47460.fb2
Вольфганг Амадей Моцарт оказался великим композитором, и не немцем, а австрийцем. Впрочем, потом выяснилось, что и Гитлер — австриец, а в общем-то все они — и австрийцы, и немцы — говорят по-немецки.
Моцарта иногда играли по радио, и я, прислушиваясь теперь к музыке, понимал, что это был нежный человек, любил нескорую жизнь, скрипки и клавесин, сочинял печальные мелодии. Со временем, бывало, услышав, что сейчас будет музыка Вольфганга Амадея, я особенно внимательно вслушивался в сдержанные звуки, отыскивая связь того Вольфганга с этим, пленным, и собираясь понять, что хотела сказать мама, вдруг помянув ни с того ни с сего такого далекого от нас композитора, но так ни до чего и не мог додуматься.
Пришлось маму прямо спросить. И она очень даже интересную историю рассказала. Когда ей было лет, может быть, шесть и она с родителями жила в северном городе Архангельске, который, кроме северности своей еще и морской порт, куда приходят иностранные корабли, гуляла она за ручку со своей еще бабушкой, давно умершей. Была девочка нарядно одетой и, наверное, весьма симпатичной, как все маленькие дети, — многие взрослые улыбались ей и даже оглядывались на нее, и вот тут вдруг навстречу им несколько высоких — до неба! — дяденек, и на плечах и спине у них такие широкие как бы воротники с полосками, признак моряка, и тут один из них наклоняется к этой маленькой девочке, моей будущей — через много-много лет! — маме, и дарит ей конфетку в яркой обертке. Он что-то такое говорит не по-русски, мама этих слов, конечно, не помнит, но хорошо помнит, что обертка этой конфетки не походила на все другие конфеты: не фантик, с двух сторон закрученный или сложенный аккуратным уголком. Конфетка была круглой, и обертка оказалась круглая, золотая, и на ней был нарисован молодой мужчина в белом парике. Конфетку маленькая мама, конечно, съела, а фантик сберегла, и бабушка — ее бабушка — объясняла ей, что это великий австрийский композитор Моцарт. Мама сказала мне, что написано это имя было по-немецки и карандашом, быстро — вот как крепко запомнила! — написала мне это слово: «Моzаrt».
Я, конечно, стал допытываться, где же теперь эта обертка, но мама ответила, что потерялась, когда они переезжали из того самого города Архангельска в наш нынешний город.
— А может, я и сама выбросила, — сказала она, задумавшись. — Когда дети вырастают, их драгоценности меняются. А жаль.
Мне тоже было жаль. Я бы сейчас с удовольствием посмотрел на картинку из давних времен, когда моя мама была даже меньше меня, хм!
Она же, развспоминавшись, сказала, что считает тех моряков немцами, ведь, наверное, у Австрии нет своего флота, раз ее не омывают моря, и если тот немецкий моряк подарил ей конфетку — да какую, с Моцартом! — значит, не все они звери, да и этот большой немец, которого она лечила, вдруг показался ей похожим на того, с набережной в Архангельске, хотя это смешно ведь!
Во-от когда призналась мама!
И вовсе ничего не значит, что Гитлер тоже австриец, как и Моцарт! Их ничего не может объединять! Примерно так завершила она.
Впрочем, она завершила совсем не этим. На мои расспросы мама чистосердечно призналась, что ни разу в жизни ни на какие концерты не ходила, музыку Моцарта не слыхала, кроме, вот как и я, по радио, — да разве это всерьез? — но уверена, что такой красивый человек с золотой обертки плохой музыки написать не мог. И вообще был хороший человек.
— Не зря его убили! — сказала мама, как само собой разумеющееся.
— Как?
— Ну, отравили. Друг его, тоже музыкант. И звали его Сальери. Ну, да это ты еще у Пушкина прочтешь. Классе, наверное, в седьмом.
Но мне уже немедленно захотелось в библиотеку поскакать.
— И еще, — сказала мама, — он написал такую траурную музыку, ее исполняют на похоронах, ну, ты скажи, забыла, как называется. Так вот он написал ее по заказу какого-то богатого господина. Но играли ее по свеженьким нотам на его собственных похоронах. Представляешь?
Я, конечно, не представлял. Но мне зато понятно стало, почему мама себя дурой обозвала. И еще стало понятно, что Моцарт за Гитлера не отвечает. Хотя вот ведь убил же кто-то хорошего человека!