47478.fb2
Мы сбивали пламя, но пожар не утихал. Напротив, разгорался еще пуще. Мы сделали все, что могли, - безрезультатно. Наконец, отчаявшись и выбившись из сил, мы стали в стороне и смотрели, как огонь свершал свое злое дело. И тут увидели Машу. Она спокойно подошла к нам и спросила:
- Из-за чего шум стоит?
Мужик с котом ответил за всех:
- Лес твой горит. Мы его тушили, тушили...
- Ну и что, - сказала Маша. - Сама вижу, не слепая. Делов-то. А ну, отвернитесь, бесстыдники.
Мужики отвернулись. Маша расстегнула верх платья, вытряхнула грудь и брызнула в огонь маленькую струйку молока. И пожар утих. Исчезли огонь и дым. Мы глядели и не верили своим глазам. Лес стоял целый и невредимый, как будто и не горел. А Маша, подхватив детей и поддав им легких подзатыльников, скрылась в избе.
Расходились мы неохотно: ушел мужик с котом, ушли бабы с ведрами, ушли туристы с гитарой, сели в машину и уехали солдаты с офицером, отправился в дорогу и я.
Потом, как и следовало ожидать, о пожаре было много разного вранья. Что пожар был, что лес горел, этого не отрицали, да и как будешь отрицать то, что было. Напротив, пожар приукрашивали самыми яркими красками, рисовали в самых превосходных степенях. Слушая отдельных живописцев, можно было решить, что горел не лес, а полыхал мир. А вот что Маша погасила пожар каплей молока, никто не признавал. Заслуги тушения приписывали мне и мужику с котом. Особенно усердствовали женщины, заявляя, что ко времени пожара Маша скормила свое молоко чужим младенцам и груди ее были пусты. К счастью, молоко у нее для этого пожара нашлось.
7
Я заметил за лесом одну особенность: он испытывает неловкость, когда делает какое-нибудь доброе дело. Но почему? Потом он с удовлетворением отмечает про себя, что поступил правильно, не сплоховал, не ударил лицом в грязь, а сделал то, что следует сделать, но в первый момент ему не по себе, как будто он совершил не доброе дело, а злое. Лес должен бы радоваться за успех и гордиться собой, и он радуется и гордится, но всеми силами старается забыть, что только что сделал, гонит от себя веселье и радость, они не к месту, напускает на себя хмурость и озабоченность, делает вид, что все образовалось само собой и, не будь его, все получилось бы гораздо лучше, ему неуютно, не дай бог начнут благодарить, смотреть разинув рты - ах, какой он молодец! - захотят познакомиться поближе и разглядывать будут не обычным глазом, а под каким-нибудь микроскопом, увеличивающим его малые заслуги до невероятных размеров, и он, чтобы оправдать доверие, изображает из себя не то, что он есть.
Трудно поверить, но лес стесняется добрых дел. Нет для него ничего противнее, чем казаться хорошим. Будь он по природе своей стеснителен это бы понятно. Но лес не стеснителен. При случае и он может чего-то потребовать, постоять за себя. Стеснительность его, конечно, не похожа на угрызения совести после злодейства, она иного характера, она в конце концов приводит не к дисгармонии и душевному расстройству, а к чистому состоянию равновесия, но и она доставляет ему столько хлопот, что иногда лес готов с радостью отказаться от добрых дел, и если этого не делает, то не потому, что не хочет, а не может. Вот напоил он жаждущего человека, накормил ягодами, одарил красотой, уберег от злого глаза, сделал то, что в обычае сделать, и что же, не благодарят его люди, не смотрят разинув рты, не охают от изумления, не разносят молву о его необыкновенных качествах? И смотрят, и благодарят. По-моему, только одно и делают, что благодарят. Встретит человек в лесу анютины глазки, нагнется разглядеть получше и удивляется - вот вы какие прекрасные! Зайдет в заросли папоротника блестит он на солнце, точно литой, - и тоже удивляется: вон ты какой! Очутится человек на вересковых полянах, фиолетовые цветочки у вереска маленькие, крохотные, где их разглядеть, но и тут человек восхищается: вон ты какой прекрасный! Погонится девочка за бабочкой-капустницей посмотрите, какая прелесть! И такой заведут люди хоровод, загалдят, как на базаре, высматривают, оценивают, обсуждают, любуются лесом и гордятся. "А чем гордиться? - думает про себя лес. - Что я такого геройского совершил, чтобы мной гордиться? Жаждущего человека напоил, а скольких не напоил? Ягодами накормил, а сколько еще ненакормленных? Красотой одарил, а сколько еще ходят, не видя этой красоты, не чувствуя ее, не понимая?" Ночью стоят анютины глазки в темноте, вспоминают взгляд человека и виноватыми себя чувствуют, словно ответ на суде держат. Может, иной человек так заглянет цветку в душу, что все перевернет. "Ты виноват", - говорит этот взгляд. "Но разве я за все в ответе, - отвечает цветок. - Есть кроме меня другие, посильнее". А взгляд твердит одно: ты виновен.
