Елена - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Часть третья

XXII

За два дня до приезда Дево и Густава у Эдмона возобновился бред, и Мюрре еще раз пустил больному кровь. Эдмон был в беспамятстве; сознание возвращалось медленно.

Мать и жена бодрствовали постоянно: одна у изголовья, другая в ногах больного; менее всех страдал Эдмон, не сознававший своих страданий.

Полуопущенные занавески постели оставляли в тени умирающего. Слабый луч висевшей посреди комнаты лампы освещал только матовую белизну его исхудалой, слабой руки.

Елена и г-жа де Пере, обрадованные возвращением больному сознания и допустившие на минуту возможность его исцеления, при возобновлении слабости и горячечного бреда погрузились снова в уныние.

Обыкновенно у постели умирающего любящие его припоминают то время, когда он был в цвете сил, счастья и здоровья. Прошедшее возникает со своими счастливыми днями и сыплет их на безотрадное настоящее, как ребенок цветы на могилу. Грустнее всего эти воспоминания матери, потому что для нее нет пределов в прошедшем. Ни один из фазисов существования ее ребенка не безызвестен ей: с его именем встают в ее памяти имена другие, тоже похищенные смертью. Все ее прошедшее живо ее объемлет, и она переносится мыслью и сердцем в золотые дни своей молодости, любви и иллюзий. Лишенная сна, она на несколько минут забывается — и еще ужаснее ее обращение к действительности, еще больнее сосет ее сердце уснувшая на минуту змея.

Так и г-жа де Пере, под звуки мерного, тяжелого дыхания Эдмона, перенеслась в давно минувшие годы, и перед ней промелькнула тень Эдмона, ребенка, улыбающегося ей среди своих детских игр. Как она была счастлива в эти годы!

Тогда она была молода, любила сама, правда, не бурною, чувственною страстью, но спокойной, просветленной сознанием привязанностью. Небо даровало ей ребенка, и она заключила в нем все богатства души своей. Припомнила она, как ее тревожили малейшие недуги слабого малютки, как она радовалась, видя, что малютка рос, как благодарила Бога, когда душа Эдмона начала под ее неусыпным влиянием развертываться, как цветок, улыбающийся весеннему солнцу. Потом муж ее умер, и у нее уже ничего в мире не осталось, кроме ребенка: счастье, любовь, надежду и само существование свое положила она в единственную для себя на земле отраду; и вот через двадцать четыре года постоянных забот, тревожных опасений, в свое время возникших и уже исчезнувших, когда ее привязанность к сыну укрепилась привычкой, так властной над человеческим сердцем, она проводит ночи над смертным одром своего сына, как проводила их некогда над его колыбелью, и ничем не может остановить на земле его душу, стремящуюся улететь и увлечь с собою все ее прошедшее, все ее будущее.

Только матери могут понять эту муку; если бы мы писали исключительно для них, мы бы ограничились словами: «Эдмон умирал; его мать сидела у его изголовья».

Матери, любящие детей своих! Если бы вы были на месте г-жи де Пере, не правда ли, у вас поневоле вырвались бы эти слова, вырвавшиеся против воли у матери Эдмона:

«Господи, сохрани мне моего ребенка! Не прошу, не смею просить ему здоровья, но чтоб он только был жив, чтоб только не прекратил это дыхание, с которым связана жизнь моя, чтоб не слыхала я у его постели отходной молитвы, чтоб не положили на моих глазах в тесный, холодный гроб это тело, которому я дала жизнь, эти руки, которые я еще могу держать в своих руках, это лицо, которое еще так недавно мне улыбалось и называло меня матерью!.. Чтоб не слыхала я ужасный звук могильного заступа, чтоб не взяли от меня, не зарыли в сырую землю мое сокровище, дитя мое, плоть мою!.. Боже! Пошли мне другое, самое страшное испытание — я перенесу его безропотно; но спаси сына! Он для меня нужен, что я буду без него в старости? Боже! Избавь меня в этом мире от мучений осужденных Тобою грешников!.. Если нужно, чтобы во всю остальную жизнь свою я, как теперь, не спала ночей и беспрестанно молилась, — я не буду спать, буду молиться и благословлю свою участь. Господи! Пусть он этого не видит, не знает, пусть даже не увидит, не узнает меня, — но пусть живет!.. Или пусть я, — продолжала в отчаянии бедная мать, простодушно полагая, что с Богом можно заключать условия, — пусть я его никогда более не увижу, Господи, я всю жизнь посвящу тебе, заключусь в монастырь, буду по целым дням стоять на коленях, на холодных плитах… только чтоб я знала, что он жив, что он счастлив, и чтобы иногда, Господи, в моем сновидении посетил меня его образ, если ты даешь сон матерям, навсегда разлученным с детьми. Я виновата сама, зачем допустила его полюбить женщину… Я должна была беречь его для себя, он бы не умирал теперь, может быть. Я наказана. Пока он принадлежал мне одной, он был здоровее. Его убила страстная любовь, тогда как моя тихая, кроткая привязанность дала бы ему силу для жизни».

И при мысли, что Эдмон может скоро умереть, г-жа де Пере почти ненавидела Елену.

А прекрасный, кроткий ребенок в то же время выражал перед Богом свою душу другою молитвой:

«Господи! Неужели ты его отзываешь от земной жизни? Ведь я только полгода любила его! Твое святое имя было всегда присуще нашей любви. Хоть бы два-три года еще он прожил, я прежде боялась, мне казалось, это так мало, — теперь это для меня целая вечность. Боже мой! Видеть, как уносится мечта всей нашей жизни, видеть холодными, сомкнутыми вечным молчанием уста, научившие нас первым словам любви — есть ли ужаснее мука! Ты видел, Господи, как я любила его, как посвятила ему свою жизнь и молодость, прости меня, если я иногда смела надеяться, если иногда казалось мне, что мы можем быть долго счастливы… Не наказывай меня ныне!.. Оставь нас друг другу — мы любим… Ты видишь нашу любовь, знаешь мечты наши.

Господи! Не могу представить себе, что я брошу горсть земли на холодный труп. Ведь этот труп был живым, ведь я сжимала его в своих объятиях…

Страшно подумать… Если он будет жить… но душа его навсегда закроется для любви… если не буду я слышать страстных речей его, даже здесь, у постели умирающего, волнующих все мое существо, если я должна буду забыть этот мир упоенья, который он же открыл мне… и он будет жить… жить как двигающийся труп, одной внешнею жизнью, не понимать… не чувствовать… Нет! Пусть тогда лучше умрет он! Полная смерть лучше этой смерти духа.

Жить с ним — и бояться убить его словами любви, жить — и в самой молодости отречься от страстного сочувствия родственной души, жить — и всегда перед глазами иметь движущуюся смерть; забыть свою пламенную, страстную любовь и все требования молодого сердца заключить в непонятом, неоцененном, тревожном и боязливом ухаживании за полумертвым, разбить чашу, которую я едва поднесла к губам своим, и похоронить себя заживо возле разрушающегося мертвеца… нет! Лучше остаться вдовою и завтра же облечься трауром!..»

Как разно понимается и чувствуется любовь матерью и женою: только и есть общего между двумя родами привязанности — эгоистический характер истинной любви.

Матери трудно не вспомнить тихие радости, доставленные ей детством ребенка, молодой женщине, страстно любящей своего мужа, перед которой только что открылся таинственный мир любви, нельзя не перенестись в те минуты полного самозабвения, когда исчезает весь мир и иная жизнь чудится человеку…

Елена обладала сильным, энергичным характером; читатель это заметил в ее твердой решимости выйти за Эдмона замуж; это была одна из тех пылких натур, которые ничего не умеют делать вполовину. Эдмон любил со всем пылом и энергиею двадцати трех лет; молодая женщина не могла уже полюбить в нем другого человека, не похожего на созданный ее воображением идеал и на его осуществление в первые месяцы их замужества.

Ее любовь не могла принести себя в жертву, как любовь г-жи де Пере.

Весьма вероятно, что по прошествии нескольких лет замужества и имея уже детей, Елена думала бы иначе; но она была замужем только полгода, и ей всего было девятнадцать лет.

Мы уже сказали в предыдущей главе, что Дево и Густав приехали в Ниццу; но читатель припомнит, что г-жа де Пере, сын ее и Елена жили не в самой Ницце, а в предместье, не имевшем никакого собственного имени: город не начинался и не оканчивался в этом месте. Домики выстроены были в значительном расстоянии один от другого, и наши приезжие не знали, к кому обратиться с вопросом.

Дево смотрел в обе стороны, не найдет ли где по приметам жилище своей дочери, когда с ним поравнялись гуляющие: господин преклонных лет, дама того же возраста, со складным стулом в левой и с книгою в правой руке, и молодая девушка.

Их экипаж ехал в нескольких шагах перед ними. Дево вышел из кареты.

— Не можете ли вы указать мне, — сказал он старому господину, — где здесь живет г-н де Пере?

— Мы теперь идем именно узнать о его здоровье, — отвечал вопрошаемый, — мы его соседи, и с тех пор как бедный молодой человек заболел, каждый день о нем осведомляемся. Мы нашли неудобным заводить в такое время знакомство. Если увидите его мать и жену, милостивый государь, потрудитесь передать им наше полное участие и надежду на его выздоровление.

Во время этого разговора Густав тоже вышел из кареты и подошел к разговаривавшим.

— Вот дом г-на де Пере, — продолжал старик, указывая рукой на домик с зелеными ставнями, — а здесь я живу, — прибавил он, оборачиваясь и указывая на другой домик, шагах в ста от первого. — Я полковник Мортонь; это моя жена и дочь; если мы чем-нибудь можем быть полезными больному и его семейству — потрудитесь сказать им, что мы вполне к их услугам.

Г-жа де Мортонь и ее дочь движением головы подтвердили слова полковника.

Поблагодарив де Мортоня, доктор тотчас же спросил:

— Стало быть, де Пере еще жив?

— Третьего дня ему даже было лучше, — отвечал де Мортонь.

— Благодарю, благодарю вас, полковник; я отец жены де Пере, я доктор; позвольте мне предложить и вам мои услуги, если, на несчастие, кто-нибудь у вас будет нуждаться в моей помощи.

Де Мортонь и Дево пожали друг другу руки, и последний в сопровождении Густава направился к указанному домику.

Полковник с женою и дочерью продолжали прогулку.

Едва вошел Дево, Елена бросилась к нему на шею, г-жа де Пере целовала его руки и, обняв Домона, как сына, только и сказала ему: «Бедный мой Густав!» Но в голосе, каким были сказаны эти три слова, слышалось, как много выстрадала она в одну неделю и как еще велики ее опасения.

Подойдя к постели больного, доктор взял его руку.

Эдмон не пошевельнулся. Он был в беспамятстве.

— Мюрре был? — спросил доктор у дочери.

— Был.

— Открывал кровь?

— Да.

— Каждый день?

— Каждый день.

— Хорошо.

Густав и г-жа де Пере, притаив дыхание, слушали каждое слово доктора.

Дево отвернул одеяло и приложил ухо к груди больного.

— Сам Бог послал ему эту болезнь, — сказал он, покрывая Эдмона.

— Что это значит? — вскрикнули обе женщины.

— Если мне удастся вылечить эту простуду, — продолжал доктор, — он будет избавлен вполне от своего постоянного недуга. Теперь в нем ничто не сопротивляется лечению; легче медику действовать на больного, прикованного к постели, чем на пациента, который и ходит и ест; ничтожнейшая случайность может тогда уничтожить все усилия медика.

— Стало быть?.. — вскрикнули обе женщины.

— Стало быть, можно полагать с достоверностью, что эта простуда к его же счастию.

Г-жа де Пере и Елена, смеясь и в одно и то же время плача, бросились обнимать друг друга.

