45657.fb2
- Фараон.
- Ну, конечно! Я же еще девочкой это знала...
Или прибежит:
- Забыла, как будет вторая черная масть в картах. Не пики, а...
- Трефы.
- Боже мой, ну, разумеется.
С утра до позднего вечера за стеной моей комнаты сердито и вместе с тем уютно постукивала портативная пишущая машинка. Этот несмолкающий перестук меня если не вдохновлял, то во всяком случае подвивал, подталкивал на более энергичную и продуктивную работу. Жил я тоже скромно и по-холостяцки скучновато. Друзей у меня в то время в Одессе не было, Жан еще не появился, а одесская богема, молодые режиссеры, поэты, сценаристы, "олешианцы" или "неоолешианцы", как назвался один из них, меня не привлекала. Правда, иногда эти юноши все-таки прорывались ко мне, звали в ресторан или к Печескому, а потом, убедившись в моей неприступности и непреклонности, все-таки сидели, мешали работать, перекидывались последними новостями, анекдотами, сплетнями.
В ту зиму в Одессе гастролировал московский (или ленинградский, не помню) цирк. Королем программы этого цирка был знаменитый дрессировщик Борис Эдер, укротитель львов. Эдер жил тоже в "Лондонской", подо мной, этажом ниже. Вместе с ним в том же номере помещалась его любимая львица. До сих пор в ушах грозный и тоскливый рык ее, от которого я, как и другие постояльцы "Лондонской", вздрагивал и просыпался ночами. Так вот - чего только я не наслышался об этой львице от моих остроумных весельчаков-гостей, каких ужасов, какой пошлости, какой изысканной грязи!
И как же зато приятно и радостно было, когда "олешианцы" и "неоолешианцы" наконец уходили, наступала блаженная тишина, а через полчаса или час раздавался деликатный стук в дверь и на пороге возникала милая Эльза Триоле, подтянутая, гладко причесанная, с какими-то бумажками в руках.
- Простите, я еще раз... Напомните мне, я забыла, как называется башня... tour petroliere... на нефтяных промыслах...
4
Помню и еще одно ее появление на пороге моей комнаты.
Шел к концу последний час последнего дня 1934 года... Накануне я после некоторых колебаний отказался от встречи Нового года в компании "олешианцев" в доме одного очень известного в Одессе инженера, любителя и покровителя искусств. Об этом инженере-меценате я потом расскажу.
В тот день я раньше, чем обычно, поужинал, вернулся к себе в номер, разоблачился, закрылся на ключ и сел работать. Не скажу, чтобы настроение у меня было самое светлое. Впервые за много лет я был в этот вечер один. И вдруг в дверь постучали. Я испугался. Замер. Что такое? Неужели все-таки кто-нибудь из "олешианцев" явился уговаривать меня! Стук повторился. Накинув на плечи пиджак, я подошел к двери, сердито спросил:
- Кто там?
- Алексей Иванович, это я. Эльза Триоле. Можно к вам?
Стягивая на голой груди лацканы пиджака, я приоткрыл дверь.
- Простите, Эльза Юрьевна... я - по-домашнему... не совсем одет.
- Вы один?
- Да.
- Как вам не стыдно! Один в такой вечер! А ну идемте сейчас же в ресторан. Арагон и я ждем вас.
Я стал что-то бормотать - о неважном самочувствии, о головной боли...
- И слушать ничего не буду. Извольте быстро одеться. Я жду вас тут, в коридоре. Прошу иметь в виду, что сейчас - без восьми минут двенадцать.
Я понял, что отговариваться дальше нельзя. С быстротой пожарного оделся, повязался галстуком, смочил водой свои жесткие волосы, причесал их и - предстал пред светлые очи милейшей Эльзы Юрьевны.
Через две минуты мы были в ресторанном зале. Хоть убей не скажу, кто еще сидел за столиком. Но помню, что Арагоны были не одни. Может быть, был Юрий Карлович Олеша? Нет, его бы я запомнил.
