Часть речи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2
Часть речи
Отцу и матери
24 декабря 1971 года
V. S.
В Рождество все немного волхвы.В продовольственных слякоть и давка.Из-за банки кофейной халвыпроизводит осаду прилавкагрудой свертков навьюченный люд:каждый сам себе царь и верблюд.Сетки, сумки, авоськи, кульки,шапки, галстуки, сбитые набок.Запах водки, хвои и трески,мандаринов, корицы и яблок.Хаос лиц, и не видно тропыв Вифлеем из-за снежной крупы.И разносчики скромных даровв транспорт прыгают, ломятся в двери,исчезают в провалах дворов,даже зная, что пусто в пещере:ни животных, ни яслей, ни Той,над Которою — нимб золотой.Пустота. Но при мысли о нейвидишь вдруг как бы свет ниоткуда.Знал бы Ирод, что чем он сильней,тем верней, неизбежнее чудо.Постоянство такого родства —основной механизм Рождества.То и празднуют нынче везде,что Его приближенье, сдвигаявсе столы. Не потребность в звездепусть еще, но уж воля благаяв человеках видна издали,и костры пастухи разожгли.Валит снег; не дымят, но трубяттрубы кровель. Все лица, как пятна.Ирод пьет. Бабы прячут ребят.Кто грядет — никому непонятно:мы не знаем примет, и сердцамогут вдруг не признать пришлеца.Но, когда на дверном сквознякеиз тумана ночного густоговозникает фигура в платке,и Младенца, и Духа Святогоощущаешь в себе без стыда;смотришь в небо и видишь — звезда.Январь 1972Одному тирану
Он здесь бывал: еще не в галифе —в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.Арестом завсегдатаев кафепокончив позже с мировой культурой,он этим как бы отомстил (не им,но Времени) за бедность, униженья,за скверный кофе, скуку и сраженьяв двадцать одно, проигранные им.И Время проглотило эту месть.Теперь здесь людно, многие смеются,гремят пластинки. Но пред тем, как сестьза столик, как-то тянет оглянуться.Везде пластмасса, никель — все не то;в пирожных привкус бромистого натра.Порой, перед закрытьем, из театраон здесь бывает, но инкогнито.Когда он входит, все они встают.Одни — по службе, прочие — от счастья.Движением ладони от запястьяон возвращает вечеру уют.Он пьет свой кофе — лучший, чем тогда,и ест рогалик, примостившись в кресле,столь вкусный, что и мертвые «о да!»воскликнули бы, если бы воскресли.Январь 1972Похороны Бобо
1
Бобо мертва, но шапки недолой.Чем объяснить, что утешаться нечем.Мы не приколем бабочку иглойАдмиралтейства — только изувечим.Квадраты окон, сколько ни смотрипо сторонам. И в качестве ответана «Что стряслось» пустую изнутриоткрой жестянку: «Видимо, вот это».Бобо мертва. Кончается среда.На улицах, где не найдешь ночлега,белым-бело. Лишь черная воданочной реки не принимает снега.2
Бобо мертва, и в этой строчке грусть.Квадраты окон, арок полукружья.Такой мороз, что коль убьют, то пустьиз огнестрельного оружья.Прощай, Бобо, прекрасная Бобо.Слеза к лицу разрезанному сыру.Нам за тобой последовать слабо,но и стоять на месте не под силу.Твой образ будет, знаю наперед,в жару и при морозе-ломоносене уменьшаться, но наоборотв неповторимой перспективе Росси.3
Бобо мертва. Вот чувство, дележудоступное, но скользкое, как мыло.Сегодня мне приснилось, что лежув своей кровати. Так оно и было.Сорви листок, но дату переправь:нуль открывает перечень утратам.Сны без Бобо напоминают явь,и воздух входит в комнату квадратом.Бобо мертва. И хочется, устаслегка разжав, произнести: «Не надо».Наверно, после смерти — пустота.И вероятнее, и хуже Ада.4
Ты всем была. Но, потому что тытеперь мертва, Бобо моя, ты сталаничем — точнее, сгустком пустоты.Что тоже, как подумаешь, немало.Бобо мертва. На круглые глазавид горизонта действует, как нож, нотебя, Бобо, Кики или Зазаим не заменят. Это невозможно.Идет четверг. Я верю в пустоту.В ней как в Аду, но более херово.И новый Дант склоняется к листуи на пустое место ставит слово.1972Набросок
Холуй трясется. Раб хохочет.Палач свою секиру точит.Тиран кромсает каплуна.Сверкает зимняя луна.Се вид Отчества, гравюра.На лежаке — Солдат и Дура.Старуха чешет мертвый бок.Се вид Отечества, лубок.Собака лает, ветер носит.Борис у Глеба в морду просит.Кружатся пары на балу.В прихожей — куча на полу.Луна сверкает, зренье муча.Под ней, как мозг отдельный, — туча…Пускай Художник, паразит,другой пейзаж изобразит.1972Письма римскому другу
(из Марциала)
Нынче ветрено и волны с перехлестом.Скоро осень, все изменится в округе.Смена красок этих трогательней, Постум,чем наряда перемена у подруги.Дева тешит до известного предела —дальше локтя не пойдешь или колена.Сколь же радостней прекрасное вне тела:ни объятья невозможны, ни измена!___
Посылаю тебе, Постум, эти книги.Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?Все интриги, вероятно, да обжорство.Я сижу в своем саду, горит светильник.Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.Вместо слабых мира этого и сильных —лишь согласное гуденье насекомых.___
Здесь лежит купец из Азии. Толковымбыл купцом он — деловит, но незаметен.Умер быстро — лихорадка. По торговымон делам сюда приплыл, а не за этим.Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.Он в сражениях империю прославил.Сколько раз могли убить! а умер старцем.Даже здесь не существует, Постум, правил.___
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,но с куриными мозгами хватишь горя.Если выпало в Империи родиться,лучше жить в глухой провинции у моря.И от Цезаря далеко, и от вьюги.Лебезить не нужно, трусить, торопиться.Говоришь, что все наместники — ворюги?Но ворюга мне милей, чем кровопийца.___
Этот ливень переждать с тобой, гетера,я согласен, но давай-ка без торговли:брать сестерций с покрывающего тела —все равно что дранку требовать от кровли.Протекаю, говоришь? Но где же лужа?Чтобы лужу оставлял я — не бывало.Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,он и будет протекать на покрывало.___
Вот и прожили мы больше половины.Как сказал мне старый раб перед таверной:«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.Разыщу большой кувшин, воды налью им…Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?Неужели до сих пор еще воюем?___
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?Худощавая, но с полными ногами.Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица.Жрица, Постум, и общается с богами.Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.Или сливами. Расскажешь мне известья.Постелю тебе в саду под чистым небоми скажу, как называются созвездья.___
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,долг свой давний вычитанию заплатит.Забери из-под подушки сбереженья,там немного, но на похороны хватит.Поезжай на вороной своей кобылев дом гетер под городскую нашу стену.Дай им цену, за которую любили,чтоб за ту же и оплакивали цену.___
Зелень лавра, доходящая до дрожи.Дверь распахнутая, пыльное оконце,стул покинутый, оставленное ложе.Ткань, впитавшая полуденное солнце.Понт шумит за черной изгородью пиний.Чье-то судно с ветром борется у мыса.На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.Март 1972Песня невинности, она же — опыта
On a cloud I saw a child,
and he laughing said to me…
W. Blake[1]1
Мы хотим играть на лугу в пятнашки,не ходить в пальто, но в одной рубашке.Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть,мы, готовя уроки, хотим не плакать.Мы учебник прочтем, вопреки заглавью.То, что нам приснится, и станет явью.Мы полюбим всех, и в ответ — они нас.Это самое лучшее: плюс на минус.Мы в супруги возьмем себе дев с глазамидикой лани; а если мы девы сами,то мы юношей стройных возьмем в супруги,и не будем чаять души в друг друге.Потому что у куклы лицо в улыбке,мы, смеясь, свои совершим ошибки.И тогда живущие на покоемудрецы нам скажут, что жизнь такое.2
Наши мысли длинней будут с каждым годом.Мы любую болезнь победим иодом.Наши окна завешены будут тюлем,а не забраны черной решеткой тюрем.Мы с приятной работы вернемся рано.Мы глаза не спустим в кино с экрана.Мы тяжелые брошки приколем к платьям.Если кто без денег, то мы заплатим.Мы построим судно с винтом и паром,целиком из железа и с полным баром.Мы взойдем на борт и получим визу,и увидим Акрополь и Мону Лизу.Потому что число континентов в мирес временами года, числом четыре,перемножив и баки залив горючим,двадцать мест поехать куда получим.3
Соловей будет петь нам в зеленой чаще.Мы не будем думать о смерти чаще,чем ворона в виду огородных пугал.Согрешивши, мы сами и станем в угол.Нашу старость мы встретим в глубоком кресле,в окружении внуков и внучек. Еслиих не будет, дадут посмотреть соседив телевизоре гибель шпионской сети.Как нас учат книги, друзья, эпоха:завтра не может быть также плохо,как вчера, и слово сие писатив tempi следует нам passati.Потому что душа существует в теле,жизнь будет лучше, чем мы хотели.Мы пирог свой зажарим на чистом сале,ибо так вкуснее: нам так сказали.___
Hear the voice of the Bard!