Выздоровление Эдмона было точкою соприкосновения их привязанностей.

Будто праздник настал во всем доме.

— Сколько тебе надобно времени, отец? — спросила Елена.

— Не совершенно вылечен, а спасен Эдмон может быть в две недели; само выздоровление протянется долго, потому что в это время я буду действовать на самое болезнь. Это пройдет пять, шесть месяцев, пока мы здесь.

— Стало быть, ты не уедешь?

— И ты спрашиваешь! Ведь твое счастье в здоровье мужа — не так ли?

— И в твоем здоровье, отец.

— Доброе дитя! — сказал Дево, обнимая Елену. — Теперь вот что: я хочу, и — понимаешь — хочу как доктор, чтобы ни одной слезы не было во всем доме…

Через три недели, точно, весь дом будто ожил.

Елена сидела у постели больного. Эдмон говорил с трудом, но уже смотрел сознательно и держал жену за руку.

— Ты много плакала в эти три недели, — говорил он ей слабым голосом. — Ангел! Как ты должна была страдать! Ужасная болезнь! Жить и не видеть тех, кого любишь! Я тебя чувствовал здесь, возле себя, потому что сердце мое связано с твоим невидимою нитью — и не мог видеть тебя, не мог говорить: бессознательный бред покрывал все, что я хотел сказать…

— Бедный друг!

— О! Если я возвращусь к жизни, ты будешь самою счастливою женщиною в мире — я этого хочу. Где же моя мать? Моя мать? Знаешь, я почти забыл про нее, увидав тебя! Я тебя так люблю, что любовь воротилась ко мне раньше сознания.

— Она в зале; она знает, как любишь ты встречать меня при своем пробуждении, и нарочно ушла, видя, что ты уже вне опасности. «Я ему теперь не нужна», — сказала она. — Как она тебя любит, Эдмон!

— Отыщи ее, — сказал Эдмон — и его глаза наполнились слезами при мысли о святой любви матери, — нужно ее побранить, что не дождалась моего пробуждения. Ты меня не ревнуешь к ней?..

— Она ревнует…

— Друг мой, она отдала мне все свое сердце и не может привыкнуть к мысли, что в моем есть место и другой привязанности. Умри ты, Елена, — я застрелюсь, но если умрет мать — я, кажется, сам умру с горя. Приведи ее.

Елена поцеловала в лоб мужа и пошла в залу.

Оставшись один, Эдмон произнес тихо:

— Боже! Дай здоровья и счастья этим двум ангелам, поставленным Тобой на пути моем.

При входе Елены в залу г-жа де Пере разговаривала с де Мортонем, его семейством, Дево и Густавом.

— Эдмон хочет вас видеть, маменька, — сказала Елена, — хочет пожурить вас за то, что, проснувшись, только встретил меня одну.

Радостная улыбка пробежала по лицу матери.

Г-жа де Пере побежала к сыну.

— Ты обо мне вспомнил, друг мой? — сказала она.

— Обойми меня, добрая мать, — сказал Эдмон, обнимая ее исхудалыми своими руками, — твоя любовь возвратила мне жизнь.

— Спасен! Спасен! — шептала г-жа де Пере. — Доктор сейчас говорил. Господи, благодарю Тебя!

И она крепко целовала сына.

— В зале гости? — спросил Эдмон.

— Да, полковник Мортонь.

— Кто это?

— Достойнейший человек; все время, как ты болен, приходил узнавать о тебе, с женой и дочерью… Дочь очень хороша, шестнадцати лет. Ведь у Дево свои привычки… В Париже он по утрам с больными, а вечером или принимает у себя, или играет в клубе. Здесь ему трудно отстать. Сначала ты был так болен, что он занимался тобой целый день; теперь тебе, слава Богу, легче… ведь легче, дитя мое?

— Легче, моя добрая, успокойся.

— Ну, ему вечером скучно, и он хочет развлечься, он и играет с полковником в пикет. Иногда мы, чтобы сделать ему удовольствие, садимся с ним в вист. Меня это, конечно, не занимает, мне приятнее быть с тобою; но ведь он так много для нас сделал, что для него можно и поскучать. Я бы ему, кажется, жизнь отдала.

— А Густав? Ведь ему здесь, страх, скучно?

— Нет, он не скучает. По утрам ездит верхом с полковником и его дочерью, иногда заезжают очень далеко — это их развлекает. Теперь за тебя все спокойны. Скоро вот тебе можно будет вставать, ты придешь в залу, будешь играть с нами. Впереди еще много счастливых дней, друг мой.

— Бедная мать! — заметил Эдмон, внимательно всматриваясь в г-жу де Пере.

В самом деле, ее узнать было трудно. Несколько счастливых дней не могли изгладить тяжелых следов страдания.

— Да, — отвечала она, — я переменилась за это время. Ты найдешь на моей голове несколько лишних седых волос… Это что, впрочем! Теперь я опять помолодела.

И г-жа де Пере снова поцеловала сына и на своем лице почувствовала слезы Эдмона.

XXIII

Густав постоянно уведомлял Нишетту о ходе болезни Эдмона. Дни, в которые гризетка получала письма из Ниццы, были для нее настоящими праздниками. С самого отъезда Густава она имела очень мало развлечений, лучше сказать вовсе не имела. Для того чтобы угодить ему, она давно бросила свои прежние знакомства и с его отъездом осталась совершенно одна в Париже.

Сначала она много плакала, потом, узнав, что Эдмон вне опасности, радовалась до безумия потому, во-первых, что ей было бы очень жаль, если бы Эдмон умер, а во-вторых — во-вторых, потому, что с выздоровлением де Пере связано было возвращение Домона.

Она написала ему письмо: в нем говорилось, как ей скучно, с каким нетерпением ждет она своего друга, как мечтает о нем.

Получив это письмо, Густав внимательно прочел его два-три раза и потом, положив в карман, сказал с истинным участием:

«Бедная Нишетта!..»

В ответ ей он написал, что слабость Эдмона еще требует его дружбы, но что как только выздоровление выразится заметнее, он немедленно приедет в Париж.

Мы забыли сказать — впрочем, нет надобности и говорить об этом, — что Эдмон, найдя у своей постели Густава, благодарил его от души и благодарил Бога за эту третью привязанность.

Мы сказали в предыдущей главе, что уже опасаться было нечего; острая болезнь миновала, и Дево действовал на недуг хронический.

Он предупредил больного, что три или четыре месяца ему придется не выходить из дома и что только при этом условии можно его излечить совершенно.

Эдмон покорился; да и кто не покорился бы на его месте? Больному позволили небольшие, обыкновенные для выздоравливающих развлечения.

Пока он не мог вставать, Елена находилась безвыходно у его постели, читая или работая, и, время от времени оставляя эти занятия, склонялась к нему головою, и Эдмон по целым часам ласкал ее, перебирая ее густые волосы.

— Я бы всю жизнь так провел, — говорил он ей. — Выше нет, мне кажется, счастья! Я на тебя смотрю, говорю с тобою — и весь мир для меня в этих двух словах. Зачем мне все остальное? Зачем нам другие небеса, другие люди? Мне только и нужно, чтобы в моей руке была твоя. Мать и ты, этот маленький домик, этот вид на недальнее расстояние, уединенная прогулка, иногда посещения или письма Густава — ведь это рай земной! Но ты — не согласишься на такую жизнь, Елена?

— Ведь я буду с тобой, мой Эдмон? Чего же мне еще надо?

— Глупцы — требующие Бог весть чего от жизни, вместо тихих радостей молодой и доверчивой любви! Твой отец обещает мне, что я еще проживу долго.

— Он тебя вылечит совсем. Тебе не будет приходить в голову эта несносная идея о смерти.

— Знаешь, как мы тогда устроимся? Купим мы в Швейцарии или в Италии небольшой беленький домик где-нибудь подальше, или на берегу одного из этих голубых прелестных швейцарских озер, или в лесу, чтобы он, как гнездо, скрывался между деревьями. Там мы поселимся с моею матерью. До того, что говорят, что делают другие, — нам не будет никакого дела: мы никого знать не будем. Счастье наше будет скрыто от завистливых глаз; мы будем наедине с природой и нашей любовью. Может быть, Бог нам даст детей: жизнь природы, любовь родителей разовьют в них сознание прекрасного и доброго. Потом, на одном из высоких, любимых солнцем холмов придет отдохнуть погоняющий стадо пастух, разглядит нашу скрытую в зелени могилу и скажет невольно: «Они были счастливы». Чего еще требовать от жизни и за чем нам гоняться?

Эдмон говорил, Елена сжимала ему руку и улыбалась. Он будто читал в ее сердце, все его слова были уже ею прочувствованы: мечта сделалась для них действительностью — действительность давала полное счастье.

Наконец, Дево позволил своему пациенту вставать с постели и выходить в залу.

Эдмон вошел, поддерживаемый Еленой и матерью.

Болезнь страшно его изменила.

Он был бледен, как мрамор, щеки его впали, глаза, выдвигавшиеся в худобе лица, блистали новыми задатками жизни, длинные белые волосы были откинуты назад; кроткая улыбка, озаряя его бледное лицо, казалось, говорила о его спокойствии и надеждах.

В зале было семейство Мортоня и Густав. Все они встали и вышли навстречу выздоравливающему.

— Мне говорили, полковник, — сказал Эдмон Мортоню, — с каким добрым участием осведомлялись вы обо мне во все время моей болезни; позвольте пожать вам дружески руку.

Полковник с чувством сжал протянутую ему руку Эдмона.

— Вы были так добры, навещали мою мать в тяжелые для нее минуты, — продолжал он, обратившись к г-же де Мортонь и ее дочери, — нетерпеливо жду времени, когда здоровье позволит мне быть вашим частым гостем. Общество больного, конечно, не так весело, но я надеюсь, пока мне нельзя быть у вас, вы нас не забудете и станете навещать часто.

— Ваша матушка была очень встревожена, — сказала г-жа де Мортонь, — я и Лоранса старались, как могли, развлекать ее, но, признаюсь вам, не успевали.

— Теперь, слава Богу, все благополучно кончилось, — сказала г-жа де Пере доктору.

— Будьте покойны, — отвечал Дево, — все идет хорошо.

Эдмон пожал руки ему и Густаву и опустился в большое кресло, на приготовленные матерью подушки.

— Я не помешал ли вашему разговору? — быстро спросил Эдмон.

— Ты не чувствуешь усталости, друг мой? — тихо спросила г-жа де Пере.

— Нет еще, — отвечал, улыбаясь, Эдмон, — я сильнее, чем ты полагаешь.

И он положил руку на колени матери.

— Я рассказывал доктору и вот… г-ну Домону, — начал полковник, — как мы здесь поселились, и ни я, ни жена не могли сказать, почему именно поселились здесь. Причин никаких не нашлось. Просто нам понравился этот маленький домик, и мы в нем остались. Я не люблю долго сидеть на месте, частые передвижения военной службы мне в привычку. Полгода в одном городе — и я уж соскучился, и уж мне нужно уезжать.

Слушая полковника, Эдмон в то же время рассматривал своих новых знакомых.

Пользуясь этим временем, рассмотрим и мы несколько поближе их физиономии.

Полковнику де Мортоню было на вид лет пятьдесят пять. В лице его прежде всего выражался военный характер. Волосы с проседью, длинные усы, открытый взгляд, румяные щеки и блестящие белые зубы. Росту он был высокого. На нем был длинный сюртук, в петличке орден Почетного Легиона. Служака с ног до головы, он был так деликатен, что никогда не рассказывал ни о своих ранах, ни о походах; а на его лбу виднелся широкий рубец — на месте полковника другой бы пользовался возможностью рассказывать длинную историю.