Все было совершенно в одесском духе: шумно, пестро, крикливо. Гремел и визжал, как нигде в мире больше не гремит и не визжит, джаз-банд. Стреляло шампанское. Раздавались "те" тосты за "тех милых женщин". В прокуренном, синем от табачного дыма воздухе в чудовищном изобилии змеились ленты серпантина, колыхались тысячи воздушных шариков, и все, что может быть осыпано - плечи, столы, закуски, салфетки, лысины и прически танцующих, было осыпано разноцветными копеечками конфетти. Танцующих было больше, чем мог вместить зал. Танцевали фокстрот, и танцевали его, разумеется, тоже на одесский манер: энергично работая локтями, вихляя бедрами, помогая оркестру оглушительным шарканьем и каким-то, еще никогда не слышанным мною, паровозным шипеньем. Ходят, картинно обняв своих дам, по-полотерски усердно работают ногами и всем залом дружно пришепетывают:
- Чу-чу-чу-чу! Чу-чу-чу-чу!..
Отставив рюмки, Арагоны сидели, повернувшись вполоборота к танцующим, и с очень сдержанной, мягкой усмешкой, а может быть, и с удовольствием наблюдали за этим экзотическим, почти ритуальным действом. А потом, когда оркестр, для отдыха или для разнообразия, заиграл что-то не такое буйное, какой-то блюз или медленный фокстрот, они переглянулись, поднялись, она положила ему на плечо руку, и они пошли...
Я никакой не знаток и не такой уж большой любитель так называемых бальных танцев. В молодости решался идти танцевать только в тех случаях, когда слегка перебирал за ужином. И уж совсем редко я получал удовольствие от зрелища вальсирующих или фокстротирующих. Когда-то, в далекой юности, залюбовался, помню, Утесовым, который танцевал фокстрот в ресторане ленинградского Дома искусств. Танцевал он артистично, элегантно, красиво и вместе с тем с легким юмором, чуть-чуть иронично, кого-то как будто слегка пародируя - может быть, тех же своих земляков-одесситов.
Арагоны танцевали серьезно, не танцевали, а медленно и задумчиво ходили, глубоко и нежно глядя друг другу в глаза, но при этом без какой-либо знойной страсти, наоборот - сдержанно, скромно, я бы сказал целомудренно, и необыкновенно изящно, грациозно, с той чуть заметной улыбкой в глазах и на губах, которую называют затаенной.
Мне было тогда двадцать семь лет, Арагону - под сорок, Эльзе Юрьевне около этого. Оба они должны были казаться мне людьми немолодыми. А я сидел, полуоткрыв рот, смотрел на них и - любовался... Не побоюсь громкого слова, другого под рукой нет, - то, что я видел тогда перед собой, была воплощенная в танце любовь.
Когда много лет спустя я прочел где-то или услыхал от кого-то, что после смерти Эльзы Юрьевны Арагон уединился, не показывается на людях, не позволяет снимать себя для кино и телевидения, мне вдруг ярко вспомнилась та давняя новогодняя ночь в одесском ресторане и - в стороне от остальных танцующих - эта бесконечно милая супружеская пара. Ее рука на его плече. Ее глаза улыбаются его глазам.
5
Запомнилась мне эта ночь и еще по одному случаю.
В самый разгар новогоднего бала, когда все уже и так ходило ходуном, у входа в ресторан возникла какая-то паника, раздался женский визг, что-то упало, рассыпалось, зазвенело, и в ту же минуту перестал играть оркестр.
Через ресторанный зал, по-военному четко и прямо, вытянувшись как тамбурмажор, шел - и все в ужасе расступались перед ним - элегантно одетый, в смокинге с белой манишкой и с черной бабочкой галстуки, укротитель львов Борис Эдер, а у ноги его, грациозно, по-боксерски повиливая задом, шла - мне показалось, на поводке, а выяснилось, что просто так, на честном слове, из одной преданности к своему владыке и повелителю, - шла та самая эдеровская львица.
Не знаю, зачем укротитель пришел в ресторан. Может быть, у него в номере собрались гости и он спустился вниз прикупить вина или папирос. В те далекие времена в конце ресторанного зала "Лондонской" была арка и в ней небольшое, в четыре-пять ступенек возвышение, некое подобие эстрады. Возможно, в еще более давние времена, в годы, когда в "Лондонской" останавливались Чехов, Куприн, Бунин, это и в самом деле была эстрада и на ее подмостках выступали, отплясывали канкан или кекуок какие-нибудь шантанные дивы. Сейчас же на возвышении помещался буфет, а слева стояла касса "националь", где официанты выбивали чеки на свиные отбивные, салат оливье и прочие еды и пития. За кассой сидела полная белокурая кассирша в белом крахмальном халате.
