45622.fb2 Голубые дни (Рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Голубые дни (Рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

- Паспорт есть? - коротко спрашивает он, укладывая в портсигар папиросы. И, тяжело повернувшись на складной табуретке, смотрит в упор своими опухшими глазами. - Можешь приносить вещи...

С каким неподкупным весельем проводим мы последний тот вечер!..

А через день пароход уходит в море. Как всегда перед отходом, на палубе шумно и толкотно. Играет на берегу оркестр. Чиновники в белых кителях и фуражках с белыми верхами важно стоят в толпе. Плотно теснятся на краю серой каменной пристани женщины со смеющимися и заплаканными лицами, машут платками. Ревет третий гудок, от которого вздрагивает, глубоко дрожит железное нутро парохода, а женщины, морщась и смеясь, закрывают уши... Когда отрываюсь от работы, пристань уже далеко, уплывают крыши пакгаузов, белые кителя, блеск труб оркестра, тоненькая полоска толпы, над которой все еще трепещет белая пена платков.

А ночью я на вахте. Над морем, над пароходом глубокое, запорошенное звездами, темно-синее небо. Я стою один на баке, смотрю на небо, на море, на кипящую, горою встающую под носом парохода воду, в которой все время загораются, гаснут голубые холодные искры, и при свете их мне видны веретенообразные гибкие спины дельфинов, играющих у самого пароходного носа. Сменяюсь, когда на востоке чуть зеленеет заря, а над самым морем ярко сияет одинокая звезда. Засыпая, думаю о завтрашнем дне, а будят меня, когда над морем уже встает-подымается большое горячее солнце...

*

Было или не было?

Босфор и Константинополь, Смирна и Бейрут, Мерсин и Триполи, Родос и Александретта, Пирей и Яффа! Мы возим старых седых евреев, молчаливых турок, ленивых персов, говорливых греков, красивых болгар, огненноглазых итальянцев, каменноспокойных англичан, стройных и легких арабов. Помню вечерние матросские разговоры; голопузых порт-саидских ребят-арабчонков; фокусников феллахов в голубых капотах. Помню поразившую меня своею красотою, как бы летящую над синим морем мраморную гору, древний Атос Афон...

Как сон, помню кирпично-красный, покрытый садами берег, узкую, груженную ярко-желтыми лимонами барку, нахлест прибоя... Я один ухожу за город по каменной стежке, справа и слева огороженной каменным валом. За мною, ломаясь на камнях, катится прозрачная лиловая тень. Под ногами по каменному желобу бежит нагретая солнцем вода. В руках у меня жестяное ведерко и круглая сетка (отпуская на берег, старший помощник капитана наказывал наловить для аквариума рыбок). Я иду легко, жмурясь под солнцем, чуть позвякивая порожним ведерком. Там, где, скрытая зарослями, бежит по желтому дну веселая речка, сажусь на горячую землю, разуваюсь. Тяжелые черепахи грузно шлепают в воду. Рыжие бездомные собаки мирно греются на песке у самого берега.

Прохожу мимо, осторожно ступаю в прозрачную воду. Два обожженных солнцем пастушка-араба долго присматриваются ко мне с берега и, осмелившись, также ступают в реку; высоко поднимая ноги, идут по воде. Они с удивлением глядят на мою сетку, на ведро. Бронзовые их груди обнажены. Они проходят близко, заглядывают в ведерко, говорят что-то птичьими голосами, доверчиво смотрят большими темными глазами.

Мы выходим на горячий берег. Я присаживаюсь на камень, обуваюсь. Похожая на дракона ящерица черными глазами-бусинками смотрит на нас со ствола пальмы.

- Оне метелик! - говорю я, вынимая маленькую никелевую монету, прося изловить ящерицу.

С быстротою молодых ястребов бросаются они к пальме и через минуту приносят живое чудовище, разевающее в их черных руках свою пасть.

- Родин, родин! - по-арабски называют они ящерицу, сажая в ведро.

Я даю им монетку, и, смеясь, вприпрыжку они бегут ловить для меня ящериц. Через полчаса ведерко мое полно: в нем бьются, скрежещут, царапаются серые, черные, зеленые маленькие чудовища. В моих карманах нет больше ни единого метелика. Последних двух ящериц они приносят мне в подарок, и, попрощавшись, я иду дальше, к верхнему городу.

Я прохожу садами, маслиновыми рощами, каменными акведуками, по которым, журча, текут прогретые солнцем ручьи, перепрыгиваю с камня на камень.

В городе - сером и плоском - останавливаюсь на мосту над рекою, и тотчас меня окружает пестрая густая толпа. Меня разглядывают, смеются, робко трогают пальцами. И опять я слышу:

- Инглиш? Италиен? Френч?

