Было еще слишком рано для того, чтобы Елена могла принять Нишетту, но модистка, сообразив, что дело было летом и в воскресенье и что, следовательно, доктор непременно утром же поедет с дочерью за город, решила безотлагательно покончить дело. В простоте сердца она веровала, по старинному преданию, что в воскресные летние дни весь город переселяется за город.
За решимостью исполнение последовало быстро. Нишетта надела легонькую соломенную шляпку, завернулась в маленькую шаль, наполнила картонку разнообразными модными изделиями и направилась на улицу Лилль, где, как известно читателю, встретила Эдмона.
Когда Нишетта вошла, Елена была в кабинете отца, по обыкновению работавшего утром.
— Вас какая-то женщина спрашивает, — сказала ей вошедшая Анжелика.
— Какая женщина? — спросила Елена.
— Говорит, что вы ее не знаете, у нее картонка в руках.
— Верно, из модного магазина, — заметил доктор. — Ступай, друг мой, купи себе обновочек к лету.
Дево поцеловал дочь и принялся опять за перо оканчивать давно начатое им сочинение, в котором ученый доктор предполагал объяснить человечеству вечное начало жизни.
— Где же? Кто меня спрашивал? — сказала Елена, вбегая в свою комнату.
— Ждет в передней, — отвечала Анжелика.
— Так просите сюда.
Когда Нишетта вошла, Елена невольно залюбовалась хорошенькою головкою гризетки: ее удивление не ускользнуло от бойкого взгляда нашей приятельницы, и нельзя сказать, чтобы не понравилось ей.
— Я имею честь видеть г-жу Елену Дево? — спросила Нишетта.
— Я Елена, — отвечала дочь ученого доктора.
Анжелика, считавшая исключительною обязанностью всюду соприсутствовать своей воспитаннице, слушала себе хладнокровно, стоя и пользуясь преимуществом толстых женщин складывать на животе руки.
Нишетте очень хотелось удалить эту непредвиденную ею свидетельницу: она понимала, что при гувернантке Елена не решится быть откровенною.
— Я пришла показать вам, — начала Нишетта, — последние фасоны чепчиков, воротничков, рукавчиков…
— Покажите, пожалуйста, покажите, — отвечала Елена, садясь и с любопытством заглядывая в картонку, поставленную Нишеттой на кресло.
— Это вот по только что вышедшему журналу…
— Вы не из магазина ли, что на улице Сен-Тома?
— Нет, — отвечала Нишетта, быстро смекнув, что пришел удобный случай удалить гувернантку, заговорив об Эдмоне, потому что гризетка не сомневалась, что Елена непременно захочет узнать кое-какие о нем подробности. — Я не работаю в магазине, я живу одна. К вам я прислана по рекомендации знакомой вам дамы, г-жи де Пере.
— Так вы от г-жи де Пере? Вы ее знаете? — с изумлением, почти с радостью, воскликнула Елена.
— Очень хорошо знаю, я на нее постоянно работаю уже несколько лет.
— И она именно дала вам мой адрес?
— Да, я прислана от нее.
— Это странно!
— Что странно?
— Послушайте, Анжелика, — сказала Елена, обращаясь вместо ответа к гувернантке, — будьте так добры… у меня есть до вас большая просьба…
— Что вам угодно?
— Потрудитесь сходить к портнихе… я заказала ей розовое платье, а теперь розовый цвет к этому не подходит, так пусть она, если еще это можно, делает мне не розовое, а голубое платье, слышите: голубое… сходите, пожалуйста.
— Сейчас, — отвечала достойная гувернантка, нисколько не подозревая, почему розовый цвет вдруг сделался цветом неподходящим.
— Это не так близко, — продолжала Елена, — но мы не сядем обедать без вас.
Последнее замечание пришлось Анжелике очень по вкусу, и она немедленно стала надевать шляпку.
— Я бы вас не беспокоила, послала бы человека, — шепнула ей Елена, — да боюсь, что-нибудь перепутает.
— Как можно человека!
— Вы ведь любите чепчики? — тихо и вкрадчиво напевала ей Елена.
— А вам что?
— Нет, любите?
— Да, люблю, а что?
— Так, я только спросила.
«Купит мне чепчик! — подумала Анжелика. — Только бы догадалась — с пунцовыми лентами!»
И напутствуемая надеждой, почтенная гувернантка понеслась на всех парусах к портнихе.
«Дела идут хорошо, — подумала Нишетта. — Девочка влюблена, заметалась…»
И гризетка открыла картонку.
— Садитесь, — сказала Елена, — так будет удобнее.
С этими словами она придвинулась к Нишетте и взяла картонку.
— Вот ночные чепчики с розовыми лентами, — сказала Нишетта. — Розовый цвет вам, кажется, нравится?
— Так вы работаете на г-жу де Пере? — начала допрашивать Елена.
— Да, — отвечала Нишетта и в то же время подумала: «Вот оно!»
— Сколько ей, вы думаете, лет?
— Она еще очень молода; ей всего тридцать девять лет, но никто этого не скажет, — отвечала Нишетта, делая ловкий поворот разговора, — хотя ее сыну уже двадцать три года.
— Так у нее сын есть? — спросила Елена, устремив, по-видимому, все внимание на ночной с розовыми лентами чепчик.
— Как же! — отвечала гризетка. — И какой добрый! Какой прекрасный, умный молодой человек! Мать им не надышится!
— Вы его тоже знаете? — сказала Елена несколько уже дрожащим голосом.
— Знаю; я так часто вижу его у г-жи де Пере…
— Очень миленький чепчик, — перебила Елена, стараясь показать, что предшествовавший разговор интересовал ее очень мало.
— Угодно вам будет примерить? — сказала Нишетта, вставая.
— Позвольте.
— Как он вам, к лицу? — заметила Нишетта, посмотрев в зеркало на Елену.
— Что это стоит?
— Самая безделица. Сойдемся в цене, когда вы выберете все, что вам понравится.
Елена сняла чепчик, отложила его в сторону и села.
— Что у вас еще есть?
За этим вопросом последовал новый осмотр картонки.
Нишетта остерегалась первая заговорить об Эдмоне, притом же она была уверена, что Елена спросит, не утерпит; так оно и случилось.
— Чуть ли отец мой не знает Эдмона де Пере, — сказала Елена.
— Ну да, Эдмон! Его Эдмоном зовут! — подхватила Нишетта. — Разве я называла вам его по имени?
— Нет, я видела у отца его карточку, — отвечала, покраснев, Елена, — теперь я вспомнила.
— Ну да! Он ходил к вашему батюшке; был не совсем здоров и хотел успокоить мать; она так всегда о нем беспокоится.
— Ну, и успокоил ее?
— Успокоил совершенно, — отвечала Нишетта, чтобы только отвечать что-нибудь, не обнаружив настоящую причину его визита.
«Бедная женщина! — думала Елена. — Она и не подозревает опасности его положения!»
— Он вчера был здесь, — сказала она вслух.
— А сегодня утром не приходил? — спросила Нишетта.
— Нет.
— Вы это наверное знаете?
— Наверное, — отвечала Елена, покраснев еще раз. — А разве он хотел быть?
— Я его сейчас встретила на этой улице.
На это Елена не отвечала ничего и потупилась.
Гризетка ловко вела атаку: неприятель был ею оттиснут в самые дальние ретраншементы.
— Мне нужен чепчик, — сказала Елена, несколько оправившись, — вот для этой дамы, что здесь была и пошла к портнихе.
— Угодно вам в этом роде? — сказала Нишетта, вынимая еще чепчик из картонки.
— Да, хоть такой…
— Я совершенно такой делала г-же де Пере.
Елена решилась не отвечать; ей и то уж казалось, что об Эдмоне было говорено слишком много, хотя она и не подозревала, как интересует Нишетту все ею сказанное о молодом человеке.
Гризетка угадала ее решимость и дала себе слово заставить говорить ребенка.
— Точно такой, — продолжала она, — и именно это вкус ее сына. У него так много вкуса! Вообразите, он занимается матерью, как брат сестрою или как муж молодой женой. Ведь вот, кажется, кто достоин-то счастия… а между тем…
— Что между тем? — быстро спросила Елена.
— Не знаю, что с ним сделалось последние два, три дня: грустен, задумчив… Что-то его сильно занимает. Г-жа де Пере заметила это и сказала мне: она очень добра со мною, знает меня с самого детства и любит, как дочь; она мне всегда все рассказывает.
— А не знает она, отчего он сделался задумчив? — спросила Елена, с невероятным вниманием рассматривая подвернувшиеся ей под руку кружева.
— Как же не знать! Он ведь ничего от нее не скрывает.
— Что же с ним?
— Жениться думает.
— Отчего же не женится?
Нет надобности говорить, как сильно билось сердце Елены с самого начала этого разговора; как она против воли увлеклась им неодолимо, сознавая вполне, что говорить таким образом с незнакомою женщиною странно и что гризетка каждую секунду может вырвать у нее ее тайну.
Она успокаивала себя только тем, что сама не понимала хорошо, что происходит в ее сердце: как же могли об этом догадаться другие? Ей и в голову не приходило, что Нишетта была подослана Эдмоном; невинный ребенок, она бы усомнилась, если бы ей даже это сказали.
— Не женится потому, что еще не знает, любит ли его девушка, в которую он влюблен, — продолжала Нишетта.
— Так он никогда не говорил с нею?
— Никогда; он ее только видел.
— И, никогда не говоривши, полюбил?
— Да, это вам кажется странным, но заметьте: эта девица так хороша, столько в ней чувства и души, что, взглянув на нее раз, можно за нее отдать жизнь.
«Не слишком ли я далеко зашла?» — подумала Нишетта и тотчас же, вынув из картонки воротнички, показала их Елене.
— Это очень миленькие воротнички, — сказала она, — кружева самые простенькие, для молодых особ очень хорошо.
— Да… точно… — бормотала Елена, — с большим вкусом… я возьму…
— Так два чепчика и воротнички? — сказала Нишетта, давая ей время оправиться от смущения.
— Да, — отвечала Елена, не слыхавшая даже вопроса.
Нишетта встала.
«Что ж вы мне не говорите об Эдмоне?» — едва не спросило влюбленное дитя.
Гризетка, не спускавшая глаз с Елены, поняла, что происходит в ее сердце, но, боясь изменить себе, твердо решилась ждать, пока г-жа Дево сама не спросит о нем.
— Больше ничего не возьмете? — сказала она, закрывая картонку.
— Нет, благодарю вас, — отвечала Елена.
Нишетта долго завязывала картонку, потом тихо подошла к камину, взяла перчатки и медленно стала надевать их, не говоря во все это время ни слова и предоставляя Елене сыскать удобный предлог для возобновления обеих интересовавшего разговора.
Елена тщетно искала этот предлог.
Не было для нее никакого сомнения, что де Пере влюблен именно в нее; ей отрадно было слышать слова, подтверждавшие ее уверенность, но заговорить о нем она не решалась. И чем более проходило времени, тем затруднительнее ей казалось возвратиться к прежнему разговору и не обратить на этот возврат внимания Нишетты, не удивить ее, или, что хуже всего, не поселить в ней кое-каких подозрений.
— Прощайте, — сказала Нишетта, натянув, наконец, перчатки. — Позвольте надеяться, что вы и вперед не оставите меня своими заказами.
— Вы где живете?
Нишетта дала ей адрес.
— Сколько же вам следует заплатить? — спросила Елена.
— Сочтемся, когда будете что-нибудь заказывать, — отвечала Нишетта, направляясь к дверям.
Видя, что Нишетта уже уходит, Елена, чтобы только произносить и слышать любимое имя, решилась сказать то, о чем прежде никак не думала говорить.
Колеблющимся, исполненным внутренней борьбы голосом выговорила она, когда Нишетта взялась за ручку замка:
— Послушайте.
Сказав это, она вся покраснела, опустила глаза и не могла, не решалась продолжать далее.
— Вы меня изволили звать? — спросила Нишетта.
— Да, потрудитесь затворить двери.
Нишетта повиновалась.
— Вам покажутся странными мои слова; но признаюсь вам — г-н де Пере сильно меня занимает.
Нишетта хотела было отвечать, но Елена тотчас же продолжала:
— Я интересуюсь им так потому, что знаю про него одну вещь, которую, кроме моего отца и меня, не знает никто.
— Что же это такое?
— Г-н де Пере болен и не подозревает опасности своего положения. Вы так хорошо знакомы с его матушкой, скажите ему, когда увидите, чтобы он лечился серьезно… чтобы уехал отсюда… или нет, пусть остается здесь, только чтоб лечился непременно, чаще навещал моего отца, а уж отец будет наблюдать за ним, как за сыном. Теперь вы поймете, почему я много думаю об этом молодом человеке. Как же мне не думать о нем, когда я знаю, что его здоровье и самая жизнь в опасности?
Нишетта, никак не ожидавшая такого открытия и любившая Эдмона, как брата, побледнела.
— Уверены ли вы в том, что говорите? — сказала она.
— Уверена.
— Г-н де Пере точно болен?
— Болен и болен опасно.
— Стало быть, Густав не ошибался… — тихо сказала Нишетта.
— Что вы сказали?
— Я сказала, — дурно скрывая волнение, отвечала гризетка, — что вы — ангел доброты и что теперь мне неудивительно, почему Эдмон любит вас так сильно.
— Как? Что вы сказали? — вскрикнула Елена.
