47079.fb2
– Пойдете на операцию, Полунин,– сообщил врач.– Запишите его в санчасть.
Хан – два дня назад он был произведен в ротные писари – сделал карандашную пометку в большой линованной ведомости.
– И этот подмазал! – засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с трудом удержался на ногах.
– Как это «в санчасть»?– пролепетал я.– Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу ехать со всеми!
– Сделаем операцию, и поедешь,– отмахнулся врач.– Следующий!
Я не сдвинулся с места.
– Никуда я не уйду, посмотрите меня еще раз! Вы не имеете права делать операцию без моего согласия!
– Не мешай мне своими глупостями,– обозлился врач.– Марш отсюда!
– Что у вас такое? – меня подозвал майор медицинской службы, видимо председатель комиссии.– Грыжа? На операцию.
– Но ведь это займет две недели…– простонал я.– А война уже заканчивается!
– Месяц, а то и побольше,– поправил председатель и, обращаясь к коллегам, изволил пошутить:– А этот солдат, кажется, совершенно серьезно полагает, что без его участия победа невозможна!
– Неостроумно!– выпалил я. – Советский врач не имеет права издеваться над солдатом!
– Кругом!– заорал председатель.– Мальчишка!
Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад плакал Сашка, бессильно и безнадежно. Мне казалось, что я никчемный неудачник, что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждет сплошное серое существование. Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на Берлин еще не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят быстро, и я успею – пусть к шапочному разбору, но все-таки успею. Я ничего не воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком – кроме меня да еще Хана, который не в счет. Я видел, как мои товарищи весело примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошел за стол, потому что одинаково невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки.
– Собирайся в санчасть, – напомнил Хан, ротный писарь, которого теперь так же презирали, как раньше боялись; власть его даже над своей компанией рухнула в ту минуту, когда все узнали, что Хан остается, что он трус. Удивительно, как меняется человек, стоит лишь обстоятельствам сорвать с него маску и обнажить его сущность! Все и сейчас понимали, что Хан опасный тип, от которого лучше держаться подальше, но никто его не боялся! Потому что он противопоставил себя коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого солдата в роте – Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и в результате еще больше растрачивал свою личность. Он дал петуха – такие вещи публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил.
– С вещами,– добавил Хан.
Я надел шапку и бушлат, взял вещмешок и направился к двери. Все были возбуждены, у каждого были свои дела, и я ни с кем не прощался – кому нужны прощальные напутствия неудачника? Я лишь крепко пожал руку Володе Железнову, поискал глазами Сергея Тимофеевича и велел ему кланяться.
– Ничего, брат, не поделаешь, служба такая,– сказал Володя и похлопал меня по плечу.
Сердце мое разрывалось. Когда я подходил к двери, меня окликнули. Я оглянулся – ко мне спешил Сергей Тимофеевич, на ходу надевая гимнастерку. Он просил подождать, оделся и вышел вместе со мной из землянки.
– Страдания молодого Вертера,– хмыкнул он, искоса поглядывая на меня.– Желаю вам, Миша, чтобы эти слезы были последними в вашей жизни. Не сердитесь, я вызвался вас сопровождать не для того, чтобы высказать эту сентенцию. Я не очень люблю давать советы, но сейчас мне хочется это сделать.
Я остановился и с надеждой посмотрел на него.
– Вам могут помочь только два человека,– сказал Сергей Тимофеевич.– Одного из них, главного врача, я во внимание не принимаю. Вы низко оценили его остроумие, и он просто не станет вас слушать. Второй человек – это Хан.
– Хан?– вырвалось у меня.– Каким образом?
Так пошла та самая минута, о которой я говорил в начале этой главы.
– Сначала один вопрос: грыжа и в самом деле вам не мешает?
– Честное комсомольское слово!– воскликнул я.– Вы же знаете, вам врать не стану.
– Верю. Денег, насколько я догадываюсь, Хан вам не вернул?