Г-же де Мортонь было лет сорок восемь, и она уже смотрелась совсем старухой: вязала чулок и носила очки. На ней почти всегда было темно-зеленое платье и чепчик цвета Анжелики. (Мы совсем потеряли из виду Анжелику. Достойная гувернантка, оставшись одна в доме доктора, каждое утро ходила в церковь св. Фомы прочесть молитву о выздоровлении мужа Елены; возвращаясь же домой, по обыкновению засыпала над «Кенильвортским замком»). Должно полагать, что в молодости г-жа де Мортонь была хороша. В ней еще сохранились свежесть лица и белизна рук. Ее полнота ручалась убедительно за ее здоровье и правильный род жизни.

Г-жа де Пере не ошиблась: девица Лоранса де Мортонь была точно очень хороша, и ей было шестнадцать лет. Ее черные волосы вились от природы, большие глаза, до того блестящие и живые, что сразу нельзя рассмотреть, какого они цвета, а они были голубые, смотрели смело, даже несколько дико, что придавало ее красоте восточный характер. Ее рот был, может быть, несоразмерно велик, но зато показывал такие прекрасные зубы, что при них можно было примириться с этим недостатком.

Поэт сравнил бы гибкость ее стана с тростником или пальмою.

Замечу мимоходом: отчего обыкновенно говорят — гибкий, как пальма, когда пальма, напротив, одно из самых негибких деревьев?

На Лорансе Мортонь было черное с закрытым лифом платье.

Она с любопытством рассматривала Эдмона.

Ее сильная натура едва понимала существование слабой, болезненной натуры Эдмона.

— Что ж делать, полковник, — заметил Эдмон, когда де Мортонь кончил говорить, — вам придется изменить своим привычкам и остаться здесь несколько долее. Когда доктор позволит мне выходить, мы с вами постранствуем.

— Мне эти места нравятся; правда, здесь не то чтобы очень весело, но если жена и Лоранса согласны и если мое общество может вам доставить развлечение, — кажется, ничто не мешает нам остаться здесь хоть еще на полгода.

— Конечно, — отвечала г-жа де Мортонь.

Лоранса не отвечала ничего.

— Что это, Густав, с тобою? — тихо сказал Эдмон, наклонясь к уху своего друга.

Густав, точно, сидел неподвижно и будто глубоко задумавшись.

— Что со мной?.. Ничего, — отвечал он. — Я слушаю.

— Тебе скучно, сознайся.

— Мне? Очень весело, напротив.

— А о чем думал теперь? О Париже? О Нишетте?

— Сегодня утром получил от нее письмо.

— Ну, что пишет?

— Хочет приехать сюда.

— Так отчего же не едет?

— Здесь ей будет неловко; будет стеснена.

— Чем?

— Буду отдавать ей много времени; мало останется для тебя.

— Что я хочу сказать тебе…

— Что?

— Отчего ты на ней не женишься?

— На Нишетте? Никогда!

— Отчего же? Ведь ты ее любишь, а она в огонь за тебя готова. Ты знаешь, как смотрит на нее моя мать: она ее уважает, любит почти как дочь. Ты на ней женишься, дашь ей свое имя, и тогда что же ей помешает быть с нами всегда? Посмотри, как мы все будем счастливы. Ты сделаешь счастье доброй девушки, и ведь можно почти наверное сказать, что в самом лучшем кругу, между самыми воспитанными девицами, вряд ли ты сыщешь такое редкое сердце. Слово даю — на твоем месте я бы женился.

— Говоришь сам не знаешь что!

— Так и ты не лишен предрассудков?

— Да, не лишен.

— Напрасно. Однако во всяком случае напиши ей, а будешь писать, скажи, что я ее крепко целую.

Во время этого разговора Дево и де Мортонь уселись за пикет, а г-жа де Пере, подойдя к Лорансе, завела с нею весьма живой разговор.

Не знаю, о чем говорят между собою женщины, но разговор у них постоянно живой, и они всегда найдут о чем говорить.

Густав встал и тоже подошел к Лорансе, но остался стоять.

— Батюшка ваш, вероятно, будет завтра кататься верхом? — спросил он у молодой девушки.

— Вероятно, если не помешает погода. У нас только и есть одно развлечение.

— Я поеду с вами, с его позволения.

— Он будет очень рад. С вами ему можно разговаривать, а со мной ему остается только курить, я дурная собеседница старому солдату.

— Вы лошадей здесь берете? — спросила г-жа де Пере.

— Да, и лошади очень хорошие. У г-на Домона превосходная лошадь.

— Я ее несколько раз предлагал вам, и если вам будет угодно завтра воспользоваться…

— Нет, для меня она слишком горяча…

— Вы очень скромны, а владеете лошадью лучше, чем я.

— Ее отец учил, — вмешалась г-жа де Мортонь, — а ведь он-то какой наездник!

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Елена мужа.

— Как нельзя лучше, друг мой. Видишь, какая это приятная жизнь. Проводишь вечера с людьми, которых любишь: чего же желать еще?

— Дай Бог, чтобы ты всегда так думал.

Густав сел возле Лорансы, г-жа де Пере, оставив их, пошла за лекарством сыну.

Когда кончился пикет, полковник взялся за шляпу и собрался уходить.

— Отец, — сказала Лоранса, — г-н Домон спрашивает, будем ли мы завтра кататься верхом?

— Непременно.

— Так в восемь часов я буду у вас, полковник, — сказал Густав.

— В восемь мы будем готовы.

Оба семейства расстались.

Комната Густава была вверху, над Эдмоном; войдя в нее, он отворил окно.

Густав провожал глазами удалявшееся семейство Мортоней; Лоранса шла одна, позади.

Он видел, как она обернулась и взглянула в направлении к дому г-жи де Пере.

Густав затворил окно.

«Нужно написать Нишетте», — сказал он.

И он сел к столу, взял перо, положил перед собою лист бумаги и приготовился писать.

Не поставил он ни одной буквы, а уже голова его склонилась на левую руку, и перо выпало из правой.

Он не знал, как начать письмо, а бывало, не задумавшись, исписывал целый лист.

Или, может быть, он совсем о другом думал.

Через четверть часа, будто поймав мысль, он скоро написал:

«Милая Нишетта, сегодня утром получил я твое письмо…»

И остановился опять. На этот раз Густав встал, опять отворил окно и несколько минут глядел на дорогу, по которой удалилось семейство Мортоней.

На дороге не было ни души.

Густав опять сел, перечитал письмо Нишетты, будто надеясь из него выжать материал для своего письма, потом взял перо и продолжал писать:

«И отвечаю теперь, ночью, после вечера, приятно проведенного в семействе Эдмона. Он сегодня в первый раз встал. Кроме жены его и матери, были у них еще старый господин с женою, одного с ним возраста, — наши ближайшие соседи, навещающие каждый день нашего больного».

Случайно или умышленно, не упомянул Густав, что у старого господина с женою, одного с ним возраста, была хорошенькая дочь?

Должно быть, случайно, потому что зачем же Густаву скрывать это от Нишетты?

Когда Густав написал приведенные нами строки, можно было подумать, что он уже более не станет писать, потому что вместо того, чтоб продолжать письмо, он принялся выводить пером по столу разнообразные, не имевшие никакого отношения к Нишетте узоры. Замечательно, что, не умея сосредоточить внимания на письме, он весьма рачительно занялся этим делом и скоро изрисовал значительный участок стола.

Вдруг, быстро стерев свое едва оконченное произведение, он продолжал:

«Погода стоит здесь прекрасная; я уверен, что в Париже теперь дождь: а у нас все небо усеяно звездами».

Очевидно, Густав не думал о содержании своего письма; последние строки он написал, даже не взглянув на бумагу, так только, чтобы что-нибудь написать.

В самом деле, что могло быть интересного для Нишетты в том, что в Париже дождь, а в Ницце небо усеяно звездами? Должно быть, Густав это понял, потому что он тотчас же взял лист бумаги и приготовился писать другое письмо; но на новом листе письмо начиналось уже следующими словами:

«Не знаю сам, как решился я писать вам…»

И этими же словами оканчивалось. Густав вскочил с места, сначала скомкал в руках письмо, потом разорвал его и, бросив в камин, после некоторого молчания, произнес тихо:

— Сумасшедший! Что пришло в голову!..

И вслед за этим, усевшись, он продолжал неоконченное письмо к Нишетте, предварительно прочитав со вниманием написанное прежде и уже забытое им.

«Об одном только сожалею, милая Нишетта, именно, что тебя нет со мною. А я думаю о тебе каждую секунду; надеюсь, и ты меня не совершенно забыла. Как только Эдмон поправится, я тотчас же в Париж, и ты знаешь сама, кого побегу обнимать первым делом. Тебе, должно быть, скучно, дитя; зима у вас такая холодная! Но утешься! Мы недолго еще будем в разлуке и зато потом не расстанемся.

Не пишу много, потому что пора на почту; следующий раз два листа кругом испишу».

Последние строки Густав написал быстро, решительно, как будто сомневаясь, удастся ли ему написать все это, поразмыслив.

Только как же, сказав в начале письма, что он пишет ночью, Густав написал в конце, что пора на почту?

Это была первая ложь Густава Нишетте, и — кто знает! — одна ли она была в письме?

XXIV

Природа, всегда и во всем предусмотрительная, дает выздоравливающим нетребовательность и скромность желаний: они ограничиваются дозволенными им, не вредящими лечению удовольствиями и легко примиряются с ними. Многие из нас, пользуясь полным здоровьем, находили смешными незатейливые развлечения после болезни, смеялись даже над ограничивавшимися ими стариками и утверждали, что наши натуры не могут допустить их. Заменившее постель высокое кресло, посещения людей, которые в обыкновенное время кажутся нестерпимо скучными, легкий разговор без цели и без последствий, солнечный луч, проникающий около полудня в полуотворенное окно спальни, необременительное для желудка легкое мясо за обедом, несколько минут чтения, партия в карты или в шашки, в которой по снисходительности партнера выигрывает обыкновенно больной, — сумма всех этих мелочей дает выздоравливающему занятие, наполняет его время до того, что он просыпается утром почти с целью и всегда имеет в виду провести определенным образом день. Ум, утомленный истощением тела, более ничего не требует и уже потом, с каждым днем набираясь сил, субъект, как говорят врачи, мало-помалу входит в обычную колею и, оглянувшись назад, с изумлением видит время, когда пройти от постели к столу и от стола к постели было предметом его желаний.

Провидение, посылая нам болезнь, предостерегает нас, напоминает о Себе; должно сознаться, человек не много обращает внимания на это предостережение: прошедшие страдания забываются очень скоро. Каждый день слышим мы в разговоре: «Это было три года тому назад, я восемь месяцев пролежал в постели»; и в голосе говорящего эти слова мы не слышим ни малейшего воспоминания о перенесенных им муках.

Болезнь делает человека восприимчивее к впечатлениям всякого рода. Приближая человека к Богу, она возбуждает любовь к созданию. Леса, деревья, цветы представляются выздоровевшему как старые друзья, с которыми он уже потерял надежду когда-нибудь видеться и которые опять, и по-прежнему радушно, его приветствуют.

Со временем эти отрадные впечатления сглаживаются в душе человека, уступая место, как говорится, занятиям более важным, более существенным. А между тем, дойдя до преклонной старости, человек, живший сознательно, вспоминает с умилением минуты своего прошедшего, проведенные лицом к лицу с природой.

Отчего обыкновенно сожалеем мы о детском возрасте? Мы вспоминаем независимость духа в ребенке, способность удовлетворяться наслаждениями, непосредственно предлагаемыми природой; в возрасте позднейшем любовь заслоняет собою все, любовь — этот цветок, который каждый из нас раз в жизни срывает на пути своем и, насладившись или не выдержав его аромата, бросает в грязь, которая не может замарать ни одного лепестка этого небесного растения.