— Теперь нечего притворяться и скрывать от вас истину, — сказала Нишетта. — Г-н де Пере влюблен в вас, и вы… вы его сами любите, может быть, не замечая этого. Пусть покуда это остается между нами: будьте уверены, я не выдам никому вашу тайну. Когда-нибудь я вам расскажу все, и вы, может быть, будете даже мне благодарны. Теперь помните одно: Эдмон болен; малейшее огорчение может убить его. В ваших руках жизнь и счастье человека.
Слова эти, высказанные с увлечением, смутили Елену; без объяснений и будто непроизвольно поняла она, что сердце гризетки способно сочувствовать ее сердцу.
— Ради Бога, чтобы его мать не знала настоящее его положение! Его можно спасти, не говоря ей ни слова, — воскликнула она с наивной душевностью.
— Для его спасения довольно вашей любви; он уже будет счастлив сознанием, что вы его любите.
— Но… разве я сказала…
— Тсс!.. Сюда идут…
В комнату вошла Анжелика.
— У вас мой адрес, — говорила гризетка при ее входе, — что вам понадобится, потрудитесь прислать записку, и я явлюсь тотчас же.
Елена молча кивнула головою; отвечать она была не в состоянии.
— Платье ваше будет на днях готово, розовое, — сказала Анжелика по уходе модистки.
— Благодарю вас; вот вам чепчик, милая Анжелика; нравится вам?
— С пунцовыми лентами! Милое дитя, как вы добры, что обо мне вспомнили!
И, выражая признательность, почтенная гувернантка стиснула Елену в объятиях.
Нишетта никак не ожидала таких последствий от своего посещения. Пришла она, веселая и беспечная, узнать, может ли Эдмон надеяться быть любимым, и вот возвращается домой, взволнованная, опечаленная тяжелым открытием. Эдмон болен, жизнь его в опасности! Что же она скажет ему, когда он придет в два часа узнать, в каком положении его дело?
Болезни, опасения, горе были почти незнакомы гризетке: бедная совсем растерялась. Все ей представлялось в черном цвете, во всем видела она дурные приметы. Новость положения смутила ее совершенно, и она решилась не делать ни шагу, не говорить ни слова, пока не расскажет всего Густаву и не посоветуется с ним.
Под влиянием недавнего своего свидания с Еленой она тотчас же по приходе домой написала Домону:
«Как только получишь это письмо, тотчас же приходи, милый Густав: бедный друг наш Эдмон крепко нуждается в нашей привязанности. Помнишь, как часто я видела тебя задумчивым и что ты отвечал мне на мои вопросы, что с тобою? Ты всегда говорил мне, что опасаешься за его здоровье, что он кашляет, что отец его умер тридцати лет и что с каждым годом ты все сильнее беспокоишься за Эдмона. Знай же, друг мой, что предчувствия не обманули тебя. Эдмон болен тою же болезнью, что и отец его: я узнала это от Елены Дево, а ей сказал отец ее, доктор. Нужно нам подумать, как бы спасти его, если это еще возможно. Как мне это Елена сказала, я все еще не могу прийти в себя; сердце ноет, дышу с трудом и вот теперь пишу тебе, а сама плачу. Эдмон будет у меня в два часа; приходи, научи меня, что делать. Боюсь — не придешь ты — не сумею перед ним скрыть своего беспокойства.
Знал бы ты, что за ангельская душа эта Елена! Вообрази, она уже любит его: я уверена, он этим обязан своей болезни. Вот тебе что вышло из моего желания сделать ему добро; знала бы, так уж лучше не ходила бы. Ты бы сходил сам к г-ну Дево; скажи, пусть возьмет что хочет, только вылечит бедняжку. Он еще на ногах, ничего не знает: как же нам не спасти его? Мною располагай совершенно: для твоего друга я готова на все.
Нишетта запечатала письмо, надписала адрес Густава и спустилась к привратнице.
— Отошлите тотчас же это письмо по адресу, — сказала она, — да скажите, что нужен ответ.
Между тем Эдмон, вместо того чтобы воротиться домой к матери, которая, как известно читателю, легла поздно и должна была еще спать, пошел без цели, куда глаза глядят, весь преданный любви и надеждам.
Пространствовав довольно долго по улицам, он почти бессознательно отправился к Густаву; хотелось ему показать другу письмо, поделиться с ним своим счастьем.
Густава не было дома; лакей его, привыкший смотреть на Эдмона как на друга своего господина, просил его остаться и подождать, уверяя, что Домон скоро будет.
Эдмону нечего было делать; он согласился и, бросившись на диван, погрузился в свои мечтания.
Не провел он и получаса в таком положении, как явился посланный от Нишетты.
— Г-на Домона дома нет, — говорил слуга, — оставьте письмо.
— Нельзя, — отвечал посланный, — велено ждать ответа.
— Так подождите, пока придет.
Посланный сел и решился ждать терпеливо.
Терпения у него хватило, впрочем, не более как на четверть часа. По прошествии этого времени он встал и принялся шагать по комнате.
— Везде так ждать, — говорил он с сердцем, — так и дома не окажешься, не много в день-то находишь!
— Что же мне-то делать, друг ты мой любезный? — отвечал слуга. — Г-на Домона нету дома, а на нет и суда нет.
Посланный решился подождать еще несколько минут, после чего опять принялся бормотать:
— Не велено приходить без ответа! Вот!
— Давай сюда письмо! — сказал слуга, в свою очередь выйдя из терпения.
— Так-то вот лучше! Я ведь знал, что господин твой дома, — отвечал посланный, отдавая письмо.
Лакей вместо ответа пожал плечами и с письмом в руке пошел в комнату, где сидел Эдмон.
— Сил нету, г-н де Пере, — сказал он молодому человеку, с которым от частых свиданий говорил несколько фамильярно.
— Что такое случилось, братец? — спросил де Пере.
— Да что, сударь! Пришел какой-то с письмом — прочь не уходит! Без ответа, говорит, не велено. Я, говорит, бедный человек, время даром теряю.
— Что же мне-то делать, братец?
— Вы друг г-на Густава, все его дела вам известны; прочтите это письмо; может, и дадите какой ответ — а мне уж невмоготу с этим надоедалой!
— Да это от Нишетты! — сказал Эдмон, взяв письмо и взглянув на адрес. — Что бы она могла писать к нему? Вероятно, рассказывает о своем свидании с Еленою: во всяком случае, я могу прочесть… Я, братец, дам ответ.
Эдмон распечатал письмо и принялся читать.
Дочитав его до конца, де Пере взглянул в зеркало: он был бледен как полотно.
— Что же сказать прикажете? — спросил слуга.
— Скажи, что г-н Домон сам будет.
Эдмон провел рукой по лицу: лоб его был покрыт холодным потом, две слезы выкатились из глаз.
В этих слезах выразилось все его нравственное существование.
— Бедная мать! — были его первые слова.
Эдмон положил письмо в карман; незачем было его перечитывать: оно наизусть было ему известно.
Он взял шляпу и, как помешанный, без мысли, без цели вышел из дому.
Пройдя несколько времени, он осмотрелся и увидел себя на бульваре; веселая толпа беспечно проходила мимо него, ему стало тяжело и неловко, и он тотчас же отправился на улицу Годо.
Нишетта была поражена его бледностью.
— Вы писали к Густаву? — сказал он, протягивая ей горячую руку.
В голосе его было столько уныния, что Нишеттою сразу овладело предчувствие чего-то дурного.
— Да… — отвечала она нерешительно.
— Его не было дома, моя добренькая Нишетта, и я первый прочел ваше письмо.
Страшный крик вырвался из груди гризетки.
— Боже! Что я сделала! — сказала она, бросившись на колени и закрывая руками лицо.
— Вы сделали то, что должны были сделать. Вы ангел, Нишетта; в вашем письме выразилась вся ваша прекрасная душа. Ведь я бы узнал же истину, рано или поздно. Нечего и говорить об этом. Я пришел поблагодарить вас за ваше истинно дружеское расположение, и еще прошу вас: не говорите ни слова моей матери. Она не вынесет этого и умрет.
При одной этой мысли в глазах Эдмона выступили слезы.
— А как я был счастлив!.. — тихо продолжал он. — Вы Елену видели? — вдруг обратился он к Нишетте.
— Видела, — отвечала Нишетта, прикладывая платок к влажным глазам.
— Это она и открыла вам?
— Да, она.
— Не заметили вы: была она при этом взволнована?
— О! Она едва могла говорить.
— Бедное дитя! Она могла бы любить меня!
— Она уже вас любит, Эдмон. Полно! Может быть, наши опасения напрасны.
Эдмон грустно улыбнулся. Сознание смертного приговора выразилось в этой улыбке.
— Спасибо, Нишетта… друг мой, спасибо.
В это время вошел Густав, не знавший ничего происходившего.
— Ты получил адресованное ко мне письмо? — сказал он, обращаясь к Эдмону.
— Да, — отвечал Эдмон, передавая Густаву письмо, — прости меня, я его прочитал; оно должно огорчить тебя, друг мой.
Пробежав письмо, Густав изменился в лице, поднял глаза к небу и мог только выговорить:
— Так было угодно Богу!
— Да, так было угодно Богу, — повторил Эдмон, — но вы, друзья мои, за что вы будете за меня страдать? Вы до сих пор были счастливы, довольны, здоровы… За что я буду надоедать вам?..
— Эдмон, как тебе не стыдно! — сказал Густав.
— Не говорите этого, Эдмон, — повторила Нишетта.
Эдмон положил руки на головы Домона и Нишетты и, крепко поцеловав их, вымолвил задыхающимся от слез голосом:
— О! Как я несчастен, друзья мои!
И ослабев от избытка горестных ощущений, он упал на стул и залился горькими слезами.
Густав и Нишетта молча пожали руку Эдмона; они оба поняли, что утешения и сетования были бесполезны.
— Полно! Довольно ребячиться, — сказал Эдмон, неожиданно вставая и намереваясь уйти.
— Куда ты? — спросил Густав.
— Повидаться с матерью, — отвечал Эдмон, стараясь казаться равнодушным. — С тобой еще мы увидимся?
— Непременно; я сегодня буду у вас.
— Так до свидания. Прощайте, добрая моя Нишетта, — сказал де Пере, обнимая гризетку. — Еще раз благодарю вас за веселый вчерашний обед. Когда-нибудь еще устроим такой же.
Проводив Эдмона до дверей, Густав был поражен бледностью и каким-то насильственным спокойствием своего друга.
— Не решайся ни на что без меня, — сказал он.
— На что мне решаться? И зачем? — отвечал де Пере с улыбкой. — До того ли теперь?
— Будь мужественнее! Не падай духом.
— Разве я унываю? Люди, мой друг, могут ошибаться, не правда ли? Бог не без милости! Еще есть надежда.
Эдмон еще раз пожал руку Густава и поспешно ушел.
— Ведь говорит так, чтоб только не огорчать нас, — сказал Густав, закрыв дверь и возвращаясь к Нишетте. — А посмотри только на лицо его: смерть! Страх, что происходит! И зачем было тебе писать это несчастное письмо!
— Могла ли я думать, что оно попадется Эдмону? — отвечала, заливаясь слезами, Нишетта. — Густав, не брани меня: мне и без того больно.
— Вот что, Нишетта, не будем обманывать себя пустыми надеждами. Лучше всегда рассчитывать на дурное: ошибемся, так наше счастье. Эдмону остается жить не более пяти лет.
— Бедный Эдмон!
— Так пусть эти пять лет проживет он счастливо; я должен ему это устроить, потому что, видишь, Нишетта, я к нему так привязан, что если он умрет и если мне в чем-нибудь придется упрекнуть себя — я застрелюсь сам. Теперь вот что скажи: Елена живет с отцом, больше с ними никого нет?
— Никого… Гувернантка…
— Ну… а больше никого?
— Никого, а ты хочешь идти к ней?
— Да, пойду.
— Зачем?
— Это уж мое дело, я должен.
Густав обнял Нишетту и вышел.
Когда он скрылся в дальней аллее бульвара, гризетка накинула шаль и отправилась в церковь; там она поставила свечу, с верою помолилась и воротилась домой с облегченным сердцем.
В это время Эдмон был уже у матери; мысли и опасения, волновавшие ее накануне, почти совершенно рассеялись, она встретила сына улыбкой и поцелуем.
Но Эдмон не мог одолеть тайной грусти, против воли выражавшейся на лице его; мысль о письме его не покидала.
Несколько раз г-жа де Пере с участием расспрашивала его, что с ним, и по неясным ответам его приписала его задумчивость первым волнениям возникающей страсти.
Сердцу человеческому, успокоенному надеждой, трудно опять возвращаться к сомнению: г-жа де Пере после тяжелого предчувствия, омрачившего ее накануне, как мы видели, почерпнула новые силы в религии.
Эдмон, по возможности, старался быть веселым за завтраком, рассказывал матери про свою встречу с Нишеттою и про назначенное ею свидание, но еще тяжелее стало ему, когда он остался в своей комнате один, с глазу на глаз с угрожающей ему будущностью.
Он закрыл лицо руками и задумался.