8
Свою первую жену дед Иван Леонов потерял во время войны. Ее убили немцы вместе с другими жителями села за связь с партизанами. Сразу после войны дед поехал на Витебщину в родную деревню навестить общую могилу и прибрать ее.
В лесу он вырубил елку, вытесал крест, посидел у могилы, поскорбел и собрался домой.
Деревня лежала в развалинах, но новая жизнь уже начиналась. Ставили срубы, клали печи, пахали огороды. По деревне бегали оборванные ребятишки. Жизнь была голодной и тяжелой.
Когда дед проходил по деревне, его окликнула красивая молодая женщина:
- Здравствуй, дядя Ваня. Что не зайдешь, иль не узнал?
- Да кем ты будешь? - спросил дед.
- Я Анна, жена твоего племянника Василия.
- Вот как, - сказал дед, - я и вправду тебя не узнал.
Анна жила в землянке. Она пригласила деда к себе и рассказала о своей судьбе. Муж ее, Василий Леонов, погиб на фронте в первый же год войны, оставив молодую вдову с четырьмя детьми. Анна показала деду похоронку, расплакалась и заголосила:
- Пришла злодейка-душегубка из синих морей, с той окаянной Германии, обманула нас, черной вороной залетела. На что покинул ты нас, Вася, кормилец, без тебя погибнем мы, пропадем...
А кончив плач, утерлась и говорит деду:
- Возьми меня, дядя Ваня, в жены. Увези к себе. Помру я с детьми голодной смертью.
- Как же я женюсь на тебе, - сказал дед. - Я старый, а ты молодая. Когда буду с палочкой ходить, бросишь ты меня.
- Не брошу, - говорит Анна, - весь век за тобой ходить буду.
Дед пожалел Анну и взял ее вместе с маленькими детьми. Ехал дед с кордона в деревню один, а привез целое семейство. Молодая жена жить в лесу отказалась: "Скучно мне здесь. Я на людях привыкла". Дед взял в Белоострове участок и начал строить для них дом.
Анна сдержала свое слово, она не бросила деда, хоть действительно была молода и красива и на нее заглядывались многие мужчины. Но и деда она не баловала. Жил он на кордоне один, она не приехала к нему ни разу, сам варил, сам стирал, сам сажал огород, сам рубил лес для дома, позже ему стали помогать подросшие дети.
Когда я объявился на кордоне, дом у деда в Белоострове был построен, его и сейчас можно увидеть из окон электрички - слева, третий от речки, если ехать из Ленинграда в Зеленогорск. Недоставало бревен для сарая. Вот из-за этих бревен я поссорился с дедом в первый и последний раз в нашей совместной жизни. Дед был прижимист и скуп, это я сразу ощутил. Он не привык делиться с другим куском хлеба и в заботе по общему кордонному хозяйству требовал равной доли. Но скупость его была особой. Если он брал у меня взаймы кусочек сахара, то отдавал мне точно такой же. Не предполагая, что ему пришлют напарника, он сам заготовил на зиму дрова сырую березу, а когда появился я, потребовал, чтобы и я заготовил дрова. Его требования я посчитал вполне справедливыми, но как нарубить машину дров и на чем привезти их, я не знал. Я пробовал спилить толстые сухостойные деревья, но у одного меня ничего не получалось. А дед не собирался мне помогать. Я бы мог нанять мужиков из села, они бы мигом помогли мне нарубить и привезти дрова, но для этого нужно было входить с ними в сделку, незаконно дать им лес, а сделать этого я не имел права. В довершение всего наступала зима, на землю вот-вот должен был выпасть первый снег. Дед торопил меня, намекал, что надо спешить, падает снег, занесет дорогу к кордону, и тогда я останусь без дров. Я был в безвыходном положении. И тут вспомнил, что в Ленинградском лесном порту работает мой кореш по флоту Паша Аврамичев, сигнальщик с нашего эсминца. Дело он имел с лесом. Я решился на последнее - прибегнуть к его помощи.
