44937.fb2
— В расчете. Согласен?
Вечером было отпраздновано мое возвращение.
Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:
— А вообще это колоссально! На каждого запланировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто определил, командир, — обращался он ко мне, — я опять позабыл — кто?
— Кажется, Аристотель, — в десятый раз отвечал я.
— Во-во-во, Аристотель!
Не разобрав толком, о чем идет речь, подошедший Носов сказал:
— Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штурмуем полком...
Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок — тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились обиды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...
Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми липками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучного сада... И сюда-то тянулась молодежь...
Поначалу Галя была крайне оживлена и старательно развлекала меня новостями (будто мы не виделись года три), а потом, неожиданно потускнев, стала говорить что-то, на мой тогдашний взгляд, совершенно несусветное:
— Я знаю, Коля, у тебя ко мне никакого настоящего чувства нет... — Помолчала. Наверное, ждала возражений. Но я так растерялся, что ничего не сказал, не нашелся. — И понятно! Толстая, урод уродом, никакого самолюбия... — Она опять помолчала. — Но я хочу, чтобы ты знал, Коля, если когда-нибудь и для чего-нибудь я тебе понадоблюсь, только свистни...
— Или ты собака? — спросил я с фальшивым изумлением.
— Вот именно! Собака. А что? Собака — друг человека. Ты подумай, Колька, и человеку без собаки — плохо, и собаке без человека — невозможно. Собака без человека озверевает... Ты согласен — буду за собаку?!
А часом позже выяснилось: пока сидели в траве, у меня из карманов бесшумно и, разумеется, бесследно повыкатывались все монетки. А так как крупных купюр не было с самого начала, то в итоге оказалось: нашей общей наличности не хватает даже на два билета метро...
— Поезжай, — сказал я Гале, — поздно. Мама будет ругать.
— А ты? — откровенно удивилась Галя.
— По долинам и по взгорьям, — попытался пропеть я, — шла дивизия вперед... Ну, и так далее, я — пешком...
Галя посмотрела на меня, будто впервые увидела, и ничего не сказала. Пересчитала еще раз всю наличность, улыбнулась:
— Слушай, нам всего-то пятачка не хватает. — Тогда билет метро стоил тридцать копеек. — Сейчас выберу душку-военного и попрошу...
— Чего попросишь? — не сразу сообразил я.
— Пятачок.
— Да ты в уме? — бурно запротестовал я. По понятиям, внушенным мне с молодых ногтей, просить считалось абсолютно безнравственным.
Мещанин считал себя бесконечно выше, благороднее самого лучшего нищего. И неудивительно: своей духовной нищеты он просто не сознавал...
Пока я бесполезно морщил лоб, делая вид, будто стараюсь что-то придумать, найти выход из положения, Галя подошла к военному со шпалой в петлице и вежливо сказала:
— Извините, можно у вас попросить пять копеек?
Военный смешно притормозил, резко качнувшись на длинных, обутых в хромовые сапоги ногах, козырнул Гале и осведомился:
— Именно пять?
— Если можно, именно пять... Не хватает...
— Держи! — И он протянул Гале две монетки — двух- и трехкопеечную...
Мы ехали домой. Галя, кажется, тут же позабыла о своем «подвиге», а я переживал: ну, что это за мужчина, позволяющий своей... девушке, даме...
И тут мысль почему-то перескочила на другое — но Галя сама сказала: я твоя собака...
Конечно, попрошайничать, клянчить, вымогательствовать... — батюшки, сколько, оказывается, на свете этих гнуснейших слов! — отвратительно и стыдно, но... моя «собака» готова на все.
Мы доехали до площади Маяковского и тихонько пошли по улице Горького, пока не свернули в полутемный переулок. Здесь, перед самым расставанием, сам того не ожидая, я скомандовал:
— К но-ге! — и похлопал себя ладонью по бедру.
Сначала Галя не поняла. А потом, когда до нее дошло, она прижалась боком к моему боку и пошла со мной шаг в шаг...
Я видел ее опущенную голову, видел напряженно следивший за мной, чуть прищуренный левый глаз...
Свинья я, свинья! Ведь ликовал.
У подъезда серого, надстроенного дома я небрежно поцеловал Галю в лицо — ткнулся куда попало — и поспешно ретировался...
Ее письмо разыскало меня на фронте. На конверте живого места не было — штампы, сопроводительные надписи, чернильные подтеки. Письмо было от Гали и шло ко мне почти год.
Так я узнал: она окончила ускоренный курс медицинского... вместо фронта, как мечтала и рассчитывала, получила назначение в сельскую больничку... Жизнь тяжелая... Кругом одни клюквенные болота. Деревенька маленькая, глухая... Ко всему: над головами то и дело самолеты летают, нагоняют тоску... Тоска, как клей.
«Хоть бы узнать, что ты жив, — писала Галя, — я боюсь самолетов и не могу вообразить, как ты, при твоем характере, сможешь удержаться в этой дурацкой авиации. И вообще — г-на войне...»
Странно — письмо Гали больно меня задело. Показалось обидным. Что она понимает в авиации? А кстати, и во мне?
А еще меня заинтересовало дважды упомянутое название деревни — Жужа. Определенно, я где-то встречал это странное буквосочетание — не жук, не жаба, а Жу-жа, жу... жа...
Неопределенность — наказание. Во всяком случае, для меня.
Видел я где-то... голову на отсечение даю, видел: Жужа. Видел? Но если видел, значит, на карте... Я развернул свою потрепанную полетную пятикилометровку и принялся прочесывать ее — с севера на юг, потом с запада на восток.
В конце концов я нашел эту Жужу. Она лежала в восьмидесяти семи километрах севернее нашего аэродрома на излучине безымянной речки, в районе болотистом и бездорожном, охваченная широким полукольцом лесного массива... Была там церковь. Дворов в деревне, если верить карте, насчитывалось девяносто. Далась мне эта Жужа! Что мне в ней?
Ну, учились мы с Галей в школе... допустим, между нами что-то намечалось... детское, наивное. Все это — прошлое!
Конечно, прошлое.