«Странная наша жизнь! — думал он. — Вот родился ребенок, молодые супруги благословляют небо, видят в этом ребенке залог своей взаимной любви. Он открывает глаза, новая душа жаждет впечатлений и уже откликается на все окружающие ее явления. За новорожденным следит зоркий глаз матери, которую беспокоит каждый ничего не выражающий крик ребенка, за ним ходят, как за слабым растением, для существования которого каждый день нужно определенное количество воды, света и тени. Воспитывают его так, как будто ему определено жить вечно; ум его обогащают познаниями, в сердце развивают чувствительность. Он подрастает. На него возлагают надежды, замечают его наклонности, вкусы, стараются угадать призвание, предоставляют ему выбор карьеры, доставляют ему знакомства, связи, гордятся его успехами, благодарят и благословляют Бога. Вот ему минуло двадцать лет: жизнь является перед ним, полная очарований; в нем развились здравые понятия рассудка и любящие способности сердца. Он уже сам надеется составить себе будущность, чувствует требующее исхода раздражение нравственных сил, он уже может дарить окружающим его счастие так же, как в детстве принимал его сам. В сердце его встают благородные побуждения быть полезным деятелем в обществе, внести свою долю труда на алтарь науки или искусства, мысль его принимает обширный полет, он занят… будущность ему улыбается — и он счастлив. Родители его им не нарадуются, видя в нем живой памятник своей любви и молодости; и вот в одно прекрасное утро в ребенке замечают расстройство легких, говорят, что он должен умереть, что через самое короткое время с его трупом придется заколотить в четыре доски все его прошедшее и будущее, все его надежды и счастие; что он более не увидит тех, кого любил, что любящие его более его не увидят, и что вместо исполненного жизни и сил человека останется могила с вырезанным на камне именем покойника.
Ужасно! И эта участь предстоит мне!
Да, я живу, мыслю, чувствую, люблю, мое существо откликается всему, требующему в природе ответа, и вдруг через самое короткое время глаза мои уже не будут видеть, тело будет лежать бездыханно, мозг мой уже не будет действовать, сердце, так сильно бьющееся теперь при звуке одного имени, умрет, и моя любовь пропадет бесследно. Я умру, и никто не заметит пустого места, никто не заметит моего отсутствия; появятся другие люди, так же будут жить, видеть, понимать, чувствовать и любить и так же, как я, исчезнут!..
В мои годы жизнь расточают весело, беззаботно; в прошедшем воспоминаний немного, будущее кажется вечным; дни пролетают один за одним незаметно — так богато сердце надеждами. А я — я не могу себя обманывать, я знаю свое положение: каждое утро станет меня будить мысль: кажется, вечером все кончится; каждый вечер буду засыпать, неуверенный, утром проснусь ли. И потом — потом вдруг моя мать страшно закричит — а я уже не услышу ее крика, потому что уже все будет кончено…
Надо мной прочитают молитву, уложат меня в тесный ящик, потом закопают в землю; в последнем пристанище будет мне лучше, покойнее, чем теперь, когда целый мир перед мною открыт…
Образ мой будет все тот же, разве посинеет да вытянется тело, но уже все земное будет мне чуждо, а душа полетит свободно…
Что бы я ни делал, что бы я ни придумывал — это должно сбыться.
А как многое привязывает меня к жизни! Я, во-первых, люблю мать, положившую в меня всю себя и не властную обеспечить мою жизнь. Я люблю Густава — да и как не любить его? Он бы, кажется, готов был принять от меня болезнь, если б знал, что это может составить мое счастье. Я люблю Елену… видел ее всего три дня и уже люблю, и уже она успела доказать мне и любовь и сочувствие… Люблю, наконец, Нишетту: доброе дитя будет обо мне искренно плакать…
И я все-таки должен упасть на половине дороги, и без меня все меня любившие должны продолжать путь свой…
А я еще плакал, часто плакал при мысли, что буду свидетелем смерти матери!.. Боже!.. Благодарю Тебя, что не знать мне этого горя!»
Исполненный грустных, сердце сжимавших размышлений, Эдмон встал и несколько раз прошелся по комнате; подойдя к окну, он его отворил и несколько времени безучастно смотрел на прохожих.
Вдруг непроизвольно произнес он дорогое ему имя Елены и, не давая себе отчета в своих действиях, подошел к столу, левой рукой облокотился и принялся писать:
«Елена, — писал он, — чувствую, что люблю вас с сегодняшнего утра еще сильнее. Я вас видел в церкви: может быть, вы за меня там молились.
Чего не испытал я в эти три дня? Что мне теперь делать, Елена? Вы мне советуете ехать. Куда я поеду? Искать где-нибудь на юге климат, где бы мог протянуть несколькими месяцами более?
Чтобы мать узнала, что я болен! Чтобы вас больше не видал? Зачем я поеду? Чтобы возить по свету свою болезнь, свою скуку, свое отчаяние? Чтобы умереть под чуждыми небесами, в одиноком номере гостиницы? Стоит ли для этого спорить со смертью?
Но я еще могу быть счастлив; роковое открытие, сделанное мною сегодня, может даже быть причиной моего счастья. Бог и вы можете это сделать. Немного людей, уверенных в счастливой будущности, но я убежден твердо, что три года могу быть счастливым, бесконечно счастливым. Три года с любимою женщиною — разве это не вечность, разве на всю жизнь мало такого счастья?
Если бы я вам сказал, Елена: — Мне немного остается жить и от вас зависит, чтобы я проклинал или благословлял немногие оставшиеся мне годы. Пожертвуйте собой, будьте женой мне, и в короткое, определенное мне Богом время все, что только может сделать человек для счастья любимой женщины, все, о чем только может мечтать, — я все сделаю, осуществлю все.
Жертва велика, Елена, но моя смерть близка, я умру — вы будете свободны. Вы узнаете счастье жизни и потом выберете себе другого спутника, на долгую, безмятежную жизнь.
Именем вашей умершей матери, именем моей матери, которая меня не переживет, будьте моей, Елена: в час, мне определенный, я отойду с миром, исполненный благодарности и блаженства.
Сделайте это, Елена, и потом вы будете иметь право сказать себе: — Я сделала доброе дело, я спасла несчастного; без меня он бы умер в отчаянии, с проклятием; моя любовь осенила его, и он отошел тихо, сожалея о жизни, но не проклиная ее.
Как отрадна вам будет эта мысль, Елена, как высоко почувствуете вы себя в своем мнении! Да и кто знает…»
Эдмон не докончил предложения; перо выпало из его рук. Промелькнувшая надежда его отуманила. Он прочитал письмо, подумал, разорвал его и бросил в камин.
«Глупец! — говорил он сам с собою. — Разве не она сказала мне, чтоб я ехал? Какое право имею я связать ее существование с моею болезнью, ее жизнь с моею смертью? Как решился я предлагать ей труп вместо мужа? Во имя чего сорву я цвет ее юности и брошу его на могиле? Разве она любит меня? Разве она может любить меня, когда я ни разу не говорил с нею, когда она всего только два раза меня видела? А я основал свои надежды на простом ее участии к несчастному! Безумец! Безумец!»
И Эдмон с отчаянием сжал руками голову.
«Но разве, если я не имею права на любовь ее, — продолжал он спустя несколько времени, — не имею я права любить ее, видеть ее? Я могу дать ей понять, что с того дня, как я ее увидел, я уже не принадлежу самому себе. Не заботясь о себе, я употреблю все время, остающееся мне жить, на обеспечение ее счастья, и горе тому, кого она полюбит и кто не сделает ее счастливою! Я пойду к г-ну Дево, я ему объясню все, передам всю правду. Пусть он примет меня к себе, как сына, пусть Елена любит меня, как брата. Я буду следить за ее каждым шагом, буду наблюдать за ней, как за ребенком; забуду в ней женщину. Привязанность моя будет привязанностью отца к дочери; она послушает моих советов, потому что близкая смерть состарит меня в глазах ее. Даже муж ее не станет ревновать, узнав меня.
Да, я не женюсь на ней. Пусть моя смерть доставит горе только тем, кто самою природою близко поставлен ко мне. Я не лишу мать последних годов моих, я буду весь принадлежать ей и навеки усну в ее объятиях».
Такими мыслями Эдмон давал пищу своему разбитому сердцу; потом он отправился из дома с намерением видеть г-на Дево, с надеждою встретить Елену.
«Какой предлог выдумать мне, чтобы говорить с Еленой?» — думал в это время Густав, направляясь на улицу Лилль.
«Нужно во всяком случае говорить с нею, — решил он. — Буду действовать открыто: дело идет о счастье друга».
— Доложите г-же Елене Дево, что с нею желают говорить, — сказал Густав, войдя в докторскую квартиру.
Это было сказано таким решительным тоном, что лакей, отворявший Густаву двери, беспрекословно повиновался.
— Вы меня спрашивали, милостивый государь? — сказала Елена, войдя в залу и с изумлением осматривая Домона.
— Я, — отвечал Густав, — и я буду просить вас затворить дверь в эти комнаты; то, что я вам скажу, не может, не должен слышать никто, кроме вас.
Елена не приходила в себя от изумления; но резкие эти слова были высказаны так убедительно, столько мольбы слышалось в голосе говорившего, что она, тотчас же затворив дверь, села и почти невольно сказала:
— Я вас слушаю.
— Вы молоды и прекрасны, — начал Густав, — ваш отец заслуженный, достойный всякого уважения человек, вы должны быть добры, сердце ваше должно быть склонно к сочувствию. Не удивляйтесь тому, что я буду говорить вам. Не зная, не думая, вы сделались виною страшного несчастья.
— Вы меня ужасаете, — вскрикнула Елена, решительно не понимая, о чем идет речь, не понимая волнения Густава, даже вовсе не зная его, потому что, встретив его с Эдмоном, она почти его не заметила.
— К вам приходила вчера молодая женщина с модными товарами?
— Приходила.
— Она говорила вам о г-не де Пере?
— Да, говорила, — отвечала, покраснев, Елена.
— Говорите со мной без боязни, потому что во мне только одно тщеславие: именно я считаю себя одним из самых откровенных людей. Вы сказали этой модистке то, что слышали от своего отца, то есть, что болезнь Эдмона смертельна. Я знаю эту девушку; ей известно, что я люблю Эдмона, как брата, она написала обо всем, но письмо, по несчастию, попало в руки Эдмона.
— Несчастный! — вскрикнула Елена.
— Да, несчастный, тысячу раз несчастный! — перебил Густав. — Несчастный потому, что в этом пророчестве смерти разрушение всех его надежд, всех привязанностей, всего счастья, о котором только мечтал он. Он любил вас, он и теперь вас любит — и должен заставить свое сердце молчать, сердце его не выдержит, разорвется в его груди, и он умрет, умрет даже ранее определенного ему срока. Я пришел к вам прямо, просто и говорю вам откровенно и честно: вас любит молодой человек, осужденный чахоткою умереть в юности — его мать живет им одним, его жизнью, его счастием. Чувствуете ли вы в душе достаточно силы, чтобы быть ангелом-хранителем этого человека, чтобы не оставлять его своею привязанностью и попечениями до самой минуты его смерти и этим загладить зло, сделанное вами без вашего ведома? Или вы хотите, чтоб он уехал, чтобы умер где-нибудь на чужбине, не имея никакой отрады, кроме воспоминания о вашем имени, потому что с тех пор, как он узнал вас, любовь матери его уже не удовлетворяет.
Бывают чувства, не требующие объяснения.
Не передаем впечатления, произведенного этими простыми и в то же время странными словами на Елену; в минуту она сделалась женщиною; любовь, преданность, великодушие с силою заговорили в душе ее и внушили ей твердую решимость последовать благородному совету Густава.
Она встала и произнесла твердым голосом:
— Клянетесь ли вы, что все, вами сказанное, — правда?
— Клянусь, — отвечал Домон.
— Убеждены ли вы, что, выйдя за г-на де Пере замуж, я сделаю для его счастья все, что только в человеческих средствах, сколько бы ему ни оставалось жить?
— Убежден.
— Так передайте вашему другу, что я его люблю и что пока он жив, кроме него, я не буду принадлежать никому; вот кольцо, оставшееся мне после матери: снесите ему как залог моей клятвы.
Густав бросился к ногам Елены, целовал ее руки и плакал.
— Передайте мои слова г-же де Пере, — сказала она Густаву, — прощайте, я пойду молиться за своего мужа.
Сказав эти слова, Елена, гордая сознанием своего прекрасного поступка, сияющая юностью, красотой и любовью, удалилась, дружески кивнув головою Домону.
— Доброе сердце! Доброе сердце! — повторял Густав, быстро сбегая с лестницы. — Бедный Эдмон! Мне он, по крайней мере, будет обязан этою радостью!
В дверях встретил он своего друга, шедшего, как мы знаем из предыдущей главы, к г-ну Дево.
— Любит тебя! — закричал Густав. — Кроме тебя, не выйдет ни за кого замуж. Вот ее кольцо — вы уже обручены. Надейся, друг мой, надейся. — И он бросился в объятия де Пере.
Радость почти уничтожила Эдмона.
— Ты ее видел? — едва выговорил он задыхающимся голосом.
— Видел.
— И она любит меня?
— Да, любит.
— И согласна выйти за меня замуж?
— Да говорят же тебе: да! да! да!
— Ах, Густав, я никогда не думал, что в одно и то же время можно быть так счастливым и так несчастным!
И де Пере снова принялся с горячностью обнимать своего друга.
— Вот помешанные, — заметил какой-то толстый господин, видевший эту сцену, — можно ли так обниматься на улице, что другим нет проходу по тротуару?
Первым движением Эдмона после объятий, так поразивших толстого господина, было идти к Елене, упасть к ее ногам и сказать ей, как он любил ее до этой жертвы и как эта жертва еще усилила его любовь, но Густав остановил его.
— Теперь Нишетта к ней ходит, — сказал он, — напиши письмо, Нишетта снесет.
— Правда, — отвечал Эдмон, увеличивая шаги, — пойдем же.
