47460.fb2
Пленные подошли к нашей калитке, и тут их прорвало. Они загоготали, как стая разбушевавшихся гусей, а сержант, заприметив меня, улыбаясь, обошел их и приблизился к калитке.
— Спорят! — объяснил он, хотя я ни о чем его не спрашивал. — Один прощенья просил, так другие с ним не согласны…
Сержант вздохнул и покачал головой, будто он воспитатель в детском саду, а малыши его расшалились отчего-то и никак успокоиться не могут. А воспитатель-то был моложе своих пленников. И лицо в веснушках. Мальчишка еще, хотя говорил толпе, что воевал и ранен.
— Взрослые-то дома? — спросил он меня неожиданно. — Мама, например. Видишь, как этому Вольфгангу зазвездили. А у меня ничего нет. Его бы водичкой хоть обмыть. Тряпицу какую ни то!
Я кинулся домой, потребовал тряпицу и воду. Но мама, когда разобралась, меня остановила. Минуту о чем-то размышляла, переспросила:
— Кровь, говоришь? Мальчик в голубой рубахе?
Потом посмотрела на свои руки, будто только что их заметила, пошла к рукомойнику и стала их старательно мыть. Достала с полочки маленький пузырек, я знал — там перекись водорода, такая жидкость, кровь останавливает — для меня же чаще всего этот пузырек и предназначался.
Потом оторвала кусок чистой тряпки. Нацедила и две бутылки воды из ведра.
Бабушка, наблюдавшая эти действия, спросила:
— Ты чё удумала?
— Помогу человеку, — ответила мама.
— Вчера с ухватом гналась, а сегодня? пробурчала бабушка.
— Вчера, — глубокомысленно ответила мама, — он был немец, а сегодня — раненый.
Из калитки мы вышли опять втроем. Точнее, вышли мы с мамой, а бабушка стояла в растворенном проеме.
Я шагал впереди с бутылками, полными воды, мама с пузырьком и тряпицей.
— Ну-ка, — весело, будто заправская какая медсестра, даже не сказала, а прикрикнула она, появляясь на поляне перед калиткой. — Кто тут раненый?
Немцы, сидевшие на земле, дружно вскочили, но первым среди них большой Вольфганг, а мама остановилась перед ним в растерянности, ведь она была намного ниже его и, если бы даже подняла руки вверх, едва достала бы до носа.
Сержант, бывший неподалеку, быстренько подскочил и стал что-то объяснять большому немцу. Тот не понял с первого раза, — похоже, веснушчатый охранник неправильное слово называл, и тогда старшина жестами показал ему: вставай, мол, на колени. Большой немец сказал «О-о!» и послушался. Остальные отошли на несколько шагов и наблюдали за мамой, да, наверное, и за мной.
А мама меня восхитила. Была ведь она медицинской лаборанткой, рассматривала в микроскоп человеческую кровь, выясняла, здоров человек или болен, ну, со мной, конечно, без труда управлялась, если я ногу или руку порежу, но я никогда прежде не видел ее за настоящей медицинской работой.
Взяв у меня бутыль, мама решительно и резко смыла запекшуюся кровь с половины лица этого Вольфганга, потом добралась и до брови, осторожно и небольно потрогала вокруг, намочила кусочек чистой тряпки перекисью водорода, одной рукой ухватила немца за затылок, а другой несильно, но крепко приложила перекись.
Пленный крякнул негромко, но и только. А мама между всеми этими своими манипуляциями над лицом больного немца несколько раз повторила:
— Значит, Вольфганг?
Потом ворчала:
— Вольфганг!
А немец негромко ей отвечал:
— Я! Я! — Дескать, «да».
Не оборачиваясь ко мне и не отрываясь от дела, мама спросила меня негромко:
— Это он в тебя стрелял?
— Да ты чё! — так же негромко ответил я. — Он меня защищал.
— А стрелял который?
— Ма-ам! — просил я ее забыть.
— Ты говорил в майке. А они все в майках.
— Не надо, мам!
Она ничего не ответила. Будто задумалась надолго. Закончила свои манипуляции. Кровь из брови Вольфганга больше не текла. Осталась лишь розовая царапина. Мама так и сказала старшине:
— Царапина. Глубокого рассечения нет. Зашивать не надо.
Всю эту операцию мама провела стоя, неудобно склонившись к голове пленника. А немец стоял на коленях — и руки по швам.
Наконец-то мамино напряженное лицо, с которым она работала, разгладилось. Она улыбнулась и сказала:
— Вольно! — и добавила совершенно мне непонятное: — Вольфганг Амадей Моцарт!
И этот большой немец опять сказал:
— О-о!
А остальные пленные, стоявшие полукругом, оживились, загоготали и вновь зааплодировали, как тогда.
Вот тут-то мама сильно смутилась.
— Вы чё! Вы чё! — запричитала она, резко повернулась и быстро пошла к калитке. Хорошо, что бабушка посторонилась и дала ей дорогу, а то бы мама ее снесла.
— Данкешён! Данке! — кричал вослед нам Вольфганг какой-то Амадей, и я попробовал догнать маму, чтобы спросить, кого она имела в виду. А услышал, как мама говорила:
— Дура! Ну, дура!
Ясное дело, про себя.