46920.fb2
Шурка был уже на скотном.
— Вы будто телились, — упрекнул он. — Ну, нашли?
— Нашли. Тётка Дарья велела выгонять стадо. Вот.
Дед Митрофан кивнул головой и открыл ворота.
Овцы забыли о несчастье. Они решительно спустились в лог и принялись хватать траву.
Колька не шнырял по тальнику, а шёл вместе с нами, молчаливый и насторожённый. Дуло пустого ружья устрашающе всматривалось в заросли. Овец мы туда не пускали.
— Вот тут, — проговорил Шурка, останавливаясь и наклоняясь.
Трава в этом месте была окровавлена и примята. Здесь лежала Хромушка. В двух шагах валялся нож. Колька поднял его, обтёр клочком травы и оглядел: да, обыкновенный сапожничий нож — скошенное острое лезвие, обмотанная грязной тряпкой ручка.
— Видно, до сердца не достал, короткий, — сказал Шурка. — Кто ж овец колет, их надо резать. Наверное, городской, бандюга.
Вечером, когда мы передали стадо деду Митрофану, я сказал:
— Ребя! Айдате живее! Сегодня постановка в клубе! Мама сказала, что и я буду играть на сцене!
— Кого? — спросил Колька.
— Не знаю. Кого-то.
— Вперёд!
Шурка, задумчиво опершись на ружьё, произнёс:
— Я не смогу. Дома с Нюськой буду сидеть, пусть мамка сходит, она уж сколько не была.
Мы не пытались отговаривать его. Да и как отговаривать-то, когда он прав.
— Шурк, а мы к тебе после забежим. А?
Он пожал плечами, и мы разошлись.
Мама была дома. Она что-то жарила. Я, глотая слюнки, приблизил к сковороде нос; лёгкая крышка подпрыгнула одним краем, и горячий пар фыркнул мне в лицо — картошка!
— А-а, пастушок явился! — почти пропела мама, спускаясь с крыльца.
После всех пережитых страхов и приключений, когда казалось, что жизнь обрывается, увидеть вновь улыбающуюся родненькую маму было так невероятно и приятно, что я бросился к ней с каким-то всхлипом счастья, обнял за пояс и жадно уткнулся в мягкие сборки платья, словно запоздало прячась от всего недоброго и мрачного.
Похлопав меня по спине, она повернула мою голову к себе и спросила:
— А почему хромаешь?
— Чертило наступил… Мама, мама, а ведь у нас…
— Знаю, — остановила она меня. — Дарью встретила.
Огонь плескался в печке, трещина на её чёрном боку вырисовывалась огненной росписью, как молния на фоне грозовых туч.
— Теперь Кожиха затростит: «Я же говорила…»
— Зря ты так, сынок. Они хорошие люди… Кожины много пережили. Ты вот не знаешь, что такое война, а они под бомбёжкой были, смерть-то возле виска у них просвистела. Почернеешь поневоле… А вчера они ещё похоронную получили, отца убили. До ласковых ли им слов. Сама-то пластом лежит.
Мама говорила тихо, но я вздрогнул, услышав: похоронная. Я понимал это слово. Почтальонша выбегала заплаканной из дома, куда заносила похоронную. А в самом доме плач и причитания не стихали несколько дней. После люди ходили как тени, с синими кругами под глазами, безразличные ко всему.
Теперь понятно, почему Кожиха не появлялась в ограде, не выставляла стол: болеет. Витя с Толькой, наверное, утешают её, а сами небось швыркают носами… Надо же — убили… отца…
Я смотрел в сковородку, и мысли, много мыслей, коротких и недодуманных, рождались у меня в голове и куда-то исчезали.
— Ну, пошли кушать.
На столе лежала долгожданная горбушка свежего пшеничного хлеба, но я как-то не особенно обрадовался, будто всю жизнь ел такой хлеб. Я жевал и смотрел на отца, на его лоб, на его губы, на его шрам, уходящий в волосы, как тропинка в лес.
— Миша, ты не забыл про постановку?
— Конечно, нет! А кого я буду играть?
— Телефонный звонок.
— Кого?
— Звонок, телефонный!
— Как это? — опешил я.
— А вот увидишь!
— Звонок же не говорит, а звенит!
— Вот ты и будешь звенеть.
— Интересно!.. Ну, мама, спасибо, побегу! Меня Колька ждёт!
— Постой, Миша! Сегодня я не буду ночевать дома, прямо из клуба поеду на ток, так что не удивляйся. У нас останется Анатолий, я его попросила.
— Ладно, мама!
Я накинул пиджачишко, выскочил на улицу и побежал, спугивая успокоившихся гусей, которые сердито шипели мне вслед.
Луна уже появилась, но её лучи были бессильны, земля ещё жила дневным солнечным светом.
Чтобы попасть к клубу, нужно сделать большой крюк: обогнуть озеро, заросшее плавучими камышами, которые при ветре беспризорно шатались по водной ряби, обогнуть берёзовую рощу с покосившимися крестами старых могил. Эти могилы были одним из самых таинственных мест деревни. Слухи про них ходили необыкновенные. Будто ночами по влажной от росы земле здесь шляются заводные скелеты и отчаянно стучат сухими белыми костями, и будто звуки эти похожи на звяканье пустых консервных банок. Потом скелеты в одно мгновение шлёпаются на траву, к чему-то чутко прислушиваются и вдруг вскакивают враз и с криком: «Кха!» — взлетают в тёмное небо. Мы, ребятишки, только полуверили в эти россказни, но в сумерках косяком обходили рощу, а днём перебегали её на цыпочках: всё чудилась в густой листве кладбищенских берёз какая-то неотразимая жуть. Может, улетая, скелеты оставляли на сучках свои невидимые доспехи, может, с могил испарялась какая-нибудь нечисть и дурманила наши головы, но всегда, когда кресты оставались позади, мы тайком друг от друга глубоко вздыхали, как будто для того, чтобы очистить лёгкие от могильного воздуха.