Эдмон был так счастлив сознанием любви Елены, что недавнее зловещее открытие совершенно сглаживалось в его уме. Помнил он только, что она его любит, будет его женою, и в восторге целовал переданное ему Густавом кольцо.
— Как она хороша, не правда ли? — говорил он Густаву. — Можно ли было думать четыре дня тому назад, когда мы проходили по этой же самой улице, что дело так разыграется? Да, — продолжал он, улыбаясь, — не дал мне Бог долгой жизни, зато он же ускоряет минуты моего блаженства, и я не в проигрыше. Ведь сама жизнь-то наша — несколько счастливых дней среди тысячи огорчений, страданий, постоянной борьбы и разочарований без счету. Жизнь вдруг улыбнулась мне — а еще сегодня утром я считал себя осужденным! Елена знает, что я должен умереть в молодости, и ее любовь отстранит от меня все огорчения.
На мою долю выпадут только счастливые дни, и, умирая, я найду в своих воспоминаниях столько счастья, сколько хватило бы на две жизни обыкновенной продолжительности. Разве счастье измеряется числом прожитых дней? Счастье заключено в днях, наполненных любовью, дружбою; только в них светлая сторона жизни. Могу ли я называться несчастным? Я? Был ли я когда-нибудь несчастен? Меня любят — любит мать, любишь ты, любит Елена! Много ли стариков, которые во всем своем долгом прошедшем найдут столько любви? Нет, Густав, я счастлив так, как и не мечтал никогда.
И Эдмон весело улыбался и шел, исполненный гордости.
Какая же страшная сила заключена в любви, когда на самое смерть смотрят при ней с улыбкой, когда сменяет она, всевластная, надеждою безнадежность, радостью горе?
— Я рад, что вижу тебя в таком положении, — сказал Густав, взявши своего друга за руки. — Надейся, друг мой, надейся. Почем знать? Может быть, доктор ошибся, и мы еще будем вспоминать когда-нибудь, что его ошибка только ускорила твою свадьбу с его дочерью.
Эдмон ничего не отвечал на это. Он не разделял надежды Густава. Притом же смутный голос, казалось, говорил ему, что он должен быть благодарен смерти, доставившей ему столько счастья, и как честный должник расплатится с нею в свое время!
Читатель назовет это суеверием, предрассудком, но разве не от любви проистекают все предрассудки, суеверие и мечты?
Войдя к Нишетте, Эдмон бросился на шею модистке.
— Добрая Нишетта! — воскликнул он. — Елена любит меня, выйдет за меня замуж. Вот ее кольцо: все это обделал Густав. Дайте мне скорее бумаги, бумаги! Я еще должен писать ей.
Нишетта недоверчиво взглянула на Густава; Домон выразил глазами, что все это правда и Эдмон вовсе не помешанный.
Видя Эдмона в таком благоприятном расположении духа, Нишетта была вне себя от радости, и перья и бумага были тотчас же принесены ею.
— Нишетта, — сказал Эдмон, садясь, — вы мне можете оказать важную услугу?
— С удовольствием, скажите только, какую.
— Вы снесете Елене письмо; я здесь подожду ответа.
— Так я пойду одеваться, — сказала Нишетта и, приводя свои слова в исполнение, скрылась в соседней комнате.
Густав за нею последовал. Эдмон принялся писать.
«Не знаю, как начать письмо, как обратиться к вам, как называть вас после слышанного мною. Должен ли я писать вам под условною светскою формой или могу, не стесняясь, высказать вам всю свою душу. Я все еще в себя не могу прийти от радости. Вы приняли во мне участие, согласились связать вашу судьбу с моею, вашу молодость, красоту, счастье…
Да ведь вы всего два раза меня видели, я ни разу еще не говорил с вами, да ведь вам предстояли блестящие партии — и вы, увлеченные состраданием к человеку, осужденному вашим отцом, готовы любить меня, быть моею. Благодарю вас, Елена, благодарю.
Я думал обо всем, что вам говорил сегодня Густав, я мечтал даже о блаженстве, которое вы согласились дать мне, но надеяться я не смел и никогда бы не решился склонять вас на эту жертву. А вы — с первых же его слов согласились быть мне женою, согласились связать вашу долгую будущность с небольшим числом Остающихся мне годов. Вы вырвали у отчаяния душу, не смевшую на вас надеяться, ваша ни с чем несравненная доброта сделала для меня то, что только любовь ваша могла бы сделать для другого впоследствии. Сколько величия души, сколько самоотвержения в этом, Елена! И как наградит вас за это Бог!
Мне немного остается жить, но каждую минуту своего времени я употреблю на выражение признательности. Будут, может быть, женщины счастливее вас, но ни одна не будет, как вы, любима. Я вам буду рабом, покорным и преданным. Ведь это Бог свел нас на пути жизни, ведь все, что произошло в эти дни, было Его определением; иначе чем объяснить так много дарованного мне счастья в такое короткое время?
У вас нет матери, вам ее заменит моя мать. Вы увидите, как она добра! Как она будет гордиться вами! Будет любить вас, почти так же, как я!
Ваш отец будет и мне отцом; мы будем ходить за ним, лелеять его старость, окружим его привязанностью, попечениями, доставим ему все, что он любит, к чему он привык. С моей стороны, это даже будет эгоизмом, потому что он мне нужен, чтобы продолжить мою жизнь, чтобы продлить наслаждение видеть вас.
Знали бы вы, как я вас люблю, Елена! Дайте мне в этом письме высказаться, выразить, сколько радости и восторга в душе моей. Обыкновенно любимой женщине высказывают все возбужденные ею чувства по прошествии долгого времени; роковая случайность позволила мне через четыре дня после нашей первой встречи говорить с вами откровенно. Слушайте же, Елена, что я скажу.
Сегодня утром, узнав о своей болезни, я проклинал жизнь; теперь, уверенный в вашей любви, зная, что я болен смертельно, зная, что мой конец близок, я счастлив так, как немногие на земле. И я полюбил жизнь — я ее не проклинаю. Ваше одно слово рассеяло мое отчаяние. Я сознаю, что в моей душе вечность. Нет в природе голоса, который бы я не слышал и не разумел. Я в небесах вижу счастье. Я смеюсь и плачу, готов блуждать в лесу, в поле и, окликая деревья, цветы, облака, звезды, повторять от избытка счастья: «Звезды, цветы, облака! Меня Елена любит!»
И как подумаю, что другие произносят ваше имя, не зная, сколько любви в нем заключено, сколько невинности, преданности, молодости и счастья!.. Как хороша жизнь! Как милосерден Бог! Есть ли что в мире чище и святее двух молодых любящих сердец: все их прошедшее сосредоточено в мыслях одного о другом, все будущее — в надежде быть постоянно вместе!.. Это наши два сердца, Елена, наши с тех пор, как вы согласились принадлежать мне.
Пишу вам и не знаю, когда кончу писать. Слова и мысли толпятся, не успеваю записывать, и все-таки не могу выразить вам всего, что чувствую.
Вы — первая женщина, которую я люблю, и если бы вы знали, как вы прекрасны!..
Тайный голос говорил мне, когда я в первый раз вас увидел, что моя жизнь будет от вас зависеть; не почувствовали ли и вы, хотя смутно, что в нас есть что-то родственное?.. Нарочно ли вы уронили тогда перчатку? Знали ли вы, как билось мое сердце, когда я вам ее подал? Вы тогда покраснели — я видел… Можно ли после всего этого отвергать тайные симпатии?..
Что вам еще сказать, Елена? Сердце мое так полно, так полно…
Теперь что мне делать, скажите? Позволяете ли мне видеть вас, видеть и в то же время думать: «Этот ангел любит меня». Идти ли мне прямо к вашему батюшке, или, лучше, чтобы моя мать сделала ему предложение? Только умоляю вас: не медлите…
Мне иногда кажется, что Густав обманул меня. В эти минуты я боюсь обратиться к действительности, боюсь услышать страшные слова: «Ты был ослеплен, Елена не любит тебя, даже не думает о тебе!» Если это правда, зачем же я осужден на такую долгую жизнь!..»
— Готово? — сказала Нишетта, входя. — Вы еще пишете?
— Мне так много нужно сказать ей… — отвечал Эдмон.
— Ну… и вы, стало быть, не можете кончить?
— Кончу, Нишетта, кончу… Я уж и окончил, если хотите.
— На словах ничего не говорить г-же Дево?
— Ничего, только отдайте письмо.
Сказав это, Эдмон сложил письмо и запечатал.
— Вы будете здесь? — спросила Нишетта.
— Да, подожду здесь с Густавом.
Нишетта взяла письмо и вышла.
Она застала Елену под влиянием еще свежих утренних впечатлений от недавнего разговора с Густавом.
Напрасно пыталась заговорить с нею Анжелика, Елена не отвечала ничего, и почтенная гувернантка принуждена была поневоле задремать над «Кенильвортским замком».
«Кажется, я сделала то, что должна была сделать, — думала молодая девушка. — Чувствую, что я скоро полюблю Эдмона, может быть, даже и теперь люблю; но что скажет отец?»
Модистка вошла вместе с появлением последней мысли в уме Елены.
Шум ее шагов немедленно разбудил гувернантку.
— Вы от г-на де Пере? — было первым словом Елены.
— Да, от него, — отвечала Нишетта.
— Кто это такой г-н де Пере? — спросила Анжелика, протирая глаза.
— Мой муж! — отвечала Елена.
— Ваш муж! — вскрикнула гувернантка, глядя во все глаза на свою питомицу. — Господи Боже мой! Никак вы с ума сошли!
— Нисколько, моя добрая Анжелика, — отвечала Елена, час тому назад понявшая, что уж она не ребенок и что не следует ей скрывать свои чувства, так как в них ничего нет дурного. — Что же он вам поручил сказать мне? — продолжала она, обращаясь к Нишетте.
— Просил передать вам это письмо, — отвечала гризетка и, видя, что никаких особых предосторожностей не требуется, спокойно передала письмо Елене.
— Скажете ли вы мне, что все это значит? — говорила Анжелика, закрыв книгу.
— Это значит, — отвечала, распечатав письмо, Елена, — что г-н де Пере меня любит и что я его люблю и выхожу за него замуж.
— Но ваш отец… ваш отец позволил вам с ним переписываться?
— Отец еще ничего не знает.
— Мой прямой долг все это ему сообщить.
— Бесполезно; сейчас я ему все сама расскажу.
Елена принялась читать, и Нишетта заметила, как задрожали ее руки, а лицо покрылось ярким румянцем, и почти слышала сильное биение ее сердца.
— Как он любит меня! — вырвалось у Елены во время чтения.
— Я-то здесь зачем, скажите на милость? — рассуждала Анжелика. — Все устраивают без меня, и я ни на что не смотри!
— Скажите, чтоб г-жа де Пере потрудилась завтра приехать к отцу. Я его предуведомлю. Вы всему этому виною, — прибавила Елена, не сомневавшаяся, что Нишетта была действующим лицом в этой драме.
— Должна ли я сожалеть об этом? — спросила гризетка.
— Нет, — отвечала Елена, — потому что я никогда не забуду, что вы принесли мне письмо это. Передайте г-же де Пере слова мои и прибавьте, что, простившись с вами, я пошла прямо в кабинет к отцу.
С этими словами Елена положила под корсаж письмо Эдмона и отправилась к доктору.
— Отец, добрый отец! — сказала она, усевшись у него на коленях. — Мне нужно поговорить с тобою о важном деле.
— Ты меня пугаешь, — отвечал доктор, смеясь. — В твои лета важное дело? Что ж это за дело такое?
— Отец, — отвечала Елена серьезно, — я люблю.
— Ты любишь? — протянул несколько озадаченный доктор.
— Да, я люблю, и он меня любит; я пришла предупредить вас: завтра приедет его мать с предложением.
Доктор с возрастающим изумлением посмотрел на дочь.
— И ты сама все это устроила? Одна?
— Да.
— Что ж это за молодой человек? Полагаю — ты любишь молодого. Как его зовут? Если он достоин быть мужем моей дочери, почему же нет? Но он должен быть достоин тебя, дитя мое, я не отдам наобум своей дочери, за которую каждый день благодарю Бога.
— Это Эдмон де Пере, отец.
— Эдмон де Пере? — заметил Дево, уже забывший своего нового пациента.
— Как вы забывчивы, — сказала Елена, указывая рукой на лежавшую на столе карточку Эдмона.
— Это тот молодой человек, что приходил ко мне лечиться… дня два тому назад? — спросил Дево, указав на карточку.
— Тот самый, отец.
— И он… он тебя любит?
— Любит.
— Давно любит?
— С тех пор, как увидел меня.
— Давно это было?
— Четыре дня.
— И ты тоже любишь его, разумеется?
— Так же, как и он.
— С того же самого времени?
— Да, отец.
— Ты, мой друг, помешалась.
— Я в полном рассудке, отец, клянусь вам.
— Да ведь знаешь же ты, что нельзя тебе быть женою де Пере?
— Почему же нельзя?
— Потому, что де Пере через три года умрет, потому, что я это знаю и не могу согласиться отдать дочь свою за человека, который через три года оставит ее вдовою, с детьми, пораженными одною с ним болезнью. Согласись, что это вздорная, ребяческая выдумка, и нечего говорить об этом.
— Ничего не может быть серьезнее, отец, — отвечала Елена, — именно то, на основании чего вы ему отказываете, заставляет меня любить его.
— Я не понимаю тебя.
— А это так просто, отец. Де Пере меня любит. Так же, как и вы, я знаю, что ему остается жить только три года, и хочу быть его женою для того, чтоб эти три года он был счастлив.