W. Blake[2]1
Мы не пьем вина на краю деревни.Мы не дадим себя в женихи царевне.Мы в густые щи не макаем лапоть.Нам смеяться стыдно и скушно плакать.Мы дугу не гнем пополам с медведем.Мы на сером волке вперед не едем,и ему не встать, уколовшись шприцемили оземь грянувшись, стройным принцем.Зная медные трубы, мы в них не трубим.Мы не любим подобных себе, не любимтех, кто сделан был из другого теста.Нам не нравится время, но чаще — место.Потому что север далек от юга,наши мысли цепляются друг за друга.Когда меркнет солнце, мы свет включаем,завершая вечер грузинским чаем.2
Мы не видим всходов из наших пашен.Нам судья противен, защитник страшен.Нам дороже свайка, чем матч столетья.Дайте нам обед и компот на третье.Нам звезда в глазу, что слеза в подушке.Мы боимся короны во лбу лягушки,бородавок на пальцах и прочей мрази.Подарите нам тюбик хорошей мази.Нам приятней глупость, чем хитрость лисья.Мы не знаем, зачем на деревьях листья.И, когда их срывает Борей до срока,ничего не чувствуем, кроме шока.Потому что тепло переходит в холод,наш пиджак зашит, а тулуп проколот.Не рассудок наш, а глаза ослабли,чтоб искать отличье орла от цапли.3
Мы боимся смерти, посмертной казни.Нам знаком при жизни предмет боязни:пустота вероятней и хуже ада.Мы не знаем, кому нам сказать «не надо».Наши жизни, как строчки, достигли точки.В изголовьи дочки в ночной сорочкеили сына в майке не встать нам снами.Наша тень длиннее, чем ночь пред нами.То не колокол бьет над угрюмым вечем!Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.Мы спускаем флаги и жжем бумаги.Дайте нам припасть напоследок к фляге.Почему все так вышло? И будет ложьюна характер свалить или Волю Божью.Разве должно было быть иначе?Мы платили за всех, и не нужно сдачи.1972Сретенье
Анне Ахматовой
Когда она в церковь впервые внесладитя, находились внутри из числалюдей, находившихся там постоянно,Святой Симеон и пророчица Анна.И старец воспринял младенца из рукМарии; и три человека вокругмладенца стояли, как зыбкая рама,в то утро, затеряны в сумраке храма.Тот храм обступал их, как замерший лес.От взглядов людей и от взоров небесвершины скрывали, сумев распластаться,в то утро Марию, пророчицу, старца.И только на темя случайным лучомсвет падал младенцу; но он ни о чемне ведал еще и посапывал сонно,покоясь на крепких руках Симеона.А было поведано старцу сему,о том, что увидит он смертную тьмуне прежде, чем сына увидит Господня.Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,реченное некогда слово храня,Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,затем что глаза мои видели этодитя: он — Твое продолженье и светаисточник для идолов чтящих племен,и слава Израиля в нем.» — Симеонумолкнул. Их всех тишина обступила.Лишь эхо тех слов, задевая стропила,кружилось какое-то время спустянад их головами, слегка шелестяпод сводами храма, как некая птица,что в силах взлететь, но не в силах спуститься.И странно им было. Была тишинане менее странной, чем речь. Смущена,Мария молчала. «Слова-то какие…»И старец сказал, повернувшись к Марии:«В лежащем сейчас на раменах твоихпаденье одних, возвышенье других,предмет пререканий и повод к раздорам.И тем же оружьем, Мария, которымтерзаема плоть его будет, твоядуша будет ранена. Рана сиядаст видеть тебе, что сокрыто глубоков сердцах человеков, как некое око».Он кончил и двинулся к выходу. ВследМария, сутулясь, и тяжестью летсогбенная Анна безмолвно глядели.Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теледля двух этих женщин под сенью колонн.Почти подгоняем их взглядами, оншел молча по этому храму пустомук белевшему смутно дверному проему.И поступь была стариковски тверда.Лишь голос пророчицы сзади когдараздался, он шаг придержал свой немного:но там не его окликали, а Богапророчица славить уже начала.И дверь приближалась. Одежд и челауж ветер коснулся, и в уши упрямоврывался шум жизни за стенами храма.Он шел умирать. И не в уличный гулон, дверь отворивши руками, шагнул,но в глухонемые владения смерти.Он шел по пространству, лишенному тверди,он слышал, что время утратило звук.И образ Младенца с сияньем вокругпушистого темени смертной тропоюдуша Симеона несла пред собоюкак некий светильник, в ту черную тьму,в которой дотоле еще никомудорогу себе озарять не случалось.Светильник светил, и тропа расширялась.Февраль 1972Одиссей Телемаку
Мой Телемак,Троянская войнаокончена. Кто победил — не помню.Должно быть, греки: столько мертвецоввне дома бросить могут только греки…И все-таки ведущая домойдорога оказалась слишком длинной,как будто Посейдон, пока мы тамтеряли время, растянул пространство.Мне неизвестно, где я нахожусь,что предо мной. Какой-то грязный остров,кусты, постройки, хрюканье свиней,заросший сад, какая-то царица,трава да камни… Милый Телемак,все острова похожи друг на друга,когда так долго странствуешь, и мозгуже сбивается, считая волны,глаз, засоренный горизонтом, плачет,и водяное мясо застит слух.Не помню я, чем кончилась война,и сколько лет тебе сейчас, не помню.Расти большой, мой Телемак, расти.Лишь боги знают, свидимся ли снова.Ты и сейчас уже не тот младенец,перед которым я сдержал быков.Когда б не Паламед, мы жили вместе.Но может быть и прав он: без меняты от страстей Эдиповых избавлен,и сны твои, мой Телемак, безгрешны.19721972 год
Виктору Голышеву
Птица уже не влетает в форточку.Девица, как зверь, защищает кофточку.Подскользнувшись о вишневую косточку,я не падаю: сила трениявозрастает с паденьем скорости.Сердце скачет, как белка, в хворостеребер. И горло поет о возрасте.Это — уже старение.Старение! Здравствуй, мое старение!Крови медленное струение.Некогда стройное ног строениемучает зрение. Я заранееобласть своих ощущений пятую,обувь скидая, спасаю ватою.Всякий, кто мимо идет с лопатою,ныне объект внимания.Правильно! Тело в страстях раскаялось.Зря оно пело, рыдало, скалилось.В полости рта не уступит кариесГреции древней, по меньшей мере.Смрадно дыша и треща суставами,пачкаю зеркало. Речь о саванееще не идет. Но уже те самые,кто тебя вынесет, входят в двери.Здравствуй, младое и незнакомоеплемя! Жужжащее, как насекомое,время нашло, наконец, искомоелакомство в твердом моем затылке.В мыслях разброд и разгром на темени.Точно царица — Ивана в тереме,чую дыхание смертной теменифибрами всеми и жмусь к подстилке.Боязно! То-то и есть, что боязно.Даже когда все колеса поездапрокатятся с грохотом ниже пояса,не замирает полет фантазии.Точно рассеянный взор отличника,не отличая очки от лифчика,боль близорука, и смерть расплывчата,как очертанья Азии.Все, что и мог потерять, утраченоначисто. Но и достиг я начерновсе, чего было достичь назначено.Даже кукушки в ночи звучаниетрогает мало — пусть жизнь оболганаили оправдана им надолго, ностарение есть отрастанье органаслуха, рассчитанного на молчание.Старение! В теле все больше смертного.То есть, не нужного жизни. С медноголба исчезает сияние местногосвета. И черный прожектор в полденьмне заливает глазные впадины.Силы из мышц у меня украдены.Но не ищу себе перекладины:совестно браться за труд Господень.Впрочем, дело, должно быть, в трусости.В страхе. В технической акта трудности.Это — влиянье грядущей трупности:всякий распад начинается с воли,минимум коей — основа статистики.Так я учил, сидя в школьном садике.Ой, отойдите, друзья-касатики!Дайте выйти во чисто поле!Я был как все. То есть жил похожеюжизнью. С цветами входил в прихожую.Пил. Валял дурака под кожею.Брал, что давали. Душа не зариласьна не свое. Обладал опорою,строил рычаг. И пространству впору язвук извлекал, дуя в дудку полую.Что бы такое сказать под занавес?!Слушай, дружина, враги и братие!Все, что творил я, творил не ради яславы в эпоху кино и радио,но ради речи родной, словесности.За каковое реченье-жречество(сказано ж доктору: сам пусть лечится)чаши лишившись в пиру Отечества,нынче стою в незнакомой местности.Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.Полночь швыряет листву и ветви накровлю. Можно сказать уверенно:здесь и скончаю я дни, теряяволосы, зубы, глаголы, суффиксы,черпая кепкой, что шлемом суздальским,из океана волну, чтоб сузился,хрупая рыбу, пускай сырая.Старение! Возраст успеха. Знанияправды. Изнанки ее. Изгнания.Боли. Ни против нее, ни за неея ничего не имею. Коли жпереборщат — возоплю: нелепицасдерживать чувства. Покамест — терпится.Ежели что-то во мне и теплится,это не разум, а кровь всего лишь.Данная песня — не вопль отчаянья.Это — следствие одичания.Это — точней — первый крик молчания,царствие чье представляю суммоюзвуков, исторгнутых прежде мокрою,затвердевшей ныне в мертвуюкак бы натуру, гортанью твердою.Это и к лучшему. Так я думаю.Вот оно — то, о чем я глаголаю:о превращении тела в голуювещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,но в пустоту — чем ее не высветли.Это и к лучшему. Чувство ужасавещи не свойственно. Так что лужицаподле вещи не обнаружится,даже если вещица при смерти.Точно Тезей из пещеры Миноса,выйдя на воздух и шкуру вынеся,не горизонт вижу я — знак минусак прожитой жизни. Острей, чем меч его,лезвие это, и им отрезаналучшая часть. Так вино от трезвогопрочь убирают, и соль — от пресного.Хочется плакать. Но плакать нечего.Бей в барабан о своем довериик ножницам, в коих судьба материискрыта. Только размер потери иделает смертного равным Богу.(Это суждение стоит галочкидаже в виду обнаженной парочки.)Бей в барабан, пока держишь палочки,с тенью своей маршируя в ногу!18 декабря 1972В озерном краю
