45483.fb2 Вслух про себя (Попытка автобиографии) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Вслух про себя (Попытка автобиографии) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Так, к немалому огорчению некоторых моих родственников и приятелей, считавших, что мне была определена "более высокая участь", я стал детским писателем. "Кондуит" был напечатан полностью в "Пионере". Там же были впоследствии помещены целиком и отдельными главами почти все мои повести. И вот уже лет двадцать я состою членом редколлегии этого старейшего журнала наших пионеров.

По совету Маяковского я продолжал работать в газете. Газета приучала, берясь за работу, сердиться или радоваться вместе со всей страной. Она заставляла скупиться на слова, писать просто, ясно, коротко и дельно. Она внушала отвращение к литературе-соске и порождала уважение ко всему реальному, подлинному, питательному... В этом, собственно, я всегда и видел "школу Маяковского".

Нет, я не пробовал становиться на цыпочки, чтобы дотянуться до него ростом. Смешно, и только, было бы пыжиться, напуская на себя басовитость, и, срывая голос до истошных "петухов", ворочать, как это делали иные, по ступенькам нарубленных под Маяковского строк горопо-добные образы, которые одному ему и были по плечу...

Безмерно счастливый тем, что мне так повезло в жизни и я оказался в зоне могучего и непосредственного человеческого влияния любимейшего из поэтов, одаренный его дружбой, я видел прямо перед своими, никогда от него не отрывавшимися глазами великаний подвиг труда и поэзии. Я видел, как в будущем, через века, "подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки".

Я проходил у Маяковского дерзостную науку предчувствий будущего, беспощадную выучку гнева и радостно-требовательную школу его любви. Я видел, с какой ошеломляющей наглядностью в работе Маяковского литературное дело становилось, как завещал Ленин, частью общепролетарского дела. Я прислушивался, как бьется это сердце, в котором было просторно и самой Вселенной. Жадно присматривался к тому, с каким могущественным умением поворачивает, стесывает, наращивает, обрабатывает, формует мастер слово, то наполняя его биением набата, то обнажая его сокровенную нежность, чтобы слово это всей силой и правдой своей служило революции.

И мечталось приучить себя, подобно ему, быть всегда, как говорили летчики-истребители, "в готовности No 1", то есть жить, работать, оставаться всегда нацеленным, по верхнюю черту заправленным, полностью заряженным, чтобы при первом же сигнале тотчас взвиться в бой!

Друзья часто за глаза называли Маяковского - сокращенно и величательно Маяк. Маяком он и был для нашего литературного поколения. И как бы мы порою мелко ни плавали, но все же править старались на этот огнемечущий маяк, который распорол небо мировой поэзии "отсюда до Аляски", а нам, счастливцам, выстелил своим великодушным светом первые наши шаги в литературе.

Встреча с Маяковским стала самым главным, бесповоротно решающим событием в моей жизни.

Итак, как советовал Маяковский ("Не воротите носа от газеты, Кассильчик!"), я не уходил из журналистики. Девять с лишним лет проработал в "Известиях". Начал я с небольших репортерских зарисовок, а через год-другой выступал уже с большими корреспонденциями, очерками, фельетонами.

Я много ездил, летал, плавал, путешествуя с корреспондентским билетом "Известий" по родной земле и за ее пределами. Жил в пограничном колхозе бывших кавалеристов Котовского. Летал встречать в воздухе "Цеппелин". Участвовал в большом походе советских глиссеров, в испытательных перелетах новых самолетов и дирижаблей, на одном из которых чуть не погиб, когда мы заблудились в тумане и едва не запутались над Окой в высоковольтной сети... Встречал на аэродроме Димитрова, вырванного из фашистского застенка после знаменитого Лешщигского процесса. Спускался в первые шахты строившегося московского метро. Дни и ночи торчал на аэродроме, где готовился старт первого советского стратостата. Гостил в Калуге у Циолковского, с которым переписывался потом до последнего дня его жизни... Провожал в исторический полет Чкалова. Первым встречал на границе прославленного ледового комиссара О. Ю. Шмидта, вырвавшегося из ледового плена. Плавал по только что открытому Беломорско-Балтийскому каналу. Вместе со сборной командой СССР ездил на футбольные состязания в Турцию и на обратном пути угодил в кораблекрушение, когда наш пароход штормом выбросило на мель у румынского мыса Мидия... В составе экипажа теплохода "Комсомол", вскоре потопленного крейсером "Канариас", плавал в Испанию во время нападения франкистов на Испанскую народную республику. В Москве искал уличные объявления о продаже вещей и ходил по указанным в них адресам, чтобы подсмотреть жизнь "с изнанки"...

