыхнуло в сознании Йохима с безошибочностью ясновидения он ощутил, что между ними и покидающим мир старцем существует связь, более таинственная, могущественная и важная, чем это можно понять или объяснить кому-либо…
Через минуту в палате суетились врачи, зафиксировавшие смерть, а Йохим глотал микстуру с острым запахом ментола и валерьянки, слыша как позвякивают его зубы о край стакана - это была первая смерть, невидимкой прошедшая рядом.
7
Еще три долгих светлых месяца отслужил Динстлер в доме св. Прасковеи, мучительно ощущал контраст между пробуждающейся природой и человеческим умиранием.
Сестра Иза упорно снабжала кузена духовной литературой, тайно ожидая проявлений его духовного преображения, но поводов для радости ее угрюмый подопечный не давал. Книги с назидательными историями из жизни великомучеников он толком и не читал, пробегая поверхностным взглядом: душу его они не трогали, а мысли блуждали далеко в стороне.
И все же этому странному существованию служащего ГС Динстлера пришел конец, пришел именно в тот момент, когда он с удивлением стал замечать, что привыкает и не томится больше запахами больничной кухни и немощных тел, не отводит глаза при виде ужасающего разрушения, производимого в человеке старостью, не содрогается от жестокого фарса праздничных торжеств, устраиваемых для обитателей Дома, с их прическами, нарядами, песнями. А эти улыбки 80-летних кокеток - тронутые помадой губы, старательно подвитые седенькие кудельки над просвечивающейся розовостью черепа… Эти глаза, еще живые, еще помнящие жизнь, еще так ее жаждущие, с постоянным поединком детского неведения, стремящегося позабыть об издевке разложения и всезнающей, все понимающей, но не готовой смириться мудрости… Эти смеющиеся лица людей, постоянно ожидающих финального звонка - Йохим никогда не сможет избавиться от них, хотя и постарается запрятать в самый отдаленный чулан памяти…
В июне 1960 года Йохим предстал перед теткой, имея удостоверение о завершении гражданской службы, деревянный ящик, набитый полуистлевшими бумагами почившего Майера, завещавшего юноше свое научное наследие, а так же повзрослевшую душу, заполненную ценным опытом. Именно благодаря этому опыту смирения и самоотречения он наше в себе силы начать с сентября процесс обучения на медицинском отделении университета.
Перспектива семилетнего проживания в доме тети под духовной опекой сестры Изы казалась Йохиму не более привлекательной, чем тюремное заключение. Поэтому он вздохнул с огромным облечением, когда после первого семестра получил предложение одного из соучеников поселиться у них в доме. Дело в том, что Алекс Гинзбург, являвшийся единственным наследником преуспевающего предпринимателя-обувщика, владевшего фабрикой в Граце и несколькими филиалами в Европе, имел не больше склонности к медицине, чем сам Йохим, но абсолютно не обладал его умением создавать видимость достаточного прилежания. После сложнейшего зачета по гистологии, который Йохиму удалось сдать и за себя и за подставившего его добродушного олуха, случайно оказавшегося с ним за одним столом, Алекс произвел простейшие расчеты. Полагаясь на первое впечатление, он решил, что замкнутый молчаливый провинциал, наверняка, потенциальный отличник, намеревающийся сделать врачебную карьеру, станет неплохой страховкой в предстоящем обучении. Йохим перебрался в большой дом Гинзбургов, где студентам был отведен целый этаж - с двумя спальнями, комнатой для отдыха с тренажером музыкальным центром, телевизором и специально подобранной библиотекой. Он знал, что расплачиваться за этот комфорт ему придется вдвойне - во-первых, постоянным присутствием не слишком симпатичного ему Алекса и, во-вторых, образовательными усилиями, достаточно напряженными. В отличие от своего недалекого сотоварища, он просчитался: общество Алекса, активно проводящего время в стороне от учебных залов, его не переутомляло, а вместо тягостного опекунства Йохиму предстояло в совершенстве овладеть притягательным искусством вранья.
Зато Алекс почти угадал. Йохиму не оставалось ничего другого, как погрузиться в занятия, не по склонности, а инерцией непротивления к обязательству выдерживать имидж старательного студента перед семейством Алекса.