В те времена в стране зубных врачей,чьи дочери выписывают вещииз Лондона, чьи стиснутые клещивздымают вверх на знамени ничейЗуб Мудрости, я, прячущий во ртуразвалины почище Парфенона,шпион, лазутчик, пятая колоннагнилой провинции — в бытупрофессор красноречия — я жилв колледже возле Главного из ПресныхОзер, куда из недорослей местныхбыл призван для вытягиванья жил.Все то, что я писал в те времена,сводилось неизбежно к многоточью.Я падал, не расстегиваясь, напостель свою. И ежели я ночьюотыскивал звезду на потолке,она, согласно правилам сгоранья,сбегала на подушку по щекебыстрей, чем я загадывал желанье.1972, Анн Арбор, Мичиган«Осенний вечер в скромном городке…»
Осенний вечер в скромном городке,гордящимся присутствием на карте(топограф был, наверное, в азартеиль с дочкою судьи накоротке).Уставшее от собственных причудПространство как бы скидывает бремявеличья, ограничиваясь тутчертами Главной улицы; а Времявзирает с неким холодком в костина циферблат колониальной лавки,в чьих недрах все, что смог произвестинаш мир: от телескопа до булавки.Здесь есть кино, салуны, за угломодно кафе с опущенною шторой,кирпичный банк с распластанным орломи церковь, о наличии которойи ею расставляемых сетей,когда б не рядом с почтой, позабыли.И если б здесь не делали детей,то пастор бы крестил автомобили.Здесь буйствуют кузнечики в тиши.В шесть вечера, как вследствие атомнойвойны, уже не встретишь ни души.Луна вплывает, вписываясь в темныйквадрат окна, что твой Экклезиаст.Лишь изредка несущийся куда-тошикарный «бьюик» фарами обдастфигуру Неизвестного Солдата.Здесь снится вам не женщина в трико,а собственный ваш адрес на конверте.Здесь утром, видя скисшим молоко,молочник узнает о вашей смерти.Здесь можно жить, забыв про календарь,глотать свой бром, не выходить наружу,и в зеркало глядеться, как фонарьглядится в высыхающую лужу.1972На смерть друга
Имяреку, тебе, — потому что не станет за трудиз-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —на эзоповой фене в отечестве белых головок,где наощупь и слух наколол ты свои полюсав мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши отто ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,похитителю книг, сочинителю лучшей из одна паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,чьи застежки одни и спасали тебя от распада.Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.Посылаю тебе безымянный прощальный поклонс берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.1973Бабочка
I
Сказать, что ты мертва?Но ты жила лишь сутки.Как много грусти в шуткеТворца! едвамогу произнести«жила» — единство датырожденья и когда тыв моей горстирассыпалась, менясмущает вычестьодно из двух количествв пределах дня.II
Затем, что дни для нас —ничто. Всего лишьничто. Их не приколешь,и пищей глазне сделаешь: онина фоне белом,не обладая теломнезримы. Дни,они как ты; верней,что может веситьуменьшенный раз в десятьодин из дней?III
Сказать, что вовсе неттебя? Но что жев руке моей так схожес тобой? и цвет —не плод небытия.По чьей подсказкеи так кладутся краски?Навряд ли я,бормочущий комокслов, чуждых цвету,вообразить бы этупалитру смог.IV
На крылышках твоихзрачки, ресницы —красавицы ли, птицы —обрывки чьих,скажи мне, это лиц,портрет летучий?Каких, скажи, твой случайчастиц, крупицявляет натюрморт:вещей, плодов ли?и даже рыбной ловлитрофей простерт.V
Возможно, ты — пейзаж,и, взявши лупу,я обнаружу группунимф, пляску, пляж.Светло ли там, как днем?иль там уныло,как ночью? и светилокакое в немвзошло на небосклон?чьи в нем фигуры?Скажи, с какой натурыбыл сделан он?VI
Я думаю, что ты —и то, и это:звезды, лица, предметав тебе черты.Кто был тот ювелир,что бровь не хмуря,нанес в миниатюрена них тот мир,что сводит нас с ума,берет нас в клещи,где ты, как мысль о вещи,мы — вещь сама?VII
Скажи, зачем узортакой был дадентебе всего лишь на деньв краю озер,чья амальгама впрокхранит пространство?А ты — лишает шансастоль краткий срокпопасть в сачок,затрепетать в ладони,в момент погонипленить зрачок.VIII
Ты не ответишь мнене по причинезастенчивости и несо зла, и незатем, что ты мертва.Жива, мертва ли —но каждой Божьей тварикак знак родствадарован голос дляобщенья, пенья:продления мгновенья,минуты, дня.IX
А ты — ты лишенасего залога.Но, рассуждая строго,так лучше: накой ляд быть у небесв долгу, в реестре.Не сокрушайся ж, еслитвой век, твой весдостойны немоты:звук — тоже бремя.Бесплотнее, чем время,беззвучней ты.X
Не ощущая, недожив до страха,ты вьешься легче праханад клумбой, внепохожих на тюрьмус ее удушьемминувшего с грядущим,и потому,когда летишь на луг,желая корму,преобретает формусам воздух вдруг.XI
Так делает перо,скользя по гладирасчерченной тетради,не зная просудьбу своей строки,где мудрость, ересьсмешались, но доверясьтолчкам руки,в чьих пальцах бьется речьвполне немая,не пыль с цветка снимая,но тяжесть с плеч.XII
Такая красотаи срок столь краткий,соединясь, догадкойкривят уста:не высказать ясней,что в самом делемир создан был без цели,а если с ней,то цель — не мы.Друг-энтомолог,для света нет иголоки нет для тьмы.XIII
Сказать тебе «Прощай»,как форме суток?Есть люди, чей рассудокстрижет лишайзабвенья; но взгляни:тому виноюлишь то, что за спиноюу них не днис постелью на двоих,не сны дремучи,не прошлое — но тучисестер твоих!XIV
Ты лучше, чем Ничто.Верней: ты ближеи зримее. Внутри жена все стоты родственна ему.В твоем полетеоно достигло плоти;и потомуты в сутолке дневнойдостойна взглядакак легкая преградамеж ним и мной.1972Торс
Если вдруг забредаешь в каменную траву,выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,иль замечаешь фавна, предавшегося вознес нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,можешь выпустить посох из натруженных рук:ты в Империи, друг.Воздух, пламень, вода, фавны, наяды, львы,взятые из природы или из головы, —все, что придумал Бог и продолжать усталмозг, превращено в камень или металл.Это — конец вещей, это — в конце путизеркало, чтоб войти.Встань в свободную нишу и, закатив глаза,смотри, как проходят века, исчезая зауглом, и как в паху прорастает мохи на плечи ложится пыль — этот загар эпох.Кто-то отколет руку, и голова с плечаскатится вниз, стуча.И останется торс, безымянная сумма мышц.Через тысячу лет живущая в нише мышь сломаным когтем, не одолев гранит,выйдя однажды вечером, пискнув, просеменитчерез дорогу, чтоб не прийти в норув полночь. Ни поутру.1972Лагуна
I
Три старухи с вязаньем в глубоких креслахтолкуют в холле о муках крестных;пансион «Аккадемиа» вместе совсей Вселенной плывет к Рождеству под рокоттелевизора; сунув гроссбух под локоть,клерк поворачивает колесо.II
И восходит в свой номер на борт по трапупостоялец, несущий в кармане граппу,совершенный никто, человек в плаще,потерявший память, отчизну, сына;по горбу его плачет в лесах осина,если кто-то плачет о нем вообще.III
Венецийских церквей, как сервизов чайных,слышен звон в коробке из-под случайныхжизней. Бронзовый осьминоглюстры в трельяже, заросшем ряской,лижет набрякший слезами, лаской,грязными снами сырой станок.IV
Адриатика ночью восточным ветромканал наполняет, как ванну, с верхом,лодки качает, как люльки; фиш,а не вол в изголовьи встает ночами,и звезда морская в окне лучамиштору шевелит, покуда спишь.V
Так и будем жить, заливая мертвойводой стеклянной графина мокрыйпламень граппы, кромсая леща, а нептицу-гуся, чтобы нас насытилпредок хордовый Твой, Спаситель,зимней ночью в сырой стране.VI
Рождество без снега, шаров и ели,у моря, стесненного картой в теле;створку моллюска пустив ко дну,пряча лицо, но спиной пленяя,Время выходит из волн, меняястрелку на башне — ее одну.VII
Тонущий город, где твердый разумвнезапно становится мокрым глазом,где сфинксов северных южный брат,знающий грамоте лев крылатый,книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,в плеске зеркал захлебнуться рад.VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.Звук отрицает себя, слова ислух; а также державу ту,где руки тянутся хвойным лесомперед мелким, но хищным бесоми слюну леденит во рту.IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,правую лапу, согнувши в локте;жест получим, похожий намолот в серпе, — и, как чорт Солохе,храбро покажем его эпохе,принявшей образ дурного сна.X
Тело в плаще обживает сферы,где у Софии, Надежды, Верыи Любви нет грядущего, но всегдаесть настоящее, сколь бы горекне был вкус поцелуев эбре и гоек,и города, где стопа следаXI
не оставляет — как челн на гладиводной, любое пространство сзади,взятое в цифрах, сводя к нулю —не оставляет следов глубокихна площадях, как «прощай» широких,в улицах узких, как звук «люблю».XII
Шпили, колонны, резьба, лепнинаарок, мостов и дворцов; взгляни на —верх: увидишь улыбку львана охваченной ветров, как платьем, башне,несокрушимой, как злак вне пашни,с поясом времени вместо рва.XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятымлицом, сравнимым во тьме со снятымс безымянного пальца кольцом, грызяноготь, смотрит, объят покоем,в то «никуда», задержаться в коеммысли можно, зрачку — нельзя.XIV
Там, за нигде, за его пределом— черным, бесцветным, возможно, белым —есть какая-то вещь, предмет.Может быть, тело. В эпоху треньяскорость света есть скорость зренья;даже тогда, когда света нет.1973На смерть Жукова
Вижу колонны замерших звуков,гроб на лафете, лошади круп.Ветер сюда не доносит мне звуковрусских военных плачущих труб.Вижу в регалиях убранный труп:в смерть уезжает пламенный Жуков.Воин, пред коим многие палистены, хоть меч был вражьих тупей,блеском маневра о Ганнибаленапоминавший средь волжских степей.Кончивший дни свои глухо в опале,как Велизарий или Помпей.Сколько он пролил крови солдатскойв землю чужую! Что ж, горевал?Вспомнил ли их, умирающий в штатскойбелой кровати? Полный провал.Что он ответит, встретившись в адскойобласти с ними? «Я воевал».К правому делу Жуков десницыбольше уже не приложит в бою.Спи! У истории русской страницыхватит для тех, кто в пехотном строюсмело входили в чужие столицы,но возвращались в страхе в свою.Маршал! поглотит алчная Летаэти слова и твои прахоря.Все же, прими их — жалкая лептародину спасшему, вслух говоря.Бей, барабан, и, военная флейта,громко свисти на манер снегиря.1974Темза в Челси
