— Мне холодно, — сказала она. — Поцелуй меня.
В то утро головы не было на моих плечах. Я нагнулся к ней, дотронулся губами до ее щеки и, ощутив солоноватый привкус ее слез, понял: что бы она сейчас ни сказала, что бы ни сделала, я все равно все прощу ей.
Она положила мне руки на грудь, я обнял ее за плечи и вдруг почувствовал, что не я, как обычно, а она чуть притягивает меня к себе за лацканы моего пальто. Это было так ново, так неожиданно, что я невольно подался назад. И она, уловив мое движение, сразу же отпустила меня и отвернулась.
— Ты глупый, — сказала она. — Глупый, глупый…
…Мы прошли мимо высоких футбольных трибун, свернули направо и вышли на территорию малого стадиона. По обе стороны аллеи стояли пустые баскетбольные площадки. Было непривычно и почему-то грустно видеть их без людей, и снега здесь, пожалуй, было еще больше, чем на аллеях. Молодой и искристый, он лежал ровной белой пеленой, и только в некоторых местах крестообразные птичьи следы нарушали его нежную, пушистую нетронутость.
— Как плохо, что началась зима, — сказала она. — Холодно.
Я молчал. Я не знал, почему ей не нравится зима. Я вообще ничего не знал в то утро.
Потом она сказала мне, что хочет есть.
У меня не было денег. Я сказал ей, что мне нужно заехать домой. Мы взяли такси и поехали ко мне. Когда машина остановилась около нашего подъезда, я попросил шофера подождать меня пять минут, а потом зачем-то снял шапку и положил ее на сиденье. Шофер улыбнулся.
Дверь мне открыла мать.
— Это ты приехал на такси? — спросила она. — Куда ты ездил так рано?
— Мама, дай мне сто рублей, — сказал я, стоя в коридоре и не заходя в комнату.
— Зачем?
— Мама, ни о чем не спрашивай. Ничего плохого, просто очень нужно. Я все расскажу потом.
Она долго смотрела на меня, а потом принесла деньги.
— Только не делай глупостей.
— Я отдам тебе со стипендии.
Она улыбнулась, и я ушел.
— Взял у матери? — спросила она шепотом, когда я вернулся в такси.
— У меня были свои, — угрюмо сказал я, «Почему она догадалась?» — подумал я про себя, но вслух ничего не сказал.
…Все рестораны в городе были еще закрыты, и мы поехали на вокзал. Нас посадили за маленький, стоявший на самом проходе стол.
— Почему у вас скатерть такая грязная? — спросила она у подошедшего официанта.
Официант ушел и вернулся с чистой скатертью. Я заказал котлеты и бутылку воды.
— У вас есть бифштекс? — спросила она.
— Это из порционных блюд, — сухо сказал официант. — Придется ждать.
— Я подожду, — согласилась она.
Несколько минут мы сидели молча.
— Слушай, — вдруг сказала она, — не качай стол.
— Я не качаю, — сказал я, — он качается сам.
Наш столик стоял в самом центре ресторана, и мимо нас все время проходили к поездам и с поездов какие-то люди с чемоданами и мешками, и, когда открывалась входная дверь, доносились гулкие звуки вокзальной жизни под высокими сводами и скучные голоса радиодикторов, и был виден зал ожидания, в котором на толстых деревянных скамейках в косую повалку, как доски в старом накренившемся заборе, спали, тесно прижавшись друг к другу, совершенно чужие и даже, наверное, незнакомые друг другу люди.
— У тебя много денег? — спросила она.
— Хватит.
— Давай возьмем бутылку шампанского?
— Бери.
Около нее стояла на столе коренастая пузатая рюмка, а возле меня — высокая, на длинной тонкой ножке.
— Хочешь поменяться? — спросила она.
— Хочу.
Она забрала себе мою высокую рюмку, а мне передвинула свою. Официант принес бутылку. Я стал разливать вино. Шампанское было холодное, игристое, и над ее рюмкой сразу же выросла большая шапка пены, и вино стало медленно стекать по тонкой ножке вниз, на скатерть.
Я смотрел на ее рюмку и ничего не мог понять. Почему мы сидим здесь, на вокзале, в ресторане? Почему пьем вино? Почему я ее ни о чем не спрашиваю?
По радио передавали какие-то марши, сводку о погоде, рапорт о перевыполнении, утреннюю зарядку, потом началась литературная передача о любви и дружбе, и стали приводить примеры дружбы между великими людьми — Герценом и Огаревым, Марксом и Энгельсом. Я сидел за столом, слушал стихи о любви Ромео и Джульетты, Татьяны и Онегина и все никак не мог понять: как я попал на вокзал в такую рань?
А с ее рюмки все продолжала стекать на скатерть пена от шампанского. И когда вся пена осела, она взяла рюмку двумя пальцами за высокую ножку, подняла вверх и долго смотрела на свет, как со дна поднимаются вверх и лопаются на поверхности пузырьки воздуха.
— Знаешь, за что выпьем? — сказала она и замолчала.
Пузырьки в ее рюмке все время поднимались со дна и лопались на поверхности.
— Выпьем за наш подъезд, — сказала она.
Она закрыла глаза и медленно начала пить. Я сидел, держа рюмку в руке, и не дотрагивался до своих пузырьков.
— Почему ты не пьешь? — спросила она.
Я посмотрел на нее. Ее большие серые глаза снова были ее глазами, моими глазами. В них снова никого не было, кроме нее и меня. Я искал в ее глазах так хорошо знакомые мне теплые серые блестки, и все это на мгновенье явилось мне, но только на одно мгновенье, чтобы тут же исчезнуть.
И еще у нее была очень легкая и очень стройная фигура, и это чувствовалось даже тогда, когда она сидела. И я очень надолго запомнил ее такую, какой она была в ту минуту, легкую и светлую, прежде чем задать ей тот вопрос, который давно уже просился у меня с языка и который так быстро расставил все на свои места.
— Почему в шесть часов утра ты была около стадиона «Динамо»? — спросил я.