Эдмон подчинился без особенных усилий требованиям своей болезни, тем более что в полном выздоровлении видел задатки своего будущего, которого уже не страшился. Здоровье, чудесно возвращенное ему удачным лечением Дево, разогнало его опасения.

«Если бы я должен был умереть, — думал он, — меня бы уже не существовало».

Но надеяться на продолжительность жизни он еще все как будто бы не решался; он уже был счастлив тем, что видел снова около себя лица, которых боялся уже не увидеть в этом мире. Врач, спасший ему жизнь, его обнадеживал, и он увлекался этой надеждой, не проникаясь ею.

Так проходило время; с каждым днем наука приобретала новое торжество над болезнью.

Успехи лечения стали заметно обнаруживаться; даже кашель, усилившийся, было, после острой болезни, уменьшался. Дево лечил по методе английского врача Купера, методе новой, в большей части случаев действенной.

Густав жил уже два месяца в Ницце и будто не думал возвратиться в Париж, хотя в письмах Нишетты уже проглядывало беспокойство; хотя положение Эдмона более его не удерживало и г-жа де Пере, зная его привязанность к модистке, несколько раз сама говорила, что возвращает ему свободу и не хочет злоупотреблять его дружбою в ущерб его времени и привычкам.

А Густав по-прежнему оставался в Ницце.

В нем совершался нравственный переворот; рядом с именем Нишетты перед ним вставало другое имя и заслоняло собой прежнюю привязанность.

Трудно изобразить чувства и мысли, волновавшие Густава после его знакомства с семейством Мортоней. Взгляд его на любовь известен читателю: в любви он понимал удовольствие и полагал, что его сердце высказалось вполне в привязанности к хорошенькой, доброй и преданной Нишетте. Новые, несколько смутные желания, внезапно в нем пробудившиеся, его самого изумили.

Он еще не любил Лорансу де Мортонь так, как Нишетту, но чувствовал, что скоро полюбит ее сильнее, и уже не мог уехать, с тем чтобы никогда ее более не видеть.

С другой стороны, представлялась ему безграничная преданность гризетки, вспоминались светлые дни, проведенные с нею, проходила перед глазами она сама, всегда любящая, всегда веселая и резвая, и ему становилось грустно при мысли, что теперь, может быть, слезы туманят ее бойкие глазки.

И ему представлялась картина безотрадной будущности гризетки, покинутой, одинокой, с неизгладимым воспоминанием в сердце.

И прежняя любовь перевешивала возникающие желания.

Перевес этот не долго сохранялся: встречал он на другой день Лорансу, юную, еще никогда не любившую и тонко развитую, и вчерашняя решимость пропадала: бедная Нишетта теряла от сравнения, старая любовь мало-помалу сглаживалась в его сердце.

Еще до знакомства с Лорансой Густав, думая о будущем и никогда не рассчитывая на семейную жизнь, рассуждал, что в случае, если ему придется жениться, он обеспечит будущность Нишетты и дело тем и покончится. Но подобный случай он считал для себя невозможным; мы всегда очень решительно приготовляем нашу мысль к обстоятельствам жизни, которые считаем невозможными, а когда действительно, наперекор нашим предположениям и ожиданиям, подобные обстоятельства нас окружат, оказывается, что мы очень плохо к ним подготовлены. Густав, рассуждавший так решительно до встречи с Лорансой, теперь задумал жениться, и ему уже казалось, что, обеспечив на всю жизнь Нишетту, он все еще останется у нее в долгу и поступит неловко: тайный голос говорил ему, что никакие деньги не могут заменить утраченную привязанность.

Тогда ему вспоминались слова Эдмона: «Отчего ты не женишься на Нишетте?» — и Густав сам задавал себе вопрос: «Отчего же я не женюсь на ней в самом деле?»

К счастью или к несчастью для Нишетты, вопрос этот вызывал его на размышления, приводившие к окончательной решимости.

«Нишетта любила меня, положим, — думал он, — она очень милая, добрая девушка; но ведь во всяком случае она только модистка, гризетка, с которою я два года коротко знаком. Зачем же, спрашивается, жениться, когда я и так могу продолжать это знакомство? Потом: г-жа де Пере, положим, выше предрассудков и хорошо знает Нишетту: она будет ее принимать у себя в доме, как равную; да разве все общество думает так же, как г-жа де Пере? Разве свет не отвергнет ее? Да и я сам, наконец, если жениться, захочу узнать ее прошедшее. А она уже далека от своего прошедшего, одно воспоминание о нем будет ее мучить…

Нет! Жениться на ней решительно невозможно.

Да и что за галиматья, наконец: во мне поселилось желание жениться, когда я увидел Лорансу де Мортонь, а я женюсь на Нишетте?»

В этих словах выражалось уже не колебание, а решимость. Густав был между двумя женщинами: одна из них занимала его два года, но занимала не более как гризетка; в нем осталась тихая к ней привязанность, смешанная с сожалением, что ее надобно покинуть; другая — хорошей фамилии, почти ребенок, но уже с прекрасными задатками, прелестная и чистая, как ангел, узнавшая через него первые волнения любви (Лоранса считала уже долгими и томительными часы, проведенные без Густава), девица, с которою свет будет поздравлять его, до руки которой раньше него не прикасался ни один мужчина.

Только сожаление о Нишетте удерживало Густава обратить решение в действие.

«Как сказать об этом бедной Нишетте?..» — думал он.

Тщеславие, разумеется, заходило далее вероятных пределов обыкновенной в таких случаях развязки, и Густав прибавлял:

«Если она вдруг уморит себя?

Ну, из-за этого еще не умирают, — тотчас же отвечал он, — она меня очень скоро забудет…»

Но уж так создан человек: вместо того чтобы успокоить себя этою мыслью и радоваться, что Нишетта его скоро забудет, Густав огорчался тем, что гризетка может его забыть.

Сердце человека похоже на Дедалов лабиринт: каждая тропинка приводит к Минотавру. Какую бы ни избрал человек в жизни дорогу, перед ним всегда будет его эгоизм, Минотавр, убивающий все очарования жизни.

Густав, разумеется, не стал бы и думать о женитьбе на Лорансе, не имея положительных причин быть уверенным в возможности этой женитьбы.

Лоранса никого еще не любила, он был в этом уверен, потому что имел настолько опытности, чтобы, достигнув короткости в отношениях с молодой девушкой, уметь понимать ее скоро высказывающееся сердце.

Он был уверен также, что если она еще не влюблена в него до беспамятства, то при согласии своего отца и матери, не колеблясь, отдаст ему свою руку.

Несколько раз он очень ловко выведывал, или, лучше сказать, думал, что очень ловко выведывает, намерения полковника в отношении к дочери, и узнал, что де Мортонь вовсе не прочь выдать ее замуж, если она полюбит человека с достаточным состоянием и определенным положением в обществе.

А г-жа де Мортонь думала головою мужа; мы оговорились, что Густав только думал, что ловко выведал намерения полковника, потому что полковник, раньше его выведывания, догадывался сам о его намерениях и частенько говорил о них с женою.

— Г-н Домон прекрасная партия для Лорансы, — отвечала ему обыкновенно жена. — Впрочем, я еще узнаю о нем от г-жи де Пере, прежде чем решиться.

Родители Лорансы заметили, что Густав ухаживает за их дочерью, чего Густав не замечал сам.

В возникающей страсти влюбленные, не смея еще выражать состояния своей души словами, не могут удержать требующие исхода чувства, которые против их воли говорят в их взглядах то, чего еще не произносил их язык.

Взгляды эти всегда замечаются родителями, зрение которых в этом отношении чрезвычайно развито.

Разговаривая с Лорансой о болезни Эдмона или о погоде, Густав в то же время глазами говорил ей, что ее любит.

Стало быть, очень неудивительно, что г-жа де. Мортонь спросила однажды у г-жи де Пере:

— Что, Домон друг вашего сына?

— Товарищ по коллегии, — отвечала г-жа де Пере.

— Он хорошей фамилии?

— Фамилия известная.

— Родители его живы?

— Нет, он сирота.

— Имеет состояние?

— Около двадцати тысяч годового дохода, состояние порядочное.

— Какого он характера? После вам скажу, зачем спрашиваю.

— Характера, как вы видите: добрый и благородный человек; я люблю его почти столько же, сколько Эдмона, стало быть, он этого стоит.

— Благодарю вас, я и мужу так передам.

— Что ж это значит?

— А то, что Домон ухаживает за Лорансой, она уже на возрасте; он ей тоже, кажется, нравится. Одним словом, я была бы счастлива, если бы этот брак состоялся. Это бы нас сблизило еще более, так как Домон друг вашего сына.

— А! Так он ухаживает за Лорансой! — заметила г-жа де Пере.

— А что? Вы так говорите, как будто находите препятствие.

— Препятствия нет никакого, — отвечала г-жа де Пере, — но мне странно, что я этого не заметила сама.

— А как это заметно! Разумеется, вы не заметили потому, что у вас болен сын и все ваше внимание сосредоточено на нем.

— Это правда. Что ж, хотите, я переговорю с Густавом?

— Очень хорошо сделаете. Узнайте, что он думает, и, если заметите, что я не ошиблась, скажите, что муж мой и я, мы не откажем, если он сделает предложение. Если они любят друг друга — и слава Богу.

— Конечно, конечно. Я переговорю с ним сегодня же. Со мною он откровенен, как с матерью.

Нет надобности объяснять, почему г-жа де Пере была удивлена словами г-жи де Мортонь. Она тотчас же вспомнила Нишетту и невольно пожалела о ней.

В тот же вечер, отведя Густава в сторону, она сказала ему:

— Мне с вами нужно поговорить, и об деле важном.

— Что вам угодно? Я слушаю.

— Вы любите Лорансу де Мортонь, — продолжала она, по обыкновению прямо и открыто приступая к делу.

— Вы угадали, — отвечал Густав, покраснев.

— Угадала не я, а г-жа де Мортонь; она заметила…

— И она говорила вам?

— Да, говорила сейчас.

— Что ж она говорила?

— Что обыкновенно говорят матери. Расспрашивала о вас; я, разумеется, не могла сказать ничего, кроме хорошего, ну и она сказала, что в случае если вы сделаете предложение, вам не откажут.

— Как я вам благодарен! — сказал Густав, взяв ее руку.

— Если хотите, я буду в этом деле посредницей.

— Вы, как сына, меня любите.

— Вы любите Эдмона, как брата. Теперь вот что: согласны принять от меня совет?

— Прошу вас и говорю заранее, что последую вашему совету.

— Я бы на вашем месте съездила в Париж, прежде чем решиться.

Густав понял, к чему клонился совет, и потупился.

— Я поеду, — сказал он.

— Вы проверите там свои чувства и определите их настоящее значение. Может быть, возвратившись к рассеянной парижской жизни, увидев другие лица, припомнив другие привязанности, вы заметите, что в вашем сердце корни новой любви вовсе не так глубоки. Не забудьте, что во все время вашего пребывания здесь Лоранса одна девушка, которую вы видели. Вы здесь немного скучали и потому, очень естественно, ваше воображение обратилось к ней, но вы очень скоро можете заметить, что увлеклись первым впечатлением. Браком шутить нельзя — счастье Эдмона вам доказательство. Прежде чем решиться, убедитесь, что ваше сердце признает необходимость этого брака для его счастья и что старые привязанности в нем изгладились совершенно.

Последние слова были произнесены с особенным ударением, которое Густав не мог не заметить и не мог не поблагодарить мысленно за прямой совет, скрывавшийся в этих словах.

— Потом, — продолжала г-жа де Пере, — все ваши бумаги в Париже. Когда вы воротитесь, привезете их сюда — все препятствия будут устранены.

— Как вы все видите, — сказал Густав, — и как я вам за все это благодарен!