В очерках, фельетонах и рассказах, в книжках для ребят я описывал планетарий и фабрику-кухню, заседания матчи, вокзалы и станции "скорой помощи", детские: сады и заводы, кооперативы и музеи, сессии академий и тиражи государственных займов, больницы и аэродромы, парады и водопроводы, корабли и детские сады - все великолепное разнообразие нашей новой, неисчерпаемо огромной, трудной и взволнованной действительности, о которой мне хотелось рассказать всем, и прежде всего маленьким...

Хотелось мне также досказать еще кое-что моим читателям и о своем собственном детстве. Детство мое было долгие годы расхвачено напополам гимназическим кондуитом и Швамбранией, выдуманной страной, которую мы открыли для себя с братишкой, чтобы скрываться в ее утешительных просторах от тех многих обид, что наносил нам старый мир взрослых. Ей, какбудтошней стране, стране-соске, я посвятил свою вторую большую книгу, так и назвав ее "Швамбрания" (1931). Я попытался в ней весело, может быть, даже с мальчишеским озорством, изобразить старые смешные интеллигентские идеалы, царившие в методах нашего воспитания, и рассказать о первых годах новой советской школы; о том, как свежий ветер Октябрьской революции вторгся в мир старой семьи и старой школы, о том, как новая действительность оказалась увлекательнее старой сказки. Революция истребила кондуиты и, предъявив замечательную свою реальность, сделала ненужной Швамбранию. Революция вторглась в биографию докторского сынка, подняла ее, переворошила, внесла в нее неповторимость своего времени, дала право быть обсказанной языком искусства и закрепиться в живых образах, в книгах личной судьбы, совпавшей с судьбой, ошибками и прозрениями известной части моего поколения.

Мне не раз крепко и обидно доставалось от так называемой литературно-педагогической критики. Ругали меня: за "ложную занимательность"; за "ложную романтику"; за "засоренность языка" моих героев; за "антипедагогизм", то есть неуважение к старшим, и за иные смертные грехи, в которые я впадал, по мнению некоторых неулыбчивых критиков. Повинен ли я на самом деле в этих грехах или на меня возвели напраслину скукодеи, кашевары пресной назидательной размазни, поставщики сосок двора ее высочества царевны Несмеяны, - судить не мне... Но я всегда старался найти хоть что-нибудь справедливое и, значит, полезное для себя даже в самой отчаянной ругани. И думаю, кое-что из этого пошло мне на пользу.

Но как порой трудно ни приходилось, никогда я не жалел, что выбрал для себя путь, ведущий к ребятам. Мне всегда интересно быть с ними. Я и сейчас пользуюсь каждой возможностью, позволяющей встретиться с моими читателями с глазу на глаз и нос к носу. Для этого мне пришлось научиться выступать перед ребятами. Это далось мне не сразу: я робел и перед взрослой аудиторией, куда более смирной, чем детская, да и дикция была у меня от природы нечеткая. Еще на школьных вечерах, когда мне поручали объявить перерыв, я потел от ужаса, язык у меня завязывался узлом, и у меня получалось не то "трактат", не то "контракт", но никак не "антракт"... Тут я тоже многим обязан Маяковскому, который сам был непревзойденным чтецом, как он называл себя - "разговорщиком" на трибуне, и нас призывал к умению лично договариваться с читателями.