Что там такое случилось, чем не понравилась или, наоборот, чем приглянулась эта одесская красавица красавице нубийской - не сказал бы, вероятно, и сам Борис Эдер. Может быть, ее внимание привлек белоснежный халат кассирши, может быть, что-то знакомое, цирковое, а то и что-нибудь еще более далекое, детское, африканские возникло в ее памяти при виде сверкающей никелем кассы - не знаю, но только внезапно, на подходе к буфету, львица отделилась от ноги хозяина и быстро пошла в сторону кассы. Кассирша замерла, вскочила, закричала. Быть может, и львица тоже испугалась, она тоже вскочила, сделала стойку и опустила свои тяжелые лапы на плечи помертвевшей от страха одесситки. Подробностей мы, конечно, не видели. Мы только услышали отчаянный женский вопль, а за ним - повелительный, громкий, как выстрел или удар бича, окрик Эдера.
О том, что творилось в эту минуту в ресторане, рассказывать вряд ли нужно.
У кассирши был порван халат, разодрано платье, в кровь исцарапано плечо.
Четыре моряка дальнего плавания, возбужденные, красные, потные от танцев и вина, торжественно несли ее, потерявшую сознание, на руках из зала.
Проснувшись на другое утро, я коротко занес это ночное происшествие в записную книжку. Чего ради я это сделал, объяснить не берусь. Ведь если бы я не надумал сейчас писать воспоминания, мне вряд ли когда-нибудь в жизни могла понадобиться эта запись. Вообще трудно представить в каком-нибудь романе, рассказе или хотя бы в очерке советского писателя эту историю с дрессированной львицей в ночном ресторане. Но совсем по-другому обстоит дело у наших западных собратьев. У них, как я убедился, более рачительное, более, что ли, деловое отношение к житейскому, наблюденному материалу. То, что однажды попало в записную книжку, должно быть использовано.
Лет десять - пятнадцать назад читаю только что вышедший на русском языке роман Эльзы Триоле "Инспектор развалин". Там дело происходит в послевоенной Германии, в маленьком полуразрушенном городке американской зоны, в новогоднюю ночь, в дансинге.
И вдруг - батюшки! - что такое? - что-то знакомое! В разгар веселья в зале появляется "человек со львицей на поводке"...
"Был перерыв между танцами. Человек пробирался в людском водовороте по бурлящему руслу зала. Не знаю, как он ухитрялся найти проход и этой тесноте... Львица шла на поводке за хозяином, мягко ступая большими лапами и нюхая воздух... Публика - и мужчины в военном и женщины - находили все это ужасно забавным, они только чуть-чуть отступали, смеялись, что-то выкрикивали"...
На двух страницах описывается, как шли дрессировщик и львица через зал, какие они были, дрессировщик и львица, как вела себя публика...
"Дойдя до другого конца зала, укротитель со своей львицей остановился... Мы увидели, как львица вдруг встала на дыбы и положила передние лапы через стойку прямо на мощную грудь кассирши. Кассирша закричала страшным голосом, потонувшим в грохоте оркестра, загремевшего с новой силой... Пары снова завертелись в безумном танце... Укротитель потянул поводок, лапы львицы соскользнули с груди кассирши, срывая куски корсажа"...
Вот как иной раз жизненные наблюдения претворяются в художественный образ. Не все ли, в конце концов, равно - Одесса или какой-нибудь Розенкирхен, ресторан или дансинг, халат или корсаж?! Укротитель львов вправе приехать со своим цирком куда угодно, и опять-таки куда угодно он волен привести свою дрессированную львицу, а львица вправе наброситься тоже на кого угодно и разорвать что ей захочется - халат, корсаж или парчовое платье.
Быть может, это мое свидетельство пригодится когда-нибудь, окажется полезным ученым-литературоведам, занимающимся историей французской литературы XX века.