I
Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,замирает на банке соды в стекле аптеки.Ветер находит преграду во всех вещах:в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;неколесный транспорт ползет по Темзе,как по серой дороге, извивающейся без нужды.Томас Мор взирает на правый берег с тем жевожделением, что прежде, и напрягает мозг.Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мостпринца Альберта; и, говоря по чести,это лучший способ покинуть Челси.II
Бесконечная улица, делая резкий крюк,выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,и деревья стоят, словно в очереди за мелкойосетриной волн; это все, на чтоТемза способна по части рыбы.Местный дождь затмевает трубу Агриппы.Человек, способный взглянуть на столет вперед, узреет побуревший портик,который вывеска «бар» не портит,вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,автобус у галереи Тэйт.III
Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жестьдля него не преграда, ни кепка или корона.Лишь у тех, кто зонты производит, естьв этом климате шансы захвата трона.Серым днем, когда вашей спины настичьдаже тень не в силах и на исходе деньги,в городе, где, как ни темней кирпич,молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,можно, глядя в газету, столкнуться состатьей о прохожем, попавшим под колесо;и только найдя абзац о том, как скорбит родня,с облегченьем подумать: это не про меня.IV
Эти слова мне диктовала нелюбовь и не Муза, но потерявший скоростьзвука пытливый, бесцветный голос;я отвечал, лежа лицом к стене.«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква «г» в «ого».«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —«Реки и улицы — длинные вещи жизни».«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.Я катался на санках, меня продуло».«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».V
Воздух живет той жизнью, которой нам не даноуразуметь — живет своей голубою,ветреной жизнью, начинаясь над головоюи нигде не кончаясь. Взглянув в окно,видишь шпили и трубы, кровлю, ее свинец;это — начало большого сырого мира,где мостовая, которая нас вскормила,собой представляет его конецпреждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.Больше не во что верить, опричь того, чтопокуда есть правый берег у Темзы, естьлевый берег у Темзы. Это — благая весть.VI
Город Лондон прекрасен, в нем всюду идут часы.Сердце может только отстать от Большого Бена.Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,и буксиры в Челси дерут басы.Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширьон раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.И когда в нем спишь, номера телефонов прежнейи бегущей жизни, слившись, дают цифирьастрономической масти. И палец, вращая дискзимней луны, обретает бесцветный писк«занято»; и этот звук во многораз неизбежней, чем голос Бога.1974ДВАДЦАТЬ СОНЕТОВ К МАРИИ СТЮАРТ
I
Мари, шотландцы все-таки скоты.В каком колене клетчатого кланапредвиделось, что двинешься с экранаи оживишь, как статуя, сады?И Люксембургский, в частности? Сюдызабрел я как-то после ресторанавзглянуть глазами старого баранана новые ворота и пруды.Где встретил Вас. И в силу этой встречи,и так как «все былое ожилов отжившем сердце», в старое жерловложив заряд классической картечи,я трачу, что осталось в русской речина Ваш анфас и матовые плечи.II
В конце большой войны не на живот,когда что было, жарили без сала,Мари, я видел мальчиком, как СараЛеандр шла топ-топ на эшафот.Меч палача, как ты бы не сказала,приравнивает к полу небосвод(см. светило, вставшее из вод).Мы вышли все на свет из кинозала,но нечто нас в час сумерек зоветназад, в «Спартак», в чьей плюшевой утробеприятнее, чем вечером в Европе.Там снимки звезд, там главная — брюнет,там две картины, очередь на обе.И лишнего билета нет.III
Земной свой путь пройдя до середины,я, заявившись в Люксембургский сад,смотрю на затвердевшие сединымыслителей, письменников; и взад —вперед гуляют дамы, господины,жандарм синеет в зелени, усат,фонтан мурлычит, дети голосят,и обратиться не к кому с «иди на».И ты, Мари, не покладая рук,стоишь в гирлянде каменных подруг —французских королев во время оно —безмолвно, с воробьем на голове.Сад выглядит, как помесь Пантеонасо знаменитой «Завтрак на траве».IV
Красавица, которую я позжелюбил сильней, чем Босуэла — ты,с тобой имела общие черты(шепчу автоматически «о, Боже»,их вспоминая) внешние. Мы тожесчастливой не составили четы.Она ушла куда-то в макинтоше.Во избежанье роковой черты,я пересек другую — горизонта,чье лезвие, Мари, острей ножа.Над этой вещью голову держа,не кислорода ради, но азота,бурлящего в раздувшемся зобу,гортань… того… благодарит судьбу.V
Число твоих любовников, Мари,превысило собою цифру три,четыре, десять, двадцать, двадцать пять.Нет для короны большего урона,чем с кем-нибудь случайно переспать.(Вот почему обречена корона;республика же может устоять,как некая античная колонна).И с этой точки зренья ни на пядьне сдвинете шотландского барона.Твоим шотландцам было не понять,чем койка отличается от трона.В своем столетьи белая ворона,для современников была ты блядь.VI
Я вас любил. Любовь еще (возможно,что просто боль) сверлит мои мозги,Все разлетелось к черту, на куски.Я застрелиться пробовал, но сложнос оружием. И далее, виски:в который вдарить? Портила не дрожь, нозадумчивость. Черт! все не по-людски!Я Вас любил так сильно, безнадежно,как дай Вам бог другими — но не даст!Он, будучи на многое горазд,не сотворит — по Пармениду — дваждысей жар в груди, ширококостный хруст,чтоб пломбы в пасти плавились от жаждыкоснуться — «бюст» зачеркиваю — уст!VII
Париж не изменился. Плас де Вожпо-прежнему, скажу тебе, квадратна.Река не потекла еще обратно.Бульвар Распай по-прежнему пригож.Из нового — концерты за бесплатнои башня, чтоб почувствовать — ты вошь.Есть многие, с кем свидеться приятно,но первым прокричавши «как живешь?»В Париже, ночью, в ресторане… Шикподобной фразы — праздник носоглотки.И входит айне кляйне нахт мужик,внося мордоворот в косоворотке.Кафе. Бульвар. Подруга на плече.Луна, что твой генсек в параличе.VIII
На склоне лет, в стране за океаном(открытой, как я думаю, при Вас),деля помятый свой иконостасмеж печкой и продавленным диваном,я думаю, сведи удача нас,понадобились вряд ли бы слова нам:ты просто бы звала меня Иваном,и я бы отвечал тебе «Alas».Шотландия нам стлала бы матрас.Я б гордым показал тебя славянам.В порт Глазго, караван за караваном,пошли бы лапти, пряники, атлас.Мы встретили бы вместе смертный час.Топор бы оказался деревянным.IX
Равнина. Трубы. Входят двое. Лязгсражения. «Ты кто такой?» — «А сам ты?»«Я кто такой?» — «Да, ты». — «Мы протестанты».«А мы — католики». — «Ах, вот как!» Хряск!Потом везде валяются останки.Шум нескончаемых вороньих дрязг.Потом — зима, узорчатые санки,примерка шали: «Где это — Дамаск?»«Там, где самец-павлин прекрасней самки».«Но даже там он не проходит в дамки»(за шашками — передохнув от ласк).Ночь в небольшом по-голливудски замке.Опять равнина. Полночь. Входят двое.И все сливается в их волчьем вое.X
Осенний вечер. Якобы с Каменой.Увы, не поднимающей чела.Не в первый раз. В такие вечеравсе в радость, даже хор краснознаменный.Сегодня, превращаясь во вчера,себя не утруждает переменойпера, бумаги, жижицы пельменной,изделия хромого бочараиз Гамбурга. К подержанным вещам,имеющим царапины и пятна,у времени чуть больше, вероятно,доверия, чем к свежим овощам.Смерть, скрипнув дверью, станет на паркетев посадском, молью траченом жакете.XI
Лязг ножниц, ощущение озноба.Рок, жадный до каракуля с овцы,что брачные, что царские венцыснимает с нас. И головы особо.Прощай, юнцы, их гордые отцы,разводы, клятвы верности до гроба.Мозг чувствует, как башня небоскреба,в которой не общаются жильцы.Так пьянствуют в Сиаме близнецы,где пьет один, забуревают — оба.Никто не прокричал тебе «Атас!»И ты не знала «я одна, а вас…»,глуша латынью потолок и Бога,увы, Мари, как выговорить «много».XII
Что делает Историю? — Тела.Искусство? — Обезглавленное тело.Взять Шиллера: Истории влетелоот Шиллера. Мари, ты не ждала,что немец, закусивши удила,поднимет старое, по сути, дело:ему-то вообще какое дело,кому дала ты или не дала?Но, может, как любая немчура,наш Фридрих сам страшился топора.А во-вторых, скажу тебе, на светеничем (вообрази это), опричьИскусства, твои стати не постичь.Историю отдай Елизавете.XIII
Баран трясет кудряшками (они же— руно), вдыхая запахи травы.Вокруг Гленкорны, Дугласы и иже.В тот день их речи были таковы:«Ей отрубили голову. Увы».«Представьте, как рассердятся в Париже».«Французы? Из-за чьей-то головы?Вот если бы ей тяпнули пониже…»«Так не мужик ведь. Вышла в неглиже».«Ну, это, как хотите, не основа…»«Бесстыдство! Как просвечивала жэ!»«Что ж, платья, может, не было иного».«Да, русским лучше; взять хоть Иванова:звучит как баба в каждом падеже».XIV
Любовь сильней разлуки, но разлукадлинней любви. Чем статнее гранит,тем явственней отсутствие ланити прочего. Плюс запаха и звука.Пусть ног тебе не вскидывать в зенит:на то и камень (это ли не мука?),но то, что страсть, как Шива шестирука,бессильна — юбку, он не извинит.Не от того, что столько утекловоды и крови (если б голубая!),но от тоски расстегиваться врозьвоздвиг бы я не камень, но стекло,Мари, как воплощение гудбаяи взгляда, проникающего сквозь.XV
Не то тебя, скажу тебе, сгубило,Мари, что женихи твои в боюподнять не звали плотников стропила;не «ты» и «вы», смешавшиеся в «ю»;не чьи-то симпатичные чернила;не то, что — за печатями семью —Елизавета Англию любиласильней, чем ты Шотландию свою(замечу в скобках, так оно и было);не песня та, что пела соловьюиспанскому ты в камере уныло.Они тебе заделали свиньюза то, чему не видели концав те времена: за красоту лица.XVI