— И ты думаешь, соглашусь я когда-нибудь на эту жертву?
— Нужно согласиться, отец.
Не только никогда Елена не говорила так с отцом своим, но он даже не подозревал, что она способна говорить с такою силой и твердостью.
— Нужно, — повторил он, — а почему нужно?
— Потому что вот уже час, как я обручена с ним. Видите, отец, — продолжала молодая девушка, показывая доктору руку, — я отдала ему кольцо матери с клятвою, что не буду принадлежать никому другому. Времени нельзя терять, отец, когда дело идет о браке с человеком, которому всего остается жить три года!..
— И ты в эти-то три дня все это устроила?
— Всего в пять минут, отец.
— И хоть минуту думала, что я соглашусь на этот брак?
— Знала, что вы думаете противиться, и потому именно отдала это кольцо и дала клятву.
— Пока я жив, ты не будешь женой де Пере!
— Я клялась могилою матери, — отвечала Елена.
— Нарушение клятвы ничего не значит при сумасшествии, а ты помешана. Могу ли я допустить, чтобы ты из-за сентиментальности погубила себя несчастным браком? Твое счастье прежде всего. Я умнее тебя, дитя мое, я лучше вижу, чем ты, поверь мне: откажись от этого человека, не рискуй своей будущностью; помни, что я должен дать за нее ответ Богу. Бог мне дал видеть более, чем другим людям; тяжелая наука должна послужить мне к отвращению горя от моего ребенка. Не говори же мне больше об этом. Я бы сейчас же отдал тебя в монастырь, если бы не был уверен, что через неделю ты не бросишь все эти выдумки.
— Отец, это ваше последнее слово?
— Последнее.
— Сколько бы я вам ни говорила, что мое счастье, счастье г-жи де Пере, счастье ее сына и сама жизнь его зависят от этого брака, вы будете ему противиться?
— Буду противиться, сначала убеждениями, потом, если убеждения не помогут, — прибавил он голосом более строгим, — всеми средствами, какие дадут мне права отца.
— И вы скажете бедной матери: «Я не соглашусь на брак моей дочери с вашим сыном, потому что он болен смертельно?»
— Не скажу, но скорее готов сказать это, чем согласиться на этот брак, потому что согласие считаю преступлением. Если бы ты была матерью и была бы на моем месте, ты бы сделала то же.
— И решение ваше неизменно?
— Да, неизменно.
— Прощайте, отец.
Сказав это, Елена обняла доктора.
— Ты порассудишь, дитя мое? Не правда ли?.. — сказал Дево.
— Да, отец, и к чему бы ни привели меня размышления, я скажу вам.
Заглянув в комнату, где дремала Анжелика, Елена поспешно надела шляпку, накинула шаль, в которой первый раз встретила Эдмона, и, убедившись, что никто не слышит и не видит ее, отворила дверь прихожей и спустилась по лестнице.
— На улицу Трех Братьев, № 3, — сказала она кучеру, сев в первую попавшуюся наемную карету.
— Г-жа де Пере дома? — спросила Елена лакея, отворившего ей дверь.
— Дома, — отвечал лакей.
— Никого у нее нет?
— Никого.
— Доложите: Елена Дево.
Лакей, пропустив Елену в залу, отворил дверь в будуар, где сидела г-жа де Пере.
Едва произнес он имя Елены, как г-жа де Пере встала и, выйдя ей навстречу, сказала:
— Вы дочь доктора Дево?
— Да, — отвечала Елена.
— И вы здесь одна?
— Одна.
— Что же случилось, дитя мое? — спросила мать Эдмона. — И почему вы…
— Я приехала, — отвечала Елена, обнимая г-жу де Пере, — откровенно спросить вас, согласны ли вы быть мне матерью?
— Согласна ли!.. Согласна, дитя мое; я буду счастлива и горда вами.
Говоря эти слова, г-жа де Пере увлекла Елену в будуар, сняла с нее шаль и шляпку, посадила ее и, сев возле нее сама, сказала:
— Расскажите, дитя, что вас привело сюда, как вы решились?
И г-жа де Пере с участием смотрела на девушку, так очаровавшую ее сына.
— Г-на де Пере нет здесь? — спросила Елена.
— Нет, он сейчас придет.
— Видели ли вы его поутру сегодня?
— Видела.
— Он ничего вам не говорил обо мне?
— Ничего, кроме того, что вас любит. А вы его любите? Любите хоть немножко?
— Была ли бы я здесь, если бы его не любила? Просила ли бы вас быть мне матерью, если бы не решилась быть его женою? Да, я люблю его, и, так как от меня зависит его счастье, я хочу, чтобы он был счастлив.
— Бог да благословит вас! Что же я могу сделать для вас? Вы любите моего сына, и для вас я готова решиться на все.
— Он вам говорил обо мне?
— Он только и говорит, что о вас, и я вас воображала хорошенькой, но никогда не думала, что вы так прекрасны. Но объясните мне, дитя мое, как это… вы здесь одна? Отчего нет с вами ни отца, ни гувернантки?
— Очень просто, я отдала свою руку вашему сыну.
— Как! Когда?
— Нынче утром.
— Вы его видели?
— Нет, я говорила с его другом.
— С Густавом?
— Да, с Густавом, он мне сказал, что Эдмон… что г-н де Пере, — поправила, покраснев, Елена, — может быть счастлив только сделавшись моим мужем, и я дала клятву принадлежать ему, послала ему кольцо своей матери, такой же, как вы, святой женщины.
— Я ничего этого не знала.
— Зачем же нам медлить, зачем изобретать препятствия своим чувствам? Сын ваш меня любит, я его люблю, и мы друг друга знаем. Зачем же нам отдалять свое счастье? Есть пословица: «Лучше поздно, чем никогда»; я нахожу, что лучше раньше, чем позже.
— Милое дитя! — сказала г-жа де Пере, тронутая этой наивной, доверчивой откровенностью.
— Я просила передать г-ну Пере, что вы можете сделать завтра моему отцу предложение, и сама пошла в его кабинет предупредить его.
— И что же сказал вам г-н Дево?
— Он сказал мне, что я помешанная, что нельзя любить человека, которого знают только четыре дня, с которым даже ни разу не говорили, и решительно отказал мне в моей просьбе, прибавив, что, если я буду упорствовать, он отдаст меня в монастырь.
— Что же вы?..
— Так как я дала клятву с тем, чтобы сдержать ее, — торжественно произнесла Елена, и глаза ее гордо заблистали, — и так как ничто в мире не может мне воспрепятствовать следовать влечению сердца, я надела шляпку, осторожно вышла из дому, села в карету и приехала сказать вам, что повторяю еще раз: согласны ли вы быть мне матерью?
Елена еще раз обняла г-жу де Пере.
— Стало быть, ваш отец не знает, что вы здесь? — сказала последняя.
— Если вы позволите мне здесь остаться, я его уведомлю.
— Он приедет за вами сам и увезет вас отсюда.
— Никогда!
— Вы так думаете?
— Я уверена. Я знаю отца: покричит немного, но всегда сделает по-моему.
— Но ваш поступок так важен…
— Почему важен?..
— Уехать от своего отца!..
— Чтобы приехать к вам! Что же в этом дурного? Разве у вас я не все равно что у матери?
— Что за ангел будет жена у моего сына!
— И как мы будем счастливы вместе!
Елена и г-жа де Пере уже любили друг друга, будто десять лет были знакомы.
— Теперь я напишу отцу, — сказал Елена.
— Дитя мое, — возразила г-жа де Пере, взяв за обе руки Елену и привлекая ее к себе, — ваш отец непременно рассердится, получив вашу записку. Дело это так важно, что простой запиской нельзя ограничиться.
— Что же в таком случае делать?
— Если вы последуете моему совету, я берусь все устроить.
— Ради Бога, говорите.
— Мы поедем вместе к г-ну Дево: я ему расскажу, с какою целью вы ко мне приехали, и буду просить вашей руки для Эдмона. Он увидит тогда, что с вашей стороны это не было ребячеством. Потом я объясню наше положение в обществе — это ни в каком случае не лишнее — и все устроится.
— Едемте, — отвечала, надевая шляпку, Елена.
Только что г-жа де Пере и молодая девушка приготовились ехать, вошедший в будуар слуга громко произнес:
— Господин Дево!
Доктор вошел; он был бледен и находился, очевидно, под гнетом тяжелых ощущений; но при взгляде на дочь лицо его просветлело.
— Измучила ты меня, Елена!.. — были его первые слова.
В самом деле, он едва стоял на ногах и, чтобы не упасть, должен был прислониться к столу. Он тяжело дышал, и пот градом катился по лицу его. Елена стремительно бросилась обнимать его.
— Ты уж думал, что я умерла, отец, — сказала она, улыбаясь.
— Ну как сладить с таким характером, как у тебя? — говорил старик. — Не найди я тебя здесь, не знал бы уже, где и искать. Извините мою невежливость, — прибавил он, обратясь к г-же де Пере, — я был так взволнован, что забыл все приличия и даже не поклонился вам; но вы сами мать и поймете, что мы чувствуем, когда вдруг у нас пропадает ребенок.
— Садитесь, доктор, — сказала г-жа де Пере. — Мы собирались сейчас ехать к вам, но так как вы угадали, что дочь ваша здесь, и приехали сами, мы можем переговорить и здесь.
— Так ты сразу догадался, отец, что я у г-жи де Пере? — спросила Елена, принимая от отца шляпу и палку.
— Только это и мог я полагать, — отвечал доктор, отирая фуляром лицо.
— Бедный отец, тебе жарко! — сказала Елена. — Видишь, как нехорошо заставлять других нарушать клятвы.
И, усевшись у ног его, она тихо прибавила:
— Ни слова о болезни де Пере, отец, если не желаешь зла своей дочери!
— Доктор, — начала мать Эдмона, — вы мне отказываете в счастье назвать дочерью это прелестное дитя?
— Воображаю, как засуетилась Анжелика, не найдя меня в доме! — перебила Елена, не желая, чтоб г-жа де Пере могла даже подозревать настоящую причину отказа доктора, и для того давая веселое направление разговору.
— Она три раза падала в обморок, и я оставил ее всю в слезах. Как в бреду говорила она о каком-то чепце с пунцовыми лентами, о розовом платье, о модистке — я понять ничего не мог и поехал сюда сам.
— Я тебе все это объясню.
— Итак, ты решительно любишь этого молодого человека? — спросил доктор, посадив дочь к себе на колени.
В поцелуях, которыми он стал осыпать Елену, уже выражалось радостное спокойствие духа, сменившее недавнее волнение.
— Как же не люблю, отец, — отвечала она, — когда для него я решилась огорчить тебя, а я никогда тебя не огорчала и не огорчу никогда, если ты согласишься. Вольно тебе было не верить, когда я сказала, что твердо решилась, — тогда этого бы ничего и не было.
— Доктор, — стала в свою очередь просить г-жа де Пере, — доктор, полноте упорствовать. Эти дети любят друг друга, пусть они будут счастливы. У вас будет добрый сын, у меня прелестная дочь. Послушайтесь меня, доктор.
Бедный доктор так был рад, что нашел свою дочь, и вместе с тем так боялся, что, пожалуй, при своей крайней экзальтации она или сойдет с ума или лишит себя жизни, что противиться более был решительно не в состоянии.
— Ну! — сказал он. — Елена этого хочет, она дала клятву, она обратилась к вашему покровительству — пусть будет, как она хочет.
— Ну не правду ли я говорила, — заметила Елена, — что мой отец прекраснейший человек в мире!
Г-жа де Пере вместо ответа взяла руку доктора и молча поднесла ее к губам своим.
На ее глазах навернулись слезы.
— Вам я одолжена спокойствием моего сына, — сказала она, — и я никогда этого не забуду.
Вошедший в это время Эдмон остановился, пораженный представившимся ему зрелищем.
— Обойми твоего тестя, — сказала ему г-жа де Пере, — все устроилось.
Эдмон бросился в объятия доктора и потом подошел к Елене.
— В первый раз мне приходится говорить с вами, — сказал он, — и уже я имею право сказать вам, что люблю вас.
— Разве вы мне этого не писали? — возразила Елена, протягивая ему руку и показывая его письмо.
— Доктор, — сказала г-жа де Пере так тихо, что никто, кроме Дево, не мог расслышать ее, — я счастлива вдвойне вашим согласием. Вообразите, я до сих пор боялась, что к Эдмону перешла чахотка, болезнь отца его. Но если вы, доктор, отдаете ему свою дочь, стало быть, нечего бояться. Какой счастливый день для меня сегодня!
— Бояться, точно, нечего, — отвечал Дево и в то же время подумал: «Теперь нужно спасти его. В его жизни — наше общее счастье. Мне предстоит упорная борьба с болезнью — помоги Господи!»
Свадьбу справили, не теряя времени, в церкви св. Фомы.
Народу толпилось множество. Г-жа де Пере давно уже не смотрела на жизнь так доверчиво. После согласия доктора бедная мать вообразила, что уже бояться за сына нечего.
Соседние сплетницы сообщали одна другой свои замечания.
— Невеста-то как хороша! — говорила одна. И точно, Елена, любящая, взволнованная, гордая сознанием своего самопожертвования, мечтающая о счастливом будущем и уже забывшая роковое предвещание, была дивно хороша в эту минуту.
Она не покидала руки Эдмона, который все время с любовью ей улыбался.
— Как молодая бледна! — говорила другая. — Ну, это от волнения.