— Стало быть, вы меня поняли. Будем помнить, кого мы любили прежде. Если вы и в Париже найдете, что ваше счастье зависит от Лорансы — это будет последнею радостью сердца, которое, может быть, теперь ноет в разлуке с вами… Уезжайте завтра же утром. В месяц вы можете решиться. Перед тем чтоб ехать сюда, если не останетесь в Париже совсем, напишите мне, и к вашему приезду ваша свадьба с Лорансой будет решена. Я так говорю?

— Вы все видите! Не завидую Эдмону, что у него такая мать, только потому, что вы и так для меня много делаете.

Мнение г-жи де Пере было так основательно обдумано, что Густав пришел от него в восторг. В самом деле, оно клало конец недоумениям Густава и придавало положительное значение его решимости.

В Ницце Густав боялся оставить Лорансу и снова увидеть Нишетту; следовало узнать, решится ли он по приезде в Париж оставить Нишетту и возвратиться к Лорансе; старая или новая любовь пересилит?

Участь троих зависела от решения этого вопроса.

Зайдя к себе, чтобы приготовиться к дороге, Густав прежде всего вздумал подарить Нишетте лишнюю, хотя и обманчивую, радость. Он написал ей письмо:

«Когда ты получишь эти строки, я уже буду от тебя близко. Часов через пять мы увидимся».

Он зашел проститься к Мортоням.

— Вы к нам воротитесь? — спросил полковник.

— Думаю, даже очень скоро.

Муж и жена обменялись значительными взглядами.

Сердце Лорансы сильно забилось.

— Я вас, вероятно, найду еще здесь по возвращении? — спросил Густав.

Прощаясь с Лорансой, Густав легко пожал ее руки и почувствовал, что она ему отвечала тем же.

— Отчего г-н Домон уезжает? — спросила она у матери, когда Густава уже не было в комнате.

— Потому что он хочет жениться, я полагаю, — отвечала г-жа де Мортонь, которой г-жа де Пере передала часть своего разговора с Густавом и уверила в необходимости привести в порядок его дела.

Слова г-жи де Мортонь сопровождались нежным взглядом на дочь.

— Маменька!.. — вскрикнула Лоранса, стремительно бросившись обнимать ее.

— Так ты его очень любишь?

— Люблю.

— Через несколько дней тебе можно будет ему сказать это.

С отъездом Густава в Ницце в обоих семействах все пошло своим установленным тихим порядком.

Эдмон поправлялся как нельзя лучше.

Через четыре дня Густав был уже в Париже, на улице Годо. Нишетта, увидев его еще в окно, бросилась обнимать его и, плача от радости, долго не могла заговорить и собраться с мыслями.

Неделю назад Густаву казалось невозможным расстаться с Лорансой. Первый поцелуй Нишетты убедил его, что он не выедет из Парижа.

Пусть истолкователи человеческого сердца объяснят это; мое дело — рассказывать.

XXV

Все было по-прежнему в маленькой комнатке Нишетты, Густав чувствовал, что кресло у окна, в котором застал он гризетку, не покидалось ею в течение двух долгих месяцев ожидания.

Все до такой степени было согласно с его воспоминаниями минувших счастливых лет, что время, проведенное им в Ницце, показалось ему мимолетным сном: он будто вчера еще был в этой комнатке.

— Наконец приехал! — воскликнула молодая девушка, взяв его за руки и смотря на него. — Как я рада! Я уж боялась, что не увижусь с тобой!

Счастливая возвращением Густава, она уже смеялась над своими страданиями в его отсутствие.

— Я не мог же так скоро бросить Эдмона, дитя мое, — отвечал Густав. — Ты бы знала, как он был болен!

— Ну, теперь его совсем вылечили?

— Можно, по крайней мере, надеяться.

— Мне было так жаль его! Каждый день я молилась за вас обоих.

— К моему приезду, я думаю, он уже будет совсем здоров.

— А ты… разве опять уедешь?

— Я обещал г-же де Пере и Эдмону.

— Поезжай, — тихо сказала Нишетта, и в ее голосе слышалось столько грустной покорности и невольно пробивавшегося страдания, что Густав опять усомнился, придется ли ему вернуться в Ниццу.

Тем не менее, думая несколько приготовить ее к возможности новой разлуки, он спросил, будто бы ничего не замечая:

— А что?

— Ничего. Нет десяти минут, как приехал, еще не снял пальто, а уже говорит, что уедет!

— Успокойся, мы еще две недели пробудем вместе.

— Только две недели!

— Может быть, даже три.

— Как, однако, ты любишь Эдмона! — сказала гризетка, посмотрев на него недоверчиво.

— Ты знаешь, что мы с ним друзья. Он едва отпустил меня, но я сказал, что не могу: я непременно хотел тебя видеть.

— Точно хотел?

— Разве я тебе когда-нибудь лгал?

— А я, признаюсь, боялась, думала Бог весть что! — говорила гризетка, снимая с Густава пальто и кладя его вместе с дорожною фуражкой на постель.

— Чего ж ты боялась, ребенок?

— Думала, что ты уж меня не любишь и занят другою.

— Кем же? — вскрикнул Густав, думая скрыть выступившую на лице его краску.

— Кем! Другою… мало ли женщин!..

— Ну а теперь ты успокоилась?

— Конечно… потому что ты здесь… а все-таки…

— Что все-таки?

— Все-таки боюсь, что ты не для Эдмона хочешь опять ехать.

— К чему ж бы я тогда приехал сюда?

— Так, ты подумал: «Эта бедная девушка теперь тоскует в Париже, повидать разве ее?..» А может быть, и та уехала — ты и воротился сюда. Разве не может быть?

Женщины обладают даром предчувствия, и предчувствия редко их обманывают.

Разговор этот был в тягость Густаву.

— Ты не знаешь сама, что говоришь, — сказал он.

— Пойдем завтракать, — перебила она.

Стол уже был накрыт и все приготовлено. Бедная девушка знала, что Густав приедет усталый и голодный, ждала его, приготовилась…

— А я тебе скажу, — продолжала Нишетта, сев возле своего дорогого гостя, — не полюбит она тебя так, как я.

Замечание это было отчасти доказано немедленно последовавшим за ним поцелуем.

Густаву стало так хорошо после дороги, былые привычки обступили его с такой увлекающей силой, что образ Лорансы еще не смущал его воображения.

Да и Нишетта, точно, была увлекательно хороша. Для дорогого гостя она облеклась во всеоружие тонко рассчитанного кокетства, кокетства, для которого требуется ум и некоторое понимание сердца мужчины. В прическе, в простеньком, незатейливом чепчике, в фасоне платья было что-то новое, напоминавшее былое, и в то же время соблазнительно неотразимо. Это была хорошо известная Густаву Нишетта и что-то еще, прежде им не замеченное.

Может быть, это «что-то» были два месяца разлуки; время дает человеку много новых очарований.

За завтраком Густав рассказывал о простом образе жизни в Ницце, умалчивая о минутах, проведенных с Лорансой, и о прогулках с нею и ее отцом.

Нишетта рассказывала про свою жизнь в его отсутствие: рассказ ее был немногосложен… Сначала она много и долго плакала и две недели не выходила из дома, потом встретила как-то свою старую приятельницу, подругу по магазину. Подруга эта получила недавно наследство и намеревалась ехать в Тур, чтобы там открыть свой магазин.

До отъезда Шарлотты Туссен Нишетта была неразлучно с нею; подруга уговаривала ее оставить Париж и ехать вместе с нею, представляя могущие от этого произойти значительные выгоды, но Нишетта не соглашалась; и, проводив приятельницу недели за полторы до приезда Густава, осталась опять совершенно одна.

— Теперь, — сказала Нишетта, когда Густав позавтракал, — тебе надобно отдохнуть, ты устал.

— Да, я пойду домой, — отвечал Густав.

— Зачем? Ложись на мою постель; ты уснешь, я в это время буду работать или читать.

Густав повиновался и лег на постель гризетки… Через час он уже спал крепким сном, сном после дороги и свидания с любимой женщиной.

Нишетта поправила волосы и села с книгою в руке перед камином: но спящий Густав занимал ее более, чем попавшийся ей роман.

Густав проснулся в семь часов вечера.

Покрытая абажуром лампа сообщала приятный полусвет комнате; Нишетта сидела у стола за работой, положа маленькие ножки на стоявший перед камином стул.

Густав несколько времени любовался открывшейся перед ним картиной, в которой художнику нечего было прибавить.

«Вот мое прошедшее, — думал он, — должен ли я продолжать его? Девочка эта меня любит, при одном моем движении все ее существо готово отдаться мне; она бросится ко мне на шею, скажи я только одно слово. Да к чему поведет нас все это — и меня и ее? Оба мы состаримся; желания наши изменятся. Оба мы бессемейные, бездомные: будет ли нам довольно нашей привязанности в возрасте, когда у других есть дети, семейство?.. Будем ли мы по-прежнему любить друг друга? Стареет жена — мы смотрим равнодушно, но не можем видеть равнодушно стареющую любовницу. Разные привязанности — разные чувства!..»

Так думал Густав, и через неделю по своем приезде он почти убедился, что уедет, и уже сожалел, что обещал Нишетте провести с нею три недели.

Читатели не станут его обвинять в неблагодарности; он делал так, как бы всякий на его месте делал: такова натура человека.

Нишетта была очень хорошенькая; Густав чувствовал при ней приятное волнение, за удовлетворением которого не оставалось уже ничего. Это была женщина, лицо которой ему понравилось и сразу пробудило в нем страсть, она отдалась ему легко; он нашел в ней душевные качества, которых и не думал отыскать, она развлекала его ум, говорила сердцу, льстила тщеславию; не видя других женщин или за неимением лучшей, он бы долго ее еще не оставил; но поставленная в параллель с прекрасной, невинной девицей, которая может отдаться любимому человеку, только сделавшись его женою, ум и сердце которой возвышены образованием, которая прельщала уже своей недоступностью и заманивала воображение неизведанным, — Нишетта теряла от этого сравнения. И кто на месте Густава, прожив два года с одною из этих женщин, не предпочел бы ей другую, обещавшую впереди еще много счастливых, упоительных дней?

Это тяжело, грустно для покидаемой женщины, но так бывает почти всегда; большинство молодых людей переживают подобные минуты и выходят из них с решимостью Густава; и весьма многие из оставленных женщин утешаются скоро и даже, припоминая свое прошедшее, говорят иногда:

«Может быть, это и к лучшему».

Есть, впрочем, в любви к этим оставляемым женщинам минуты, которых не может доставить любовь возникающая, особенно если женщина так хороша, так еще полна молодости и силы, как Нишетта. Но за этими минутами неминуемо следует утомление; сердце им пользуется и проникается мечтой и обещаниями иной любви. Тогда человек решительно отдает преимущество надеждам последней любви над уже изведанными наслаждениями первой.

Кому не случалось, обнимая женщину, думать в то же время о другой? Эгоизм человеческого сердца сильнее эгоизма ума. Были иногда минуты, в которые Нишетта отдавалась Густаву со всею доверчивостью беспредельно страстной любви, а Густав в то же время воображал, что ласкает и целует Лорансу.

Тогда его ласки были обаятельнее, поцелуи его были жарче, и бедной Нишетте казалось, что Густав еще никогда не любил ее так страстно.

А как бы она заплакала, если бы могла понять свое положение в эти минуты!

С приближением необходимости покинуть Нишетту навсегда воспоминания прошлого ярче и увлекательнее проносились перед Густавом и, казалось, говорили ему: «Останься с нами».

Раз, когда он пришел к гризетке, ее не было дома. Он однако вошел и, усевшись ждать, стал рассматривать ее маленькую комнатку. В ней так много было его подарков, и с каждым из них связывалось воспоминание.