Тьма скрадывает, сказано, углы.Квадрат, возможно, делается шаром,и, на ночь глядя залитым пожаром,багровый лес незримому курлыбеззвучно внемлет порами коры;лай сеттера, встревоженного шалымсухим листом, возносится к стожарам,смотрящим на озимые бугры.Немногое, чем блазнилась слеза,сумело уцелеть от переходав сень перегноя. Вечному перуиз всех вещей, бросавшихся в глаза,осталось следовать за временами года,петь на голос «Унылую Пору».XVII
То, что исторгло изумленный крикиз аглицкого рта, что к матусклоняет падкий на помадумой собственный, что отвернуть на мигФилиппа от портрета ликзаставило и снарядить Армаду,то было — не могу тирадузакончить — в общем, твой парик,упавший с головы упавшей(дурная бесконечность), он,твой суть единственный поклон,пускай не вызвал рукопашноймеж зрителей, но был таков,что поднял на ноги врагов.XVIII
Для рта, проговорившего «прощай»тебе, а не кому-нибудь, не все лиодно, какое хлебово без солиразжевывать впоследствии. Ты, чай,привычная к не-доремифасоли.А если что не так — не осерчай:язык, что крыса, копошится в соре,выискивает что-то невзначай.Прости меня, прелестный истукан.Да, у разлуки все-таки не дурагуба (хоть часто кажется — дыра):меж нами — вечность, также — океан.Причем, буквально. Русская цензура.Могли бы обойтись без топора.XIX
Мари, теперь в Шотландии есть шерсть(все выглядит как новое из чистки).Жизнь бег свой останавливает в шесть,на солнечном не сказываясь диске.В озерах — и по-прежнему им нестьчисла — явились монстры (василиски).И скоро будет собственная нефть,шотландская, в бутылках из-под виски.Шотландия, как видишь, обошлась.И Англия, мне думается, тоже.И ты в саду французском непохожана ту, с ума сводившую вчерась.И дамы есть, чтоб предпочесть тебе их,но непохожие на вас обеих.XX
Пером простым — неправда, что мятежным!я пел про встречу в некоем садус той, кто меня в сорок восьмом годус экрана обучала чувствам нежным.Предоставляю вашему суду:a) был ли он учеником прилежным,b) новую для русского среду,c) слабость к окончаниям падежным.В Непале есть столица Катманду.Случайное, являясь неизбежным,приносит пользу всякому труду.Ведя ту жизнь, которую веду,я благодарен бывшим белоснежнымлистам бумаги, свернутым в дуду.1974МЕКСИКАНСКИЙ ДИВЕРТИСМЕНТ
Октавио Пасу
Гуернавака
В саду, где М., французский протеже,имел красавицу густой индейской крови,сидит певец, прибывший издаля.Сад густ, как тесно набранное «Ж».Летает дрозд, как сросшиеся брови.Вечерний воздух звонче хрусталя.Хрусталь, заметим походя, разбит.М. был здесь императором три года.Он ввел хрусталь, шампанское, балы.Такие вещи скрашивают быт.Затем республиканская пехотаМ. расстреляла. Грустное курлыдоносится из плотной синевы.Селяне околачивают груши.Три белых утки плавают в пруду.Слух различает в ропоте листвыжаргон, которым пользуются души,общаясь в переполненном Аду.___
Отбросим пальмы. Выделив платан,представим М., когда перо отбросив,он скидывает шелковый шлафроки думает, что делает братан(и тоже император) Франц-Иосиф,насвистывая с грустью «Мой сурок».«С приветом к вам из Мексики. Женасошла с ума в Париже. За стеноюдворца стрельба, пылают петухи.Столица, милый брат, окруженаповстанцами. И мой сурок со мною.И гочкис популярнее сохи.И то сказать, третичный известнякизвестен как отчаянная почва.Плюс экваториальная жара.Здесь пуля есть естественный сквозняк.Так чувствуют и легкие, и почка.Потею, и слезает кожура.Опричь того, мне хочется домой.Скучаю по отеческим трущобам.Пошлите альманахов и поэм.Меня убьют здесь, видимо. И мойсурок со мною, стало быть. Еще ваммоя мулатка кланяется. М».___
Конец июля прячется в дожди,как собеседник в собственные мысли.Что, впрочем, вас не трогает в стране,где меньше впереди, чем позади.Бренчит гитара. Улицы раскисли.Прохожий тонет в желтой пелене.Включая пруд, все сильно заросло.Кишат ужи и ящерицы. В кронахклубятся птицы с яйцами и без.Что губит все династии — числонаследников при недостатке в тронах.И наступают выборы и лес.М. не узнал бы местности. Из нишисчезли бюсты, портики пожухли,стена осела деснами в овраг.Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь.Сады и парки переходят в джунгли.И с губ срывается невольно: рак.19751867
В ночном саду под гроздью зреющего мангоМаксимильян танцует то, что станет танго.Тень воз — вращается подобьем бумеранга,температура, как под мышкой, тридцать шесть.Мелькает белая жилетная подкладка.Мулатка тает от любви, как шоколадка,в мужском объятии посапывая сладко.Где надо — гладко, где надо — шерсть.В ночной тиши под сенью девственного лесаХуарец, действуя как двигатель прогресса,забывшим начисто, как выглядят два песо,пеонам новые винтовки выдает.Затворы клацают; в расчерченной на клеткиХуарец ведомости делает отметки.И попугай весьма тропической расцветкисидит на ветке и так поет:Презренье к ближнему у нюхающих розыпускай не лучше, но честней гражданской позы.И то, и это порождает кровь и слезы.Тем паче в тропиках у нас, где смерть, увы,распространяется, как мухами — зараза,иль как в кафе удачно брошенная фраза,и где у черепа в кустах всегда три глаза,и в каждом — пышный пучок травы.1975Мерида
Коричневый город. Веерпальмы и черепицастарых построек.С кафе начиная, вечервходит в него. Садитсяза пустующий столик.В позлащенном лучамиультрамарине небаколокол, точнокто-то бренчит ключами:звук, исполненный негидля бездомного. Точказагорается рядомс колокольней собора.Видимо, Веспер.Проводив его взглядом,полным пусть не укора,но сомнения, вечердопивает свой кофе,красящий его скулы.Платит за этучашку. Шляпу на бровинадвинув, встает со стула,складывает газетуи выходит. Пустаяулица провожаетдлинную в чернойпаре фигуру. Стаятеней его окружает.Под навесом — никчемныйсброд: дурные манеры,пятна, драные петли.Он бросает устало:«Господа офицеры.Выступайте немедля.Время настало.А теперь — врассыпную.Вы, полковник, что значитэтот луковый запах?»Он отвязывает воронуюлошадь. И скачетдальше на запад.1975В отеле «Континенталь»
Победа Мондриана. За стеклом —пир кубатуры. Воздух или выпитпод девяносто градусов углом,иль щедро залит в параллелепипед.В проем оконный вписано, бедрокрасавицы — последнее оружье:раскрыв халат, напоминает пропускай не круг, хотя бы полукружье,но сектор циферблата.Говорянасчет ацтеков, слава краснокожимза честность вычесть из календарядни месяца, в которые «не можем»в платоновой пещере, где на братаприходится кусок пиэрквадрата.1975Мексиканский романсеро
Кактус, пальма, агава.Солнце встает с Востока,улыбаясь лукаво,а приглядись — жестоко.Испепеленные скалы,почва в мертвой коросте.Череп в его оскале!И в лучах его — кости!С голой шеей, уродлив,на телеграфном насестестервятник — как иероглифпадали в буром текстеавтострады. Направопойдешь — там стоит агава.Она же — налево. Прямо —груда ржавого хлама.___
Вечерний Мехико-Сити.Лень и слепая силав нем смешаны, как в сосуде.И жизнь течет, как текила.Улицы, лица, фары.Каждый второй — усатый.На Авениде Реформы —масса бронзовых статуй.Подле каждой, на кромкетротуара, с рукоюпротянутой — по мексиканкес грудным младенцем. Такоюфигурой — присохшим плачем —и увенчать бы на делепамятник Мексике. Впрочем,и под ним бы сидели.___
Сад громоздит листву ине выдает нас зною.(Я не знал, что существую,пока ты была со мною.)Площадь. Фонтан с рябоюнимфою. Скаты кровель.(Покуда я был с тобою,я видел все вещи в профиль.)Райские кущи с адомголосов за спиною.(Кто был все время рядом,пока ты была со мною?)Ночь с багровой луною,как сургуч на конверте.(Пока ты была со мною,я не боялся смерти.)___
Вечерний Мехико-Сити.Большая любовь к вокалу.Бродячий оркестр в беседкегорланит «Гвадалахару».Веселый Мехико-Сити.Точно картина в раме,но неизвестной кисти,он окружен горами.Вечерний Мехико-Сити.Пляска веселых литеркока-колы. В зенитереет ангел-хранитель.Здесь это связано с рискомбыть подстреленным сходу,сделаться обелискоми представлять Свободу.___
Что-то внутри, похоже,сорвалось и раскололось.Произнося «О, Боже»,слышу собственный голос.Так страницу мараешьради мелкого чуда.Так при этом взираешьна себя ниоткуда.Это, Отче, издержкижанра (правильней — жара).Сдача медная с решкибезвозмездного дара.Как несхоже с мольбою!Так, забыв рыболова,рыба рваной губоютщетно дергает слово.___
Веселый Мехико-Сити.Жизнь течет, как текила.Вы в харчевне сидите.Официантка забылао вас и вашем омлете,заболтавшись с брюнетом.Впрочем, как все на свете.По крайней мере, на этом.Ибо, смерти помимо,все, что имеет делос пространством, — все заменимо.И особенно тело.И этот вам уготованжребий, как мясо с кровью.В нищей стране никто вамвслед не смотрит с любовью.___
Стелющаяся пологогрунтовая дорога,как пыльная форма бреда,вас приводит в Ларедо.С налитым кровью глазомвы осядете наземь,подломивши колени,точно бык на арене.Жизнь бессмысленна. Илислишком длинна. Что в силеречь о нехватке смыслаоставляет — как числав календаре настенном.Что удобно растеньям,камню, светилам. Многимпредметам. Но не двуногим.1975К Евгению
Я был в Мексике, взбирался на пирамиды.Безупречные геометрические громадырассыпаны там и сям на Тегуантепекском перешейке.Хочется верить, что их воздвигли космические пришельцы,ибо обычно такие вещи делаются рабами.И перешеек усеян каменными грибами.Глиняные божки, поддающиеся подделкес необычайной легкостью, вызывающей кривотолки.Барельефы с разными сценами, снабженные перевитымтуловищем змеи неразгаданным алфавитомязыка, не знавшего слова «или».Что бы они рассказали, если б заговорили?Ничего. В лучшем случае, о победахнад соседним племенем, о разбитыхголовах. О том, что слитая в мискуБогу Солнца людская кровь укрепляет в последнем мышцу;что вечерняя жертва восьми молодых и сильныхобеспечивает восход надежнее, чем будильник.Все-таки лучше сифилис, лучше жерлаединорогов Кортеса, чем эта жертва.Ежели вам глаза суждено скормить воронам,лучше если убийца — убийца, а не астроном.Вообще без испанцев вряд ли бы им случилосьтолком узнать, что вообще случилось.Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,всюду жестокость и тупость воскликнут: «Здравствуй,вот и мы!» Лень загонять в стихи их.Как сказано у поэта, «на всех стихиях…»Далеко же видел, сидя в родных болотах!От себя добавлю: на всех широтах.1975Заметка для энциклопедии