Ощущение того, что он проживает как бы в черновике, изобилующем ошибками и неточностями, какую-то чужую, малоинтересную и малообязывающую его к усилиям жизнь стало стилем существования Йохима: все кое-как, вяленько, без вдохновения и энтузиазма. “Где же ты, настоящее дело? тосковал Йохим. - Зачем я здесь? Кто я и зачем я вообще?” От Дани, поступившего в школу актерского мастерства
театра радио и телевидения в Париже, приходили огромные восторженные письма. Йохим поначалу попробовал излить душу в пространном послании к другу, изнемогая от жалости к самому себе и своей серой унылой жизни. Однако душераздирающие, натуралистические подробности быта приюта престарелых,посещений больниц и анатомички не произвели на Даниила должного впечатления. Чего, собственно, ожидал Йохим? Что друг примчится к нему на выручку, оставив все или заставит его бросить медицину, вытащит его сильными руками в свой чудесный мир? Втайне, боясь самому себе признаться в этом, Йохим ждал именного этого чуда. Но Дани исписывал листы, пространно объясняя другу, как благородное избранное им поприще, как прекрасно ощущать на себе белый халат врача - спасителя и защитника, как много еще ему сулит будущее и т.д. и т.п. Йохим замкнулся, свернув переписку к формальным коротким весточкам.
Он жил, работал, сдавал экзамены, писал курсовые работы с оттенком мазохистского удовлетворения. Прикладывая гигантские усилия к преодолению отвращения к медицине, Йохим и не подозревал, что какие-то вещи в этой области ему даются на удивление легко.
8
На четвертом году обучения группе студентов, наблюдавших за работой хирурга в больном стеклянном колпаке специально оборудованной операционной, полагалось принять участие в последующем обсуждении операции.
Часы уже сделали три полных круга и студенты, изрядно соскучившиеся на своем наблюдательному посту, успели обменяться впечатлениями по поводу главной задачи и стратегии ее осуществления оперирующим хирургом.
В тот день у стола стоял ассистент профессора Вернера, уже имевший хорошую репутацию. Сам же профессор, пробывший в операционной не более 30 минут, должен был провести учебный разбор.
Йохим с трудом переносивший подготовительные этапы трепанации черепа со специфическим скрипом и хрустом дрелей и пилочек, вскрывающих кость, уже научился воспринимать подготовленное операционное поле в раме стерильного полотна как некую абстрактную игровую площадку, диктующую свои условия и правила их выполнения.
Огромная, постоянно увеличивающаяся гематома, возникшая у 55-летнего больного в результате черепно-мозговой травмы, угрожала важнейшим жизненным центрам мозга, что могло означать только одно - неизбежную смерть пострадавшего не приходя в сознание. Задача хирурга состояла в том, чтобы оценив динамику процесса, ликвидировать кровяной сгусток, давящий на ткани и перекрыть поврежденные сосуды, не лишив мозг нормального кровоснабжения. Многое здесь зависело от состояния сосудов, места и степени их повреждения, а также наличия и прогноза побочных явлений, невыявленных в ходе предварительного обследования. У каждого опытного хирурга имеется множество примет, зачастую на интуитивном уровне, помогающих мгновенно оценивать ситуацию, корректируя свои действия по ходу работы. Как охотник-таежник, ловящий в лесу тысячи ему одному понятных знаков, он движется по следу в верном направлении, заранее рассчитав место и время схватки со своей жертвой.
Профессор Вернер не отличался особой дотошностью в опросе студентов, было заметно, что преподавательская миссия его не слишком увлекает, уступая место более серьезным профессиональным заботам в успешно руководимой им на протяжении 12 лет собственной клинике.
Лет под пятьдесят, со всеми подобающими возрасту признаками усталости и физического износа, Вернер сразу же производил верное впечатление жесткого, сдержанного человека, приподнятого над окружающими загадочным даром Мастера.
Худое лицо нездорового сероватого колера с зоркими маленькими глазами, отягощенными отечными мешками у нижних век, обратилось к Йохиму: