47070.fb2
Остановившись на минуту, попрощался глазами с местом, где началась его настоящая шахтерская жизнь, потом махнул рукой и молча пошел за Кондрашовым.
Неохотно передвигались Савкины ноги, с трудом отрываясь от земли для каждого следующего шага, будто земля, по которой он шел, тянула их к себе. Верно, шахта тянула, что под той землей была. Его шахта.
Смутные тоскливые мысли, рожденные разлукой, опускали Савкину голову все ниже и ниже.
Угадав эти мысли, Кондрашов тотчас же «наддал пару» в его настроение.
— Не тоскуй, не грусти, душа-девица. Мы с тобой и так зажились тут через меру. Подумать только: нанялись на работу в девятнадцатом веке, а уходим в двадцатом! Века сменились, а мы всё на одном месте сидим!
Савка поднял голову и вытаращил глаза на Кондрашова.
И впрямь ведь так получается: девятьсот первый-то год уж в двадцатом веке числится. Занятно! А Кондрашов продолжал:
— И годочек-то первый нового столетия, кажись, помудрей своих старших братцев выдался, позанозистей… Помнишь листовочку-то о первомайской стачке на Обуховском? Сам разбрасывал. Какую стачку отгрохали? Красота! Такой пожар стачка эта зажгла, что вряд ли царю-батюшке со всей его сворой утушить тот пожар удастся. Поджарит он им пятки, пожалуй. И мы уголечка горячего им вслед подбросим, чтоб не воротились. Эх, Савка! Дела-то, дела-то нам еще сколько в новом столетье будет! А ты на старое оглядываешься. Плюнь!
Савка хоть и не плюнул, а оглядываться перестал, и ногам сразу полегчало: пошли рядом с Кондрашовыми, четко отбивая шаг по голой мерзлой земле.
Шахта, на какую они метили, была почти рядом. Через полчаса были уже там.
Слух оказался правильным: шахта нуждалась в кузнеце. Кондрашова приняли тотчас же. Савку он отрекомендовал как своего подручного — и его зачислили тоже. Так Савка оставил шахтерство и начал учиться новому ремеслу.
Он оказался способным учеником, Кондрашов — отличным учителем, и работа пошла у них полным ходом с первых же дней.
Чудесные дни настали для Савки. Впервые он увидел труд не как проклятие и муку, а как радость творчества. Кондрашов работал любовно, вдохновенно.
Инструмент играл у него в руках и делал все вдвое, втрое быстрее, чем у других.
Даже хозяин, заявившийся в один из первых же дней в кузницу с заранее обдуманным намерением внушить новому кузнецу, чтоб он лучше старался, и тот не нашел что покорить, к чему придраться в работе Кондрашова.
«Знатный мастер! Сто сот стоит!. Не бунтарь ли. только? Больно много сейчас их развелось», — думал хозяин, невольно любуясь работой кузнеца.
А Кондрашов, будто угадав его мысли, начал оснащать свое обычное балагурство такими крепкими шахтерскими словечками и прибаутками, что хозяин и насчет его благонадежности успокоился:
«Охальник. Такие не бунтуют. Со студентами компанию не водят…»
У хозяина все бунтари отожествлялись со студентами. А «охальник», как только хозяйская спина скрылась из поля его зрения, тотчас же славировал в другую сторону: на шутки, от которых, по выражению Савки, «чесалось в мозгу».
Савка еще на той шахте понял, что кондрашовское балагурство — это его метод работы. Здесь же он убедился в этом окончательно.
Новая шахта — новые люди. И каждый из них сам по себе. Кто из них честный труженик, кто «хозяйский пес» — шпик? Кто озлоблен, кто покорен? Кто чем дышит, чего ищет в жизни? Все это подпольщик должен сначала прощупать, а уж потом приступать к пропаганде.
И балагурство, в каком Кондрашов был не меньшим специалистом, чем в кузнечном деле, прекрасно помогало ему справляться с этим трудным и сложным делом.
Вот он точит зубок обушку и шутит с принесшим его простоватым парнем:
— А ты сам зубаст ли? А то давай и тебе зубы подточу, чтоб от хозяев отгрызаться умел!
И тут же расскажет мимоходом, как обуховцы самому царю-батюшке огрызались этой весной.
А ладя порванную цепь другому, немолодому уж, угрюмому шахтеру, Кондрашов, покряхтывая от натуги, приговаривает, ни к кому не обращаясь, в такт усилиям:
— Эх ты, цепка-матушка! Всегда-то ты на мужике болтаешься. Только на воле-то, скажем, в деревне, ты не видна. Таскает на себе человек что-то тяжкое, а невдомек ему, что цепь это. А здесь — вот она, крепкая! Эту бы цепь да на пузатого надеть: покоилась бы как на подушках! А на костлявых-то боках — перетирается. А перетрется — порвется, глядишь, свалится! А свалится — можно и ногой поддать, да и в сторону: поминай как звали!
Балагурит кузнец, искрятся веселые глаза, а сами наблюдают: как реагируют слушатели на прибаутки?
Возле кузнеца всегда толпятся люди: два-три, а то и больше. Каждый пришел со своей нуждой и ждет своей очереди, так что в слушателях недостатка нет. Вот они внимательно, доверчиво смотрят в его глаза, одобрительно хохочут или поддакивают. Тогда Кондрашов еще сильнее нажимает струну; пояснит, какие цепи он имеет в виду, расскажет и о том, как люди понемногу от них освобождаются.
Но вот в ответ на шутки Кондрашов видит нахмуренные брови и взгляд исподлобья — недоверчивый, злой.
И тотчас же неуловимым маневром он переводит разговор на другой путь и сказанное раньше плотно засыпает ворохом вздора и озорных шахтерских слов.
Поди-ка, докопайся до него!
Шахта, где сейчас работают наши друзья, гораздо меньше прежней, и веселого кузнеца с его подручным скоро узнали все.
Кто сам трудится, тот умеет ценить и труд другого. И замечательное мастерство Кондрашова и на этой шахте, как и на предыдущих, вскоре создало ему должный трудовой авторитет.
Ну, а когда человека уважают, то и к словам его прислушиваются: такой не будет на ветер слова бросать!
Кондрашовские балагурные речи вначале кажутся пустяковыми, зряшными. И будь это кто другой, нестоящий человек — не стали бы и слушать, чтобы греха не нажить. А раз Кондратов сказал, значит, надо подумать, что к чему. Так трудовая слава прокладывала дорогу и делу пропагандисте.
А дальше все пошло, как обычно: беседы на работе, в кружках, чтение листовок, газет, с великим трудом добываемых Кондрашовым.
У Савки здесь к его прежней обязанности — разбрасывать листовки — прибавилась новая: связиста.
Быть связистом между подпольными группами соседних шахт не мудрое будто дело: снеси куда надо пакет и передай из рук в руки.
Но вот на другой шахте гонец попался на глаза чужому начальству. Много есть примет, по каким можно догадаться, что парень-то не свой. И наметанный глаз начальника сразу нацеливается на Савку: кто, зачем?
Но Савка не ждет этих вопросов, он идет прямо на начальника и, сняв шапку и почтительно глядя в глаза, начинает нарочито корявым языком излагать свою просьбу о какой ни на есть работенке…
Работенки, разумеется, не оказывается, и, досадливо отмахнувшись от просителя, успокоившееся начальство продолжает свой путь. Простодушное деревенское лицо парня долго еще сохраняет огорченное выражение.
Заодно с лицом играют и ноги, еле плетясь походкой разочарованного человека, обманутого в своих ожиданиях.
Савкой все перестают интересоваться. Много таких бывает на шахтах теперь: всех не перечесть. И в унылом одиночестве он покидает шахту.
Выйдя в безопасную зону, за поселок, Савка меняет и лицо и походку и мчится домой во весь дух.
Дома он изображает происшествие в лицах, и все окружающие, включая и Кондрашова, покатываются со смеху.
А однажды Савка отличился и дома: подсунул письмо с угрозами самому подрядчику в дверь и ушел незамеченным..
Одним словом, на деле он оказался не так прост, как с виду, а вид честно служил ему защитой.
Подрос малый, возмужал. Двадцатый год ему идет. И хоть с лица не особо красив, а все же парень ничего себе, ладный, крепкий, плечистый. Молотобойная-то работа плечики расправляет в лучшем виде!