В отчаянии я нарисовал ему мрачную картину. Я не предполагал, что он мне сразу поможет. Все оказалось проще, чем я думал. Он сбегал к начальству, рассказал обо мне, выписал квитанцию, и через два часа я ехал на кордон в кабине машины, доверху нагруженной прекрасными сосновыми балками. Это было вовремя - повалил густой снег. Мое радостное настроение, что все так удачно устроилось, нарушал только шофер:
- Ну, умора, - смеялся он всю дорогу, когда узнал, что я лесник и балки везу в лес, - ну, чудеса. В первый раз вижу, чтобы лесник вез дрова из города в лес. Ну, уморил ты меня, братец.
Но я помалкивал, я не обращал внимания на его насмешки, главное было сделано.
Мы удачно пробились к кордону, снег был еще не настолько глубок, свалили у дома балки, и я отправился в обход. Я шел по лесу и размышлял, как все удачно получилось. У деда сырые березовые дрова, они дают сильный жар, но плохо разжигаются, у меня сухая сосна, которая загорается, точно порох. Будем мы жить всю зиму в тепле, не зная забот.
Каково же было мое удивление, когда, вернувшись с обхода, я не увидел своих балок. Я вбежал в избу. Дед сидел у плиты и курил сигарету.
- Кто увез мои дрова? - спросил я деда.
- Я, - ответил он.
- Как ты?
И дед спокойно стал объяснять мне, что дрова, то есть сосновые балки, увез он к себе в Белоостров, они хороши для сарая. Напрасно я возмущался, поносил деда, что он обидел меня, предал, что не уважает меня, что балки достались мне с великим трудом и нужно было хотя бы спросить, прежде чем взять их, - дед вел себя так, как будто он сделал для меня доброе дело, забрав их.
Дед умер три месяца спустя после отъезда с кордона. Кроме болезни глаз, у него оказался рак желудка. Я видел деда перед смертью, когда приезжал проведать его в Белоостров. Глаза у него были тусклы, но он бодрился. Врачи предложили ему лечь на операцию, он отказался. Он боялся, что станет калекой и будет жене в тягость. Мы с дедом ходили к речке на луг, и я помог накосить для козы травы и принести домой, а потом чинил крышу сарая.
О смерти деда я узнал случайно, через чужих людей, когда его уже похоронили. Родственники деда не посчитали нужным ни сообщить мне о смерти, ни пригласить на похороны, и я не прощу им этого никогда. Но стоит ли их винить? Откуда им было знать, что я близко принял судьбу и смерть старика, что их дед Иван был для меня не просто сосед, напарник по работе, но близкий и необходимый человек...
Несколько дней я искал кобылу. Сильва не находилась. Я не мог представить, куда девалась эта старая развалина. Я облазил лес, она как сквозь землю провалилась. С каждым днем радиус моих маршрутов становился длиннее и длиннее. Однажды я пошел поискать ее на кладбище, там была хорошая трава, и совхозные конюхи частенько гоняли туда лошадей. Могла забраться туда и Сильва.
Кладбище было километрах в десяти от кордона, за речкой. От меня к кладбищу вела старая заросшая и заброшенная дорога, которую с трудом можно было отыскать, ее никто не знал, кроме Сильвы, меня и лосей. Нужно было пройти по сосновому лесу, по ельнику, через заросли вереска, по болоту, здесь дорога была выложена старыми прогнившими бревнами, а дальше терялась в низких сосенках, в елках, в иве-бредунице, ближе к речке была перепахана трактором.
Я разделся, пошел вброд, вода была холодной, а ноги скользили по камням. Теперь было недалеко. Мимо кладбища я проходил раньше не один раз и всегда с неприязнью думал о кладбище и обо всем, что связано с ним. Хоть был я молод и скоро умирать не собирался, но мысли о смерти меня волновали. Я никак не мог согласиться с тем, что наступает срок - и человек покидает этот мир навсегда. Нет, я не верил ни в райскую жизнь, ни в страшный суд и муки ада, но мысль о том, что человек смертен, мне не нравилась. Здесь, на мой взгляд, что-то было не так. Для чего же тогда рождался человек? И куда он исчезает? Что такое смерть и что такое жизнь и должны ли мы бояться смерти или принимать ее спокойно, как должное? Мне приходилось видеть людей, умиравших тяжело, мучительно, они панически страшились смерти, они хотели жить. В страхе, в отчаянии они кричали, проклинали друзей, все то, что оставалось после них на этом свете, они завидовали каждому цветку, травинке, они готовы были, коль с ними приключилось такое несчастье, унести с собой все живое в мучительной обиде за себя, - и лес, и небо, и дома, и людей, как будто, унося с собой все земное, они тем самым остались бы жить и там, после смерти, имея для жизни все необходимое. Уже сами страдания этих людей говорили о том, что смерть - тяжелый шаг и сделать этот шаг человеку непросто.