Было время на первых порах моей работы, когда я считал самым важным для себя во что бы то ни стало рассмешить моего читателя. Я не отказываюсь от любой такой возможности и сегодня. Ибо вряд ли есть на свете что-нибудь более радостное, чем дружный, веселый ребячий смех. Но уже давно мне стали не менее дороги, чем хохот и аплодисменты, сотни замерших, уставившихся прямо на меня глаз, доверчивая тишина в переполненном ребятами зале, когда слышишь, кажется, как стучат что есть силы сердчишки, до которых удалось добраться... Тут и хочу я сказать о нем, милом моем читателе.

Он всякий. И шумный, непоседливый, такой, что не сразу угомонишь. И весь ушедший в самозабвенное внимание, беззвучно, сам того не замечая, повторяющий за мной то, что слышит. Он смотрит на меня поверх школьной парты, которая ему немножко велика. Он взвивается от нетерпения с кресла в театральном зале. Он забился где-то в отдаленном уголке пионерской комнаты и неуверенно поднял руку: ему очень хочется о чем-то спросить, он не в силах справиться со своим любопытством, но не побороть и неизбывной застенчивости, и лучше бы уж поднятую руку его не заметили... Он встречает меня на большой московской улице, узнает, показывает на меня глазами своему приятелю, попутно пихая его локтем в бок так, что тот охает. И оба они кричат свое радостное:"Здравствуйте!" - заставляя всех прохожих оглянуться .на нас. А потом вдруг через квартал я снова встречаю их обоих, и опять: "Здравствуйте!" - потому что они успели обежать улицу по другой ее стороне, чтобы снова еще раз встретиться...

Он встает, поправляя красный галстук, который кажется пылающим в отблесках лагерного костра, и просит рассказать что-нибудь "из военной жизни". Он рано утром, .чуть свет будя всех моих домашних, звонит у входной двери, салютует по-пионерски и сообщает, что прибыл по неотложному поручению всего шестого "Б", так как у них будет сегодня сбор на тему: "В чем смысл жизни?".

Как сказано у Михалкова, "он девочка, он мальчик",- словом, он мой читатель, ненасытный, неожиданный, беспокойный, благодарный, доверчивый, дорогой мой дружок.

Незадолго до войны на Красной Пресне, в зале театра имени Ленина, возле Трехгорной мануфактуры, шел большой литературный утренник для ребят. Выступал, можно сказать, весь генералитет нашей детской литературы. И Самуил Яковлевич Маршак, и Корней Иванович Чуковский, и Аркадий Петрович Гайдар, и Агния Львовна Барто, и Сергей Владимирович Михалков, которого, правда, тогда все еще звали просто Сережей. В этой "могучей" кучке подвизался в тот день и я. Мы выступали очень долго, приободренные раздававшимися то и дело дружными аплодисментами. А потом я решил поговорить с ребятами.

- Ну, дорогие дружочки, - сказал я, выйдя на авансцену, - вот ваши любимые писатели и поэты прочли вам свои стихи, рассказы. Может быть, у вас есть какие-нибудь вопросы к нам? Давайте выкладывайте, не стесняйтесь!

После некоторой паузы и безмолвного шевеления примерно над пятым рядом поднялась рука, за рукой вытянулась девица, на глаз эдак из четвертого или пятого класса. Несмотря на то что в зале, где сидело примерно тысяча ребят, было очень жарко, девочка оставалась в толстой пуховой шали, как ее, должно быть, укутали дома: вокруг головы, концами крест-накрест на спине и с узелком на поясе спереди.

- Внимание! - скомандовал я залу. - Вот девочка в пятом ряду хочет о чем-то спросить у писателей. Ну, прошу!

И в полной тишине раздался чистый, очень звонкий голосок:

- Кино скоро будет?