– Ни копейки.
– Я в этом не сомневался. Тогда дело плохо. К сожалению, у меня тоже денег нет, все оставил племяннику, который в едином лице составляет всю мою родню. У Володи, увы, ничего нет, если не считать мелочи… А между тем в данном конкретном случае я не погнушался бы дать взятку.
– Хану?!
– Да, ему. Он теперь всесильная личность, ротный писарь! Не сомневаюсь, что врач, приговоривший вас к операции, уже забыл о вашем существовании. Если Хана материально заинтересовать, другими словами, дать ему денег, он вычеркнет вас из одного списка и внесет в другой.
– Сергей Тимофеевич!– закричал я, загораясь безумной надеждой.– Что же мне делать?
– Поговорите с Ханом,– сказал Сергей Тимофеевич.– Может быть, вам удастся пробудить в нем какую-то человечность – обаяние молодости! Но лично я в это верю слабо. Надеюсь, что он сам вам что-нибудь подскажет. Дерзайте, юноша, терять вам нечего.
Я помчался в землянку – говорить с Ханом. Выслушав мою сбивчивую просьбу, он усмехнулся.
– А что я буду с этого иметь?
Сгоряча я чуть было не напомнил ему о тех деньгах, но вовремя сдержался, потому что погубил бы все.
В секунды высшего нервного возбуждения ум обостряется, и мне в голову пришла – нет, примчалась – дикая мысль. Потом, через полчаса, я осознал, что сделал гнусность, но тогда я жил в другом измерении.
– Пятьсот рублей!– вырвалось у меня.
– Кусок,– все с той же усмешкой поправил Хан.
– Хорошо, тысячу! Я пишу маме письмо, что одолжил у тебя деньги, и попрошу немедленно выслать их на твое имя! Деньги у нее есть, она работает и получает от отца семьсот рублей по аттестату. Идет?
– Письмо – из рук в руки?– подумав, спросил Хан. – Тогда пиши.
У меня дрожало перо, когда я писал это письмо. Наверное, поэтому мама в нем так сомневалась – может, и через почерк передаются какие-то флюиды? Правда, потом она мне сказала: «Я не могла поверить, чтобы ты, зная мое положение, оказался способным возложить на меня такое тяжелое обязательство».
Хан прочитал письмо, сличил адрес на конверте с записью в моем личном деле, затем резинкой удалил из ведомости пометку «в санчасть на операцию» и велел мне получать обмундирование. Я взял первое попавшееся не глядя; переоделся, залез в самый глухой угол землянки и, трясясь, просидел там до самого построения. И лишь тогда, когда эшелон отмахал несколько сот километров, я окончательно пришел в себя.
И последнее – чтобы покончить с этой историей. Во время одной из наших бесед на вагонных нарах Сергей Тимофеевич сказал:
– Меня мучает одна мысль. Мы едем на фронт, навстречу многим опасностям и случайностям, от которых никто из нас не застрахован. Сейчас я рад за вас, и вы счастливы, но кто знает, не будете ли вы горько раскаиваться в том, что последовали моему совету. Говорю об этом не потому, что помышляю снять с себя ответственность; я искренне считаю, что вы поступили правильно. Но когда думаю о том, что Хан получит деньги за ваши страдания, быть может, за вашу кровь – мне становится не по себе… Знаете что? Представьте себе, что вы – верующий, а я – священник. Так вот, я снимаю с вас грех: напишите матери, чтобы она никаких денег Хану не высылала. Пусть лучше за тысячу рублей купит килограмм масла для ребенка и себя.
– Но ведь это обман…– робко вымолвил я.
– Вы считаете, что лучше обмануть мать? – жестко спросил Сергей Тимофеевич.– Пишите, поверьте мне, пишите.
Я так и сделал: на первой же станции выскочил из вагона и бросил письмо в почтовый ящик. О Хане я больше ничего не слышал.
В ЭШЕЛОНЕ