— От волнения не такая бывает бледность, — отвечала третья, толстая и, должно быть, опытная женщина. — Когда я выходила замуж, я была тоже взволнована, а не была так бледна. А скажите лучше, что женишок-то ее болен — вот что! — Бедный молодой человек!
— Как жаль, право! Они ведь такая парочка!
Нишетта все это слышала, потому что, разумеется, она присутствовала при церемонии, — и сердце гризетки сжималось от этих слов. «Как я должна благодарить Бога, — думала она, — что нельзя сказать этого про Густава!..»
И она молилась за де Пере, потому что за Домона ей незачем было молиться.
По окончании церемонии молодые поехали к г-же де Пере, и весь день прошел в поздравлениях и изъявлении разнообразных желаний небольшого числа приглашенных друзей.
Нишетты не было между этими друзьями, хотя г-жа де Пере вспомнила о ней первой. Мать Эдмона узнала все, что для ее сына сделала модистка, и сочла бы себя неблагодарной, если бы не пригласила ее на праздник, который вряд ли бы без нее состоялся. Но мало того, что у Нишетты было доброе сердце, ее взгляд на вещи был удивительно прост и верен, и она отказалась от приглашения.
Густав, понявший, сколько деликатности было в этом отказе, обещался остаток вечера провести с Нишеттой.
Квартира новобрачных была нанята в верхнем этаже дома, в котором жила г-жа де Пере; вечером Елена и Эдмон отправились в свои покои, а счастливая мать, отходя ко сну, еще раз вверила Богу будущность своего сына.
Общим желанием было — провести лето в деревне, но доктор, для которого лечение зятя сделалось главнейшею обязанностью, сказал дочери:
— Скажи, что ты предпочитаешь остаться в Париже: Эдмон будет у меня на глазах, и я прослежу его положение. Осенью тебе, пожалуй, должна будет прийти фантазия — ехать в Италию.
— Отец, — спрашивала Елена, — если можно спасти Эдмона, когда мы это узнаем?
— Если я не ошибся и план мой удастся мне, — отвечал Дево, — через год Эдмон будет вне опасности.
Решено было остаться в Париже. Доктор с помощью дочери и Густава принялся за дело. Лечение Эдмона сделалось главною задачей всех его окружающих, кроме матери, которая, предавшись безграничному упованию на Бога, смеялась над своими прежними опасениями и каждый вечер засыпала, убаюкиваемая не предвещавшею ничего дурного действительностью.
Эдмон видел, как за ним ухаживали, и понимал свое положение. Он себя не обманывал и, определив, что ему приходится жить два или три года, далее не заглядывал. Единственным его старанием было скрыть свое положение от матери и заставить жену, сколько возможно, забыть его.
Знавали ли вы когда-нибудь чахоточных, которым известно их положение? Заметили ли вы, что для них жизнь имеет особую привлекательность? Их глазам, кажется, дано особое, близкое к смерти и напоминающее о вечности ясновидение: на всех существах и предметах они замечают какой-то поэтический, неуловимый для других оттенок. Они видят более душою, чем телом. Все их ощущения электрически быстрые. Они так впечатлительны, что проникаются сразу явлениями, которые принимаются другими тяжело и нескоро. Кажется, душе чахоточного тесно в его груди, и она постоянно стремится стать выше и, будто с высоты рассматривает и различает то, что от других ускользает. Она сильнее тела и потому преобладает над ним: этим объясняется легкая смерть чахоточных. Между интеллектом и физическим составом связь самая непрочная, и в смертный час душа отделяется от тела без боли, без усилий, будто сбрасывает с себя тяжелую оболочку.
Мы уже заметили, что, имея мало времени для жизни, они обладают способностью жить скорее. Из всех болезней, сопровождающих существование человека и разрушающих его с каждым его шагом, чахотка, бесспорно, недуг самый тихий, самый симпатичный и поэтический, потому что она одна оказывает непосредственное влияние на душу. Другие болезни не что иное, как недуги телесные, чахотка же, сверх того, свидетельствует о бессмертии души и создает поэтов.
Пораженные этим недугом, подобно Мильвуа, чувствуют неодолимую потребность сблизиться с природой — этим вечным источником жизни. В тени деревьев, в пении птиц, в солнечном луче они видят более, чем другие. Они чуют Бога там, где мы видим простое явление природы. Самым лицам их сообщается меланхолический оттенок их поэтического настроения. Они страдают возбуждаемым ими участием. Они снисходительны и умеют прощать, потому что близки к Вечному Милосердию. Если природа вложила в них дар художественно воспроизводить впечатления жизни, талант принимает у них размеры гения, распространяет свет, бледный и прозрачный, как благоухание скрытого, неосязаемого цветка. Вслушайтесь в звуки Беллини, вчитайтесь в элегии Мольера, и вы проникнетесь этою грустною, болезненною мелодиею — выражением всей их жизни.
Сознавая близкий предел в будущем, они страстно привязаны к прошедшему. Они помнят самые неуловимые впечатления детства, не могут забыть ничего, потому что живут памятью сердца. Столько очевидной, неоспоримой и всеми признанной поэзии в этих страдальческих существованиях, что при известии о смерти чахоточного никому не представится идея смерти мрачной и разрушительной. Когда говорят: такой-то умер от чахотки, нам представляется его образ, бледный, холодный, но от него не веет могилою — мы видим спящего человека. Воображение наше не смущается безобразием смерти: мы помним черты живого — это великое преимущество юности, даже в смерти живущей! Древние питали глубокое уважение к умершим в молодых летах, считали их любимцами богов, как брачное ложе, покрывали их могилы цветами и с умилением вспоминали о них. Эти юные призраки проходили перед ними, не смущая их воспоминаний, как легкие облака, не омрачая лазури неба, не смущают ликующий день. Мы наследовали от древних это уважение и, вспоминая дорогие нам имена умерших, прежде всего останавливаемся на умерших в юности. Наши слезы о них так же, как и они, молоды, и согнувшийся под бременем сорока годов человек, оплакивая двадцатилетнего друга, вспоминает, сколько доброго и святого унесла у него жизнь, и говорит со вздохом: «Блаженны умершие в колыбели юношеских верований!»
Наконец — и это лучше всего, выпавшего на их долю, — чахоточные умеют любить.
На кого бы ни обратилась их привязанность, они любят так, как другие не умеют любить. В женщине они видят то, что в ней ищет поэт, что в нее вложил Бог. Их любовь — постоянное созерцание и признательность — умрет с ними, но никогда не состарится. Для любви природа дала им энергию необычайную, энергию, зачастую ускоряющую их смерть. Огонь слишком силен для сосуда, и сосуд не выдерживает. Они тонут в источнике, черпая из него наслаждение.
Но пока смерть вечным холодом не обдаст их сердце, они не могут наглядеться, не могут насладиться любимою женщиною. Они любят так, как женщина может только желать быть любимой. Об их любви сохраняется вечное, святое воспоминание, потому что ей не было времени охладиться; они не достигают той поры, когда человек смотрит равнодушно на женщину, которую некогда боготворил. Они оставляют мир, веруя, что любили бы всегда так же сильно, засыпают, убаюканные мечтой, вполовину осуществившейся. И отходят они на вечный мир, как светлый весенний день, среди песен, цветов и звуков: ни один лист не упал с их дерева, ни один цветок не сжался и не утратил своего благоухания под суровым дуновением осени.
Так и Эдмон любил Елену.
Первые дни молодой счастливой четы — полное забвение мира, полное самозабвение, любовь безраздельная и безграничная!..
Вспомним, какие надежды поселились в сердце Эдмона, когда он в церкви увидел Елену. «Этот ангел когда-нибудь может принадлежать мне», — думал он. Это когда-нибудь наступило: Елена была его.
Тогда он не знал определения судьбы, теперь оно ему было известно, и каждая минута, не посвященная любви, казалась ему посягательством на его счастье.
«Она вся принадлежит мне, — думал он, — а я — я принадлежу ей до известного срока». И он полюбил Елену всею мыслью, всем сердцем, всем существом своим. Каждая частица его принадлежала ей, и один вид ее приводил его в восторженный трепет. При ее приближении глаза его приковывались к ней и уже от нее не отходили, сердце рвалось ей навстречу, само дыхание сдерживалось — и светлые, высокие порывы вставали в нем, и слышал он отзвук их чистой мелодии, веселой и игривой, как щебетание ласточки. Все в его жене приводило его в восторг: в его душе выражалось ее отражение. Он сам убрал ее комнату, покойную и уютную, как гнездо, и, если бы мог, заключил в нее всю природу. Стены и потолок исчезали под шелковыми тканями, нога тонула в коврах, как полевая трава, мягких и волнистых. Кажется, птица могла бы летать в этой благоуханной клетке, так же легко и привольно, как по ясной лазури неба. Дерева во всей комнате не было видно: мягкая мебель будто росла среди зелени редких растений, сообщавших целому что-то фантастическое, превышавшее само искусство.
— Ты не хотела ехать в деревню, — говорил Эдмон жене своей, — и вот деревня сама к тебе приехала и даже зиму пробудет с тобою.
По целым часам просиживали влюбленные в этом таинственном приюте любви, в который спущенные жалюзи пропускали нерешительный полусвет, напоминавший первые осенние сумерки. Эдмон не хотел, чтоб чужая рука касалась даже платья Елены.
— Пока я жив, — говорил он, — никто, даже горничная, тебя не коснется. Это не ревность, а эгоизм. Мне кажется, от каждого прикосновения грубой руки улетучится одна из тонких частиц благоуханной твоей красоты.
Выезжая с нею, он сам выносил ее до кареты, чтобы ее нога не касалась земли, закрывал ее, закутывал, чтобы посторонние взоры не могли видеть ее красоту, которою один он считал себя вправе наслаждаться, в карете он ее усаживал, как ребенка.
«В поле!» — отвечали они на вопрос кучера, куда ехать.
Эта прогулка устраивалась обыкновенно по вечерам, и до двух часов ночи они там оставались в страстном самозабвении.
«Спой что-нибудь», — говорил ей иногда Эдмон, и окончание ее песни сопровождалось всегда нескончаемым поцелуем.
Воротившись домой, Эдмон сам переодевал Елену. Однажды вечером во время сна, он вышел незаметно из дома, пошел к цветочнице, купил все розы, сколько их было в ее магазине, и, возвратившись домой, убрал ими постель Елены.
Она проснулась вся в цветах.
Он не знал, что придумать, чем выразить, определить ей всю силу любви своей.
Он устроил ей жизнь султанши в гареме и как двадцать рабынь служил ей. Во время ее сна он по целым часам смотрел на нее и думал:
«Это все мое! Вся моя красота, все счастье!.. Эти белые, упругие груди, тихо подымающиеся, как листва, колеблемая предрассветным зефиром, эти плечи, белые и округленные, как у Венеры Милосской, эти глаза, сомкнутые дремотой, которые, едва открывшись, будут уже искать меня, эти губы полураскрытые, как прозрачная сокровищница, в которой едва виднеются заключенные в ней дивные перлы, эти кудри, распущенные, как черные волны, — мои, это все мое! Кроме меня, никто не говорил этой неотразимо прекрасной женщине то, что позволено говорить мне. Сердце ее знает только одно мужское имя — мое! Она мною живет, и я живу ею, ею одною. Может ли быть блаженство выше, счастье полнее, очарование действительнее!..»
Иногда Эдмон, всегда увлекавшийся своими мыслями, прибавлял:
«Только вспомню, что настанет день и я должен буду проститься с этим счастьем!.. Что тогда с нею будет? Останется ли она верна моей памяти, или потребность любви, которую я с такой безрассудною жадностью развиваю в ней, заставит ее забыть меня… для другого?.. Страшная мысль! Другой будет обладать ею, так же как теперь обладаю я… другой… Она ему будет шептать те же слова… как я теперь, он тогда будет наслаждаться всем блеском ее красоты… Пробуждаясь, глаза Елены будут искать другое лицо — не мое… руки ее будут сжимать не мою руку, а я, бледный и недвижимый, буду гнить в сырой земле, забытый… ею, забытый! Имя мое только долг ей напомнит; придет, когда нечего делать, бросит цветок на мою опустелую могилу… Это невозможно, и притом это так вероятно! Сердце наше так устроено: старается забыть то, воспоминание о чем может разбудить горе. И это по прошествии трех, может быть, даже двух лет!.. Как две минуты, промелькнут эти два года!
Зачем, сделав это страшное открытие, не бежал я от нее, зажмурив глаза? Зачем стремился к блаженству, которого до конца не могу исчерпать? Зачем осудил себя умирать с бессильными слезами и проклятием? Где найти человека, который дал бы мне жизнь, дал бы мне свою молодую, здоровую кровь?.. Столько людей тяготят землю напрасно!..»
Увлеченный тяжелыми думами, Эдмон ударял себя в грудь; Елена просыпалась…
— Повтори, что ты меня любишь, скажи мне, — говорил он.
Молодая женщина прижимала его к своей груди, ласкала его, и сила любви укрощала волнения, вызванные любовью.
Елена была беспредельно счастлива. Выйдя замуж, она почувствовала себя в новой сфере, и как ей было там легко и привольно! Страстная любовь мужа открыла ей новую жизнь и в ее душе вызвала юные, нетронутые силы.
Нравственно она была в положении человека, в первый раз посетившего восточные бани: ему так легко в этой возвышенной температуре, проникнутой благовонными куреньями, и так отрадно нежат его слух тихие, издалека несущиеся мелодические звуки. Будто легкое облако несло Елену навстречу всем упоениям жизни.
