46227.fb2
Тошка еще пошептала что-то, а потом успокоилась, отвернулась, стала глядеть на мелькавшие за окном машины. И до вечера, до той поры, пока не явились за ней родители, Тошка не вспоминала о зверях и птицах. Наверное, надоело ей раздумывать. Забыла.
А вечером вдруг затрещал телефон. Звонила Тошка.
— Ты чего не спишь?!
— Сейчас, — сказала она. — Я только хотела спросить… А если всех выпустить обратно, они приспособятся?
— Кто?
— Ну, птицы, звери… Все домашние. Они опять приспособятся, чтобы на воле жить?
— Нет, — сказал я. — Вряд ли.
— Почему?
— Это долго объяснять. Ложись спать, пожалуйста.
Тошка задумчиво подышала, посопела в трубку. Я представил, как она стоит сейчас у телефона (может быть, тайком вылезла из кровати, в ночной рубахе, босиком) — ковыряет пальцем стену, хмурится, и на лбу ее стягиваются, шевелятся крупные веснушки.
— А ты рыб своих накормил?
— Накормил.
— Ну, тогда ладно, — сказала Тошка, Тося, Антонина и положила трубку.
Следующую зиму я прожил в деревне. Когда Тошка вместе с родителями навестила меня, ей очень понравился мой деревянный дом (только представьте: весь из бревен, с каплями смолы на потолке, с замерзшими, будто солью обсыпанными окошками); понравилась невиданная прежде большая печка, где жарко плясал, шелестел и стрелял искрами настоящий, живой огонь… Еще поразил Тошку нетронутый снег. Столько его было! Сахарные сугробы в саду, и в поле за огородами, и в сосновом лесу, где снежные подушки лежали даже на сизо-голубых ветках.
Опять глаза у Тошки сделались жадными и округлились.
— Приезжай почаще! — сказал я, не подумав о последствиях.
Каждую субботу и воскресенье Тошка заставляла родителей привозить ее в деревню, а каникулы, зимние и весенние, она провела у меня целиком.
Ей было интересно до жути.
По утрам в стенку нашего дома стучал дятел. От частого и невероятного крепкого стука мы просыпались, напуганные.
— Зачем он колотит?!
— Пропитания ищет, — сказал я. — Может, в бревне жуки завелись, и дятел их выковыривает.
— А что же ты его не накормишь? — сердито спросила Тошка, сразу хватаясь за главную мысль.
Была у меня докторская колбаса, мы ее тоненько настригли (чтобы ломтики были похожи на червяков) и высыпали за окно на фанерную дощечку.
Тошка разбудила меня еще затемно, ей не терпелось увидеть, как дятел станет питаться колбасой. А я не очень верил, что дятел соблазнится. И мне очень хотелось досмотреть утренний сон. Я промычал что-то, заснул и прозевал событие.
— Он прилетал!! — сообщила мне Тошка. — Большой такой, в красной шапке и красных штанах. Как шлепнулся сверху, так фанерка чуть не сломалась!
На колбасные крохи слетелись желтогрудые синички. Подчистили кормушку, начали вертеться в голых ветках сирени, заглядывая в окно.
— А их — чем надо кормить? — спросила Тошка.
Я покопался в своих умных книгах, там было написано, что синицы любят сало и семена подсолнуха.
Пришлось идти на базар. Хозяйственной сумки у нас не было, все покупки мы загрузили в наволочку. Потом эта наволочка честно прослужила нам всю зиму. Она прочная была, и мы доверху наполняли ее семечками, крупой и хлебом.
Действительно, синицы любили подсолнух. Едва мы насыпали в кормушку сухо шуршащих пестреньких семян, как началась работа. Одна за другой прыгали в кормушку синицы, хватали клювом семечко и утаскивали на какую-нибудь ветку. А там, на ветке, зажимали семечко лапой, цепкими черными коготками, и моментально расклевывали — только шелуха разлеталась.
Через день все дорожки в саду, крыльцо и ступеньки были усеяны шелухой, будто после деревенской гулянки.
Вслед за синицами начали собираться воробьи. Целая воробьиная стая сидела на яблоне, дожидаясь, пока наполнят кормушку. Воробьиный нос не годится для того, чтобы расклевывать семечки подсолнуха. Воробьям по вкусу пшено или хлебные крошки. И мы крошили хлеб, сыпали пшено; воробьи (между прочим, самые трусливые из всех птиц) долго нацеливались, затем разом слетали вниз, толкаясь и шлепаясь друг другу на головы. Слышался дробный перестук носов, будто крупный дождик барабанил по кормушке.
Еще неделю спустя Тошка заметила двух белок, которые жили у меня в старых скворечнях. Белки прогрызли донца скворечен (устроили запасной выход) и отсыпались в морозы на птичьей подстилке.
— Белкам надо орехов! — сказала Тошка.
— Еще чего. Я бы сам пощелкал орехи-то.
— Тогда булки.
— Не знаю, едят ли они булку. Что-то я про это не слышал.
— Ну, попробуем!
Мы насадили несколько ломтиков на сучья. Поутру булка исчезла.
— Ты полагаешь, что белки слопали? — неуверенно спросил я.
— Но ведь кто-то съел!! — закричала Тошка радостно. — Значит, кому-то нужна булка! Ты знаешь что, ты каждый день вешай!
Этим делом стоит лишь заняться, потом не отступишь. Уже без Тошки я развешивал на сучьях булку, насыпал в кормушку пшено и семечки. Я не мог равнодушно видеть, как вся эта птичья братия сидит на морозе и ждет терпеливо и почти не боится меня. А может, и боится, но что поделать — я единственный спаситель и единственная надежда в эту окаянно-холодную зиму.
У меня в доме тепло, я открывал днем форточки, и синицы усаживались на них рядочками — грелись. Одна залетела в комнату, пристроилась на шкафу. Втянула головку, распушилась, стала кругленьким шариком, из которого только хвостик торчал.
— Спит! — ликующим шепотом объявила Тошка и стала ходить на цыпочках.
Пушистый шарик покачивался, дрожал хвостик. Потом я услышал как бы легкий вздох и стук мягкий… Синица лежала на полу и не шевелилась уже. Я ее поднял, невесомую и бесплотную; одни косточки были под перьями, тонкие косточки, как спички.
— Ну почему, почему?! — кричала Тошка, притопывая ногой.
Откуда я знал — почему.
— Наверное, поздно узнала про нашу кормушку, — сказал я.
Тошка теперь пересчитывала синиц. Если приглядеться, то они совершенно разные — и воробьи, и синицы, и поползни. У каждого свое выражение и свой характер. Они непохожие, как люди. И, может быть, как раз думают, что все люди — на одно лицо. Впрочем, нет, не думают. Они тоже разбираются.