45101.fb2
— Не любят? Хорошо. Я за это!
Правая рука его, не найдя дела, дважды стукнула по столу. Пишущая машинка слегка подпрыгнула. Обе сестры проснулись, испугались и сразу заплакали.
Пора детства не отягощена опытом и потому в мыслях и действиях своих бывает до наивности непосредственна. Она уверена, что добро должно порождать только добро и причем сразу, незамедлительно.
Олег выстукал на машинке письмо, которое доказывало, что мой отец не погиб… «Вот сейчас покажу его маме, — думал я по дороге домой, — и она успокоится». Впопыхах я забыл, что письмо это могло стать желанной вестью и облегчением лишь по сравнению с истиной, о которой мама не знала. В те далекие одиннадцать лет я любил мысленно ставить других на свое место и легко предсказывать таким образом чужие поступки, не сознавая, что на своем месте могу быть только я сам. Я скрывал от мамы извещение, пришедшее из Москвы, но свой предстоящий разговор строил так, будто она, как и я, обо всем уже знала.
«…Легко раненный попал к партизанам, в такие места, откуда писать невозможно», — напечатал Олег. Это было радостью на фоне слов «пропал без вести». Но ведь мама этих слов не читала.
Я завернул на почту. По-прежнему я заходил туда каждый день, и почти каждый день девушка с прозрачными пальцами говорила мне, что найдет другую работу. И еще повторяла:
«Треугольные письма люблю, а конвертов… боюсь. Особенно если тонкие и со штампом. Почему именно я должна их вручать?»
— Война — время писем, — сказал однажды Подкидыш. — Она всех раскидала в стороны. И люди пишут друг другу, как никогда! Разлучает, объединяет… — медленно повторил он свою старую мысль про войну.
На почте никого не было: весь город в это время работал.
Увидев меня, девушка вскочила, и лицо ее исчезло из окошка, скрылось за непроницаемо-матовым стеклом. Но я заметил, что рука в окошке что-то схватила со стола. А потом девушка выбежала из-за перегородки прямо ко мне.
— Треугольное письмо! — возбужденно кричала она на ходу, желая, чтоб я поскорей об этом услышал. — Треугольное… Значит, от него самого!
Я выхватил бумажный треугольник из ее тонких ледяных пальцев. Торопливо развернул его… Щеки у девушки остались такими же бледными, но глаза, казалось, в то мгновение их освещали.
«Уважаемая Екатерина Андреевна, — прочитал я. — Пишет вам фронтовой друг вашего мужа Алексея Алексеевича Тихомирова. Он дал мне ваш адрес и просил, если что, сообщить. Вот я и выполняю… Муж ваш, Алексей Тихомиров, геройски сражался с врагами и остался на поле боя…»
— Что с тобой? — услышал я голос девушки. — Что с тобой?!
Я вернулся к Олегу.
Кузьмы Петровича уже не было. Сестры возились за дощатым забором, окружавшим тахту. Олег прочитал… Нос его сморщился, как от яркого света.
— Думай о матери, — сказал он. И больше не произнес ни слова.
Он хотел спрятать бумажный треугольник туда же, на дно ящика, под газеты. Но я возразил:
— Пусть будет со мной. Всегда… Если отпороть подкладку и зашить его прямо внутрь, в куртку, а? Я только в ней хожу… Даже сплю, когда в бараке не топят. Зашей… Ты умеешь.
Олег достал ножницы, нитки с иглой и молча, проворно выполнил мою просьбу.
Когда я стал натягивать шапку, он остановил меня.
— Матери все равно покажи то письмо… которое мы напечатали. И держись! — Он всматривался в мое лицо своими огромными, забывшими про детство глазами. — Я пойду вместе с тобой.
— А они? — кивнул я на двух сестер.
— Позову соседку. Она остается с ними… иногда, в крайних случаях.
«Биология — женское дело», — то ли в шутку, то ли всерьез говорил мне отец. Поэтому «мужским началом» в нашей семье он считал маму. И вдруг ее сила исчезла. Тут же, на наших глазах. Она растерянно опустилась на сундук, заменявший нам стол. И стала беспомощно оглядываться, как бы прося защиты.
— Ничего еще не… — попытался сказать Подкидыш. Но замолчал.
Мама не перечитывала, а долго, бесконечно, как мне казалось, смотрела на бумагу, которую мы сочинили с Олегом.
Наконец она поднялась: взяла себя в руки.
— А где это письмо было целых полтора месяца? — спросила она.
— У меня, — ответил я.
— Мы вместе его получали, — заверил Олег.
Она изучила штемпель нашего города, перевернула конверт, чтобы найти штемпель отправителя. Он был московским.
— А почему же тут… — начала мама.
— Командир воинской части написал, наверно, в Москву, в Наркомат обороны, — засеменил я словами. — А оттуда переслали. Ты же сообщила наш адрес.
Она осторожно уложила бумагу обратно в конверт.
— Я боялся тебе показать.
У меня заныло в животе. Я скрючился. Бумажный треугольник, зашитый в куртку, издал еле слышный, хрустящий звук.
— Что-то мы сегодня в столовой съели, — объяснил всем Олег.
— Я ждала этого, — все еще с трудом овладевая словами, сказала мама. — Пока мы тут живем припеваючи, он, раненный… не в больнице, не в госпитале, а где-то в лесу. — Она помолчала, набралась сил. — Раньше, когда он заболевал простудой с температурой тридцать семь и три, я укладывала его в постель. И при этом непременно посмеивалась над его мнительностью. Сама же укладывала и сама же посмеивалась… Зачем? Если бы можно было перед ним извиниться!
— Все вернется, — пообещал Николай Евдокимович.
— Легче восстановить завод, чем здоровье одного человека, — ответила мама. И обхватила руками голову:-В лесу… Без врачей, без лекарств…
— В партизанских отрядах есть врачи. Там делают операции, — напомнил Подкидыш.
— Иногда даже пилой или кухонным ножом. Я читала в газете… Когда это касается других, восхищаешься, а когда близких людей — ужасаешься и страдаешь.
— Но вы же не возражаете против того, что в партизанские отряды доставляют… — снова начал Подкидыш.
— Из этого отряда, как вы заметили, даже нельзя писать, — перебила она. — Мы тут неплохо устроились, и нам очень легко рассуждать.
Николаю Евдокимовичу и правда убеждать ее было легче, чем нам с Олегом: он не видел бумажного треугольника и не знал, не мог себе представить… что отца уже нет.
— Будем ждать. Что нам еще остается? — сказала мама. И, заметив на краю стола-сундука белую бутылку, спросила: — А почему ты утром не пил молоко?
— Сейчас выпью. Может быть, и ты…
— Я сыта.