«Бедное дитя, — думал он, рассматривая статуэтки и недорогие картины, которыми он сам украсил ее комнату, — как она дорожит всеми моими подарками! Вот эти золотые безделки; только их она и согласилась принять и для меня только их надевает. Вот мой портрет: она повесила его над своею постелью, за занавесками, боясь меня скомпрометировать перед теми, кто иногда к ней заходит. Добрая Нишетта! Теперь ей все это улыбается — придет время, она будет плакать над каждою из этих вещей, каждая из них ей напомнит человека, ее покинувшего и полюбившего другую. Еще страшнее при них будет ее одиночество: всегда перед глазами, они не позволят требовать от другого то, чего не могла она найти во мне».

Поддавшись этим размышлениям, Густав будто искал в своем сердце опоры для поддержания падающей любви; но таинственная, многообещающая будущность, заключенная для него в одном слове «Лоранса», охватывала его вдруг, и он быстро вставал, будто тотчас же собираясь уехать.

Тогда он выронил последние слезы о Нишетте: так над трупом ребенка плачет мать, в то же время улыбаясь другому ребенку, который впоследствии совершенно утешит ее в потере первого.

Когда Нишетта вошла, он сидел посреди ее комнаты с заплаканными глазами. Она тихо подкралась и положила к нему на плечо свою хорошенькую головку.

Густав оглянулся. Улыбка и поцелуй гризетки его приветствовали.

— Что с тобой? — спросила она, потому что его волнение было слишком заметно.

— Ничего, моя добренькая, — отвечал он, взяв ее к себе на руки, — взгрустнулось, что должен тебя оставить.

— Так ты решительно едешь?

— Да.

— Верно, получил из Ниццы письмо?

— Да, получил сегодня.

— Что же? Эдмону хуже?

— Нет, но поправляется плохо; хочет непременно, чтоб я был с ним. Нельзя же отказать больному.

— Густав?.. — умоляющим голосом сказала Нишетта.

— Что, друг мой?

— У меня есть до тебя просьба; если ты меня любишь, так сделаешь.

— Скажи, какая просьба.

— Ты не сделаешь.

— Отчего же? Скажи, если это только возможно…

— Еще бы не возможно! Это так легко.

— Так говори же.

— Возьми меня в Ниццу.

— Друг мой, ведь ты мне об этом писала, и я уже тебе объяснил, почему не могу.

— Так не возьмешь?

— Нет… — отвечал, запинаясь, Домон, — не могу.

— Я бы жила там особенно, — продолжала она, полагая, что убедит этим последним доводом Густава; но Домон молчал.

В этом молчании Нишетта видела возможность его согласия.

— Я там найму себе маленькую комнатку, — продолжала она, увлекаясь. — Никто не будет знать, что я там, ни Эдмон, ни г-жа де Пере. Ты ко мне зайдешь иногда, так, попозже, когда совсем стемнеет и никого не будет на улице. Я уж и этим буду счастлива, а в Париже мне скучно, скучно… тебя нет со мной, и я сойду с ума.

— Да ведь я же вернусь, Нишетта, — отвечал Густав, — и уж тогда мы более не расстанемся.

— Как хочешь. Я не поеду без твоего согласия, — отвечала гризетка, отирая слезы. — Ты когда ж едешь?

— Дней через пять.

— А мне можно проводить тебя до Шалона? Все-таки буду дольше с тобой.

— Вот это умно. Это другое дело. Поедем, — отвечал Густав, внутренне довольный, что хоть какую-нибудь радость может еще подарить ей.

— Какой ты добрый! — сказала она, страстно его обнимая.

Обрадованная, гризетка чуть не прыгала от радости.

После поездки в Ниццу Густав был для Нишетты то же, что отец для ребенка, которого хочет отдать в школу, куда не хочется маленькому шалуну. Он считал себя счастливым, если мог доставить ей хоть ничтожное удовольствие.

«Все-таки она порассеется», — думал он.

Вслед за этим Густав получил от Эдмона письмо.

Читатель, вероятно, уже догадался, что письмо, о котором Домон упоминал в разговоре с Нишеттой, было только предлогом к отъезду, в самом же деле он не получал никакого письма.

Вот что писал Эдмон в письме, действительно присланном:

«Я еще, мой друг, очень слаб, но, авось, хватит силы написать тебе несколько строк. Прежде всего о себе, чтобы уже более не возвращаться: мне несколько лучше, и, вообще, кажется, шансы выздоровления увеличиваются.

Мать мне передала твой разговор с нею и настоящую причину твоего отъезда. Я вспомнил тотчас же о нашей доброй Нишетте, вспомнил, какие мы приятные дни проводили с нею. А потом, хорошенько подумав, и так как ты, полагаю, должен скоро вернуться, если только вернешься, решился дать тебе свой совет. Ты знаешь, что я душевно люблю Нишетту, но также знаешь и то, что тебя я люблю больше, и это очень естественно. Вот почему, не колеблясь нисколько, я решился дать тебе совет, в котором, по моему мнению, твое счастье, как бы он ни огорчил Нишетту… Твое счастье прежде всего. А счастье твое, друг Густав, в руках Лорансы де Мортонь. Я тебе обязан Еленой, ты Лорансою будешь обязан не мне, но я исполню свой долг, выведя тебя из нерешительности, если ты все еще не решился.

Прежде всего, она тебя любит, и сколько я заметил из разговоров с нею о тебе, любит сильно; это в ее каждом слове так и просвечивает. А где любовь, там и счастье. Родители ее люди прекрасные и будут, как сына, любить тебя. А где родство, семейство — там счастье… Потом, Лоранса ангел красоты и невинности; это чистая, нетронутая душа; тебе предстоит ее возделывать… Это, Густав, счастье, потому что здесь религия, невинность, будущность.

Женись на Лорансе де Мортонь.

Но не забудь выплатить честно свой долг Нишетте. На твоем месте я бы на словах все сказал ей, а ведь ты — я почти уверен — думаешь написать ей отсюда. Она девушка умная; она сама внутренно понимает, что связь ваша вечно не может продолжаться, и мне кажется, будет тебе благодарна за уверенность в ней и в любви ее, если ты объяснишь ей откровенно свое положение.

Мне незачем говорить, чтобы ты обеспечил ее будущность: ты это и без моего совета сделаешь; но постарайся так обеспечить, чтоб в этой будущности было ей рассеяние и занятие. Купи ей небольшой магазин; кроме того, положи в банк на ее имя сумму, которая могла бы ей быть действительным пособием, если дела ее дурно пойдут в магазине. Больной, ты сам знаешь, имеет право говорить, как старик; я почти все это рассказал Лорансе. Она удивлялась, отчего ты так долго не едешь — да и точно, чтобы захватить бумаги, месяца очень много — и я сказал, что ты теперь, верно, все устраиваешь так, как я написал выше. Она тебя превозносила за это, говорила, что ты поступаешь благородно, как следует честному человеку. Разумеется, я бы ей не рассказывал, если бы заранее не был уверен в ее мнении.

Но, во всяком случае, делай дело скорей и возвращайся. Она теперь думает, что тебя задерживает будущность Нишетты, а не привязанность к ней, а засидишься еще, так, пожалуй, в ней и сомнение поселится. Очень молодые девушки удивительно проницательны и понимают все тонкости любви лучше нас».

Письмо это разогнало последние сомнения Густава, но он все не решался объявить Нишетте о своей женитьбе и положил отдалить, насколько возможно, критическую минуту. Его удерживала оставшаяся к гризетке привязанность, и ему не хотелось отравить ее последнее удовольствие провожать его до Шалона.

«Нет, — думал он, — пусть она это узнает, когда уж я буду далеко. Не хочу, чтобы к ее воспоминаниям о последних проведенных со мною днях примешивалось тяжелое чувство. Пусть поймет мою боязнь огорчить ее, пусть увидит в ней последний залог любви. Объявить дурную новость никогда не поздно; да и почем я знаю: может быть, ее страдания, слезы удержат меня?.. А мое счастье там — Эдмон прав — я чувствую, что уж теперь там мое сердце».

Бывают положения, которых никак нельзя выражать женщине, оставляемой для другой, потому что в любви нет выражений, неточных или смягчающих горечь мысли, — а между тем, самое положение требует исхода.

Когда любившие друг друга могут быть вместе и не возбуждается в них ничего, кроме тихих воспоминаний прошедшего, когда, разобрав свое сердце, мы в нем не находим любви к женщине, некогда ее нам внушавшей, и сознаем, что любим другую, — если бы можно было ясно очертить ей состояние своего сердца, незаметно, нечувствительно довести ее сердце до умеренной температуры кроткой, ощущаемой к ней привязанности и обратить остающуюся в ней любовь в дружбу честную и преданную — как бы от этого выросла нравственная сторона человека! Такие признания, к несчастью, возможны только с немногими, исключительно развитыми натурами; прежде всего самолюбие и потом рассудок дают им силу затаить свое горе и потом разом дунуть на свое прошедшее.

С Нишеттою это было невозможно: она бы разразилась рыданиями и упала на колени перед Густавом.

А необходимо было покончить.

Густав написал г-же де Пере, что на другой день после получения ею письма он уже будет в Ницце. Это значило, по заключенному между ними условию: «Я прошу руки Лорансы де Мортонь».

В тот же вечер он выехал вместе с Нишеттой в Шалон.

Гризетка была в восхищении. До сих пор она никуда не выезжала из Парижа. Все ее занимало. Бедняжка не знала цели путешествия, начатого так весело.

В Шалон они приехали в шесть часов утра.

Пароход отправлялся в Лион в двенадцать.

Нишетта, всю дорогу заставлявшая Густава повторять, что он ненадолго с ней расстается, была весела все время.

Пока перенесли с берега и укладывали вещи пассажиров, она оставалась на пароходе.

Дали сигнал отплытия.

Нишетта обняла Густава и сошла на берег. Домон, чтобы дольше ее видеть, оставался на палубе. Пароход удалялся.

Чтобы не опечалить Густава, Нишетта закричала, улыбаясь:

— До скорого свидания — да?

Густав утвердительно кивнул головой вместо ответа: он чувствовал, что если бы захотел говорить, слезы покрыли бы его голос.

Нишетта долго еще махала платком и потом долго смотрела вслед удалявшемуся пароходу. Густав уже ее не видел: она уже для него смешивалась с чуть видимыми людьми и предметами берега.

— Плакать нечего! — сказала себе Нишетта, отирая обильно струившиеся по ее лицу слезы. — Он скоро вернется.

Пароход был уже на повороте реки и скоро скрылся из вида.

XXVI

Цель пишущего эту книгу — указать и, если можно, извинить нравственные изменения, производимые в человеке временем и влиянием общества и почти всегда разрушающие в нем первоначальные, готовые убеждения и построенные в молодости надежды. Такого рода нравственное изменение происходило в Густаве. Он, полагавший прежде, что вся его жизнь может пройти под известными, им самим составленными условиями, теперь сознавал неотразимое влияние условий общественной жизни, направляющее, в известные периоды жизни, мысль и сердце человека к иным целям, к иному горизонту.

Счастье Эдмона впервые показало ему новый для него мир. Густав сознавал тогда, что его друг должен умереть в ранней молодости, и вместе с тем не мог не согласиться, что при жизни Эдмон досыта насладится радостями, ему неведомыми и представлявшимися его воображению под самыми обольстительными формами, так как радости эти самые чистые на земле.

Так, размышления развивались в нем еще в Париже, в первое время после отъезда Эдмона в Ниццу; письмо последнего, рисуя ему подробности заповедного счастья, поселило в его душе первые, еще смутные и неопределенные желания; случай должен был дать им и смысл, и значение. По приезде в Ниццу Густав встретил случайно Лорансу — и вот новая будущность приняла для него определенную цель.