- Нет, нет, - отвечаю я. - Москов! Русский!

- Москов! Москов! - передается, перекатывается, летит по базару. Москов! Москов!

Чья-то любопытная рука неосторожно открывает крышку моего ведерка. Серые, черные, зеленые чудовища бросаются под ноги отхлынувшей толпы.

- Родин! Родин! - слышу уже знакомое, запомнившееся мне слово.

Вечером возвращаюсь. На пароход меня перевозят два черноголовых араба. С нахлынувшей волною они сталкивают шлюпку, и нас высоко подхватывает и опускает зыбь. Садится над морем солнце, туманно уходит в золотую даль берег. Качаясь на зыби, мы плывем к стоящему на якоре пароходу. Далеко запрокидывая курчавые головы, арабы враз поднимают длинные весла, и на их темных лицах, на курчавящихся волосах, на мокрых веслах розовато отражается свет зари. Я быстро поднимаюсь по штормтрапу, меня окружает знакомая, шумная жизнь. И пусть ворчит начальство, что я не наловил для него рыбок, и бранится только что проснувшийся подвахтенный Жук, которому в сапог заскочила одна из разбежавшихся по кубрику ящериц... Вечером пароход уходит, а ночью я опять на вахте, - горят над морем и пароходом звезды, тускло желтеют на мачтах огни. Я стою на баке, в самом носу, свесясь в море, и мне до осязаемости начинает казаться, что нет парохода, нет кубрика, нет желтых огней, что это лишь сны, я лечу, а внизу подо мной море и надо мной - звезды.

ГОЛУБЫЕ ДНИ

Весь май море было тихое, голубые проходили над морем дни. И может, потому, что дни были теплы и тихи, что у человека весною свежа о земле память, бывало, на пароходе не раз - поднимет от работы какой-нибудь из матросов свою светловолосую голову, уставится в голубое и, вспоминая далекую родину, вдруг молвит:

- Веселое, братцы, наше село! Земля у нас сахарная, мужики сытые, бабы круглые. Скотинки худой у нас не найдешь. У нас бык в стаде ходил рога по аршину. Бывало, мимо идем, он землю роет. Кони у нас - лёт, спина как палуба, шея дугой. Улица в селе светлая, колокольня - шестьдесят сажен, строили выше, да обвалилась. Грачи поле обсядут - как черный снег. У нас петух жил - гребень в ладонь. Речка у нас, Гордота, - ры-бы! Бывало, пойдем верши трясть - суму накладешь, рубаху скинешь - накладешь. Да поболе того - назад в речку... От ягоды, бывало, в глазах рябит. Девчата наши по ягоду ходят в лес... Ух, и горячи наши бабы и девки песни играть...

Теперь мне все это - как давнишний молодой сон. Но как памятна каждая подробность этого далекого сна! И я вижу себя совсем юным и легким, с головокружительным ощущением молодости в сердце, с ненасытной жаждой странствовать...

Мы на вахте. Над пароходом и морем ночное лежит небо. Если смотреть на звезды, кажется - чуть колышется небо, и в нем, как неподвижная стрелка, стоит клотик мачты. Из трубы в темно-синее небо черными клубами валит дым, а над ним мигают ясные звезды. Тихо так, что слышен шелест воды, бегущей за бортом. Я стою на спардеке, под капитанским мостиком, у трапа. Слышно, как над нашими головами ходит взад и вперед вахтенный штурман. Иногда он тихо стучит по медному поручню.

- Есть! - говорю, подбегая, останавливаясь в темноте у трапа.

- На лаг! - приказывает штурман.

- Есть на лаг!

Топоча каблуками по пустынной палубе, поспешно бегу на корму, где от уложенных в бухты снастей крепко пахнет смолой и, сгущая синюю темноту ночи, тускло горит под решеткой одинокая лампочка. Когда поднимаюсь на мостик, слева - у невидимого берега - вспыхивает, медленно погасает огонь маяка, на минуту вдруг начинает казаться, что нет парохода, нет ночи и звезд и что все это хороший, молодой, радостный сон.

Мой товарищ по вахте - старый матрос Лоновенко, видавший на своем веку виды, такой широкий и круглый, что даже в темноте огромными кажутся его обтянутые белой рубахой грудь и живот. Пользуясь случаем, он лежит, развалясь, в забытом на спардеке удобном лонгшезе и, чтобы отогнать сон, рассказывает занятные истории из своей жизни. При звездном свете чуть видны его лицо, сложенные на животе руки.