Прекрасная и нищая страна.На Западе и на Востоке — пляжидвух океанов. Посредине — горы,леса, известняковые равниныи хижины крестьян. На Юге — джунглис руинами великих пирамид.На Севере — плантации, ковбои,переходящие невольно в США.Что позволяет перейти к торговле.Предметы вывоза — марихуана,цветной металл, посредственное кофе,сигары под названием «Корона»и мелочи народных мастеров.(Прибавлю: облака). Предметы ввоза —все прочее и, как всегда, оружье.Обзаведясь которым, как-то легчезаняться государственным устройством.История страны грустна; однако,нельзя сказать, чтоб уникальна. Главнымзлом признано вторжение испанцеви варварское разрушенье древнейцивилизации ацтеков. Этоесть местный комплекс Золотой Орды.С той разницею, впрочем, что испанцыдействительно разжились золотишком.Сегодня тут республика. Трехцветныйфлаг развевается над президентскимпалаццо. Конституция прекрасна.Текст со следами сильной чехардыдиктаторов лежит в НациональнойБиблиотеке под зеленым, пуле —непробиваемым стеклом — причемтаким же, как в роллс-ройсе президента.Что позволяет сквозь него взглянутьв грядущее. В грядущем населенье,бесспорно, увеличится. Пеонкак прежде будет взмахивать мотыгойпод жарким солнцем. Человек в очкахлистать в кофейне будет с грустью Маркса.И ящерица на валуне, задравголовку в небо, будет наблюдатьполет космического аппарата.1975«Классический балет есть замок красоты…»
Михаилу Барышникову
Классический балет есть замок красоты,чьи нежные жильцы от прозы дней суровойпиликающей ямой оркестровойотделены. И задраны мосты.В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,и, крылышкуя скорописью ляжек,красавица, с которою не ляжешь,одним прыжком выпархивает в сад.Мы видим силы зла в коричневом трико,и ангела добра в невыразимой пачке.И в силах пробудить от элизийской спячкиовация Чайковского и Ко.Классический балет! Искусство лучших дней!Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,и мчались лихачи, и пелось бобэоби,и ежели был враг, то он был — маршал Ней.В зрачках городовых желтели купола.В каких рождались, в тех и умирали гнездах.И если что-нибудь взлетало в воздух,то был не мост, а Павлова была.Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,Барышникова зреть. Талант его не стерся!Усилие ноги и судорога торсас вращением вкруг собственной осирождают тот полет, которого душакак в девках заждалась, готовая озлиться!А что насчет того, где выйдет приземлиться, —земля везде тверда; рекомендую США.1976ЧАСТЬ РЕЧИ
«Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…»
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,дорогой, уважаемый, милая, но неважнодаже кто, ибо черт лица, говоряоткровенно, не вспомнить, уже не ваш, нои ничей верный друг вас приветствует с одногоиз пяти континентов, держащегося на ковбоях;я любил тебя больше, чем ангелов и самого,и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,в городке, занесенном снегом по ручку двери,извиваясь ночью на простыне —как не сказано ниже по крайней мере —я взбиваю подушку мычащим «ты»за морями, которым конца и края,в темноте всем телом твои черты,как безумное зеркало повторяя.«Север крошит металл, но щадит стекло…»
Север крошит металл, но щадит стекло.Учит гортань проговаривать «впусти».Холод меня воспитал и вложил перов пальцы, чтоб их согреть в горсти.Замерзая, я вижу, как за морясолнце садится и никого кругом.То ли по льду каблук скользит, то ли сама землязакругляется под каблуком.И в гортани моей, где положен смехили речь, или горячий чай,все отчетливей раздается снеги чернеет, что твой Седов, «прощай».«Узнаю этот ветер, налетающий на траву…»
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,под него ложащуюся, точно под татарву.Узнаю этот лист, в придорожную грязьпадающий, как обагренный князь.Растекаясь широкой стрелой по косой скуледеревянного дома в чужой земле,что гуся по полету, осень в стекле внизуузнает по лицу слезу.И, глаза закатывая к потолку,я не слово о номер забыл говорю полку,но кайсацкое имя язык во ртушевелит в ночи, как ярлык в Орду.«Это — ряд наблюдений. В углу — тепло…»
Это — ряд наблюдений. В углу — тепло.Взгляд оставляет на вещи след.Вода представляет собой стекло.Человек страшней, чем его скелет.Зимний вечер с вином в нигде.Веранда под натиском ивняка.Тело покоится на локте,как морена вне ледника.Через тыщу лет из-за штор моллюскизвлекут с проступившем сквозь бахромуоттиском «доброй ночи» уст,не имевших сказать кому.«Потому что каблук оставляет следы — зима…»
Потому что каблук оставляет следы — зима.В деревянных вещах замерзая в поле,по прохожим себя узнают дома.Что сказать ввечеру о грядущем, коливоспоминанья в ночной тишио тепле твоих — пропуск — когда уснула,тело отбрасывает от душина стену, точно тень от стулана стену ввечеру свеча,и под скатертью стянутым к лесу небомнад силосной башней, натертый крылом грачане отбелишь воздух колючим снегом.«Деревянный лаокоон, сбросив на время гору…»
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору сплеч, подставляет их под огромную тучу. С мысаналетают порывы резкого ветра. Голосстарается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.Низвергается дождь: перекрученные канатыхлещут спины холмов, точно лопатки в бане.Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,как соленый язык за выбитыми зубами.Одичавшее сердце все еще бьется за два.Каждый охотник знает, где сидят фазаны, — в лужице под лежачим.За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,как сказуемое за подлежащим.«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…»
Я родился и вырос в балтийских болотах, подлесерых цинковых волн, всегда набегавших по две,и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,вьющийся между ними, как мокрый волос,если вьется вообще. Облокотясь на локоть,раковина ушная в них различит не рокот,но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,кипящий на керосинке, максимум — крики чаек.В этих плоских краях то и хранит от фальшисердце, что скрыться негде и видно дальше.Это только для звука пространство всегда помеха:глаз не посетует на недостаток эха.«Что касается звезд, то они всегда…»
Что касается звезд, то они всегда.То есть, если одна, то за ней другая.Только так оттуда и можно смотреть сюда:вечером, после восьми, мигая.Небо выглядит лучше без них. Хотяосвоение космоса лучше, еслис ними. Но именно не сходяс места, на голой веранде, в кресле.Как сказал, половину лица в тенипряча, пилот одного снаряда,жизни, видимо, нету нигде, и нина одной из них не задержишь взгляда.«В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте…»
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,мостовая блестит, как чешуя на карпе,на столетнем каштане оплывают тугие свечи,и чугунный лес скучает по пылкой речи.Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,но никто не сходит больше у стадиона.Настоящий конец войны — это на тонкой спинкевенского стула платье одной блондинки,да крылатый полет серебристой жужжащей пули,уносящей жизни на Юг в июле.Мюнхен«Около океана, при свете свечи; вокруг…»
Около океана, при свете свечи; вокругполе, заросшее клевером, щавелем и люцерной.Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,дотянуться желающих до бесценной.Упадая в траву, сова настигает мышь,беспричинно поскрипывают стропила.В деревянном городе крепче спишь,потому что снится уже только то, что было.Пахнет свежей рыбой, к стене прилиппрофиль стула, тонкая марля вялошевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,как сползающее одеяло.«Ты забыла деревню, затерянную в болотах…»
Ты забыла деревню, затерянную в болотахзалесенной губернии, где чучел на огородахотродясь не держат — не те там злаки,и дорогой тоже все гати да буераки.Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,а как жив, то пьяный сидит в подвале,либо ладит из спинки нашей кровати что-то,говорят, калитку, не то ворота.А зимой там колют дрова и сидят на репе,и звезда моргает от дыма в морозном небе.И не в ситцах в окне невеста, а праздник пылида пустое место, где мы любили.«Тихотворение мое, мое немое…»
Тихотворение мое, мое немое,однако, тяглое — на страх поводьям,куда пожалуемся на ярмо икому поведаем, как жизнь проводим?Как поздно заполночь ища глазуниюлуны за шторою зажженной спичкою,вручную стряхиваешь пыль безумияс осколков желтого оскала в писчую.Как эту борзопись, что гуще патоки,там не размазывай, но с кем в колене ив локте хотя бы преломить, опять-таки,ломоть отрезанный, тихотворение?«Темно-синее утро в заиндевевшей раме…»
Темно-синее утро в заиндевевшей раменапоминает улицу с горящими фонарями,ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,толчею в раздевалке в восточном конце Европы.Там звучит «ганнибал» из худого мешка на стуле,сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;что до черной доски, от которой мороз по коже,так и осталась черной. И сзади тоже.Дребезжащий звонок серебристый инейпреобразил в кристалл. Насчет параллельных линийвсе оказалось правдой и в кость оделось;неохота вставать. Никогда не хотелось.«С точки зрения воздуха, край земли…»