Не всегда, даже очень редко нравственные изменения приводят человека к таким счастливым последствиям, к каким привели Густава. Это зависит от того, как были проведены в свете первые годы. Мы сплошь и рядом видим, как люди самого неприличного и беспорядочного образа жизни становятся образцовыми мужьями и как, наоборот, люди, твердившие в молодости о правилах и даже не изменявшие своим правилам в холостой жизни, сделавшись мужьями, предаются долго дремавшим страстям со всею необузданностью порока.

Мы хотели изобразить не колебания, а тонкую совестливость сердца Густава, потому что сердце его уже не колебалось между Нишеттой и Лорансой. Он только спрашивал себя: имеет ли он право поступить так, как намеревался? Иногда даже дурные инстинкты (дурные инстинкты никогда в человеке не дремлют, в решительных случаях жизни они возвышают свой голос и, всегда опираясь на материальную сторону факта, могут на некоторое время, если даже не навсегда, убедить его резкою, беспощадною положительностью своих приговоров) шептали ему, что ведь, собственно-то говоря, с Нишеттою нечего долго церемониться, что другие не стали бы даже и думать об этом; что, во всяком случае, она должна быть довольна и тем, что для нее еще делают, и что, обеспечивая ее будущность, он делает больше, чем бы она могла ожидать. Густав отгонял подобные размышления, стыдился их, но они беспрестанно к нему возвращались и увлекали его. Кончилось тем, что и они, против воли Густава, попали на весы, как фальшивая гиря, и глубоко перевесили последние притязания совестливости. Человеку весьма трудно забыть то, что его оправдывает в его глазах, или отогнать от себя какие бы то ни было мысли, если они согласуются с его намерениями и действиями.

Впрочем, значение Нишетты в его жизни было действительно велико и благотворно, и он должен был искать извинений своему поступку, чтобы не быть к ней неблагодарным.

Извинение отыскалось скоро. Вспомнил он, сколько его приятелей были в подобном положении — и что ж они сделали? Густав, с некоторою гордостью, замечал, что они далеко не церемонились так, как он, а не говорят же о них ничего дурного!

Размышления эти занимали Густава от Шалона до Ниццы, так что когда он подъехал к дому Эдмона, сердце его билось исключительно надеждой, успевшей уже вытеснить из него последние сожаления.

Все были в зале, также как и при его отъезде. Он был принят, по обыкновению, радушно.

Эдмон начинал уже ходить и приветствовал Густава дружескими объятиями. Домон поцеловал руку у Елены и пожал протянутую ему руку г-жи де Пере. Лоранса де Мортонь покраснела и опустила глаза. Полковник, его жена и Дево весело улыбались.

— Ну, дорогой мой Густав, — сказал де Мортонь, подводя молодого человека к дочери, — теперь обнимите вашу жену.

Густав взял Лорансу за обе руки и поцеловал ее в лоб.

— Вы больше не думаете о Париже? — чуть слышно спросила она.

— Можете ли вы об этом спрашивать?

— Вы мне клянетесь?

— Клянусь!

— И вы теперь счастливы?

— Так счастлив, что не нахожу слов…

— Помнишь, — сказал де Мортонь, — как твой отец так же вот нас соединил назад тому двадцать два года?

— Дай Бог, чтобы и она могла это вспомнить через столько же лет, — отвечала г-жа де Мортонь, смотря с нежностью на помолвленных.

— Я вами довольна, — сказала г-жа де Пере, протянув руку Домону.

— Прекрасно сделал, — шепнул ему Эдмон.

Странное дело! В такую радостную минуту Густав почувствовал, будто его сердце сжалось оттого, что ни Эдмон, ни г-жа де Пере не вспомнили про Нишетту, которая, может быть, в эту самую минуту уже писала ему, как она скучает в Париже и как нетерпеливо ждет его возвращения.

Бедная Нишетта!

— Густав, вы видите, я сдержала слово, — сказала г-жа де Пере.

— А свадьба скоро будет? — нерешительно вымолвила Лоранса и тотчас же скрыла лицо свое на груди матери.

— Тотчас, как твоему шаферу позволено будет выходить.

— То есть через неделю, — решил Дево. — В церковь он может съездить, а потом еще два месяца придется не выходить из дома.

— Что, вы надеетесь? — тихо спросил Густав доктора.

— Идет хорошо.

— Теперь, Густав, отдохните, — сказала г-жа де Пере. — Нечего желать вам приятного сна после дороги и радости.

Густав вошел в свою комнату и, будто желая отделаться раз навсегда от последних, смущавших его воспоминаний, сказал: «Теперь все кончено. Нет возврата».

И через несколько минут он уже спал так же спокойно, как по приезде в Париж у Нишетты.

Вот человеческая натура!

Было уже далеко за полдень, когда он проснулся. Он приподнял занавеску окна: Лоранса рука об руку с Еленой ходила по саду.

Молодая девушка, вероятно, поверяла свои чувства молодой женщине. Невидимый из сада, Густав почти четверть часа любовался ими.

«Как хороша!..» — вырвалось у него невольно.

Перебирая вещи в своем дорожном мешке, Густав нашел остатки провизии, которую Нишетта заставила его взять на дорогу. Черствые пирожки, булки заставили его задуматься…

Пробило четыре часа. Густав провел по лицу рукою.

«Еще два часа до обеда, — подумал он, — я успею написать Нишетте; нужно сегодня же кончить».

И он сел к столу, но не скоро мог придумать, как начать это трудное письмо.

Вот его последнее письмо к гризетке:

«Милая Нишетта, я ездил в Париж с целью открыть тебе там свое намерение, но не имел духу объясниться с тобою. Ты была так счастлива — я не мог. Теперь разделяющее нас расстояние придало мне силы.

Мы не должны более видеться, дитя мое. Покоримся требованиям жизни. Для меня, для тебя самой — нам необходимо было когда-нибудь кончить. Твое простое, неиспорченное сердце, может быть, мечтало о вечности — вечность на земле не дана человеку, Нишетта…

Мог бы я тебя обмануть, сказать, что я по обстоятельствам должен оставить Францию, но я предпочел быть с тобой откровенным — сердце твое достойно откровенности.

Я женюсь, Нишетта…

Это должно было случиться — рано или поздно. Нужно семейство, одинокому тяжело на земле… И кто знает, не лучше ли, что мы расстаемся теперь; может быть, впоследствии, нам бы не пришлось расстаться без сожалений… Вспомни, ты сама часто мне говорила, что я, может быть, женюсь, и всегда говорила, что покоришься необходимости моего положения. Простишь ли ты мне теперь, когда я оправдал твои предчувствия?»

Густав с трудом подбирал слова для извинения своего поступка; он понимал, что, какие бы убедительные доводы ни привел он, он все-таки оставался неправ в глазах покидаемой женщины.

Дойдя до последней, приведенной нами строчки письма и вполне сознавая бесполезность слов, он круто повернул к сделанным им для обеспечения будущности Нишетты распоряжениям. Ему справедливо казалось, что если он не придаст этой разлуке большего значения, то и гризетка легче перенесет ее.

«Но я хочу, чтобы ты была счастлива, и придумал, как тебе теперь устроиться. Ты молода, хороша — будущность вся перед тобою. Найдется честный человек, который оценит твое сердце и не спросит отчета в твоем прошедшем. Для этого тебе нужна только независимость положения.

Вот так я распорядился, Нишетта. Нотариус мой принесет тебе билет на получение двух тысяч пятисот франков процентов ежегодно, кроме того, десять тысяч франков на первоначальное обзаведение. С этими деньгами я тебе советую войти в долю к твоей подруге Шарлотте Туссен. Если когда-нибудь этого окажется мало, я надеюсь, что ты не обратишься ни к кому, кроме меня. Сначала это письмо огорчит тебя, потому что ты любишь меня — я знаю; перенеси это испытание, и я убежден: еще будут счастливые дни в твоей жизни.

Ты мне напишешь, Нишетта? Напиши только, что прощаешь меня и принимаешь то, что я тебе предлагаю в воспоминание нашей доброй любви. Может быть, я еще буду несчастен; я к тебе же тогда приду искать утешения.

Прощай, прощай, доброе дитя. Крепко целую тебя. Помни, что у тебя остается друг, вечно тебе преданный, что он любит тебя и уважает твое достойное сердце.

Густав Домон».

Несколько раз слезы Густава падали на бумагу, но он не хотел писать все, что чувствовал. Сдержанность эта понятна. Нужно было нанести решительный удар, который сразу отрешил бы Нишетту от ее прошедшего и дал ей энергию действовать для своего будущего.

Чувству нельзя было давать воли: нужна была сухость, даже холодность.

Густав в то же время написал своему нотариусу, чтобы тотчас же по получении из Ниццы письма явился к Нишетте и передал ей все назначенное. Он не хотел, чтобы она сама хлопотала о получении денег: тогда она отказалась бы от них, как от милостыни.

Через три дня по отправлении этого письма, Густав получил письмо Нишетты, писанное ею в день его приезда в Ниццу. Бедняжка не думала, что прежде чем она получит ответ, между ней и Густавом будет уже все кончено. Письмо ее дышало искренностью и надеждами…

Между тем приготовления к свадьбе шли своим чередом. Имена помолвленных были уже оглашены в церкви.

Ответ Нишетты Густав получил в самый день свадьбы. Он решился было не распечатывать письмо, думая отложить на несколько дней его чтение; но не мог противостоять желанию узнать, что пишет Нишетта, и распечатал.

Ответ ее был очень прост. Вот что писала Нишетта:

«Прочитав ваше письмо, Густав, я не хотела отвечать вам — так мне тяжело было. Я боялась сойти с ума, боялась, что дурно воспользуюсь вашим позволением последний раз писать к вам и все письмо наполню упреками. Я как-то дико смотрела на все меня окружающее: вы мне представлялись во всем, и я не могла поверить, не могла вообразить, что уж я более вас не увижу.

Но перед моими глазами было ваше письмо — я не могла сомневаться.

Густав, я много плакала… теперь я несколько успокоилась и могу отвечать вам.

Упреков делать не стану, да и не за что их вам делать. Наскучать вам своим горем тоже не стану: это ни к чему не послужит. Я себя не обманывала: я знала, что придет время, вы женитесь — только не думала я, что так скоро…

Я вас очень любила.

Будьте счастливы, друг, от всей души вам желаю, и каждый день буду молить за вас Бога.

Я последую вашему совету; поеду к Шарлотте, в Тур. Это вы правду говорите: она развлечет меня; а каково-то мне будет расстаться с моей комнаткой, где я провела два лучших года жизни!..

Пусть исполнится ваши воля, Густав, и пусть любит вас ваша жена, как я вас любила, — вот все, что я прошу у Бога.

В этом письме посылаю вам несколько листочков последнего купленного мною в воспоминание нашего первого знакомства розана. Сохраните эти листочки.

Может быть, я и буду еще счастлива. Не думайте, не жалейте, Густав… что сделано, того не воротишь.

Сейчас вышел от меня ваш нотариус. Спасибо.

Прощайте, Густав, дружески жму вашу руку.

Нишетта».

— Сколько горя-то она перенесла перед этим письмом, — сказал Густав.

Он был прав: Нишетта много страдала. Да и Густав не мог одолеть волнения. Сначала он хотел разорвать письмо из боязни, чтоб его не нашли; потом под влиянием какого-то смутного суеверия решился его сохранить, поцеловал розовые листочки и положил их в молитвенник Лорансы.

Через два часа Лоранса де Мортонь уже называлась г-жою Домон.

Почти в то же время в Париже женщина, покрытая вуалью, с глазами, раскрасневшимися от слез, садилась в дилижанс, отправлявшийся в Тур.

Эта женщина была Нишетта.

XXVII

Куда нам отправиться, читатель? За дилижансом ли, в котором уезжала Нишетта, или за свадебным поездом Домона?