- Силы у меня, дружок, - говорит он, справляясь со своим зычным голосом, - силы у меня очень даже много. В Киеве была со мной история, в городском цирке. Были мы там на борьбе. А борцы всё-то народ тощий, ляжками дрыгают. Вот вызывают из публики желающих бороться. Толкают меня товарищи под бок. "Выйди, - говорят, - Лоновенко, выйди!.." Ну, я взял и вышел. Лезу через скамейки с галерки, а публика во все горло орет. Вылез, стою. А он передо мною сучит голыми ляжками. "Согласны?" - "Согласен, говорю, - за тем и лез". Оглядел он меня с головы до ног. "Разрешите, говорит, - начинать?" - "Начинайте!" А галерка, известно, мою держит руку. Очень меня это ободрило. Стали мы в позу, по всему правилу, пожали друг дружке руки - и как ухватил я его поперек, заплакали его косточки!.. Подбегает ихний, в колокольчик звонит: "Не по правилу! Не по правилу!.." "Как не по правилу!" А наверху галерка ревмя ревет, мою сторону держит...

Он долго рассказывает о своей силе: о том, как семерых "соленых" греков один уложил в одесском "Медведе", как, сидя на злом "декохте", таскал в порту кули и удивлял грузчиков-персов. Многое в его рассказах отдает выдумкой, но какое мне до того дело... Ночь идет тихая, чуть колышется пароход, в синем ночном небе широким потоком льется Млечный Путь, а в нем, раскинувши крылья, летит звездный Лебедь. И мертвенно-белый загорается, опять гаснет над морем молчаливый огонь маяка.

- Расскажи, как вы погибали на "Константине", - рассеянно говорю я.

Он долго молчит, точно дремлет. Мне видны его белая рубаха, руки на животе, верх белой фуражки.

- О, це було дило! - отвечает он по-украински, подбирая толстые ноги. - Плавали мы тогда на анатолийской. Поганое было время. Закрутил нас под Бургасом штормюга, сбились с курса. А капитан у нас, Лазарев, что теперь на "Николае", - парень бравый...

Лица его мне не видно, но я очень живо представляю маленькие его глазки, широкие скулы и большой, прикрытый усами рот.

Я стою рядом, прислонясь к холодной стойке, смотрю в море.

- Сели мы тою ночью на камень у самого берега. Штормюга ревет, жгем фальшфейеры, воду качаем. Всех пассажиров приставили к делу. А пароход на той каменюке - как черт на кресту. Вот, думаем, развернет пробоину, сломится пароход пополам. Вышло нам приказание: завозить якорь. Стали мы спускать шлюпку - до половины не спустили: разбило ту шлюпку на мелкие дребезги. Другую кой-как сбросили на воду. Посажались в нее люди, стали завозить якорь. Может, сажен пятнадцать отошли от парохода - перевернуло шлюпку, и пошел ко дну якорь. Осталася на пароходе одна, последняя шлюпка. Призывает нас капитан: так и так, говорит, братцы, осталась у нас одна шлюпка, надо будет завести на берег конец, установить связь... А нам очень хорошо слышно, как у берега бьет о камни прибой... Спустили мы благополучно шлюпку, сели в нее гребцы и третий капитанский помощник. Через час слышим - с берега кричат в рупор, запалили огонь: шлюпку разбило о камни, а люди все живы. Призывает меня капитан Лазарев, вот этак перед собою поставил, смотрит в глаза. "Ну, - говорит, - Лоновенко, последняя на тебя надежда: можешь ли добросить до берега лот?" - "Что ж, - говорю, попытаюсь, авось и доброшу..." - "Стой, - говорит, - обожди, надо тебе подкрепиться для такого дела!.." Налил он мне коньяку стакан полный. "На, - говорит, - выпей..." Выхожу я на палубу: пароход на камне весь так и трясется, мачта пляшет, порвало ванты. Под мачтой как раз и приходилась пробоина. Пассажиры, что безголовые куры, цапаются за руки. "Цыц, говорю, - не мешайте!" Сейчас скинул я с себя все до сподних, вылез на бушприт, кончиком притянулся - ну, благослови, думаю, боже! - стал крутить лот... Бросил - самую малость до берега не докинул. А позади весь пароход на меня смотрит, капитан с людьми стоит, дожидает: на меня вся надежда. Такая меня разобрала досада: разорвусь, думаю, а докину... Опять я смотал лотлинь, начал над головою крутить, аж гудёт, слышу, - кинул... Зарябило у меня в глазах. Слушаю, сквозь ветер кричат и с берега потянули: есть! Не подкачал Лоновенко!.. А сказать - не соврать: до берега саженей сто было хороших...