С точки зрения воздуха, край земливсюду. Что, скашивая облака,совпадает — чем бы не замелиследы — с ощущением каблука.Да и глаз, который глядит окрест,скашивает, что твой серп, поля;сумма мелких слагаемых при перемене местнеузнаваемее нуля.И улыбка скользнет, точно тень грачапо щербатой изгороди, пышный кустшиповника сдерживая, но кричажимолостью, не разжимая уст.«Заморозки на почве и облысенье леса…»
Заморозки на почве и облысенье леса,небо серого цвета кровельного железа.Выходя во двор нечетного октября,ежась, число округляешь до «ох ты бля».Ты не птица, чтоб улететь отсюда,потому что как в поисках милой всю-тоты проехал вселенную, дальше вроденет страницы податься в живой природе.Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,проницаемой стужей снаружи, отсюда — взглядом,за бугром в чистом поле на штабель словпером кириллицы наколов«Всегда остается возможность выйти из дому на…»
Всегда остается возможность выйти из дому наулицу, чья коричневая длинауспокоит твой взгляд подъездами, худобоюголых деревьев, бликами луж, ходьбою.На пустой голове бриз шевелит ботву,и улица вдалеке сужается в букву «У»,как лицо к подбородку, и лающая собакавылетает из подоворотни, как скомканная бумага.Улица. Некоторые домалучше других: больше вещей в витринах;и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,то, во всяком случае, не внутри них.«Итак, пригревает. В памяти, как на меже…»
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,прежде доброго злака маячит плевел.Можно сказать, что на Юге в полях ужевысевают сорго — если бы знать, где Север.Земля под лапкой грача действительно горяча;пахнет тесом, свежей смолой. И крепкозажмурившись от слепящего солнечного луча,видишь внезапно мучнистую щеку клерка,беготню в коридоре, эмалированный таз,человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,но обмякшее тело и лужу крови.«Если что-нибудь петь, то перемену ветра…»
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,западного на восточный, когда замерзшая веткаперемещается влево, поскрипывая от неохоты,и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в полекажется зайцем, предоставляя пулеувеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпапишущим эти строки пером и тем, чтооставляет следы. Иногда голова с рукоюсливаются, не становясь строкою,но под собственный голос, перекатывающийся картаво,подставляя ухо, как часть кентавра.«…и при слове «грядущее» из русского языка…»
…и при слове «грядущее» из русского языкавыбегают черные мыши и всей оравойотгрызают от лакомого кускапамяти, что твой сыр дырявой.После стольких лет уже безразлично, чтоили кто стоит у окна за шторой,и в мозгу раздается не земное «до»,но ее шуршание. Жизнь, которой,как дареной вещи, не смотрят в пасть,обнажает зубы при каждой встрече.От всего человека вам остается частьречи. Часть речи вообще. Часть речи.«Я не то что схожу с ума, но устал за лето…»
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это —города, человеков, но для начала — зелень.Стану спать не раздевшись или читать с любогоместа чужую книгу, покамест остатки года,как собака, сбежавшая от слепого,переходят в положенном месте асфальт. Свобода —это когда забываешь отчество у тирана,а слюна во рту слаще халвы Шираза,и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,ничего не каплет из голубого глаза.Колыбельная Трескового Мыса
А. Б.
I
Восточный конец Империи погружается в ночь. Цикадыумолкают в траве газонов. Классические цитатына фронтонах неразличимы. Шпиль с крестом безучастночернеет, словно бутылка, забытая на столе.Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,звякают клавиши Рэя Чарльза.Выползая из недр океана, краб на пустынном пляжезарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи,дабы остынуть, и засыпает. Часы на кирпичной башнелязгают ножницами. Пот катится по лицу.Фонари в конце улицы, точно пуговицы урасстегнутой на груди рубашки.Духота. Светофор мигает, глаз превращая в средствопередвиженья по комнате к тумбочке с виски. Сердцезамирает на время, но все-таки бьется: кровь,поблуждав по артериям, возвращается к перекрестку.Тело похоже на свернутую в рулон трехверстку,и на севере поднимают бровь.Странно думать, что выжил, но это случилось. Пыльпокрывает квадратные вещи. Проезжающий автомобильпродлевает пространство за угол, мстя Эвклиду.Темнота извиняет отсутствие лиц, голосов и проч.,превращая их не столько в бежавших прочь,как в пропавших из виду.Духота. Сильный шорох набрякших листьев, откакового еще сильней выступает пот.То, что кажется точкой во тьме, может быть лишь одним — звездою.Птица, утратившая гнездо, яйцона пустой баскетбольной площадке кладет в кольцо.Пахнет мятой и резедою.II
Как бессчетным женам гарема всесильный Шахизменить может только с другим гаремом,я сменил империю. Этот шагпродиктован был тем, что несло горелымс четырех сторон — хоть живот крести;с точки зренья ворон, с пяти.Дуя в полую дудку, что твой факир,я прошел сквозь строй янычар в зеленом,чуя яйцами холод их злых секир,как при входе в воду. И вот, с соленымвкусом этой воды во рту,я пересек чертуи поплыл сквозь баранину туч. Внизуизвивались реки, пылили дороги, желтели риги.Супротив друг друга стояли, топча росу,точно длинные строчки еще не закрытой книги,армии, занятые игрой,и чернели икройгорода. А после сгустился мрак.Все погасло. Гудела турбина, и ныло темя.И пространство пятилось, точно рак,пропуская время вперед. И времяшло на запад, точно к себе домой,выпачкав платье тьмой.Я заснул. Когда я открыл глаза,север был там, где у пчелки жало.Я увидел новые небесаи такую же землю. Она лежала,как это делает отродясьплоская вещь: пылясь.III
Одиночество учит сути вещей, ибо суть их тожеодиночество. Кожа спины благодарна кожеспинки кресла за чувство прохлады. Вдали рука наподлокотнике деревенеет. Дубовый лоскпокрывает костяшки суставов. Мозгбьется, как льдинка о край стакана.Духота. На ступеньках закрытой биллиардной нектовырывает из мрака свое лицо пожилого негра,чиркая спичкой. Белозубая колоннадаОкружного Суда, выходящая на бульвар,в ожидании вспышки случайных фарутопает в пышной листве. И надовсем пылают во тьме, как на празднике Валтасара,письмена «Кока-колы». В заросшем саду курзалатихо журчит фонтан. Изредка вялый бриз,не сумевши извлечь из прутьев простой рулады,шебуршит газетой в литье ограды,сооруженной, бесспорно, изспинок старых кроватей. Духота. Опирающийся на ружье,Неизвестный Союзный Солдат делается ещеболее неизвестным. Траулер трется ржавойпереносицей о бетонный причал. Жужжа,вентилятор хватает горячий воздух СШАметаллической жаброй.Как число в уме, на песке оставляя след,океан громоздится во тьме, миллионы летмертвой зыбью баюкая щепку. И если резкошагнуть с дебаркадера вбок, вовне,будешь долго падать, руки по швам; но невоспоследует всплеска.IV
Перемена империи связана с гулом слов,с выделеньем слюны в результате речи,с лобачевской суммой чужих углов,с возрастанием исподволь шансов встречипараллельных линий (обычной наполюсе). И она,перемена, связана с колкой дров,с превращеньем мятой сырой изнанкижизни в сухой платяной покров(в стужу — из твида, в жару — из нанки),с затвердевающим под орехмозгом. Вообще из всехвнутренностей только одни глазасохраняют свою студенистость. Ибоперемена империи связана с взглядом заморе (затем, что внутри нас рыбадремлет); с фактом, что ваш пробор,как при взгляде в упорв зеркало, влево сместился… С больной деснойи с изжогой, вызванной новой пищей.С сильной матовой белизнойв мыслях — суть отраженьем писчейгладкой бумаги. И здесь перорвется поведать просходство. Ибо у вас в рукахто же перо, что и прежде. В рощахте же растения. В облакахтот же гудящий бомбардировщик,летящий неведомо что бомбить.И сильно хочется пить.V
В городках Новой Англии, точно вышедших из прибоя,вдоль всего побережья, поблескивая рябоючешуей черепицы и дранки, уснувшими косякамистоят в темноте дома, угодивши в сетьконтинента, который открыли сельдьи треска. Ни треска, нисельдь, однако же, тут не сподобились гордых статуй,невзирая на то, что было бы проще с датой.Что касается местного флага, то он украшентоже не ими и в темноте похож,как сказал бы Салливен, на чертежв тучи задранных башен.Духота. Человек на веранде с обмотанным полотенцемгорлом. Ночной мотылек всем незавидным тельцем,ударяясь в железную сетку, отскакивает, точно пуля,посланная природой из невидимого кустав самое себя, чтоб выбить одно из став середине июля.Потому что часы продолжают идти непрерывно, бользатухает с годами. Если время играет рольпанацеи, то в силу того, что не терпит спешки,ставши формой бессоницы: пробираясь пешком и вплавь,в полушарьи орла сны содержат дурную явьполушария решки.Духота. Неподвижность огромных растений, далекий лай.Голова, покачнувшись, удерживает на крайпамяти сползшие номера телефонов, лица.В настоящих трагедиях, где занавес — часть плаща,умирает не гордый герой, но, по швам трещаот износу, кулиса.VI
Потому что поздно сказать «прощай»и услышать что-либо в ответ, помимоэха, звучащего как «на чай»времени и пространству, мнимовеличавым и возводящим в кубвсе, что сорвется с губ,я пишу эти строки, стремясь рукой,их выводящей почти вслепую,на секунду опередить «на кой?»,с оных готовое губ в любуюминуту слететь и поплыть сквозь ночь,увеличиваясь и проч.Я пишу из Империи, чьи краяопускаются в воду. Снявши пробу сдвух океанов и континентов, ячувствую то же почти, что глобус.То есть дальше некуда. Дальше — рядзвезд. И они горят.Лучше взглянуть в телескоп туда,где присохла к изнанке листа улитка.Говоря «бесконечность», в виду всегдая имел искусство деленья литрабез остатка на три при свете звезд,а не избыток верст.Ночь. В парвеноне хрипит «ку-ку».Легионы стоят, прислонясь к когортам,форумы — к циркам. Луна вверху,как пропавший мяч над безлюдным кортом.Голый паркет — как мечта ферзя.Без мебели жить нельзя.VII