Но я видел однажды и другую смерть - как умирала одна старуха (мне хочется думать, что так умирал и дед Иван). Она отходила тихо, как будто сознавала, что все в этом мире сделала и уходит не куда-то в страшную неизвестность, не в червей превращается, не в тлен и прах, а остается такой, какой и была. В это, конечно, трудно поверить, но это было наверняка так, а не иначе.
Я понимаю, что мне не дано понять, что такое смерть и я не умру, как эта старуха. Как бы я ни бился над этим вопросом, это выше меня, но, думая о жизни и смерти, я всегда думаю о людях, умирающих мучительно, и об этой старухе. Почему она так бесстрашно смотрела в глаза той, на которую и взглянуть-то страшно? Что дало ей такую легкую смерть, какие добрые дела или прегрешения? Может, потому, что она считала, что достойно прожила жизнь? Или она просто была глупа, бесчувственна? И не стоит ее принимать в расчет? Но почему тогда мне нравилась ее смерть (если можно так сказать о смерти), а смерть мучительная вызывала во мне тяжелые переживания? Я люблю лес, люблю жизнь, люблю траву, речку, друзей, я не представляю, как можно это не любить и как можно жить без всего этого, разлука со всем живым была бы для меня страшным испытанием. Я понимаю, что рассуждать о смерти одно, а встретить ее - другое (умом чего мы только не понимаем!), но, и любя этот мир, я хотел бы умереть так, как старуха: будто, принимая смерть, ты становишься сильнее ее, не умираешь, а остаешься жить.
Размышляя подобным образом, в общем-то не умно и не оригинально, я двинулся дальше. День был ясный. Солнце стояло в зените. Я увидел перед собой избы, сараи, заборы. У края села - домик почты. Оттуда доносилось пение. Я подошел к домику и заглянул в окно. Девушка пела в глубине комнаты. Заслышав мои шаги, она метнулась к столу, села и, уронив на стол голову, притворилась спящей. Я открыл дверь в домик. Маленькая комнатка с перегородкой. На столе неотправленные телеграммы. Рядом гудел телеграфный аппарат. В углу открытый сейф с деньгами и документами. Девушка сидела в той же позе.
Я кашлянул, девушка не просыпалась, но я знал, что она не спала. "Вероятно, она приняла меня за другого", - подумал я. Я решил подшутить над девушкой. В руке у меня был пушистый стебелек тимофеевки (когда я хожу по лесу, я часто срываю травинку и грызу ее). На цыпочках я подошел к девушке и принялся щекотать ее травинкой за ухом.
"Пусть притворяется, - думал я, - ей кажется, что это ее любимый парень, а это я. Скажет: "Здравствуй, милый". Тут-то я на нее и напущусь: "Как так! Безобразие! Кто позволил спать в рабочее время? Почему телеграммы не отправлены? Сейф с деньгами открыт? Хорошо, что я человек честный. Не придет мне в голову ничего плохого. А вдруг был бы я бандит. Что бы тогда было? А ну, позвать начальство! Дать книгу жалоб! Я полдня жду, когда вы проснетесь". Представляю, как она смутится, думал я, станет меня уверять, что вздремнула всего на минутку, случайно, что больше с ней этого никогда не повторится. А я сделаю грозный вид, сдвину брови, это у меня всегда здорово получается, и скажу: "Гулять, уважаемая гражданка, нужно по ночам меньше, с молодыми парнями поменьше целоваться, тогда и спать на работе не будете..."
Когда я состарюсь, буду дедом, я, наверное, стану ужасным ворчуном и моралистом. Не могу выразить, как люблю я читать другим нотации: мыслей полна голова, слова сами струятся с языка, удержать их нет мочи. И я не удерживаю, пусть их, я даю им простор, они выпархивают на свет, как птицы. Как я рад тогда, как чувствую я тогда себя сильным, умным, красивым, способным вести за собой весь род человеческий. Тогда мне кажется: не будь меня, не говори я умных, справедливых слов, не указывай заблудшему человеку истинного пути - и весь мир полетит в тартарары, развеется в прах. Правда, в детстве, когда я был маленький, сам я не очень любил родительские нотации, слова взрослых мне казались тогда скучными, а мысли банальными, никак к делу не относящимися, но сейчас свои слова я ценил высоко.