45071.fb2
Весна.
11
— Тятя, чего засобирались? — пытал Илья. — Спокойно бы доживали тут. Аль места мало? Аль гоним вас, куском хлеба попрекаем?
— Слава богу, до этого не дожили.
— Так чего ж? Растолкуй мне, где я не то сделал?
— Ох, Илюха, Илюха, — Егор Алексеич отворотил взгляд. — По вашему по молодому, все просто. Это туда, это сюда. А и такое есть, что ни туда, ни сюда не подходит. Куда его приткнуть? Кому подарить — забыть? Никому не подаришь. Ты волен, потому и не рвешься никуда. Вся жизнь твоя здесь сошлась — родился, живешь; дом, жена. Нету другой жизни. И правильно думаешь. А вот на других зазря свою одежку приме-ряешь. Мы старенькие, а и в нас не все перегорело. Воля-то наша только-только наступает. Да… насту-пает… А и сейчас не больно верится — как это? — взять и уехать… И никто вдогонку не побегет, никто не заворотит… Все нужник тот видится… И рот оскаленный.
— О чем ты, тятя? — спросил Илья шепотом. Он никогда еще не видел отца таким — глубокая задумчи-вость — говорит словно сам с собой. В Илью входят слова, пугают непонятностью, качают на волнах — сближая и отдаляя его и батю. И завеса другого мира, за которую Илья и не собирался заглянуть, вдруг поманила.
"Я ничего о них не знаю! — понял Илья. — Были рядом отец и мать и принимал их как отца и мать. А что на душе? Не одно же родительское? Еще что-то. И этого чего-то больше. Я его не знаю. Я ни-че-го о них не знаю! — повторил и еще больше испугался. Испугался, что уедут они, уедут навсегда и увезут с собой свою главную жизнь. А он будет до скончания дней гадать о ней и никогда не отгадает.
— О чем ты, тятя?
— Я то? — откликнулся отец, вырываясь из воспоминаний. Попытался улыбнуться. — Так, старое.
Илья пересилил себя и попросил.
— Ты бы рассказал.
Егору Алексеевичу не хотелось вновь погружаться в прошлое и он пообещал.
— Посля как-нибудь. Посля…
Илья не торопил отца, знал — расскажет, освободит душу и уедет — ничего более держать не будет.
И Егор Алексеевич который раз оглобли заворачивал. Куда как проще чужому человеку сокровенное открыть. Чужой тебя выслушал, осудил не осудил, запомнил — позабыл, тебе и дела нет. Встретились, ра-зошлись, имя-фамилию не спросили. К попу сейчас на исповедь не ходют. Как душу освободить? На нее наваливается, наваливается камень за камнем — глядишь, и совсем задавит. Вскрикнет душа последний раз и нет ее. Останется человек — одно тело. Душа — посредник промеж людьми — у многих попридавлена. Не только бог, человек и тот замечать стал… У других… Вона, как наружу полезло. И не спрячешь.
А как сыну расскажешь? Враз другим предстанешь. Лучше ли? Поймет ли тебя, как ты себя понима-ешь? Не выроешь ли яму меж отцом и сыном? Всего не перескажешь, для этого еще одна жизнь нужна. А вдруг главное упустишь? И не мудрено. За столь годков больше забыл, чем знал.
Знал…
Как насмешка звучит. Чего знали? А ничего не знали. Вперед и с песней. Куда и зачем? Не твое дело. Впер-ред! Где он, "перед", может за спиной остался? Или слева? И посейчас не разберешь. И посейчас ничего не знаем. Жизнь прошла. Мудрость… Гля-ка, сколько нас вокруг — мудрецов. Куда ни плюнь.
Жили мы как на базаре. Все кричат, учат друг дружку, а толку ни в зуб ногой. Да и откуда ему взяться, толку-то, если на пять умненьких один дурачок — исполнитель по-нонешнему. Уполномоченных — редкую неделю не нагрянут. Нам, парням и девкам, только подавай идеи, за любой пойдем. А старики ругаются: робить надо, не языки мозолить. На то они и старики, — ворчать.
Кинулись заводы строить. Явился один с важной бумагой. Вербовщик. Трепаться многие горазды. Только от слова до дела как было сто перегонов пути, так и осталось. И ни уменье, ни хитрые речи не подмога. Ну и забирали до плану; охочий, не охочий, про то и разговора не было. Лишь бы сила да здоро-вье. Тогда слабых жизнь не держала, — то мор, то голод, то еще какая холера наползет. Не зря пели:
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело…
Одним боле, одним мене, велик ли доход? Утречком, раненько так, пока сон не разошелся, собрали нас по избам — и на подводы. Обок верховые с винтовками — для порядку. Когда появились они? И не заметили. Народишко друг к дружке жмется, за узлы чуть ли не зубами держится — всего-то и осталось своего: до-рожное барахлишко да работный струмент. И пугающая тишина — телеги скрипят, копыта цокают, и больше ни звука. Никто вроде и не запрещал, но разговоры все шепотком да на ушко. Куда едем? На стройку. За-чем едем? Работать. Яснее и проще не придумаешь. И дело привычное — работать. А противится душа. Че-му — и не объяснишь. Чужой воле, которая подмяла под себя волю каждого из них, расставила вдоль обоза охранение? Пренебрежению уполномоченных? Неизвестности? Глупости парней и девчат, не понимающих важности дела, ради которого тащатся по трактам и проселкам тысячи таких же угрюмых обозов? Кто рас-сеет сомнения? Кто заставит поверить — так нужно! — поверить и смириться и с волей, и с пренебрежени-ем, и с охраной? Кто?