Только затканный сплошь паутиной угол имеет правоименоваться прямым. Только услышав «браво»,с полу встает актер. Только найдя опору,тело способно поднять вселенную на рога.Только то тело движется, чья ногаперпендикулярна полу.Духота. Толчея тараканов в амфитеатре тусклойцинковой раковины перед бесцветной тушейвысохшей губки. Поворачивая корону,медный кран, словно цезарево чело,низвергает на них не щадящую ничеговодяную колонну.Пузырьки на стенках стакана похожи на слезы сыра.Несомненно, прозрачной вещи присуща силатяготения вниз, как и плотной инертной массе.Даже девять-восемьдесят одна, журча,преломляет себя на манер лучав человеческом мясе.Только груда белых тарелок выглядит на плите,как упавшая пагода в профиль. И только тевещи чтимы пространством, чьи черты повторимы: розы.Если видишь одну, видишь немедля две:насекомые ползают, в алой жужжа ботве, —пчелы, осы, стрекозы.Духота. Даже тень на стене, уж на что слаба,повторяет движенье руки, утирающей пот со лба.Запах старого тела острей, чем его очертанья. Трезвостьмысли снижается. Мозг в суповой коститает. И некому навестивзгляда на резкость.VIII
Сохрани на холодные временаэти слова, на времена тревоги!Человек выживает, как фиш на песке: онауползает в кусты и, встав на кривые ноги,уходит, как от пера — строка,в недра материка.Есть крылатые львы, женогрудые сфинксы. Плюсангелы в белом и нимфы моря.Для того, на чьи плечи ложится грузтемноты, жары и — сказать ли — горя,они разбегающихся милейот брошенных слов нулей.Даже то пространство, где негде сесть,как звезда в эфире, приходит в ветхость.Но пока существует обувь, естьто, где можно стоять, поверхность,суша. И внемлют ее пескитихой песне трески:«Время больше пространства. Пространство — вещь.Время же, в сущности, мысль о вещи.Жизнь — форма времени. Карп и лещ —сгустки его. И товар похлеще —сгустки. Включая волну и твердьсуши. Включая смерть.Иногда в том хаосе, в свалке дней,возникает звук, раздается слово.То ли «любить», то ли просто «эй».Но пока разобрать успеваю, сновавсе сменяется рябью слепых полос,как от твоих волос».IX
Человек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе.Мысль выходит в определенный момент за рамкиодного из двух полушарий мозгаи сползает, как одеяло, прочь,обнажая неведомо что, точно локоть; ночь,безусловно, громоздка,но не столь бесконечна, чтоб точно хватить на оба.Понемногу африка мозга, его европа,азия мозга, а также другие каплив обитаемом море, осью скрипя сухой,обращаются мятой своей щекойк элекрической цапле.Чу, смотри: Алладин произносит «сезам» — перед ним золотая груда,Цезарь бродит по спящему форуму, кличет Брута,соловей говорит о любви богдыхану в беседке; в кругелампы дева качает ногой колыбель; нагойпапуас отбивает одной ногойна песке буги-вуги.Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак,понимаешь внезапно в постели, что это — брак:что за тридевять с лишним земель повернулось на боктело, с которым давным-давнотолько и общего есть, что дноокеана и навыкнаготы. Но при этом — не встать вдвоем.Потому что пока там — светло, в твоемполушарьи темно. Так сказать, одного светилане хватает для двух заурядных тел.То есть глобус склеен, как Бог хотел.И его не хватило.X
Опуская веки, я вижу крайткани и локоть в момент изгиба.Местность, где я нахожусь, есть рай,ибо рай — это место бессилья. Ибоэто одна из таких планет,где перспективы нет.Тронь своим пальцем конец пера,угол стола: ты увидишь, этовызовет боль. Там, где вещь остра,там и находится рай предмета;рай, достижимый при жизни лишьтем, что вещь не продлишь.Местность, где я нахожусь, есть пиккак бы горы. Дальше — воздух, Хронос.Сохрани эту речь; ибо рай — тупик.Мыс, вдающийся в море. Конус.Нос железного корабля.Но не крикнуть «Земля!».Можно сказать лишь, который час.Это сказав, за движеньем стрелкитут остается следить. И глазтонет беззвучно в лице тарелки,ибо часы, чтоб в раю уютне нарушать, не бьют.То, чего нету, умножь на два:в сумме получишь идею места.Впрочем, поскольку они — слова,цифры тут значат не больше жеста,в воздухе тающего без следа,словно кусочек льда.XI
От великих вещей остаются слова языка, свободав очертаньях деревьев, цепкие цифры года;также — тело в виду океана в бумажной шляпе.Как хорошее зеркало, тело стоит во тьме:на его лице, у него в уменичего, кроме ряби.Состоя из любви, грязных снов, страха смерти, праха,осязая хрупкость кости, уязвимость паха,тело служит в виду океана цедящей семякрайней плотью пространства: слезой скулу серебря,человек есть конец самого себяи вдается во Время.Восточный конец Империи погружается в ночь — по горло.Пара раковин внемлет улиткам его глагола:то есть слышит собственный голос. Эторазвивает связки, но гасит взгляд.Ибо в чистом времени нет преград,порождающих эхо.Духота. Только если, вздохнувши, лечьна спину, можно направить сухую речьвверх — в направленьи исконно немых губерний.Только мысль о себе и о большой страневас бросает в ночи от стены к стене,на манер колыбельной.Спи спокойно поэтому. Спи. В этом смысле — спи.Спи, как спят только те, кто сделал свое пи-пи.Страны путают карты, привыкнув к чужим широтам.И не спрашивай, если скрипнет дверь,«Кто там?» — и никогда не верьотвечающим, кто там.XII
Дверь скрипит. На пороге стоит треска.Просит пить, естественно, ради Бога.Не отпустишь прохожего без куска.И дорогу покажешь ему. Дорогаизвивается. Рыба уходит прочь.Но другая, точь-в-точькак ушедшая, пробует дверь носком.(Меж собой две рыбы, что два стакана).И всю ночь идут они косяком.Но живущий около океаназнает, как спать, приглушив в ушахмерный тресковый шаг.Спи. Земля не кругла. Онапросто длинна: бугорки, лощины.А длинней земли — океан: волнанабегает порой, как на лоб морщины,на песок. А земли и волны длиннейлишь вереница дней.И ночей. А дальше — туман густой:рай, где есть ангелы, ад, где черти.Но длинней стократ вереницы тоймысли о жизни и мысль о смерти.Этой последней длинней в сто размысль о Ничто; но глазвряд ли проникнет туда, и самзакрывается, чтобы увидеть вещи.Только так — во сне — и дано глазамк вещи привыкнуть. И сны те вещиили зловещи — смотря кто спит.И дверью треска скрипит.1975Декабрь во Флоренции
Этот, уходя, не оглянулся…
Анна АхматоваI
Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; ноты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,населенье гуляет над обмелевшим Арно,напоминая новых четвероногих. Дверихлопают, на мостовую выходят звери.Что-то вправду от леса имеется в атмосфереэтого города. Это — красивый город,где в известном возрасте просто отводишь взор отчеловека и поднимаешь ворот.II
Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырыесумерки, как таблетки от памяти, фонари; итвой подъезд в двух минутах от Синьориинамекает глухо, спустя века, напричину изгнанья: вблизи вулкананевозможно жить, не показывая кулака; нои нельзя разжать его, умирая,потому что смерть — это всегда втораяФлоренция с архитектурой Рая.III
В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны литени. На Старом Мосту — теперь его починили —где бюстует на фоне синих холмов Челлини,бойко торгуют всяческой бранзулеткой;волны перебирают ветку, журча за веткой.И золотые пряди склоняющейся за редкойвещью красавицы, роющейся меж коробокпод несытыми взглядами молодых торговок,кажутся следом ангела в державе черноголовых.IV
Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцопетли, клинышки букв и, потому что скользко,в запятые и точки. Только подумать, сколькораз, обнаружив «м» в заурядном слове,перо спотыкалось и выводило брови!То есть, чернила честнее крови,и лицо в потемках, словами наружу — благотак куда быстрей просыхает влага —смеется, как скомканная бумага.V
Набережные напоминают оцепеневший поезд.Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.Тело в плаще, ныряя в сырую полостьрта подворотни, по ломаным, обветшалымплоским зубам поднимается мелким шагомк воспаленному небу с его шершавымнеизменным «16»; пугающий безголосьем,звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:в прихожей вас обступают две старые цифры «8».VI
В пыльной кофейне глаз в полумраке кепкипривыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;ощущая нехватку в терцинах, в клеткедряхлый щегол выводит свои коленца.Солнечный луч, разбившийся о дворец, окупол собора, в котором лежит Лоренцо,проникает сквозь штору и согревает веныгрязного мрамора, кадку с цветком вербены;и щегол разливается в центре проволочной Равенны.VII
Выдыхая пары, вдыхая воздух, дверихлопают во Флоренции. Одну ли, две липроживаешь жизни, смотря по вере,вечером в первой осознаешь: неправда,что любовь движет звезды (Луну — подавно),ибо она делит все вещи на два —даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,мысли о смерти. Если бы звезды Югадвигались ею, то — в стороны друг от друга.VIII
Каменное гнездо оглашаемо громким визгомтормозов; мостовую пересекаешь с рискомбыть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низкомнебе громада яйца, снесенного Брунеллески,вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блескекуполов. Полицейский на перекресткемашет руками, как буква «ж», ни вниз, нивверх; репродукторы лают о дороговизне.О, неизбежность «ы» в правописаньи «жизни»!IX
Есть города, в которые нет возврата.Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. Тоесть, в них не проникнешь ни за какое злато.Там всегда протекает река под шестью мостами.Там есть места, где припадал устамитоже к устам и пером к листам. Итам рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,на языке человека, который убыл.1976
Дитя на облачке узрел я,Оно мне молвило смеясь…Уильям Блейк (англ.)
Внемлите глас Певца!Уильям Блейк (англ.)