И опять, помолчав, почесывая под мышкой и скрипя лонгшезом, не вмещающим его тяжелого тела, положив ногу на ногу, продолжает:

- Тою минутою отдали мы на берег манильский конец, приготовили блок, закрепили за мачту, а к блоку принайтовали сетку, что вирают из трюмов грузы. И - раз, раз! - пассажиров в ту сетку сажать по три человека, сперва баб и детей, потом мужиков. Глядеть было страшно, как их с мачты да по концу на берег вниз... Так-то всех переправили, остался на пароходе один пассажир, грек соленый, - видать, из богатых купцов, в шляпе, с чемоданчиком (видно, деньги были), зубами стучит, боится. Подмигнул мне капитан, схватил я того соленого грека поперек хребта, скрутил руки-ноги, бросил в сетку, и только доставили мы его тем порядком на берег сорвалась с палубы мачта, упала в море. И так на малый от меня вершочек, даже содрало кожу с плеча... Остались мы на палубе одни. Собрал нас капитан всех до кучи. "Ну, - говорит, - хлопцы, теперь я вам не капитан больше, каждый теперь действуй по своей воле. А спасение, - говорит, осталось нам всем одно: кто доплывет до берега, тому счастье. А перед тем следует нам всем перекусить и подкрепиться, потому не ели мы целые сутки, а теперь зову вас всех в мою каюту..." Пошли мы в его каюту, матросы и кочегары, поставил он нам на стол все, что у него было. Выпили мы, закусили, начали друг с дружкой прощаться. Говорит нам капитан просто: "Ну, - говорит, - братцы, надевайте теперь пояса и все на бак, - недолго теперь продержится на камне пароход..." И только мы на бак вышли, случилось по его слову: разломился пароход на две части, и посыпались мы с бака в море, как груши с подноса... Пал я в море, кой-как вынырнул из воды и чую: держится за мою ногу человек, и так прочно, словно клещами... Хотел я его пристукнуть, а потом про себя подумал: авось до берега дотяну, будем живы. Сколько я тогда с морем бился, теперь не упомню... Почуял я под рукой камни, выкинуло нас на берег; поднялся я на четвереньки, тот человек со мною - наш третий механик.

Я давно знал о подвиге Лоновенки, силе которого были обязаны своим спасением пассажиры и экипаж погибшего на камнях "Константина". Сам он рассказывает мне об этом впервые. И я пытаюсь рассмотреть в темноте его лицо, но мне видны только белые его плечи и широкий живот.

- Большую получил награду?

- Получил черта лысого, - отвечает он, поднимаясь и соленое прибавляя словечко. - Им, дьяволам, только свой карман дорог, нашему брату - дулю под нос...

Белеясь спиною, он спускается вниз по трапу - мерить в трюмах воду. Чуть-чуть светает, тают звезды. Виднее на позеленевшем небе проступает позади парохода застывший хвост черного дыма. Я гляжу в море и забываю о Лоновенке, о его рассказах, о шагах надо мною. Я знаю, что скоро станет над морем солнце, придет новый, счастливый, голубой день. И мне весело и легко думать, что скоро мы увидим землю, новый город и я пойду бродить по его узким, переполненным людьми, залитым солнцем каменным улицам. Я гляжу на звезды, на море, на розовеющую полосу рассвета, говорю себе вслух то, что говорю теперь, что буду говорить всегда: "Человеку великая дана радость - видеть, знать и любить мир!.."

НОЖ

Помню - синее небо, синее море, белый на берегу город и высоко над городом лиловые горы. За городом - пальмы, на их сером войлоке дремлют ленивые ящерицы. В канавы и теплые лужи чебурахают с берега тяжелые черепахи. На горячих дорогах, выставив колени, лежат под солнцем верблюды. Солнце светит так, что, если закрыть на минуту глаза, сквозь закрытые плотно веки как бы видишь пламенную завесу пожара.

Один поднимаюсь в горы каменной стежкой. Изумрудная ящерица висит на кусте олеандра, и, когда протягиваю руку, она исчезает так быстро, что протираю глаза: была ли? Каменистая тропинка поднимается круто, я слышу, как стучит в висках кровь. Так иду час, другой, чувствуя под ногами, как горяча земля. На выступе, покрытом сожженной травою, останавливаюсь, смотрю вниз. Мне виден весь залив, широкий, как блюдо. Его обступили синие горы, и похоже, что город и залив лежат на дне глубокой голубой чаши.

Зачем я иду, куда?.. Снизу казалось, что легко дойти до вершины, теперь я вижу, что на это нужен не один день. Но я все иду выше, ступаю упорно с камня на камень, и моя тень скользит позади. Впереди надо мной горы. Они поднимаются синевеющими зубцами, похожие на груды далеких вечерних облаков. Синяя снизу и седая сверху большая туча висит над ними, бросая на горы лиловую тень.