Кругом нее все улыбалось, сияло, цвело. Как белая лебедь, плыла она между двумя лазурями; на возникавшие иногда в ее душе опасения отец отвечал ей обыкновенно:
«Надейся, все идет хорошо».
Да и самые опасения тревожили ее редко: ее жизнь пролетала под обольстительной дымкой, которая, как росистые туманы, спускающиеся утром над долиной и закрывающие горизонт самый близкий, скрывала ее будущность.
Может ли человек когда-нибудь сказать сам себе:
«Мне так мало остается жить, проживу определенное мне время по возможности счастливо, и когда посетит меня смерть, она найдет жертву, покорную, отходящую с улыбкой?»
Нет, думать, что можно так легко покориться необходимости — не в силах человека. Он не согласится никогда ограничить свои надежды.
Мы уже видели, что Эдмон, помышляя о будущем, которому был обязан своим счастьем в настоящем, о будущем, которое с каждым днем переходило в прошедшее, ударял себя в грудь и рвал на себе волосы. Двадцать раз он готов был сказать Дево со слезами: «Спасите меня», но его постоянно удерживала боязнь, что доктор ответит ему: «Это уже невозможно». Узнав роковую истину, Эдмон начал наблюдать за собою, стал замечать все симптомы, казавшиеся ему прежде ничтожными, а теперь получившие в его глазах гибельное значение. Бессонница, частые испарины, постоянная жажда, раздражительность, отделение крови в мокроте, постоянное нерасположение и слабость — все эти явления имели определенный, роковой смысл, и каждое из них отнимало у него частицу жизни. То, что он прежде скрывал от матери как не предвещавшее ничего опасного, он скрывал уже теперь сознательно, страшась посвятить ее в роковую тайну.
Доверчивость и уверенность в счастье, после брака Эдмона, стали безграничны в г-же де Пере: увидев ее вместе с Еленой, можно было принять ее скорее за сестру, чем за свекровь молодой женщины. Казалось, она молодела по мере приближения старости.
То, чего не решился сделать Эдмон, сделала Елена: почти каждый день расспрашивала она отца о состоянии своего мужа, и старик, действуя через нее на Эдмона, хотя нерешительно, но продолжал поддерживать надежду.
Так прошло пять месяцев, пять месяцев известной читателю жизни Эдмона, жизни страстной любви и постоянного страха. Оглянувшись на прожитое время, Эдмон не мог не подумать: «Прошло пять месяцев! Четверть определенного мне срока».
Наступила осень.
— Его нужно везти в Ниццу, — сказал Дево дочери, — наблюдай, чтоб он выполнял все мои предписания, и пиши каждую неделю, что заметишь. В марте мы уже будем знать, что делать.
Эдмон, Елена и г-жа де Пере уехали. Желание Елены было законом для Эдмона, желание Эдмона — законом для г-жи де Пере.
Хотел за ними следовать и Густав, да Нишетту взять с собою нельзя было, а оставить жалко. Притом же Эдмон, весь преданный любви, мог удобно обойтись и без дружбы.
Густав остался в Париже, и друзья условились часто и постоянно переписываться.
Читатели поймут, почему мы следим шаг за шагом за нашим героем. Весь интерес заключен для нас исключительно в его судьбе. История второстепенных окружающих его лиц небогата занимательными подробностями. Густав любит по-прежнему Нишетту и взаимно любим ею; г-н Дево продолжает принимать своих больных от одиннадцати до трех; Анжелике удалось одолеть пятьдесят вторую строчку «Кенильвортского замка», и она уже засыпает над дальнейшими похождениями Трисальма; г-жа де Пере по-прежнему живет любовью к Эдмону.
— Мне бы хотелось видеть нынче Италию, — сказала однажды Елена, избегая названия Ниццы, страшной по своему известному гостеприимству неизлечимым, — и через несколько дней все трое уехали.
Ницца закрыта со всех сторон и потому недоступна влиянию ветров. Климат в ней постоянно ровный, воздух пропитан теплою влажностью, так, по мнению Грубера, целебной для чахоточных.
Приехав в Ниццу, Елена нашла, что местность так обворожительна и воздух так чист, что далее незачем и ехать.
— Так останемся здесь, — сказала г-жа де Пере, и не подозревая, почему именно Ницца так понравилась молодой женщине.
— Стало быть, все кончено, — сказал Эдмон Елене, — более нет надежды: твой отец прислал меня сюда, чтоб хоть несколько лишних дней мог прожить я.
— Напротив, мой друг, — отвечала молодая женщина, целуя своего мужа, — отец никогда еще так не надеялся. Он тебя поручил мне, делай только по-моему, и ты увидишь, сколько еще лет проживем мы.
Ницца несколько походит на обширный лазарет, и потому Эдмон нанял небольшой домик за городом. Домик этот, задним фасадом опираясь на холм, передним выходил на солнце, весело игравшее на зеленых решетчатых ставнях. Воздух был удивительно чист и тонок; обставленная лимонными деревьями тенистая аллея, сбегая с холма, приводила к берегам реки Вар, вытекающей из Альп и в полулье от Ниццы впадающей в Средиземное море.
Видевший эти чудные южные реки, прозрачные, как отражаемая ими лазурь, признает невольно все чудеса древней мифологии.
Елене не хотелось лишать жизнь Эдмона очарований, и она просила отца указать ей все средства, какими можно спасти ее мужа, так, чтобы он не заметил даже, что его лечат.
Каждое утро, чуть свет, Эдмон и Елена садились на лошадей и ехали сначала шагом, потом мчались крупною рысью по берегу реки, и, возвращаясь домой, находили г-жу де Пере, проснувшуюся с первыми лучами солнца.
В этой прогулке, кроме удовольствия, была медицинская цель: утомить больного и тем возбудить в нем голод и сон.
Ночью постоянно горела лампа. Лампа эта, подвешенная к потолку и ничем не замечательная по наружному виду, нагревала маленький серебряный сосуд, распространявший в комнате тонкие пары воска и терпентина, очищавшие воздух и доставлявшие Эдмону ровный, спокойный сон. Пища его была приготовляема по особым указаниям доктора.
Все, что только имело малейшее отношение к Эдмону, было устроено по указаниям доктора: удовольствия, пища, само отдохновение. В случае если бы все это не привело к желаемым результатам, молодость, природа и решительные средства должны были спасти его.
Впрочем, от него не ускользнула внимательность, усиленная любовь, с которою за ним наблюдала и ухаживала Елена.
— На твою долю выпала грустная жизнь, дитя мое, — говорил он ей, — но в этих трудах твоих залог нашего будущего счастья, и как мы будем счастливы, если ты успеешь!
При этой надежде слезы увлажняли глаза Елены, и влюбленные скрепляли эту надежду долгим поцелуем, полным обещаний и уже полным действительности.
Вы замечали, что многие больные иногда будто тщеславятся своею болезнью: они горды, как люди, отмеченные роком, как всеми признанные страдальцы. Это одно из утешений, доставляемых разрушительною болезнью: лишать его не следует, у больных утешений так мало. В следующих письмах Эдмона к Густаву вы найдете эту весьма извинительную аффектацию; узнав личные впечатления молодого человека, мы лучше ознакомимся с его положением.
«Друг мой Густав, — писал де Пере, — мы приехали в Ниццу. В этом городе все кипит жизнью и в то же время напоминает о смерти. Ницца чрезвычайно похожа на болезнь, которая преимущественно посещает ее. Та же меланхолическая тишина, тот же взгляд, бледный и прозрачный, как и у нашей братии, приезжающей сюда лечиться; потом среди скал эта сильная, изумительная растительность — выражение жизни горячей и беспокойной…
Мы ведем жизнь самую простую. Елена ходит за мной, как сказал ей отец и как ее сердце внушает ей. Не знаю, лечение ли мне приносит пользу, или это надежда действует на воображение, только мне как будто получше. Я не так бледен, как был в Париже, и могу иногда спокойно спать по ночам.
Есть вещи, которых ты не можешь понять, ты, свободно вдыхающий своими здоровыми легкими воздух всех стран и климатов, но я постараюсь тебе объяснить, в чем дело, почему здесь я переношу жизнь легче. Все, меня окружающее, представляется мне в каком-то особенном свете. Я смотрю теперь на небеса, на цветы, на любовь, подстрекаемый боязнью скоро расстаться с ними, совершенно иначе, чем когда полагал, что еще долго буду ими наслаждаться. Домик, в котором мы живем, прислонен к невысокому холму, иссеченному рытвинами и покрытому мелким кустарником. Иногда в самый полдень, когда солнце высоко на небе, будто желая доказать себе, что я могу бороться с усталостью, одолевающей самых сильных и здоровых, я вхожу в эту маленькую пустыню и блуждаю в ней с открытой головой по целым часам. Иногда захожу в образованные рытвинами пещеры и сажусь там: меня проницает сырость, и я чувствую, как холодеет на моем лице пот. Тогда я себя спрашиваю: «Не вредит ли мне это?» — и сам себе отвечаю: «Если нет никаких последствий, стало быть, мое положение вовсе не так страшно». Я сам себе создаю трудности и упражняюсь в их преодолении, каждую минуту испытываю свои способности к жизни, а мне говорят, что я каждую минуту должен беречься. Иногда мне кажется, что только природа может вылечить все недуги, так как от нее же они происходят; и тогда я бегаю, езжу верхом, пью и ем сколько могу и потом над собой наблюдаю: страдание не усиливается, мне даже будто легче.
Ведь мне так хорошо жить, я так сильно люблю, и Елена так любит меня! Если бы ты знал, что за ангела послал мне Бог на пути моем! Знаешь, почему я почти убежден, что не проживу долго? Иногда мне будто слышится тайный голос: «Небо дало тебе такую подругу затем, чтобы в короткое время, назначенное тебе жить, сердце твое высказалось вполне сочувствующему сердцу».
О, как бы я хотел жить для Елены!.. Сознаю, как во мне много любви. Кажется, если бы сто лет довелось мне жить с нею, я и то не успел бы доказать ей всю силу своей привязанности…
Вижу вокруг себя людей, одних лет со мною, здоровых и женатых — и как мало думают они о своих женах! Один весь поглощен честолюбием, другой страстный игрок, наконец, есть непостижимые для меня люди, которые готовы ровно ничего не делать, скучать Бог знает где, чтобы только не быть дома с молодыми, прекрасными женами. Да какое же еще лучшее употребление можно сделать из жизни, как не посвятить ее всю безраздельно любимой женщине? И так добровольно уклоняться от истинного счастья! Как будто в год или в два года прочли они всю эту заповедную книгу — свое сердце, каждое слово в которой — очарование! О, как бы они поняли истинную цель жизни, если бы дни их были сочтены, как мои, если бы роковой голос сказал им: «Далее этой черты вы не пойдете!»
С тех пор как я полюбил Елену, я полюбил еще сильнее мать, потому что понял, какую громадную жертву принесла она, посвятив мне все свое существование. В молодости, лишившись первого мужа, отказаться от нового брака, отказаться от любви, еще не изведанной ею, сосредоточить все радости жизни в любви материнской! Так ли поступит Елена, когда я умру? Переживет ли наша любовь одного из нас? Страшное сомнение! Бесчеловечно — не правда ли? — было бы потребовать от нее клятвы, что моя память будет ей так же дорога, как теперь любовь наша; нарушение этой клятвы повлечет за собою страшные угрызения совести. Я этого не сделаю. Я об одном только молю Бога: под какою бы то ни было формою даровать счастье этому прекрасному ребенку, доверчиво отдавшему мне цвет своей юности и юность любви своей. Умру я, полюбит ее другой, полюбит она другого — но уже ни перед кем не откроются сокровища ее первых впечатлений, никто, кроме меня, не поведает ей тайну первой, ничем неизгладимой симпатии. Я убежден даже, что в минуты полного самозабвения, в объятиях другого, мое имя смутно осенит ее.
Ты будешь по-прежнему ее другом — конечно? Не забывай меня, навещай вместе с нею, чаще навещайте мою могилу; видишь, я иногда мечтаю о будущем, но не смею надеяться; действительность и рассудок не дают мне забыться. Густав, я как брата люблю тебя — люби ее как сестру, рука твоя будет нужна ей. Если она ошибется в выборе, если ее обманут — защити ее. Негодяя, который заставит страдать ее, — убей!
Но зачем мне приходят эти мысли?..
Некоторые из здешних изъявили желание познакомиться с нами — я не хочу. Связывать прочную дружбу — не стоит: чтобы еще кто-нибудь сожалел обо мне? Чтобы мне еще лишнее сожаление при расставании с жизнью? А в обыкновенном светском знакомстве вовсе нет смысла для человека, поглощенного двумя идеями: смертью и любовью. Не может оно меня ни успокоить, ни даже развлечь…
В вист мне с ними играть, что ли, или в шахматы? Стану ли я тратить на это время, когда пять-десять лет счастья хочу я прожить в два года, когда для любви к матери, к жене и к тебе, друг, положен мне определенный срок?
Теперь годами считаю, потом днями придется… потом минутами… как покойник отец… Горько было ему умирать без любви! А мне — я еще не знаю, каково будет умирать. Как мне предстанет эта любовь в минуту смерти: как удовлетворение жизнью или как сомнение? Даже в первом случае: успокоит ли она или смутит мои последние минуты?