С того дня я перестал чересчур доверяться ребячьим аплодисментам. Здоровому мальчишке куда легче похлопать ладонью о ладонь, чем тихо высидеть четверть часа. Но у меня есть давно уже другой измеритель степени внимания зала. Вот когда все в зале замирает и на тебе, словно радужные зайчики, сходятся отблески сотен внимательных глаз, - вот в эти минуты, всегда желанные, где-то в зале раздается легкий звенящий щелчок - дзинь!.. Сначала один, а потом в другом месте еще... И еще... дзинь... дзинь...

Это начинают падать на пол металлические или плексигласовые номерки из гардероба.

Дело в том, что одним из самых величайших несчастий, которые могут мниться моим слушателям, представляется потеря номерка от сданного пальтишка или шапки. Как в таком разе вернуться домой?! И большинство предпочитает держать номерок в руке - так вернее. И вот сначала у слушателей открываются широко глаза, потом рты и, наконец, ладони. И когда в зале падают гардеробные номерки, я спокоен: все в порядке, слушают внимательно... Не стоит обижаться на читателя, если он не твердо заучил фамилию автора. В фамилии какой толк?.. Важнее, чтобы он запомнил книгу.

Как-то я, ожидая начала киносеанса, сидел на скамейке у одного из перекрестков больших аллей столичного Парка культуры и отдыха имени Горького. Сидел, читал газету. Солнце светило из-за спины. И вдруг оттуда наползли две тени. Одна длинная, другая покороче. Не оглядываясь, я пригласил:

- Ну что вы там хоронитесь на задворках? Заходите с парадного крыльца.

Передо мной появились две школьницы. Коротенькая сказала:

- Здравствуйте. Мы вас знаем.

- Очень хорошо. И откуда вы меня знаете? Тут вдруг обе сметались по-видимому, забыли, как меня величают.

- Вы... этот... - пробормотала высокая. - Вы... Кондуит.

Коротенькая сердито дернула ее за юбку и поспешно поправила:

- Лев Кондуит!

А сколько раз уже приходилось мне при встречах где-нибудь в школе слышать:

- Здравствуйте, Лев Швамбраныч!..

Но однажды получилось и так. Мы с Сергеем Михалковым приехали в 22-й детский дом Москвы за Таганской площадью, чтобы принять шефство над ребятами. Мы немножко опоздали, и детей уже уложили на ночь. Однако директор детдома, симпатичная и радушная женщина, предложила нам пройти в одну из спален, где ребята постарше еще не заснули.

- Ну вот, мальчики, - с некоторой торжественностью объявила директор, вводя нас в комнату и зажигая свет. - Видите, писатели не обманули вас. Они приехали. Вы их, конечно, все хорошо знаете. Вот это кто? - Она показала на Михалкова. - Это Сергей... Ну?..

- Михалков, - ответили из разных углов.

- Правильно, - сказала директор. - А это? - Она указала на меня. - Это... Лев...

- Толстой! - послышалось из-под нескольких приподнявшихся одеял. ...Заканчиваю одну из читательских конференций в районной детской библиотеке.

- Ну, про что же еще вам написать, ребята? Поднимается, вытянув руку вверх, мрачноватый паренек:

- Напишите про Робинзона Крузо.

- Погоди, дорогой мой... Ведь это когда еще книга написана! Зачем же еще раз писать?

- Ничего. Вы напишите сами еще раз. А то у нас в библиотеке только один экземпляр, и нам на дом не дают.

А после читательской конференции по трем моим книгам, когда я уже выходил из школы, какой-то мальчонка, все время скромно следовавший за мной в некотором отдалении, вдруг, видно, решился, забежал вперед, обернулся и, обмирая от уважения, спросил:

- А это, значит, про чего мы обсуждали, вы все сами написали? Здорово! Помолчал мечтательно, зажмурился, мотнул головой и добавил убежденно:

- Сейчас, как домой приедете, еще про чего-нибудь напишете?.. Да?

И было видно, что он ясно представляет себе: вот вернусь домой, сниму пальто и шляпу, сяду за стол, выну чистую бумагу, обмакну перо - и пошло!