Последуем, как эгоисты, за счастливыми.

Густав и все его окружающие были счастливы.

На деревьях выбегали первые листья, весеннее солнце сменило непродолжительные холода. Воротилась весна; для Эдмона воротилось здоровье.

В Ницце все знали о болезни Эдмона, и все приняли участие в его выздоровлении. Поздравляли г-жу де Пере, поздравляли Дево; нельзя было видеть без участия молодого человека, еще бледного и худого, но уже улыбавшегося с надеждою, возле молодой женщины, преданной ему и прекрасной.

Свадьба Густава была как бы второю свадьбою для Эдмона. Она напоминала ему его свадьбу и с его выздоровлением будто налагала на него новые обязанности в отношении к Елене.

Густав возле Лорансы, Дево возле г-жи де Пере, все молились с надеждою и благодарностью. Слезы были на всех глазах.

— Разве твой муж опять сделает такую же глупость, как тогда, — сказал доктор дочери, — а вообще теперь нечего бояться. Он спасен.

Для Эдмона открывалась новая жизнь, не отравляемая беспокойною мыслью.

Сердце его бежало навстречу впечатлениям: все его занимало от дома до церкви и потом от церкви до дома. Весна отражалась в его сердце. Распускавшиеся на слабых еще стебельках цветы, листья, покрывавшие уже деревья, теплый весенний воздух — все напоминало его положение.

Взгляд Елены довершал его обаяние; вместе с здоровьем ему возвращалась любовь.

Вместе с жизнью тела — жизнь духа.

Кровь обращалась в его венах свободно; он легко дышал и смотрел с наслаждением на все его окружавшее. Он будто говорил бегавшим по дороге детям: «Скоро и мне можно будет так же бегать!..» Все его счастье было впереди. Он, как победитель, шел, предшествуемый трубами и литаврами. В нем и кругом него все цвело, улыбалось, пело.

Новые стремления поднялись в нем. Десять месяцев, проведенные с Еленой, исчезали, как минута, перед обещанными ему многими годами. Прошедшая любовь казалась ему ничтожною в сравнении с кипевшею в нем теперь. Он мечтал об Елене, как о прекрасной невесте, до тех пор ему недоступной.

Он был более чем влюблен; он себя чувствовал поэтом. Все свои впечатления выражал он, как художник, с замкнутою стройностью и полнотой. Никогда еще не был он так вполне счастлив.

Ограничивать будущность свою двумя годами, с каждым минувшим днем повторять: «Еще шаг к смерти», выстрадать предстоящие страдания до времени, свыкнуться с мыслью, что придется скоро оставить жизнь, молодость, мать, жену — и потом вдруг возвратиться к надежде снова очутиться в среде, исполненной очарований, снова уверовать в жизнь — разве это не счастье, счастье полное и невыразимое, не признавать которое было бы неблагодарностью, оскорблением Бога?

Самый домик, в который входили эти люди, казалось, проникнут был счастьем: отворенные окна весело выставляли лучам солнца свои цветы. Жимолость обвивала стены; проходивший мимо не мог видеть без удовольствия этот белый с зелеными ставнями домик, из которого, как из гнезда, будто слышалась веселая песня.

Не думая, чтобы когда-нибудь столько счастливых собиралось под одной кровлею, Густав наслаждался в действительности воспоминаниями и надеждами Эдмона. Женившись на Лорансе, он удивлялся, как мог жить до этого времени. Ее чистая первая любовь, светлая, южная весна пробудили в нем новые, неведомые ему до тех пор чувства.

Каждое утро Густав и Лоранса садились на лошадей; Эдмон и Елена у окна провожали их глазами до тех пор, пока наши всадники не исчезали в облаках пыли, поднятой их лошадьми.

Главнейшими занятиями для них были музыка и чтение: Гюго, Ламартин и Альфред де Мюссе были любимыми поэтами, Шуберт, Вебер и Скудо — любимыми композиторами.

Лоранса читала, Елена пела — Эдмон приходил поминутно в восторг. Любовь и мечты поэтов, страстные и тихие мелодии композиторов находили в его сердце полнейший отголосок, и он готов был вечность прожить при таких условиях.

Елена с Лорансой легко и искренне подружились; они поочередно стали поверять одна другой свои мысли и впечатления. Молодым замужним женщинам есть о чем поговорить между собою, когда они дружны и обе равно любимы. И зато как очаровательны эти вечерние разговоры, эта наивная передача новых, едва прочувственных впечатлений!

Елена рассказала Лорансе, как она встретила Эдмона, как она, узнав о его болезни, жалела о нем, как потом решила, что эту встречу устроило само Провидение, вручившее ей будущность больного и наложившее на нее ответственность за счастье немногих остающихся ему дней.

— Все это ваш муж устроил, Лоранса, — говорила она, — он дал мне решимость не принадлежать никому, кроме Эдмона. Я Густаву обязана своим счастьем. Бедный Эдмон! Я еще не знала, любила ли его; теперь благодарю Бога за свою решимость. Вы поймете это: я за него вышла с роковым убеждением, что через каких-нибудь два года он умрет и в молодости оставит меня вдовою — а теперь вдруг он спасен, нам предстоит такая же, как и другим, будущность, горизонт наш расширился, и нам пророчат долгие годы! Оба мы молоды, оба богаты, любим друг друга, может быть, сильнее, чем в первый день нашей свадьбы, с такими, как вы, друзьями, с таким отцом, как мой, с такою матерью, как г-жа де Пере — чего же желать нам еще и чего бояться?

— Да, мы все вполне счастливы, — отвечала Лоранса.

— И мы теперь никогда не расстанемся, мы составим одно семейство. Хотите? Наши мужья дружны, как братья.

— Мы будем дружны, как сестры, — отвечала г-жа Домон, обнимая Елену.

— Из Ниццы мы выедем, — продолжала Елена, — ваш отец не любит сидеть долго на месте. Мы отправимся путешествовать; сегодня здесь, завтра там; нас связывают любовь, дружба, и мы везде будем счастливы.

Г-жа де Пере часто вмешивалась в их разговоры. Так как вся жизнь ее была в жизни сына, то она более ничего не требовала, как только сопровождать их, уверенная вполне, что с ними ей будет везде хорошо.

Лечение Эдмона продолжалось с успехом почти невероятным. С каждым днем укреплялось здоровье больного: щеки покрывались румянцем, лихорадка пропала, сон был спокоен. Последний признак болезни — несколько меланхолическое настроение духа — с каждым днем исчезал.

Месяцев через пять по приезде доктора в Ниццу, он сказал однажды Эдмону:

— Ну, вы теперь совершенно здоровы, а мне нужно к моим больным, которых я для вас оставил в Париже.

Эдмон и Елена переглянулись.

— Стало быть, нечего больше и бояться? — спросила молодая женщина.

— Повторяю еще раз: нечего.

— И в Париже Эдмон может жить так же, как в Ницце?

— Может.

— Так отчего же и нам не поехать с тобою?

— Я буду очень рад.

— Нас здесь ничто не удерживает, ни нас, ни Густава с женой, мы не расстанемся с вами, — сказал Эдмон, взяв доктора за руку, — разлука с вами принесет нам несчастье.

— Так едемте все.

— Как я буду радоваться снова, увидав нашу комнатку, — сказала Елена, обнимая мужа, — комнатку, в которой мы так любили друг друга и так еще будем любить, — не правда ли?

Ответом был, разумеется, поцелуй.

Было положено, что Густав и Лоранса поселятся в том же доме, если позволит помещение; если нет, на той же улице Трех братьев, и вообще не расстанутся и в Париже.

Через два дня две почтовые коляски стояли у белого домика.

Расставаясь с ним, Елена проронила несколько слезинок. Какое-то смутное предчувствие говорило ей, что в нем она оставляет часть своего счастья. Нужно ли объяснять все ее воспоминания и надежды перед отправлением?

Лоранса, наследовавшая от отца наклонность к кочующей жизни, никогда не жалела покидаемых мест.

— Мать, — тихо сказал г-же де Пере Эдмон, — скажи, что проездом ты хочешь быть в Туре.

— Зачем? — спросила г-жа де Пере.

— Мне нужно навестить одну пустынницу.

Г-жа де Пере исполнила желание сына. Приехали в Тур.

Выходя из кареты, Эдмон тихо сказал Густаву, не спрашивавшему, но уже знавшему намерение своего друга:

— От тебя сказать что-нибудь Нишетте?

— Ты к ней пойдешь? — сказал Густав.

— Да, я должен.

— Пожми ей от меня руку; больше ничего.

— А ты не пойдешь со мной?

— Лучше пусть меня не видит!

Эдмон справился, где магазин Шарлотты Туссен. Ему указали улицу.

Это был маленький, но со вкусом устроенный магазин чепчиков, кружев, лент и проч.

Не входя еще, Эдмон заглянул в окна.

Нишетта сидела за прилавком. Бедная девушка была очень бледна и вся в черном, как в трауре. Она работала.

«Сколько перенесла бедняжка, — подумал Эдмон, — с тех пор, как я видел ее последний раз, вот так же за работой — у другого окна!..»

Он вошел.

Нишетта подняла голову и, узнав Эдмона, вскрикнула. Эдмон хотел обнять ее, она сама бросилась к нему на грудь, заливаясь слезами.

Сильнее всяких слов говорило ее волнение.

— Ну как вы теперь, Эдмон? Здоровы? — спросила Нишетта, несколько оправившись и с твердым намерением не упоминать о Густаве.

— Меня вылечили, Нишетта, я совсем здоров.

— Слава Богу! Уж я как вас жалела, сколько молилась за вас!

— Добрая Нишетта!

— Вы одни здесь?

— Нет, с женою, с…

— С кем? — вырвалось у побледневшей модистки.

— С матерью.

По интонации ответа Нишетта поняла, что и Густав с женою были в Туре и что Эдмон не сказал ей этого, видя, что она побледнела.

— Вы едете в Париж?

— Сейчас едем. Я только заехал в Тур, чтобы обнять вас, Нишетта, и чтобы сказать вам, что люблю вас по-прежнему.

— Не проходит дня, чтобы я не вспоминала о вас и о том времени… когда виделась с вами так часто. Помните наши пирушки на улице Годо? Для меня это было счастливое время.

Слезы опять выступили на глазах Нишетты, да и Эдмон плохо владел собою.

«Как решился Густав ее оставить?» — задал он себе вопрос.

— Не будем говорить об этом, — сказала Нишетта, прикладывая платок к глазам. — Вас по-прежнему любят… жена, мать?.. Здоровы они?

— Слава Богу.

— Будьте, Эдмон, счастливы. Дай Бог!

— Ну, а вы как, Нишетта? Счастливы?

— Да, — отвечала она со вздохом, — сколько могу; Шарлотта очень добра, заказов у нас всегда довольно; да, я счастлива.

Если бы Нишетта, рыдая, жаловалась на свою участь, ее жалобы и рыдания не отозвались бы так тяжело в сердце Эдмона, как эти простые, дышавшие покорностью слова.

Во все время разговора имя Густава не было произнесено ни разу; но во все время оно было в голове и в сердце модистки.

Ей мучительно хотелось, чтобы Эдмон заговорил о Густаве; но Эдмон не решался, она стала бы расспрашивать, а что можно отвечать про счастье человека оставленной им женщине? Не хотел он тревожить ее чуткие воспоминания.

Когда две почтовые коляски выезжали из Тура, женщина под вуалью стояла, скрывшись за деревом и полагая, что ее не видно с дороги.

— Видел? — тихо спросил Эдмон у своего друга.

— Что?.. Да… видел, — отвечал, запинаясь и с волнением, Густав. — Нишетта? Да?

— Как она изменилась, Густав!

— Бедная девушка! — прошептал Домон.

И слеза скатилась с его ресниц.