Не знаю, все ли так думали, и думал ли я сам так, сидя на подводе рядом с Евдохой, но сейчас кажется — думал. И не до разговоров было, не до песен — тупая покорность. Будь что будет.
Так весь день и протряслись по лесой дороге. К вечеру выехали на кордон, примостились кто где и то-ропливо попрятались в сон.
Утром хватились — двоих нет. Когда сбегли — сейчас или с вечера, никто и не уследил. Уполномоченный разнос начальнику верховых учинил — слова-то какие знал! все и не упомнишь. Даром, что образованный. Так на разносе и выехали. От дому дальше, тоски больше. Девки втихаря слезами умываются, парни губы в кровь пообкусали.
Евдохе-то, матке твоей, шестнадцать было. Телом крепкая, а умок детский еще. Она и вовсе от слез не просыхала. Мы допреж соседями жили. Она все в комсомолию агитировала — нравилось ей такое дело. Ну и попала в обоз, как, значит, сознательная. Мать ее поклон била, просила оберегать. Кто кого оберегал боле — она меня, я ли ее, и не разберешь. Она от страха ко мне жмется, а мне самому боязно. Но, куда де-нешься? Какой никакой, а мужик. До смешного доходило. Я до ветру, и она за мной. — Уйди, — кричу, — не позорь. — А она тихонько так просит. — Я за сосенку спрячусь, а ты, ничего, делай свое дело.
Так и добрались вместе.
Тех беглецов искать не стали. И просчитались.
Народишко простой, непонятливый. Кто передумал, а кто и сразу не шибко хотел. Свободу почуяли, в открытую пошли. Одного недоумка на дороге сцапали. Привезли и малость подучили. Для порядку. Ему бы, дурья башка, повиниться: дело забывчиво, тело зап-лывчиво; а он в крик.
— Че вы деете, сволочи? Ай собака я, а вы хоз-зява?
Разве ж так можно? Обиделись люди, рот ему заткнули, связали до поры до времени и на телегу броси-ли — охолонись чуток.
Что за блажь на него нашла? Парнишечка такой тихий — попа нашего племянник. Звали Виктором. А фамилия… Нет, не упомнил. Попов и все тут. Гармонист! Девки на его музыку, как мухи на мед слетались. А он и подойти ни к одной не смеет: чья-ничья, все одно получит. Ему в деревне больше всех доставалось: и за дядю, и просто так — за красоту, за гордость, за песни. Все терпел. А от чужой руки и малой трепки не вытерпел…
Ночи теплущие стояли. Спали мы под телегой — в Медвежьем, на чьем-то богатом дворе. Видать, хозяин крепкий жил, нераскулаченный: амбар, стайки, дом пятистенок. И даже уборная за сараем. По культурно-му. Чудно нам было. И непонятно. У нас в деревне таких сколь уж лет не водилось. А тут, гля-кась, живет и ничего ему не делается.
Утресь Евдоха зашевелилась, в нужник побёгла. Я не успел на другой бок перевернуться — летит назад. Припала ко мне и трясется вся, — как лихоманка ее заела. Я пытаю, а она глаза сожмурила, зубами скри-пит и меня того гляди раздавит — отколь силища такая взялась? Чем она так напужалась?
— Где была?
Трясет головой и мычит; слова путнего не разобрать.
Вырвался я он нее и в нужник. Никак, думаю, охальник какой недоброе с девкой учинить пытался. Я ему ребра-то посчитаю!
Огляделся вокруг.
Тихо.
Дверку открыл.
Пусто.
Станет он меня дожидаться! Чай, дернул, только пятки засверкали. Ладно, думаю, мил, друг, все одно узнаю, кто ты. Как борова выложу — всякая охота до девок пропадет!
Злюсь — самый сладкий сон оборвали. Ну, раз пришел сюда, надоть опростаться. Мотню раскрыл, вниз глянул…
Там, в дерьме, беглец наш… Рот раскрыт… лицо… и в деревенской драке так не красили… Только по чубу и узнал. Чуб у него баской был. Крендельком… Э-эх.
Знать, многие наши видели Витю Попова…
До самого места ехали молча. А работали!.. Будто кто за спиной стоит и ждет: "Нут-ка, оступись. Я тя…"
Да что мы? И другие не шибко веселы были. Евдоха, та вовсе онемела. Меня одного признавала, со мной оттаивала. Чуть дело к ночи, — она и тут. Обнимет и молчит, до утра не отпустит. Все нас мужем и женой почитали, а мужем и женой мы мно-о-га позже стали. Аккурат когда немец поляков воевать взду-мал. Скоро и на нас полез.