Девять лет назад
Я снова падаю на бетон.
В темной комнате одна.
На полу.
Свернулась клубком. Мне как будто оторвали ноги — ниже пояса ничего не чувствую. Пытаюсь нащупать бедро. Натыкаюсь пальцами на липкое холодное пятно между ног.
Сажусь. Кровь растекается подо мной.
Без света она черная, как будто я — каракатица и мне проткнули чернильный мешок.
Во мне совсем ничего нет, только какие-то механические мысли: нужно убрать, пока не приехали родители.
Если я никому ничего не скажу, то этого как будто и не было.
Дрожащими руками разрываю платье до конца. Становлюсь на четвереньки и пытаюсь вытереть «чернила». На белой ткани даже в темноте они становятся красными.
Нужно взять моющее средство. Да. Что-то из тумбочки под раковиной.
Нужно в ванную.
Встаю, колени склеиваются. Еле-еле делаю пару шагов. Останавливаюсь, глядя на тонкие разливы крови на внутренней части бедер. Она течет по ногам, до самых косточек. На следующем шаге поскальзываюсь, падаю на ладонь, мизинец неестественно выворачивается на сторону.
До двери ванной — на коленях.
В душ — ползком.
Воду на максимум, ледяную, чтобы заморозила.
Все равно горячо, над кожей как будто пар.
Вода стекает по мне, становится розовой от крови и убегает в сток.
Я чувствую на себе его руки, его запах.
Выдавливаю на голову половину бутылки геля для душа, но вся грязь на мне, под носом, куда ни посмотри. Она просачивается под кожу, в кровь, в сердце, в душу.
Ее можно «снять» только вместе с кожей.
Скребу себя ногтями до красных вспухших полос. Сильнее и сильнее, но уже ничего не чувствую.
Кровь идет не переставая.
Голова кружится.
Самостоятельно я уже не встану.
Вот оно — облегчение. Я просто закрою глаза, усну — и проснусь в другой жизни. В этой быть не хочу.
— Йени?! Господи, солнышко, маленькая моя, господи… да что же это такое? Что ты с собой сделала?!
Мама?
Сколько прошло времени?
Почему я до сих пор дышу?
Она вытаскивает меня из душа — безвольную, тяжелую и мокрую, как медуза.
Кричит, плачет, тянет куда-то по полу, падает, снова тянет.
— Потерпи, солнышко, потерпи, маленькая…
Я отключаюсь.
Включаюсь — завернутая в одеяло, как в кокон. Стучу зубами.
Выключаюсь.
Включаюсь от голоса: «Света, у нее разрывы по живому, в больницу срочно!»
Выключаюсь.
Включаюсь от разноцветных вспышек перед глазами.
Голоса. Много голосов.
«Три укола — не берет ее, Геннадий Степанович…»
«Кровь на анализ…»
«Зафиксируйте факт…»
«Внутренние разрывы, два наружных шва…»
«Наркоз не берет, Геннадий Степанович!»
Я лежу в кресле и чувствую, как меня зашивают, словно порванного медвежонка.
Мама крепко держит за руку, целует костяшки пальцев, плачет.
Как ей сказать, что я не хочу и не буду жить? Она такая слабенькая, ей больно будет, она не поймет.
Я принимаю таблетки, уколы и капельницы, как в детстве, «с ложечки»: за маму, за папу, за бабушку, за дедушку.
Живу в тумане.
А они там, снаружи, думают, что мне не больно, потому что я почти все время сплю, а когда не сплю — не могу оторвать голову от подушки.
Но боль здесь, у меня под кожей, в крови, в плоти и костях. Ей даже некуда выйти, она разбухает, как рак, просачивается везде. Мне больно дышать, больно шевелиться, больно думать.
Мне слишком больно жить.
— Ты куда, солнышко? — Мама смотрит, как встаю с кровати. Кажется, впервые за… сколько? Я потеряла счет дням.
— Пить… хочу.
— Я принесу, — спохватывается она, но я за плечо усаживаю ее обратно.
Ей нельзя нервничать, снова давление поднимется.
А мне нужна только одна минута.
— Мам, все хорошо. Я сама могу.
— Правда? — У нее красные запухшие от долгих часов слез глаза.
Это моя вина. Моя боль, которая уже начала выплескиваться наружу.
— Правда, мам.
Дверь на кухню закрываю тихонькую, до приглушенного щелчка.
За окном — тихая июньская ночь и полное небо звезд, и луна размером с целый мир.
Улыбаюсь, распахивая окно настежь. Сколько раз сидела здесь на подоконнике, на маленьком матрасе: делала уроки, читала, мечтала.
Нужно помечтать еще раз, как в той, хорошей теплой жизни.
Нужно просто помечтать.
Перебрасываю ноги на обратную сторону. Прохладный ветерок щекочет кожу.
Стряхиваю домашние тапочки. Они падают куда-то в темноту.
Мне совсем не страшно. Мне легко, потому что сейчас все, наконец, закончится. В другом мире больно уже не будет.
— Солнышко… Что ты…
Я закрываю глаза, подаюсь вперед.
— Йен, НЕТ!!! — Мама кричит так громко, что в окне дрожит двойной стеклопакет. — Нет! Нет! Я тебе запрещаю! Ты не имеешь права!
Глотаю слезы.
Боли слишком много. Я больше не могу с ней жить. У меня не получается. Я не знаю как.
— Слезь немедленно! — по-собачьи воет мама.
— Мамочка… — Хоть бы захлебнуться. — Мам… Мне так больно, мамочка… Мне очень больно, мамуля...
Она двумя руками хватает меня за запястье, шипит сквозь стиснутые зубы.
— Нет, я тебе запрещаю! Не разрешаю!
Этот скулеж — это я. Кусаю губы, чтобы кровь отрезвила, хоть мне это не нужно. Я впервые за много дней мыслю ясно, как никогда.
Пытаюсь выдернуть руку, но мама упорно пытается затянуть обратно.
— Мамочка, мне правда больно, понимаешь?! — теперь кричу уже я. — Мне так больно, мамочка… Отпусти меня, мамочка, пожалуйста!
— Нет, нет, нет… Я с тобой пойду, Йен! Слышишь? Сразу за тобой!
— Мамочка, отпусти… — Меня шатает из стороны в сторону. — Мамуля, пожалуйста, разреши мне… Очень больно, мамочка!
— Отец останется один! Он сам не сможет. Куда он без нас?!
— Мамочка…
— Я тебя не отпускаю! Не отпускаю!
Она втаскивает меня обратно.
Падаю с подоконника.
Бьет по лицу сразу несколько раз, ругает, кричит, обнимает и просит прощения.
Нервный тик судорогами проходит по ее телу.
Это — моя вина. Моя боль, которую не сумела приручить.
— Я люблю тебя, солнышко мое маленькое, так люблю…
Обнимаю ее в ответ.
Никто не заслуживает меня.
— Мамочка, все хорошо будет, — знаю, что вру.
Знаю, что придется учиться врать лучше.
Не знаю только одного.
Что делать, если не получится.