Надоел я тебе своими сетованиями… Если нет, прости мне это предположение, я не сомневаюсь в тебе: отдаю все, что в душе моей…
А если спасет меня Дево, какая счастливая жизнь предстоит нам! Продолжить до пределов обыкновенной человеческой жизни счастье, о котором я мечтал только на два года, — ведь это рай земной будет! Спокойно носить в сердце три привязанности, без этой отравляющей мысли! Молись за меня, Густав, молись…
Пиши чаще мне: что твоя Нишетта? Все по-прежнему? Любит тебя, и ты любишь? Помню, как она плакала, когда письмо ее попало в мои руки. Добрая девочка! Письму-то ее я и обязан всем своим счастьем. Крепко поцелуй ее за меня да скажи, что на днях пришлю ей шелковые и шерстяные материи: у нас захватили контрабандистов.
Вместе с письмом запечатан тебе в этом конверте братский поцелуй Елены».
В то же время Елена писала доктору:
«Добрый отец мой!
Уже несколько дней, как мы в Ницце. Г-жа де Пере по-прежнему любит меня, как дочь родную, а я заметила, что, расставшись с тобою, полюбила тебя еще сильнее, если только можно сильнее любить. Я счастлива, отец, чересчур счастлива. Не раскаивайся в твоем согласии, только не забывай, что от тебя зависит продлить наши красные дни. Только чтоб Эдмон жил, потому что, умри он — я не знаю, что со мной будет.
Все твои предписания выполняются с точностью, и, кажется, ему лучше.
Рассказать нельзя, как он меня любит; знал бы ты все подробности — стал бы к нему ревновать, добрый мой, несравненный отец. Понимаешь: ни одна женщина не была так любима.
Доктора, говорят, все объясняют. Объясни ты мне мои чувства к Эдмону. Моя преданность ему должна походить на любовь матери. Сколько помню, мать так любила меня. Разумеется, это оттого, что я сильнее его, хоть и женщина, и ему нужны мои попечения. Его болезнь возбуждает во мне странные чувства. В его выздоровлении наше счастье, и я молю Бога только, чтоб он выздоровел; делаю для этого все, что могу. А когда целый день не заметно в нем вовсе слабости, когда настает для него временное облегчение и со всеми признаками полного выздоровления — поверишь ли? — мне нехорошо. Кажется, я бы лучше хотела видеть его больным; он бы лучше принадлежал мне… Сколько эгоизма-то в любви самой искренней!
Ты скажешь, что не следует так любить? А не так ли и ты любил мою мать?»
Елена не могла поверить отцу все свои чувства. Инстинктом молодой женщины она понимала оттенки двух различных привязанностей. Она написала то, что могла написать отцу.
Но мы безбоязненно можем заглянуть в это юное сердце, полное страсти и поэзии, и отделить в нем страстную любовь жены от доверчивой преданности сестры и внимательной привязанности матери. Предмет, заслуживающий изучения: сердце молодой, полной силы и красоты женщины, шаг за шагом следующей за любимым человеком, наивно сознающейся в эгоистической стороне любви своей и говорящей себе: «В этом человеке все мое счастье; с его смертью умрут моя красота, молодость, сила, верования и любовь. Сердце мое переполнилось любовью, я не могла одна переносить его тяжести. Этот человек — сосуд, в который я положила свое сердце. Лопнет сосуд — сердце упадет и смешается с грязью».
Иногда Елена думала: «Какая жизнь предстоит мне без Эдмона? Продолжать смотреть на дома и деревья, жить одною внешнею жизнью, между небом, отвергшим мои моления, и землею, поглотившею мое сокровище, осязать и не чувствовать, смотреть и не видеть, слушать и не понимать — вот она, жизнь, не просветленная любовью. Другого полюбить? — невозможно. Сердце не вмещает двух одинаковых привязанностей и, выпуская первую, — разрывается. Зачем же тогда жить? Мы любим друг друга; как же допустить мысль, что его не будет, а я буду?
Если все мои усилия не помогут, если Эдмон умрет — я не переживу его.
Но что будет с отцом, с добрым, несравненным отцом, если я его одного здесь оставлю?.. Божье Правосудие среди самого отчаяния привязывает человека к жизни. Моя верность мужу будет преступлением в отношении к отцу».
«Боже, — молилась тогда Елена, падая на колени, — ты видишь, сколько счастья, сколько существований связано с существованием этого человека, — Боже, спаси его!»
И, будто в доказательство того, что ее молитва услышана Богом, молодая женщина в тот же день получила от отца письмо следующего содержания:
«Полно тебе смеяться над стариком, спрашивая у него истолкования своим чувствам. Доктора не могут тебе всего объяснить, потому что доктора материалисты, по большой части, а не все в мире можно совершенно объяснить материей; если бы у всех докторов была такая же, как у меня, дочь, тогда они больше бы знали, потому что такой ребенок, как ты, Елена, фактически дополнил бы их духовное образование.
Я верую в Бога, как во все истинное и доброе, я хочу, чтобы ты была счастлива, потому что ты этого заслуживаешь как покорная дочь, знаю, что твое счастье зависит от здоровья Эдмона, и вот что на этот раз скажу тебе: больной излечивается при счастливом соединении двух условий: при благотворном влиянии на его душу и при разумном действии на его тело.
Душа Эдмона в твоих руках, и мы обеспечены на этот счет: лучшего врача для нее быть не может.
А на тело мы действуем и действуем, кажется, не без успеха; с Божьей помощью скоро, может быть, покажем, что наука недаром дана человеку. Молись и надейся».
Через две недели после этого письма Елена писала отцу:
«Как только получишь эти строки, бросай все и приезжай к нам. Как бы ты ни торопился, боюсь, опоздаешь. Эдмон при смерти».
Лечение шло как нельзя удачнее, Эдмон поправлялся заметно, но неблагоразумие его разом испортило все дело.
Мы прочли в одном из его писем к Густаву, что он часто бегал до утомления в жаркий солнечный день и потом вдруг останавливался где-нибудь в лощине и чувствовал, что пот стынул на его лице. Ему недолго пришлось производить подобные опыты; однажды после такой экспедиции он возвратился домой, дрожа от холода, изнемогая от головной боли, и после продолжительного обморока уже принужден был не вставать с постели.
Не зная причин и ужаснувшись последствий, Елена тотчас же написала отцу.
Содержание ее письма известно читателям.
По несомненным указаниям она убедилась, что уже нет средств спасти мужа и последний час его наступил.
Послав тотчас же за лекарем, к которому в случае необходимости отец ее советовал обратиться, молодая женщина у изголовья больного решилась терпеливо ждать своей участи.
Невозможно было скрыть от г-жи де Пере эту печальную новость. Нелегко ей было свыкнуться с мыслью, что ее сын в опасности; с тех пор, как он женился, она совершенно на этот счет успокоилась. Но все признаки были так очевидны, что, раз закравшееся в ее душу, сомнение уже не покидало ее и тревожило сильнее прежнего.
Сначала она полагала, что это незначительная простуда, но при виде Эдмона, два часа не приходящего в чувство, слыша его бред после двух часов совершенного отсутствия жизни, при виде лекаря, почти безнадежно качавшего головой, переход к полному отчаянию произошел в ней незаметно и как громом поразил ее.
Для натур любящих и живущих исключительно сердцем — нет в подобных случаях середины. Накануне, уверенная в здоровье сына, она была совершенно спокойна; на другой день надела уже траур.
Ей казалось, что Эдмон уже умер.
В десять минут она постарела на десять лет.
У постели сына сидела она, неподвижно устремив на него глаза, как статуя безмолвной печали.
Две слезы выкатились из ее глаз, только две; но на щеках бедной матери можно было видеть следы этих слез. Они изрыли лицо ее, как поток лавы прорывает стены вулкана.
Вся жизнь, вся душа г-жи де Пере перешли в ее взгляд, приковавшийся к лицу Эдмона и следивший за едва заметными движениями одеяла на его груди. С достоверностью можно было сказать, что если бы движения эти прекратились, взгляд матери закатился бы вместе с ее жизнью, без боли, без усилия, и две родственные души навсегда соединились бы перед лицом Бога.
Так могущественно, всесокрушительно было ее горе, что она даже не могла подать ни малейшей помощи виновнику своих страданий. Она отдала бы жизнь свою сыну, но ничего не способна была сделать для его спасения. Она бы умерла, если бы он умер, но теперь могла только страдать, потому что слишком сильно страдала.
Болезнь Эдмона иначе подействовала на Елену: различие между двумя привязанностями ясно выразилось в различных проявлениях горя.
При виде холодного, неподвижного и как мертвец бледного мужа страшный крик вырвался из глубины души Елены: «Все кончено!»
Но в ту же минуту она ощутила необъятные силы в своей груди, сверхъестественная энергия выросла в ней перед лицом угрожающей опасности, в самой глубине сердца замкнула она свое горе и дала твердый обет не покидать мужа.
«Он прежде всего», — промелькнуло в уме ее.
Этот торжественный обет передала она г-же де Пере в поцелуе; обессиленная страданием, мать не слыхала, сколько упования и возможности спасти больного было в преданности молодой женщины.
Потом она послала за лекарем и написала отцу и Густаву, чтоб они приезжали, бросив все. Ей казалось, что невозможно окружить Эдмона попечениями и привязанностью, сколько следует.
Мы уже сказали, что лекарь, взглянув на больного, не выразил никакой надежды спасти его.
— Сделайте только, чтобы хоть неделю он прожил, — сказала Елена, — вот все, о чем я вас прошу, доктор.
По ее расчетам, в неделю письмо могло дойти в Париж, и г-н Дево мог приехать. Она так веровала в искусство и любовь своего отца, что с его приездом считала Эдмона спасенным.
Г-н Мюрре (так звался приехавший лекарь) объявил Елене, что в течение недели состояние больного не может измениться к худшему.
Худшее — была смерть.
Мюрре пустил Эдмону кровь; это облегчило грудь больного и дало ему возможность дышать свободнее; но реакция обратилась на мозг: последовал бессознательный бред.
Бред — ужасный исход болезни, грустное подобие безумия, страшное состояние больного, повергающее в трепетное смущение всех его окружающих, с недоумением смотрящих друг на друга, не зная, как остановить бессвязный, бессмысленный поток речей, который ужаснее мрачного, предшествующего смерти безмолвия.
В продолжение бреда г-жа де Пере, наклонясь к сыну, говорила ему, как будто слова ее могли быть понятны его сердцу:
— Эдмон! Друг мой, мое счастье! Не говори так, не говори… Это я — твоя мать, тебя умоляю.
Но губы больного по-прежнему лихорадочно двигались, и бред продолжался.
В эти долгие ночи Елена ложилась у ног г-жи де Пере и говорила ей, целуя ее горячие руки:
— Не теряйте надежды… надейтесь… отец скоро приедет.
Г-жа де Пере, ничего не отвечая, сжимала руки невестки.
Во все это время от нее нельзя было добиться ни мысли, ни слова. Она ничего не ела и только пила воду, чтобы унять внутренний жар. Если бы болезнь Эдмона продолжалась, она прожила бы так несколько месяцев: только душа ее требовала пищи и питалась молитвой и страхом.
Так прошло три дня и четыре ночи.
На четвертый день утром бред прекратился, более спокойный сон несколько оживил больного; он проснулся слабый до невероятности, но уже сознание возвращалось к нему, и он узнавал окружающих.
— Елена, мать, — сказал он, повернув к ним голову.
«Он меня после назвал…» — прошептала г-жа де Пере.
— Долго ли я спал? — спросил Эдмон, будто в тумане припоминая что-то. — Ничего не помню…
— Четвертый день, друг мой, — отвечала г-жа де Пере. — Теперь тебе лучше ли?
— Да, только грудь все болит, сбоку: а вы, вы обе не спали… поочередно? — продолжал он, усиливаясь протянуть им руки.
— Обе вместе, — отвечала Елена.
— Родные мои, Бог благословит вас!
И Эдмон почувствовал, что на глаза его навернулись слезы.
Он устал говорить и потому дышал тяжело. Сознание возвратилось к нему вполне: идея близкой смерти поразила его, и он горько заплакал.
— Оставьте, оставьте меня… слезы меня облегчат, — говорил он Елене и матери.
Г-жа де Пере упала на спинку стула, который не покидала почти четверо суток.
«Кончено, — подумал Эдмон, чувствуя, как горела истощенная грудь его, — сам ускорил свою смерть, сам себя уморил…»
И еще обильнее полились из глаз его слезы; силы у несчастного только и хватало, чтоб плакать.
Елена догадалась, о чем эти слезы.
— Не плачь, Эдмон, — сказала она, — успокойся, я написала отцу, он скоро будет.
В глазах больного засветилась надежда.
Письмо Елены пришло вовремя. Дево, не теряя времени, отправился взять место в маль-посте.
Места были все разобраны.
Тотчас же он нанял коляску и спросил почтовых лошадей, оставив себе только два часа для необходимых приготовлений.
Густав, получив письмо, тотчас же побежал к Нишетте.
— Милая, Эдмон умирает, — сказал он, — я еду. Зачем я не поехал с ним! Теперь я вряд ли увижу его. Когда он уезжал, я думал: он так счастлив, что я не нужен ему. Пиши мне, Нишетта: я тебя уведомлю обо всем, что случится.
Нишетта и Густав обнялись со слезами.
— Елена, верно, уж написала отцу, — сказал Домон, — заеду к нему и еще забегу проститься с тобою.
Густав нашел доктора в приготовлениях к отъезду.
— Я с вами еду, — сказал он.
— Через час выезжаем, — отвечал доктор.
Густав сел в кабриолет, заехал по обещанию проститься с Нишеттой и в ту минуту, как почтальон садился на козлы коляски, был уже у доктора.
Лошади поскакали в галоп.
Через четыре дня г-н Дево и Густав были уже в Ницце.